ДОМ АНГЛИЧАНИНА

«ЗОЛОТОЙ ВЕК» АНГЛИЙСКОЙ НОВЕЛЛЫ

«Горделивый дом в георгианском стиле, сложенный из светлого местного камня; четыре общих комнаты, шесть спален и гардеробных — все отмеченные печатью своего времени» — так описано в проспекте «Поместье Мачмэлкок», сельский особняк, достойный служить приютом для состоятельного джентльмена, удалившегося от дел, каковым является главный персонаж новеллы И. Во, давшей название этому сборнику. Старая пословица гласит: «Дом англичанина — его крепость», но как нет на свете двух одинаковых людей, так нет и двух абсолютно похожих домов: «крепости» разнятся подобно их обитателям.

Сдержанность и замкнутость британского характера проявляются помимо прочего в том, что англичане, народ вообще-то общительный и дружелюбный, неохотно пускают к себе посторонних. Однако литература — статья особая, поэтому перед читателем падут многие «крепости» и он сможет в них войти вместе с автором — проводником и заботливым гидом.

Вместе с Томасом Харди читатель побывает у тороватого пастуха (уважаемый человек в сельской общине XIX века), а вместе с Конан Дойлом — в прославленной квартирке для одиноких джентльменов на Бейкер-стрит, 221-6; с У. У. Джейкобсом он посетит домик мастерового и с О. Уайльдом — апартаменты молодого лорда и самый что ни на есть великосветский прием. Джером К. Джером покажет, как живет преуспевающий литератор, а Дж. Голсуорси — как мыкается бедствующий. У Моэма можно узнать об образе жизни богатой и щедрой аристократки широких взглядов, у Беннетта — о колоритном существовании безбедной скупердяйки из «среднего класса», готовой сторицей оплачивать собственную недальновидную прижимистость. Во многих домах побывает читатель, в том числе и в самом недоступном, куда заказан вход непосвященным и несостоящим, — в английском клубе (О. Уайльд, Г. Д. Уэллс). Том самом, где даже привидению не положено являться без специального приглашения.

Нетрудно заметить, что в английской литературе все дома, «крепости», семейные очаги и т. д. отмечены четкой владельческой печатью и них ощутима личность тех, кто там живет, они говорит правду о своих владельцах или временных обитателях. Как выразителен, например, фермерский дом и рассказе Коппарда «Дочь фермера» (в этом сборнике писатель представлен другой новеллой): «…возле… рос огромный каштан, засыпавший двор рыжими листьями, а от двора к зеркальной реке спускался небольшой выгон. Дом был маленький, приземистый, но цветник ухожен — здесь заботились о красоте и явно был достаток, потому что все хозяйственные постройки были аккуратно покрашены. Последние лучи освещали стожок сена, вязы вздыхали, точно усталые старые матери семейств, мудрость и покой царили здесь».[1] У Бейтса, напротив, дом вопиет о том, что вожделение к вещи умертвило заповедную часть души — способность дарить тепло: «Гримшо и она жили одиноко. Ничего другого они и не желали. Они блаженствовали в одиночестве, на хлебе с чаем и рисовой запеканке, в окружении бессловесного мебельного потомства и бесчисленных фарфоровых сервизов, неувядаемо цветущих в темных недрах буфетов и за неотпиравшимися дверцами горок подобно бессмертникам».

Одним словом, перед читателем распахнутся двери в разные английские дома — очень богатый (В. Вулф), вполне зажиточный (Д. Кэрл), довольно убогий (О. Хаксли) и совсем нищий, куда его проведет «королева детектива» Агата Кристи следом за адвокатом Мейхорном: «Долго пришлось ему пробираться по узким улочкам, грязным кварталам, вдыхая тяжкий дух нищеты, прежде чем он отыскал нужный дом — покосившуюся трехэтажную развалюху. Мистер Мейхорн постучал в обитую грязным тряпьем дверь… вошел в маленькую очень грязную комнату, освещенную тусклым светом газового рожка. В углу стояла неубранная постель, посредине — грубо сколоченный стол и два ветхих стула».

Стивенсон, Киплинг и Моэм по ходу сюжета показывают те «крепости», в которых подданные Британской короны живут вдали от родины. О плавучем доме англичанина, парусном корабле, пишет Конрад в занятной и зловещей истории из эпохи наполеоновских войн. Действие философской притчи Р. Грейвза о потерянных и расщепленных душах развертывается в «желтом доме» — психиатрической лечебнице, а Э. М. Форстер, уводя читателя в неопределенное будущее, набрасывает контуры некоего глобального обиталища эпохи технократической цивилизации, когда человек утратил чувство родины и национальных «корней» и дом англичанина съежился до комнаты-ячейки во всемирном улье, — и этот дом, пожалуй, самый мертвый и неуютный из всех.

Очевидная предрасположенность английских писателей вести разговор pro domo sua[2] не дает, однако, оснований подозревать их в островной ограниченности. Британцы, первооткрыватели, первопроходцы, упорные завоеватели и строители крупнейшей в истории человечества колониальной империи, были просто вынуждены учиться умению проникать в «земли чужой язык и нравы», и английская литература — лучшее тому доказательство. Киплинг, ревностный страж интересов Империи, самый талантливый певец ее расцвета и первый провозвестник грядущего упадка, знал Индию и показал ее так, как, по отзывам самих индусов, это не удалось никому из его соотечественников, любил ее, понимал и принимал во всех разительных контрастах и своеобычии нравов, ритуалов, уклада. Отношение же Стивенсона, Конрада и Моэма к Империи было совсем иным. Разумеется, английские писатели писали об англичанах, но не только о них, а подчас и не о них вовсе. У Лоуренса, до одержимости преданного английской земле, в рассказе «Солнце» действуют американцы и итальянцы, а К. Мэнсфилд в новелле «Кукольный дом» пишет о Новой Зеландии, откуда была родом. Правда, поведанная ею история растления юных душ снобизмом и злобным ханжеством вполне показательна и для Англии, но чтобы дочери арестанта и прачки ходили в один класс с детьми почтенных родителей — такой разнузданной «уравниловки» Англия в те времена — до первой мировой войны — еще не знала и знать не желала.

Англичане у себя дома. Чужие дома и веси глазами англичанина. Угол зрения меняется, но общее впечатление в большинстве случаев сходно: какая-то неопределенность, душевная неустроенность, неуверенность. Заботы, стремления, разочарования, печали… Становится понятным, почему англичанин превращает свой очаг в бастион, ограждающий его частный мир от мира внешнего. В родных стенах он наедине с самим собой, открыт, раскован, не связан социальным протоколом, укрыт от посторонних взглядов и оценок. Впрочем, только ли англичанин? Любой человек. Но у англичан с их традиционным разделением существования на личное и общественное (для себя — и для других), разделением, наложившимся на национальный характер, это, конечно, приобретает особое значение. Англичанин при доме что улитка при раковине, а без него так же уязвим и беззащитен. Вероятно, поэтому от новеллы к новелле многообразие домов, их обитателей, гостей и случайных посетителей складывается в панораму жизни целого общества на протяжении едва ли не столетия — от середины прошлого века до середины нынешнего. Так под пером мастеров проявляется свойство этой литературной формы, о которой точно сказал английский прозаик послевоенной поры Уильям Сэнсом: «Рассказ должен пробуждать эхо. При всем аскетизме художественного пространства он обязан выходить за его границы. Это малый жанр, но его „емкости“ не должно быть пределов».

Их и нет — вернее, они есть, но жанр действительно вбирает в себя очень многое. Скажем, в «Трех незнакомцах» Харди английская деревня первой половины XIX века представлена характерными и со вкусом выписанными типами пастуха, а скуповатой хозяюшки, и деревенского плотника, и приходского пономаря, и владельца молочной фермы, и парня-батрака, и мальчонки-музыканта, и перезрелого жениха, он же по совместительству и констебль. Тут и обстоятельный зачин, и развернутый пейзаж, и опись убранства в пастушеском доме, и картинки обычаев, с которыми связаны образы «доброй старой Англии», и все это приправлено теплым диккенсовским юмором в передаче немудреных мыслей персонажей, их жестов и речей, не лишенных забавного косноязычия в минуты напряжения интеллектуальных способностей: «Видите ли, сэр, — сказал констебль, — это и есть тот самый, кого мы искали, а все ж таки он не тот, кого мы искали; потому что этот вот, кого мы искали, это не тот, кто нам нужен, — уж не знаю, понятно ли вам, сэр, я ведь говорю попросту…» Но контраст между уютом у очага и непогодой за стенами с самого начала намекает на более глубокие и несовместимые крайности жизни, в которой, как узнает читатель, за кражу овцы голодного бедняка ждет петля. Юмор у Харди омрачен холодным дыханием рока, воплотившим вселенские неблагополучие и несправедливость.

«Харчевня двух ведьм» Конрада — увлекательная художественная вылазка в европейскую историю, по в придачу еще и исследование слепого ужаса, помрачающего рассудок, — одно из самых впечатляющих в английской литературе — и гротеск на тему несоразмерности цели и средств, и притча о жестокости тупой алчности, и размышление о сцеплении причин и следствий, именуемом случайностью, и пророческое (новелла написана в 1913 г.) видение близкой бойни первой мировой войны: «Древнее как мир дьявольское искусство хитроумных изобретений живо и поныне. Взять хотя бы телефон, отнимающий последние крохи душевного покоя, или пулеметы, в мгновение ока лишающие жизни. У любой подслеповатой ведьмы сегодня хватит сил нажать на спуск и, не теряя времени даром, уложить сотню двадцатилетних мужчин».

Блистательный Киплинг приподымает завесу таинственного и мистического, за которой сокрыта от европейца потаенная Индия, чтобы приобщить читателя к чужой самобытной культуре с ее системой святынь и понятиями о низменном, недоступными поверхностному любопытствующему взгляду; но поистине необычная прогулка его героя приводит последнего к философским откровениям о достоинстве и слабости человеческой, о путях жизни и смерти, о различии между свободой и несвободой. Метафизическая эта проблематика, однако, впрямую сопрягается с социальной реальностью «жемчужины Британской короны», как порой образно именовали Индию, через характер бывшего правительственного чиновника из местных, Ганга Даса, олицетворяющего британский снобизм (смесь заискивания перед высшим начальством с презрением к подчиненным), пересаженный на колониальную почву. Фигура выморочна, карикатурна и в то же время по-своему трагична, отмечена печатью порабощенного духа.

Незамысловатая, казалось бы, хроника духовно-телесного возрождения усталой женщины и маленького мальчика под лучами средиземноморского солнца — рассказ Д. Г. Лоуренса — постепенно обнаруживает несколько глубинных слоев. Новелла начинается как художественная иллюстрация к заветной и весьма спорной концепции автора об извечном поединке мужского и женского начала: «А в жизни обоих силовые заряды — его и ее — были враждебны. Подобно двум работающим вразнобой двигателям, они разносили друг друга вдрызг». Но тонкая пластика рисунка в передаче самодовлеющей и раскованной жизни человеческого тела, этого вместилища души, переводит рассказ в иное измерение и превращает в многоступенчатую сюжетную метафору единства всего живого. Дом человека — вселенная, камин в этом доме — Солнце, а падежный фундамент — Земля, материнское лоно, жизнетворящая тьма. Писатель находит удивительные образы, по-земному плотные и весомые и одновременно изысканно витиеватые, прихотливые, барочные, чтобы донести до читателя свое восприятие вечно длящейся мистерии мироздания, в котором каждой вещи определено достойное место. Кипарис, допустим, не просто дерево и не простое дерево: «Он стоял, словно страж, обозревающий море, или низкая серебристая свеча, чье громадное пламя темнело на фоне света: то земля возносила ввысь гордое пламя своего мрака». Нравственный идеал Лоуренс упрямо искал в воссоединении человека и мира, в возврате к гармоничному существованию в природной среде. Сегодня, в эпоху НТР и экологических кризисов, этому идеалу при всем его наивном руссоизме нельзя отказать в привлекательности, как не откажешь и самому писателю в последовательности, с какой он клеймил хищную, алчную цивилизацию, разоряющую землю, уродующую тела и души, оскверняющую чистые истоки жизни. «Личико его очистится от напряжения, порожденного цивилизацией», — сказано в новелле о ребенке, и этим сказано все.

Анекдотическое происшествие, типично английская комедия положений с легким привкусом абсурда («Субботний вечер» О. Хаксли) становится для автора отправной точкой для развития темы убого-благородной нищеты. Тема набирает звучание, в многоголосие вплетаются и натужный лепет юного героя-заики, и остервенелое рычание сцепившихся псов, и щебет двух богатых дамочек, и профессионально вульгарная речь проститутки. Из какофонии эмоций, действий и звуков понемногу проступает абрис послевоенного английского общества с его полюсами богатства и бедности, увеселениями «золотой молодежи» и тщетными усилиями соблюсти хотя бы видимость достатка. Комедия на глазах перерождается в социальную драму, где герою, как он понимает, отведена малопочтенная роль: «…обошлись с ним так, словно он не человек, а просто какой-то инструмент, который нанимаешь, когда понадобятся его услуги, а когда заплачено, больше о нем не думаешь». (О законе «инструмента» как основе межличностных отношений в иерархическом обществе писали многие английские авторы; великолепный художественный анализ этого социально-психологического феномена дал Л. П. Хартли в романах, переведенных на русский язык.[3]) На самом же обобщенном уровне прорезается и вбирает в себя все остальные вечная тема мировой литературы — конфликт мечты и действительности: «Дальнейшее в воображении Питера расплылось в розовом тумане и наконец перешло в привычную мечту о дочери пэра, благородной вдове и одинокой сиротке, только на сей раз все происходило с двумя богинями, чьи лица виделись ему живо и явственно…» Грезы молодого клерка навеяны расхожими стереотипами «изящной жизни», но и действительность в своей гнусной пошлости под стать этим грезам, так что конфликт он переживает не менее остро, чем герой романтической поры.


Несомненно, рассказ способен выходить за границы своего «художественного пространства», что подтверждает классика малого жанра в английской литературе, хотя последняя в читательском представлении связывается прежде всего с романом. Так уж сложилось, что применительно к изящной словесности на английском языке, говоря о новелле, подразумевают всегда Америку, а о романс Великобританию. Будто в США не было великих романов, а у английской новеллы своего «золотого века», приходящегося на последнюю треть прошлого и мерную половину нынешнего.

Видный британский критик и литературовед Уолтер Аллен посвятил англоязычной новелле специальное исследование (1981), в котором выделил национальные школы рассказа — американскую, английскую, канадскую, ирландскую, австралийскую и новозеландскую, а также африканскую, к которой отнес белых писателей ЮАР и бывшей Родезии. Понятно, что между различными школами были и есть связи и взаимовлияния, что литературную принадлежность писателя иной раз бывает трудно определить, да и внутри школ нет однородности — под одной «шапкой» выступают, к примеру, и собственно английская традиция, и шотландская, и уэльская, и даже ирландская (что, заметим, неверно). Школы тем не менее существуют, хотя исторически восходят к одному и тому же истоку — Британским островам, родине Шекспира, давшей миру английскую речь, этот, по мудрому слову англо-американского поэта и критика Т. С. Элиота, итог «многих веков терпеливого возделывания английской земли и английской поэзии…»[4] (стихотворение «На оборону Островов»), Новелла «золотого века» возникла в Великобритании не на пустом месте, ее расцвет был подготовлен тем же многовековым литературным процессом, а ближайшим образом — опытами великих романистов В. Скотта и Ч. Диккенса.

«Вдова горца» (1827) и «Два гуртовщика» (1827) Скотта уже не новеллы ренессансного типа с четкой фабулой и выраженным поучительным началом, по эссе, построенные на случаях из жизни, и не «физиологические очерки» в духе тех, какими начинал Диккенс («Очерки Воза», 1836). Это именно рассказы, полностью удовлетворяющие требованиям к жанру, которые сформулировал Г. Д. Уэллс в статье «Современный роман» (1911): «Рассказ — произведение по форме простое, во всяком случае, он должен таким быть; его цель — произвести единое и сильное впечатление, он должен овладеть вниманием читателя уже в экспозиции и, не давая ослабнуть интересу, нагнетая впечатления, неуклонно вести к кульминации. Человеческому вниманию есть предел, поэтому и действие рассказа должно укладываться в определенные рамки; оно должно разгореться и угаснуть, прежде чем читатель отвлечется или устанет».

Вслед за Скоттом к разработке рассказа обратился Диккенс, сообщивший жанру краткость и сюжетное разнообразие. Разумеется, романы и «Рождественские повести» Диккенса во всех отношениях значительней его новеллистики, однако издатель и редактор журналов «Домашнее чтение» и «Круглый год» оценил перспективы, что открывала перед рассказом периодическая печать, и внес свою лепту в его развитие. Современник и соратник Диккенса Уилки Коллинз, автор знаменитых романов «Женщина в белом» (1860) и «Лунный камень» (1868), отшлифовал форму остросюжетной «сенсационной» новеллы — прототипа английского детективного рассказа, прославленного именами Конан Дойла и Честертона.

Диккенс и Коллинз творили в «викторианскую эпоху» — так англичане именуют время правления (1837–1901) королевы Виктории, той самой, которой успел быть представленным Вальтер Скотт, нашедший ее милой, хотя и без обещаний на красоту, и которая пережила Стивенсона и Уайльда, родившихся в годы ее царствования. «Эпоха» — не одно лишь признание беспримерно длительного пребывания на троне королевы-долгожительницы; это и в самом деле был выдающийся период британской истории, составивший своего рода эпоху. Тогда оформилась и достигла пика могущества Британская империя; тогда Англия претерпела вторую промышленную революцию и окончательно сложился британский рабочий класс; тогда обозначился качественный рывок в развитии естественных и общественных наук (Ч. Дарвин и Т. Гексли, Д. С. Милль и Т. Б. Маколей, Г. Спенсер и У. Моррис и многие другие большие имена); тогда радикально изменились облик страны, ее социальный и духовный «ландшафт», национальное самосознание.

Воздействие эпохи на литературу было глубоким, решительным и необратимым. Действительность усложнилась, утратила одномерность, более не допускала жесткого разделения явлений на «хорошее» и «плохое», «белое» и «черное». Связь человека и обстоятельств перестала восприниматься как простое производное от внешних факторов — происхождения, воспитания и предопределенных обществом жизненных целей. Да и человеческий характер расстался со своей однонаправленностью, «юмором» — этим слоном в английской эстетике еще со времен Бена Джонсона обозначалась ведущая черта личности, скрадывающая в человеке все остальное; «юмор» был свойствен персонажам и таких великих мастеров, как Диккенс и Теккерей. В литературе утверждался новый взгляд на человека, исходящий из признания неповторимой индивидуальности, «особливости» каждой личности; этому содействовали успехи науки и философии, дававших писателям новые возможности проникнуть во внутренний мир мужчин и женщин.

Точность социальных характеристик, искусство типологического портрета, достоверность в воссоздании материального окружения персонажей — эти традиционные качества классической английской прозы — соединялись с пристальным вниманием к личности как диалектическому взаимодействию различных, в том числе и взаимоисключающих, свойств, с психологизмом рисунка, который становился все более и более изощренным. Процесс шел от поколения к поколению, в чем легко убедиться, проследив видоизменения письма в творчестве самых значительных художников эпохи: от Диккенса, Теккерея и Шарлотты Бронте к Джордж Элиот, Троллопу и Мередиту, а от них — к Харди, Конраду и Голсуорси.

Все они были реалистами, все писали при королеве Виктории, но писали по-разному, — понятно, не в смысле стиля, что само собой разумеется, но в плане неких общих исходных принципов выражения жизни на языке литературы. Вопрос не в том, чей реализм был «лучше» или «правильней» (выяснением этой конъюнктурно-схоластической проблемы у нас в свое время занимались без тени улыбки), но в том, что на каждом этане он становился другим, отличающимся от предшествующего, приобретал новые качества, пока наконец не дал Томаса Харди. Его творчество воплотило преемственность национального литературного процесса при переходе от столетия к столетию; это огромное явление рубежа веков, может быть, до сих нор не осмысленное в полном объеме.

Существенное — с точки зрения не количества, а качества — место в наследии Харди занимает новелла. Он первый после Диккенса обратился к ней не между делом, а как к самостоятельной литературной форме со своей художественной спецификой и своими законами. Начиная с Харди и после Харди английский рассказ укрепил и расширил свои владения в изящной словесности, утвердил себя в нравах литературного гражданства и преуспел в этом настолько, что в первые десятилетия XX века (до второй мировой войны) в Англии выходили несколько журналов, публиковавших исключительно рассказы. Стало быть, говоря о «золотом веке» английской новеллы, отсчет ему по справедливости надлежит вести от Томаса Харди.


Литературные традиции и цеховая преемственность существуют и реализуются в историческом времени, поэтому вернемся к «викторианской эпохе» и посмотрим, какие традиции действовали на ее протяжении — ведь в их русле английский рассказ подошел к своему расцвету в последней трети века.

То была традиция плеяды мастеров критического реализма — Диккенса, Теккерея, Ш. Бронте, Э. Гаскелл, и она обогатила социально-психологическую нравоописательную новеллу. То была романтическая традиция, и на нее равнялись писатели, развивавшие жанр приключенческого и детективного рассказа, где исключительные герои действовали в необычайных обстоятельствах. То была и «готическая» традиция, идущая от X. Уолпола, Анны Радклиф, «Мельмота-Скитальца» Ч. Мэтьюрина и питавшая фантастическую новеллу, включая такие ее разновидности, как «страшный рассказ» и «рассказ с привидением». Даже сегодня об этой традиции и ее литературных «производных» у нас поминают как-то стыдливо, скороговоркой, то списывая их по статье «массовой культуры», то относя к несерьезным забавам серьезных людей и как бы забывая при этом, что «страшный рассказ» и «рассказ с привидением» — весьма почтенные, уважаемые и хорошо разработанные малые формы британской литературы, которым в разное время отдали дань и послужили писатели отнюдь не третьеразрядные — те же В. Скотт (новеллы «Зеркало тетушки Маргарет» и «Комната с гобеленами», обе — 1829 г.) и Диккенс, которому, по верному наблюдению английского критика С. М. Эллиса, «нынешняя читающая публика обязана вкусом и любовью к рассказам о сверхъестественном», а также Уэллс и Уайльд, Киплинг и бесподобный юморист Джером К. Джером, Моэм и Коппард, Л. П. Хартли и Э. Боуэн и многие другие. Два поистине легендарных персонажа, известные всему миру и из литературы перекочевавшие на театральные подмостки, а потом в кинематограф, обязаны своим существованием этой традиции. Это сотворенный безумным ученым монстр из повести англичанки Мэри Шелли «Франкенштейн, или Современный Прометей» (1818; в дальнейшем имя ученого было присвоено интерпретаторами его чудовищному творению, которое получило название Франкенштейн) и самый знаменитый в ряду вампиров, упырей, вурдалаков и т. п. (см. у А. К. Толстого) — граф Дракула из одноименного романа англо-ирландского писателя Брэма Стокера (1897).

Викторианская действительность не только не дала затухнуть ни одной из этих традиций, но способствовала их выживанию и приумножению. Рост державного могущества Британии, обогащение страны за счет заморских владений («…как раз в таких-то деревушках, как Мачмэлкок, и впитываются вновь в родную почву огромные богатства, что стекаются в Англию со всей империи», — проницательно заметил И. Во), успех, преуспеяние, стабильность, идеал прибыли и прибытка, всепроникающий культ точных наук и позитивного (доказуемого и эмпирически проверенного) знания, претендовавшего на объяснение всего и вся, в том числе и «загадок бытия», — все это, как то неизменно бывает в истории, имело свою оборотную сторону.

Викторианская эпоха, о чем писали и пишут сами англичане, была еще и временем воцарения буржуазного духа, убаюканного верой в собственную самодостаточность, временем формирования и повсеместного насаждения жесткой, замешанной на пуританских догмах, предрассудке и нетерпимости, нормативной морали, временем окостенения кастовой общественной системы, торжества фасадности и близорукого имперского патриотизма, замены духовных ценностей официозными добродетелями. За эту изнанку величия великой нации пришлось и приходится до сих пор платить дорогой ценой. Но у великой нации есть великая литература, и она остро и нелицеприятно реагировала на симптомы социального и духовного неблагополучия, как при жизни престарелой королевы, так и после ее кончины, ибо со смертью Виктории эпоха хотя и кончилась, но тогда это мало кто понимал, и окончательный расчет с ее косным наследием произошел лишь на фронтах первой мировой войны.

Социальная жизнь, стереотипы мышления и способ духовного бытия викторианцев стали предметом тщательного художественного исследования в произведениях Харди и Беннетта, Уэллса и Голсуорси. Подобно своим предшественникам эти авторы вскрывали непримиримые конфликты между человечностью истинной — и официальной, существованием «на публику» — и действующей житейской «философией» приобретательства и накопительства. Они показали, как «душа убывает» (образ принадлежит Ф. М. Достоевскому) под гнетом денежных интересов и сословных амбиций, показали, как буква условности и предрассудка убивает живое человеческое сердце. «Буква убивает» — поставил Харди эпиграфом к одному из самых значительных романов «Джуд Незаметный» (1896). Отношение писателя к обществу было бескомпромиссным, изобличение всего, что принижает и уничтожает человечное в человеке — безжалостным и беспощадным, слово исполнено горечи и желчи. Его романы — все они увидели свет в конце XIX века — подверглись со стороны апологетической охранительной критики оглушительному и беспрецедентному разносу, были заклеймлены как «клеветнические» и «аморальные». Писателя затравили в прямом смысле, да так, что он зарекся впредь писать прозу и в XX веке выступал исключительно как поэт, снискав на этом поприще славу ведущего национального барда.

В новом столетии социально-критическая традиция реалистической школы письма перешла от этих мастеров к молодым собратьям по ремеслу. К Р. Олдингтону, самому яростному и непримиримому в Англии выразителю умонастроений «потерянного поколения» и, наряду с немцем Э. М. Ремарком и американцами Э. Хемингуэем, Д. Дос Пассосом и У. Фолкнером, виднейшему представителю этого направления в мировой литературе. К О. Хаксли и У. С. Моэму, который не до конца использовал богатые возможности своего дара сатирика и едкого критика нравов, к Джойсу Кэри, Э. Боуэн, И. Во, Г. Э. Бейтсу.

Другим вариантом ответа на образ жизни, мышления и чувствования викторианцев стал так называемый неоромантизм, связанный с именами P. Л. Стивенсона, Д. Конрада, Г. Р. Хаггарда, Р. Киплинга, А. Конан Дойла, В. Стокера. Сам термин уже указывает на традицию, которую восприняли неоромантики, тяготевшие к живописанию сильных чувств и страстных натур, неординарного и таинственного в жизни, экзотики и приключений. От тусклых будней предписанного размеренного существования они уходили, уводя за собой читателей, в мир радужный, необычный и, главное, непохожий — и это было их вызовом царству буржуазной усредненности, пошлости и порядка. Писатели, однако, были разные, да и традиция преломлялась в их творчестве неодинаково — одни тяготели к реалистическому письму, другие отдавали предпочтение фантастике, охотно обращаясь при этом к эстетике «готической» школы.

От художников пред романтической и романтической поры их в любом случае отличало умение строить характеры по-человечески убедительные и даже в наиболее неправдоподобных, сказочных обстоятельствах показывать поведение и поступки персонажей как мотивированные этими обстоятельствами и обусловленные психологически; отличало и искусство недоговоренности, подтекста. Вот в новелле Стивенсона «Сатанинская бутылка» герой-канак просит нечистую силу показаться ему и его приятелю: «И только он это сказал, как черт выглянул из бутылки и проворно, что твоя ящерица, ускользнул в нее обратно. А Кэаве и Лопака так и окаменели. Уже спустилась ночь, а они все никак не могли опомниться и обрести дар речи». Эффект таков, что нужда в подробных описаниях и нагнетании ужаса отпадает сама собой. Столь же экономна художнически концовка рассказа У. У. Джейкобса «Обезьянья лапка», оставляющая воображению читателя дорисовать все, что опущено. Холодный рационализм эпохи, от которого открещивались неоромантики, «заразил» и их известной рациональностью: как-никак принадлежали-то они своему времени. Уж на что вроде бы неординарная, выходящая за разумные нормы вещь — преступление, но и тут у Конан Дойла (а потом и у Честертона, и у А. Кристи) всем правит железная логика, трезвый расчет, для которого тайна не более чем начало цепочки неопровержимых умозаключений: «…на одном конце нашей цепи всего только безобидный гусь, зато к другому ее концу прикован человек, которому грозит не меньше семи лет каторги, если мы не докажем его невиновность» («Голубой карбункул»).

В новелле, как, впрочем, и в романе, видим постоянное взаимодействие и взаимопроникновение, а в результате и взаимообогащение традиций. Для английской литературы вообще характерны вкрапления фантастики в повествование сугубо реалистическое (вспомним сюжет о призрачном дилижансе в «Пиквикском клубе» у Диккенса), а в фантастическом сюжете — достоверно реалистическое обрамление, обстоятельность бытовых реалий, зримость и вещественность материального мира: «Я сижу, а у меня перед глазами, по чистой, уютной спальне с ситцевыми старинными занавесями в цветочек, летает взад-вперед настоящее, классическое привидение, полупрозрачное, бесшумное, только чуть слышно звучит его слабый голос. Сквозь его силуэт виден блеск начищенных медных подсвечников, блики огня на каминной решетке и рамки развешанных по стене гравюр…» (Г. Д. Уэллс. «Неопытное привидение»).

В творчестве Уэллса совмещение традиций предстает в завершенном виде: добротные реалистические романы нравов, фантастика сказочная, социально-философская и научная, успешные опыты в жанрах «страшного рассказа» («Конус», «Красная комната» и др.) и «рассказа с привидением». После второй мировой войны столь же широким диапазоном отмечена проза Д. В. Пристли — романиста, драматурга и рассказчика.

У. У. Джейкобс не оставил заметного следа в национальной словесности, работая, как верно подметил Уэллс, в основном на читательский рынок. Автор многочисленных «морских» историй, он, однако, выступал и в другом амплуа. «Обезьянья лапка» — хрестоматийный образец английского «страшного рассказа», по сей день украшающий собою антологии и сборники. Другой писатель, рафинированный стилист, эрудит и мастер реалистической социально-психологической прозы Э. М. Форстер не только питал интерес к фантастике, но стал автором классической новеллы «Машина останавливается», которая даже в большей степени, чем уэллсовские «Машина времени», «Остров доктора Моро» или «Когда спящий проснется», предвосхитила и определила поэтику и идеологическое «поле» социально-технократической английской антиутопии нынешнего столетия, включая ее вершины — «О дивный новый мир» (1932) О. Хаксли и «1984» (1949) Д. Оруэлла.

Соединение романтического напора страстей и чувств с реалистической трактовкой характеров в их связях с окружением и родной землей лежит в основе самобытного письма Д. Г. Лоуренса и Д. Томаса. Слияние реалистической сатиры на нравы с английской «готикой» породило в Британии эстетизм грани веков и непостижимый феномен Уайльда. Острослов и философ парадокса, он доказывал непререкаемость общечеловеческих ценностей и нравственных оснований бытия «от противного», то есть вскрывая пагубу сладкой отравы аморализма. Опыт Уайльда сказался в творчестве таких непохожих художников, как «Саки», Г. К. Честертон или О. Хаксли, а в нынешние времена — Мюриел Спарк и Т. Шарп. Прямым наследником Уайльда, сочетавшим его эстетические принципы с приемами американской школы рассказа (А. Бирс, О. Генри), был чрезвычайно популярный в 1930-1940-е годы Д. Кольер. Это он, кстати, усмотрел земной аналог адских мук в образе существования обитателей густонаселенного лондонского предместья («Дьявол, Джордж и Рози») и тем самым добавил к понятию «дом англичанина» новое, гротескное измерение.

Говоря о плодотворном синтезе традиций, давшем разнообразие форм английского рассказа в его «золотой век», отметим самое главное изменение, которое претерпела его поэтика, причем претерпела — на сей счет известны высказывания Д. Голсуорси, К. Мэнсфилд, А. Э. Коппарда, У. С. Моэма и не их одних — под воздействием, прямым и опосредствованным, опыта русской литературы XIX века, в первую очередь А. П. Чехова — именно его рассказ постепенно стал для английских художников эталоном и идеалом жанра.

Наиболее, пожалуй, точно выразила новое понимание природы рассказа, подсказанное Чеховым, глава «психологической школы» в английской литературе Вирджиния Вулф, утверждавшая в качестве первостепенной задачи художника проникновение во внутренний мир человека (отсюда и термин «психологическая»). Она писала в эссе «Современная литература» (1925) о том, «насколько завершен рассказ, как глубок, и как верно в соответствии со своим видением Чехов отбирает то, другое и третье и располагает все вместе так, чтобы получить нечто новое. Но невозможно сказать „это комично“ или „это трагично“, так же как и нельзя быть уверенным (ведь нас учили, что рассказ должен быть коротким и завершенным), что это — нечто расплывчатое и незавершенное — следует вообще называть рассказом».

Тут очевидна полемика с Г. Д. Уэллсом, и распространяется она не только на требования к конкретному жанру, но на глубинные принципы художественного творчества. Вулф возражала против воссоздания действительности в литературе по законам и в легко узнаваемых формах самой жизни, настаивая на праве писателя воплощать собственное видение бытия, не скованное внешними, по отношению к художнику, правилами и установками. В том же эссе она подчеркивала: «…если бы писатель… мог писать то, что хочет, а не то, что должен, если бы он мог руководствоваться собственным чувством, а не условностями, то не было бы ни сюжета, ни комедии, ни трагедии, ни любовной интриги, ни развязки в традиционном стиле…»

Как всякая эстетическая система, теория творчества у В. Вулф имела свои сильные и свои уязвимые стороны. Эта теория открывала дорогу эстетическому произволу, чреватому искажением целокупной панорамы бытия, разъятием потока жизни на малые изолированные «составляющие», и неудачи авторов «психологической школы» Д. Ричардсон, М. Синклер и самой Вулф (в романах «Волны» и «Годы») подтверждают, что этих опасностей не всегда удавалось избежать. С другой стороны, ее подход позволял проникать в глубинные слои сознания, вскрывать механизмы тончайших реакций и ощущений, передавать почти неуловимые нюансы чувств и душевных переживаний, о чем столь же красноречиво говорят удачные страницы наследия писательницы. К тому же не забудем, что многое из высказанного В. Вулф уже носилось в воздухе и проявлялось на письме. Кэтрин Мэнсфилд, например, отказывалась от обязательных канонов фабульного повествования ради утонченного психологизма в воспроизведении отдельно взятого кусочка жизни и делала это в своих рассказах еще до того, как Вулф выступила с обоснованием эстетической платформы «психологической школы».

Посылки Вулф, естественно, не разделялись теми авторами, против художественной практики которых они были направлены, — Уэллсом, скажем, или Беннеттом, но не только ими. Вот что писал Моэм, воспитанный как на английских, так и на классических французских образцах новеллы и с не меньшим почтением относившийся к русской литературе, которой посвятил много прочувствованных строк: «Я люблю рассказы, у которых есть начало, середина и конец. Мне непременно нужна „соль“, какой-то смысл. Настроение — это прекрасно, но одно только настроение — это рама без картины, оно еще ничего не значит».

Сказано едко, но в чем-то и справедливо, хотя отказать в «смысле» неканоническим бесфабульным новеллам Вулф, Мэнсфилд, Э. Боуэн или Бейтса решительно нельзя. В этих рассказах, собственно, есть и своеобразный сюжет, и характеры, и деликатный, но точный анализ социальной ситуации, есть язвительность и прицельная ирония, есть не видимые глазу конфликты и развязки. Однако все это уведено в характеры, поэтому событийная сторона, интрига здесь несущественны, важно другое — общая атмосфера, проникающая рассказ интонация, неуловимо-смутное ощущение «неправильности» в отношениях между людьми, переданная в подтексте необратимость бега времени. «Кукольный дом» К. Мэнсфилд, «Люби ближнего своего» В. Вулф, «Субботний вечер» О. Хаксли, «Учительница танцев» Э. Боуэн, «Мертвая красота» Г. Э. Бейтса — это суть не что иное, как спрессованные до нескольких страниц истории жизней человеческих, а уж где тут экспозиция, действие, кульминация и развязка — дело десятое. Главное, читателю сообщается все необходимое и достаточное, чтобы он сам постиг, как и почему эти жизни складываются так, а не иначе. Искусство чтении, когда речь идет о серьезной литературе, не менее необходимо, чем искусство повествования.

Как бы там ни было, открытия «психологической школы» имели для английской литературы бесспорное значение: они помогли ей сказать свое слово о новой, послевоенной эпохе. Первая мировая война стала водоразделом истории, ибо с нею для европейцев, в том числе и для жителей Британских островов, наступил, по определению поэта, «не календарный — Настоящий Двадцатый Век» (Анна Ахматова. «Поэма без героя»). Старые ценности — социальные, духовные, политические, — наследованные от викторианства, рухнули; новые ценности, ковавшиеся в огне Великой Октябрьской социалистической революции, были для Запада непонятны и в принципе неприемлемы. Альтернатива — миротворческая европейская политика США, проводившаяся президентом Вудро Вильсоном, обещала стабильность, но была крепко увязана с заокеанскими интересами при послевоенном переделе мира. В исторической перспективе, как известно, Версальский договор обернулся Мюнхенской сделкой со всеми вытекавшими из нее последствиями.

Немецкий философ Освальд Шпенглер отпел цивилизацию Старого Света в нашумевшей книге «Закат Европы» (1918–1923). Т. С. Элиот произнес по ней реквием в пронзительной поэтической сюите «Бесплодная земля» (1922). Обогащенные трудным опытом XX века, мы понимаем сегодня, что Старый, как, впрочем, и Новый Свет, отпевать преждевременно, но расставание с исчерпавшими себя ценностями, привычными, милыми и такими удобными, всегда болезненно, эти боль и горечь принадлежат своему времени и от него неотделимы.

В Англии и в других западных странах — участницах первой мировой войны итоги всеевропейской катастрофы повели к замене мировоззренческих ориентиров. На смену эпохе твердых ценностей пришло время без ценностей или ценностей относительных — эпоха самоценности сиюминутного существования. Об этом много написано, повторяться нет смысла. Отметим лишь, что мировосприятие «потерянного поколения» получило в английской литературе и непосредственное выражение, как у Олдингтона, и косвенным образом преломилось в творчестве других писателей — Р. Грейвза (в плане исторических и философских аналогий и притч — романы о Клавдии, новелла «Крик», а также автобиографический роман «Прощание со всем», 1929), Д. Б. Пристли, противопоставлявшего послевоенному разору целостность национального характера, неделимость национальной истории и идеал полнокровного человеческого общения. Незлобивый портретист английских чудачеств, неистощимый на выдумку творец невыразимо комичных положений П. Г. Вудхаус не желал признавать, что время уже не то. Но гримасы исторического промежутка между двумя мировыми катаклизмами запечатлели Моэм (иронически), Хаксли и Во (сатирически).

Межвоенное двадцатилетие не было одномерным, его трагедии и комедии имели разную социально-нравственную подоплеку. Поиск «потерянным поколением» своего места в жизни — это была одна сторона времени, а поиски «золотой молодежью» новых экстравагантных способов прожигать жизнь — совсем другая. Моральная всеядность, духовное бесстыдство, захватившее все классы, кроме самых непривилегированных (об этом гротески Хаксли, Во, Кольера), соседствовали с ростом классового сознания в среде пролетариата (Всеобщая забастовка английских трудящихся в 1926 г., марши безработных на Лондон в кризисные 1930-е), с обращением широких кругов интеллигенции и университетской молодежи к марксизму. В Британии появился пролетарский роман, утверждавший идеи и идеалы социализма, — книги Л. Г. Гиббона (Д. Л. Митчела), Д. Соммерфилда, Л. Джонса. Парадоксы и несообразности будничной жизни с ее социально-психологическими контрастами и повседневной трагикомедией показывали Бейтс, Коппард и Э. Боуэн, дебютировавшие в начале 1920-х годов, и Джойс Кэри, вступивший в литературу десятилетием позже. В 30-е заявил о себе «непредугаданный календарем» гений Дилана Томаса.

А время менялось. История впрямую вторгалась в жизнь, фашизм крепчал и наглел, его безумные теории на глазах обрастали политической «плотью»; антифашистские манифестации захлестывали Британию. «Довлеет дневи злоба его»: под сенью надвигающейся всемирной схватки с фашизмом внутренние послевоенные счеты, расчеты и запоздалые подведения итогов оттеснялись — в противоборстве консервативной политики и здравого исторического смысла — на второй план. Разразилась вторая мировая война, открывшая новую страницу и в национальной истории, и в национальной литературе.

Но это уже другой разговор.

Классический фонд английской новеллы к этому времени был создан — в течение ее «золотого века». Он сложился, отстоялся, изъять из него проверенные временем имена и произведения, малая часть которых представлена в этом томе, едва ли возможно. Добавить — да, а вот убрать — нет. С ходом лет этот фонд наверняка пополнят лучшие рассказы ныне здравствующих мастеров — патриархов В. С. Притчетта, Гр. Грина и Э. Уилсона, а также Ф. Кинга, А. Силлитоу, Б. Гленвилла, С. Барстоу, С. Хилл. Следом придут другие. Но и того, что уже есть, вполне достаточно, чтобы английская новелла стала классикой национальной литературы. О своей стране, истории и народе ее творцы произнесли пусть не всегда комплиментарное, нередко горькое и суровое, подчас злое, но честное, выношенное и взвешенное талантливое слово, подсказанное тем неистребимым в человеке чувством, которое хорошо выразил Р. Киплинг в стихотворении «Сассекс»:

Господь нам эту землю дал, чтоб всю ее любить,

Но каждому лишь малый край дано в душе вместить

Прислушаемся к этому слову — оно того заслуживает.

В. Скороденко

Загрузка...