Джозеф Конрад (1857–1924) ХАРЧЕВНЯ ДВУХ ВЕДЬМ

Находка

Этот случай, происшествие, эпизод — называйте как угодно — рассказан в середине прошлого века. Автору, по собственному его признанию, было в ту пору шестьдесят лет.

Шестьдесят — возраст неплохой, хотя приближение этой даты вызывает у многих самые противоречивые чувства. Это мирный возраст; игра почти доиграна, можно отойти в сторонку и возродить еще не потускневшие картины удалого прошлого. С благословения небес у шестидесятилетних нередко появляется, как я заметил, поэтический взгляд на свою молодость. От самих ошибок веет своеобразием и очарованием сотни надежд. И верно, что может быть отрадней юных надежд: они такие изысканные, такие обольстительные, правда, если можно так выразиться, не совсем одетые, им не до нарядов, того и гляди сорвутся с места. Хорошо еще, что медлительное прошлое догадалось облачиться в романтические покровы, а то оно, бедное, совсем продрогло бы под надвигающимися тучами.

Наверное, именно старческая мечтательность побудила рассказчика взяться за труд, столь же приятный для него, сколь назидательный для потомков. Приятный, но не слишком лестный, ибо суть его истории в пережитом безумном страхе — он называет его ужасом, — а такое чувство никого не красит. Я думаю, вы догадались, что история эта была записана и мне довелось ее прочитать.

Она и является той находкой, о которой извещает подзаголовок. Заглавием же рассказ обязан мне. Возможно, оно не очень оригинально, но, по крайней мере, верно. О харчевне речь впереди; что касается ведьм — это всего лишь образное выражение, и, насколько оно удачно, известно только автору.

Находка попала ко мне в руки вместе с ящиком книг. Я приобрел их в Лондоне на давно исчезнувшей улице у полунищего букиниста. Книги, похоже, сменили немало хозяев и при ближайшем рассмотрении оказались недостойными даже той ничтожной суммы, которую я за них выложил. Какое-то предчувствие заставило меня сказать: «Ящик в придачу». Отчаявшийся букинист только обреченно махнул на это рукой.

Дно ящика устилали разрозненные листки, исписанные мелким, аккуратным, скучным почерком. Сначала я почти не обратил на них внимания. Но потом в одном месте прочел, что в 1813 году автору исполнилось двадцать два года. Это меня заинтересовало. В двадцать два года разум, как правило, молчит, зато воображение разыгрывается, поэтому человек в этом любопытном возрасте способен на безрассудные поступки и легко поддается страху.

В другом месте я рассеянно отметил фразу: «Вечером мы снова взяли курс на берег». Так мог сказать только моряк. «Ну-ка, посмотрим, что это такое», — без особого воодушевления решил я.

Рукопись, увы, могла нагнать тоску на кого угодно. Ее ровные, тесные строчки напоминали монотонное, заунывное пение. По сравнению с ней и доклад об очистке сахара (более нудной темы я не представляю) показался бы увлекательным. «В 1813 году мне исполнилось двадцать два года» — этим искренним признанием открывается невозмутимый, устрашающе дотошный рассказ. Не стоит, впрочем, думать, что моя находка безнадежно устарела. Древнее как мир дьявольское искусство хитроумных изобретений живо и поныне. Взять хотя бы телефоны, отнимающие крохи душевного покоя, или пулеметы, в мгновение ока лишающие жизни. У любой подслеповатой ведьмы сегодня хватит сил нажать на спуск и, не теряя времени даром, уложить сотню двадцатилетних мужчин.

Прогресс налицо!.. Еще какой! Мы ушли далеко вперед, и не удивлюсь, если описанное изобретение покажется вам наивным, а цели персонажей бесхитростными. Это недостатки давно минувшего века. В наши дни туристы на автомобилях напрасно будут искать похожую харчевню. Та, о которой здесь говорится, находилась в Испании. Выяснить это мне удалось скорее логическим путем, поскольку многих страниц рукописи недоставало — потеря, в сущности, небольшая. На этих страницах автор, видимо, подробнейшим образом останавливался на причинах и следствиях своего пребывания на берегу — судя по всему, северном берегу Испании. К морю его история, однако, не имеет никакого отношения. Насколько я понял, наш герой служил на борту корвета, что по тем временам было явлением обычным. На всех этапах длительной испанской кампании наши малые военные суда курсировали вдоль северного побережья полуострова — предприятие довольно рискованное и малоприятное.

Можно предполагать, что корабль его выполнял особое задание. В тексте наверняка имелись подробные объяснения всех обстоятельств дела, но, как я уже говорил, часть листов (добротных и плотных) была утрачена: использована на обертки и пыжи неблагодарными потомками. Но и из оставшегося понятно, что в задачу судна входила связь с берегом, больше того — отправка посыльных для получения новостей и передачи приказов и сведений испанским патриотам, партизанам или тайным союзам. Все это более или менее ясно следовало из уцелевших отрывков его детального отчета.

Затем следует панегирик одному из членов команды, старшему рулевому, опытному, бывалому моряку. Звали его Куба-Том, хотя он вовсе не был кубинцем, а, напротив, являл собой образец истинного британского матроса тех лет, ветерана военной службы. Таким прозвищем наградили его за пристрастие к сказочным историям, которыми он частенько донимал команду по вечерам на носовом полубаке. Все они повествовали о приключениях, перенесенных им в молодости на этом славном острове. Автор сообщает также, что Том был умным, очень сильным и по-настоящему храбрым матросом. Он не забывает упомянуть и о его изумительной косичке, самой длинной и толстой в британском флоте. Это нежно лелеемое украшение, упрятанное в чехол из китовой шкуры, покоилось на его широкой спине, вызывая восхищение у многих и зависть у некоторых.

Наш юный офицер необыкновенно тепло описывает многочисленные достоинства Тома. Подобные чувства по отношению к младшему чину не были тогда исключением. Новичков обычно отдавали на попечение опытному матросу, который подвешивал для будущего командира первый гамак, а затем нередко становился его почтительным другом. Попав на корвет, рассказчик снова, после долгой разлуки, увидел своего приятеля. С трогательной нежностью описывает он встречу с наставником юных лет.

Далее мы узнаем, что за неимением подходящего испанца Тома, как обладателя уникальной косы, а также как человека незаурядной смелости и осмотрительности, отрядили для очередной вылазки на берег. Собирался он недолго. Пасмурным осенним утром корнет вошел в небольшую бухту, самую удобную на этом неприступном берегу. С корабля спустили шлюпку, Том Корбин (Куба-Том) устроился на носу, рассказчик (мистер Эдгар Берн — такое имя он получил при рождении, с таковым его и отпели) занял место на кормовом люке.

Жители деревушки, расположенной ярдах в ста по склону глубокого оврага, вышли из серых каменных домов и с берега наблюдали за приближением лодки. Когда оба англичанина высадились, крестьяне то ли от растерянности, то ли по природной дикости молча отступили назад.

Мистер Берн решил лично проследить за отправлением Тома. Оглядев мрачные, удивленные лица крестьян, он сказал:

— От них толку мало. Надо подняться в деревню. Там наверняка найдется трактир, где народ поразговорчивей и можно будет кое-что разузнать.

— Так точно, сэр, — ответил Том, вышагивая за своим командиром. — С людьми никогда не помешает потолковать. Как-то стояли мы на Кубе, и я по нечаянности опоздал на «Бланш», наш фрегат. Пришлось идти пешком. И что вы думаете: прошел всю Кубу — язык довел, хотя по-испански я тогда и двух слов не мог связать, сейчас и то лучше разумею.

Как видно, предстоящее путешествие нисколько не удручало Тома. И хотя дорога в горы занимала не меньше дня, для человека, пересекавшего Кубу с багажом из двух испанских слов, это был, конечно, сущий пустяк.

Теперь офицер и матрос шли по толстому, сырому пастилу из опавших листьев, которые местные крестьяне оставляли гнить на улицах до зимы, а потом собирали на удобрение. Оглянувшись, мистер Берн обнаружил, что все мужское население бесшумно следует за ними по упругому ковру. Женщины выглядывали из дверей; дети, видимо, прятались. Корабль стал для местных жителей привычным зрелищем, а вот чужестранцы не высаживались здесь по крайней мере лет сто. Треуголка мистера Берна, густые бакенбарды и чудовищная косица матроса вызывали у них немалое изумление. Они теснились за спиной у англичан и таращились на них, как гавайцы на капитана Кука.

Именно тогда Берн заметил впервые маленького человечка в плаще и желтой шляпе. Его головной убор, изрядно поношенный и грязный, тем не менее сразу привлекал к нему внимание.

Вход в трактир напоминал расщелину в скале. Хозяин в отличие от остальных не вышел на улицу, он появился из глубины комнаты, где в темноте неясно виднелись висящие на гвоздях пузатые бурдюки с вином. На худом и небритом лице этого высокого одноглазого астурийца застыло угрюмое выражение, которое странным образом уживалось с бегающим взглядом единственного глаза. Узнав, что английского моряка нужно проводить в горы к некоему Гонсалесу, он на минуту, как бы в раздумье, прикрыл здоровый глаз. Потом открыл его и живо произнес:

— Конечно, конечно. Это можно устроить.

Имя Гонсалеса, местного вождя освободительного движения, вызвало в дверях одобрительный гул. Берн поинтересовался, спокойно ли в округе, и, к радости своей, узнал, что французские войска уже несколько месяцев не появлялись поблизости. Слава богу, давно и слыхом не слыхивали об окаянных polizones.[17] Отвечая, хозяин перелил вино в глиняный кувшин, поставил его перед безбожниками англичанами и бесстрастно опустил в карман мелочь, которую офицер кинул на стол, — по неписаному закону этих мест сидеть в трактире без вина не полагалось. Глаз трактирщика бегал, будто старался работать за двоих, но, когда Берн захотел нанять мула на дорогу, взгляд его застыл на двери, осаждаемой толпой любопытных. Впереди всех, на пороге, обосновался коротышка в широком плаще и желтой шляпе. Маленький, невзрачный, настоящий гомункулус, как описывает его Берн, он сохранял до смешного таинственный и настойчивый вид. Плащ, картинно перекинутый через левое плечо, прикрывал рот и подбородок, а широкополая шляпа криво свисала на угловатый лоб. Время от времени коротышка подносил к носу щепотку табаку.

— Мул… — повторил трактирщик, пристально глядя на забавного, шмыгающего носом человечка. — Нет, сеньор офицер! Мула в этом нищем селении вам не найти.

Рулевой, который как настоящий моряк держался в незнакомом месте с полной невозмутимостью, спокойно заметил:

— Поверьте, сэр, эту дорогу лучше проделать на своих двоих. Мула все равно пришлось бы где-нибудь оставить; капитан предупреждал меня, что здешние тропинки пригодны только для коз.

Крошечный человечек выступил вперед и произнес сквозь складки плаща, смягчающие, казалось, сарказм его слов:

— Si,[18] сеньор. Народ в этой деревне простодушен и не сберег ни одного мула для вашей милости. Клянусь, и мулы, и другая скотина остались теперь только у мошенников и ловкачей. Вашему бравому матросу нужен проводник, и в этом, сеньор, никто не поможет лучше, чем мой зять Бернардино, трактирщик и алькальд нашей гостеприимной и богобоязненной деревни.

Делать было нечего, пишет мистер Берн. После коротких переговоров явился парень в рваной куртке и штанах из козьей шкуры. Офицер поставил на всех угощение, и, пока крестьяне пили, они с Куба-Томом и проводником тронулись в путь. Человечек и плаще исчез.

Берн проводил рулевого до края деревни. Он хотел убедиться, что с моряком все в порядке, и пошел бы дальше, но тот почтительно посоветовал ему вернуться и не задерживать корабль у берега без нужды в такое ненастное утро. Они простились; мрачное грозовое небо нависло над их головами, каменистые поля, поросшие густым кустарником, тоскливо простирались вокруг.

— Через четыре дня, — сказал Берн напоследок, — корабль вернется и, если не будет штормить, вышлет на берег шлюпку. Ну а в случае непогоды устройся как-нибудь в деревне и жди от нас вестей.

— Слушаюсь, сэр, — ответил Том и быстро зашагал вперед. Берн видел, как он свернул на узкую тропинку. В толстом бушлате, с парой пистолетов за поясом, саблей на боку и крепкой палкой в руке он выглядел очень уверенно и надежно. Обернувшись, он взмахнул рукой, и Берн еще раз увидел его открытое, докрасна загорелое лицо с густыми бакенбардами. Парень в мохнатых штанах, который, по словам Берна, как фавн или молодой сатир, скакал впереди, остановился, подождал его и побежал дальше. Оба пропали из виду.

Берн пошел обратно. Деревня пряталась в складке холма, и местность вокруг казалась ужасно заброшенной, безлюдной, обреченной на вечное уныние. Не успел он пройти нескольких ярдов, как из кустов неожиданно выступил закутанный в плащ коротышка испанец. Берн, конечно, остановился.

Незнакомец сделал загадочный жест ручкой, торчащей из-под плаща. Шляпа его совсем съехала набок.

— Сеньор, — без предисловий начал он. — Будьте осторожны! Я знаю точно, что у одноглазого Бернардино, моего зятя, в сарае стоит мул. Спрашивается, почему Бернардино, не такой уж и ловкач, держит мула? Отвечу: потому что он бессовестный мошенник. Я отдал ему своего macho[19] за крышу над головой и ложку olla,[20] только чтобы душа не рассталась с никчемным телом. Но в этом теле, сеньор, бьется благородное сердце, куда честней и благородней, чем комок грязи в груди моего негодяя зятя. Я стыжусь родства с ним и всегда был против их брака. Бедная обманутая женщина! Сколько адских мук выпало ей на земле — упокой господь ее душу!

Берн так растерялся от неожиданного появления гнома и едкой горечи его слов, что в потоке семейных сведений, которые ни с того ни с сего обрушились на его голову, поначалу упустил важный факт. Быстрая, напористая речь, совершенно непохожая на кипучую болтовню итальянцев, смутила и озадачила его. Поэтому он промолчал, а гомункулус, уронив с плеча плащ, насыпал на ладонь табаку и втянул изрядную понюшку.

— Мул! — воскликнул Берн, уловив наконец суть дела. — Вы сказали, мул? Странно! Почему же он не дал его мне?

Малютка испанец снова с величайшим достоинством задрапировался в плащ.

Quien sabe,[21] — холодно произнес он, пожимая закутанными плечами. — Он большой politico[22] во всех делах. Но не сомневайтесь, наша милость, намерения его всегда бесчестные. Муженек моей defunta[23] сестры поистине достойная пара для одноногой деревянной вдовы.[24]

— Возможно. Но что бы вы, уважаемый, ни говорили сейчас, тогда вы поддержали его ложь.

Тоскливые глаза, горящие по сторонам хищного носа, не мигая уставились на Берна, и с запальчивостью, которая часто таится под испанской гордостью, он произнес:

— Конечно, если мне всадят нож в спину, вам, сеньор, не будет больно. Кому какое дело до бедного грешника? — Потом, резко сменив тон, добавил: — Сеньор, обстоятельства вынудили меня, кастильца и доброго христианина, прозябать в нищете и изгнании среди грубых астурийцев, жить в кабале у худшего из них, этого негодяя с волчьей совестью. Я человек неглупый и решил вести себя соответственно. Но, поверьте, я с трудом сдерживаю презрение. Вы ведь слышали, как я говорил тогда. Такой достойный кабальеро не мог не понять, в чей огород я метил.

— Огород? — встревожился Берн. — Ах да, конечно, вы хотели меня предостеречь. К сожалению, сеньор, я ничего не заметил. Англичане не любят намеков и околичностей. Поэтому, будьте добры, ответьте прямо: лгал ли трактирщик во всем остальном?

— Французов поблизости нет, он не солгал, — прежним равнодушным тоном проронил человечек.

— А бандитов — Ladrones?

Ladrones en grande[25] — их тоже нет! Что им тут делать после французов? — философски заметил тот. — Да и путешественники теперь перевелись. Хотя кто знает! Долго ли до греха. Правда, такого молодца, как ваш матрос, голыми руками не возьмешь. Но ведь не зря говорят: «Где мед, там и пчелы».

Его загадочные прорицания Берна вывели из терпения.

— Бога ради! — воскликнул он. — Скажите, наконец, что угрожает моему матросу?

Гомункулус, снова преобразившись, схватил офицера за руку. Его ручка оказалась неожиданно сильной.

— Сеньор! Бернардино взял его на заметку. Чего вам еще? На этой дороге, точнее, в одном ее месте, люди, случалось, пропадали. И как раз в этом месте, заметьте, мой зять держал meson, харчевню. Я подвозил ему постояльцев, тогда у меня были и повозки и мулы. Сейчас никто не путешествует, повозки не нужны. Французы разорили меня, сеньор. После смерти моей сестры Бернардино почему-то переселился сюда. Он и две его тетки, Эрминия и Люцилла, — проклятая троица, продавшая душу дьяволу, — мучили и терзали ее. А теперь он и последнего мула украл у меня. Вы вооружены, сеньор. Пригрозите ему пистолетом, отнимите моего macho — это мой мул, клянусь вам, а потом догоните верхом вашего друга. Вдвоем вы будете в безопасности, никто не слышал, чтобы два путешественника разом пропадали в этих местах. Ну а мула, моего мула, я, так и быть, доверяю вам.

Они обменялись тяжелым взглядом. Берн чуть не рассмеялся, до того наивным и прозрачным показался ему план, придуманный человечком для спасения потерянного мула. Но он сдержался, ибо, как это ни странно, у него возникло неясное желание последовать нелепому совету. Берн не улыбнулся, но губы его дрогнули; крошка испанец сейчас же отвел горящие черные глаза и резко запахнул плащ, выразив тем самым презрение, горечь и обиду одновременно. Он отвернулся и стоял так в криво надвинутой на уши шляпе, пока Берн не заговорил с ним примирительно и не протянул как ни в чем не бывало серебряный duro.

— Мне пора на корабль, — сказал он наконец.

Vaya usted con Dios[26] — пробормотал гном и, завершив беседу, насмешливо поклонился, низко взмахнул шляпой и снова небрежно заломил ее набок.

Едва только шлюпку подняли на борт и парусник вышел в море, Берн доложил обо всем капитану. История возмутила и позабавила его, но, отсмеявшись, они серьезно взглянули друг на друга. Карлик испанец, который пытался уговорить офицера королевского флота украсть для него мула, — неслыханно, невероятно, абсурдно. Капитан (всего на пару лет старше Берна) просто не мог поверить в эту нелепость.

— Вы правы, действительно невероятно, — тихо и выразительно заметил Берн.

Они переглянулись.

— Все ясно как день, — очень твердым голосом заключил капитан, так как в душе уверенности не испытывал.

Том, лучший матрос одного и добродушный, почтительный товарищ другого, вдруг неизмеримо вырос в их глазах, показался обоим чуть ли не символом верности, взывающим к чувствам и совести, заставляющим беспокоиться о своей судьбе. Они несколько раз поднимались на палубу только для того, чтобы взглянуть на берег, словно ждали от него ответа. Но он тянулся вдали, немой, голый и дикий, то и дело скрываясь за косыми струями холодного дождя. Западный ветер гнал и гнал бесконечные, яростные пенные буруны; огромные темные тучи зловещей чередой неслись над кораблем.

Ближе к вечеру командир корвета с заметным раздражением произнес:

— Право, лучше бы вы последовали совету вашего приятеля в желтой шляпе.

— Вы думаете, сэр? — иронически откликнулся Берн, сам доведенный до предела. — Интересно, что бы вы потом сказали? Меня могли в два счета уволить за кражу мула у союзников. Или избить до полусмерти цепами и вилами, застав на месте преступления, — веселенькие слухи пошли бы дома о вашем офицере. Или с позором прогнали бы к шлюпке, не могу же я в самом деле стрелять в невинных людей из-за какого-то грязного мула… И все-таки, — добавил он тихо, — я и сам жалею, что не сделал этого.

До наступления темноты молодые люди так измучили себя, что впали в странное состояние: насмешливое, скептическое и в то же время смущенное и встревоженное. Пытка казалась тем сильней, что длиться могла и неделю, и гораздо дольше. Поэтому, как только стемнело, корабль взял курс на берег. Всю ночь он пробирался к суше, где остался его матрос, то кренясь под сильными порывами ветра, то лениво качаясь на волнах, почти без движения, словно и он колебался между здравым смыслом и безрассудным порывом.

А на рассвете от его борта отчалила шлюпка и, подпрыгивая на волнах, понеслась к мелкому заливу, где офицер в толстой куртке и шапке не без труда выбрался на каменистый берег.

«Я решил, — пишет мистер Берн, — и решение мое поддержал капитан, высадиться по возможности незаметно. Ни мой оскорбленный приятель в желтой шляпе, что бы он ни замышлял, ни одноглазый трактирщик, знался он с чертом или нет, ни остальные обитатели глухой деревушки не должны были меня видеть. Задача непростая, учитывая, что другой удобной бухты вблизи не нашлось, а обойти дома стороной я не мог из-за крутого оврага.

К счастью, — продолжает он, — все еще спали. Когда я вышел на единственную улицу, выстланную сырыми опавшими листьями, рассвет только занимался. Вокруг не было ни души, не лаяла ни одна собака. Царила полная тишина, и я уже с удивлением подумал, что в деревне, должно быть, вообще нет собак, как вдруг раздалось тихое рычание и из зловонного проулка между двумя лачугами выскочил отвратительный пес с поджатым хвостом. Он прошмыгнул мимо, оскалив зубы, и пропал, как исчадие ада. Таинственное появление и исчезновение мерзкого существа так повлияли на мое и без того подавленное настроение, что я воспринял его как дурной знак».

Никем не замеченный, он прошел берегом и, невзирая на дождь и ветер, отважно углубился в мрачные, безлюдные предгорья, лежащие на западе под пепельно-серым небом. Вдали поднимались суровые, пустынные горы, их крутые вершины, казалось, злобно подстерегали его. К вечеру он почти добрался до них, но сильно вымок, проголодался, устал от целого дня блуждания по камням и, выражаясь морским языком, сбился с курса. К тому же в пути он почти никого не встретил и не смог выяснить, проходил ли тут Том Корбин. «Вперед, вперед! Надо идти вперед!» — твердил он, подгоняемый в своем одиноком испытании не столько страхом или надеждой, сколько неопределенностью.

День быстро угас, оставив его перед разрушенным мостом. Он спустился в овраг, при последних отблесках солнца перешел узкий, бурный ручей, а когда вскарабкался на другой берег, ночь темной повязкой легла ему на глаза. Ветер хлестал в борта сьерры, отзывался в ушах непрестанным, рокочущим шумом яростного моря. По-видимому, он заблудился. Даже днем дорога со всеми колеями, лужами и грядами обнаженных пород терялась среди мрачных пустошей, усеянных валунами и зарослями голых кустов. Теперь она и вовсе пропала. Но он продолжал идти вперед, «выправив курс по ветру», низко надвинув на глаза шляпу, опустив голову и останавливаясь время от времени, чтобы отдохнуть, но не телом, а духом, словно беспокойство, напряжение и усилия (напрасные, как он подозревал) истощали в пути не силы его, а решимость.

Во время одной из таких остановок ветер донес до него слабый, отдаленный стук, стук по дереву. Вслед за тем ветер сразу стих.

Сердце его взволнованно забилось: он-то воображал, что последние шесть часов бродил в безлюдной пустыне, тягостное чувство одиночества одолевало его. Он поднял голову и сразу заметил призрачный — как бывает в кромешной тьме — луч света. Пока он всматривался, слабый стук повторился, и он скорее почувствовал, чем увидел препятствие, возникшее на пути. Что это? Уступ горы? Дом? Да! Это был дом и совсем близко. Он словно вырос из-под земли или выскользнул навстречу из тайных глубин ночи. Немой и бледный, он величественно возвышался перед ним. Берн вступил под его сень; еще пара шагов — и он дотронулся рукой до стены. Это, бесспорно, была posada,[27] и какой-то путник уже пытался войти. Снова раздался осторожный стук.

В следующее мгновение из распахнутой двери упала на землю широкая полоса света. Берн с готовностью шагнул вперед, а человек, стоящий рядом, приглушенно вскрикнул, отпрянул и исчез в ночи. Из комнаты послышался возглас удивления. Быстро нажав на полуоткрытую дверь, Берн протиснулся внутрь, несмотря на чье-то упорное сопротивление.

Жалкий огарок свечи мерцал на конце длинного соснового стола. В его свете ошеломленный Берн разглядел девушку, которую он оттеснил от двери. На ней была короткая черная юбка и оранжевая шаль; волосы, выбившиеся из темной и густой, как лес, копны, скрепленной гребнем, черным облаком охватывали низкий, смуглый лоб. Из дальнего конца длинной комнаты, где в густой тени открытого очага плясали языки пламени, раздался резкий, горестный вопль двух голосов: «Misericordia[28] Девушка пришла в себя и со свистом втянула воздух сквозь сжатые зубы.

Нет необходимости повторять бесчисленные вопросы и ответы, которыми Берн постарался рассеять страхи двух старух, сидящих у огня, по обе стороны от большого глиняного котла. «Точь-в-точь как две ведьмы за приготовлением дьявольского зелья», — подумалось Берну. Тем не менее, когда одна из старух с усилием приподняла чахлое тело и сняла крышку, из котла поднялся вполне аппетитный запах. Вторая неподвижно сгорбилась рядом, и только голова ее не переставая тряслась.

Они были отвратительны. Их дряхлость граничила с гротеском и могла бы показаться смешной. Но смех застывал на губах при виде беззубых ртов, крючковатых носов, худобы одной (той, что подняла крышку) и отвисших желтых щек другой (сидящей); мороз пробегал по коже при тягостной мысли о неотвратимом беге времени, превратившем этих женщин в жалких, страшных, немощных уродов.

Чтобы отвлечься, Берн заговорил. Он сообщил, что ищет земляка, англичанина, который прошел этой дорогой. Стоило ему начать, как сцена прощания с Томом удивительно живо встала перед глазами: молчаливые крестьяне, сердитый гном, одноглазый трактирщик Бернардино. Ага! Значит, эти безобразные чудовища и есть его тетки, продавшие душу дьяволу.

Кому бы они ни служили раньше, здесь, в мире живых, такие хилые создания вряд ли представляли интерес для нечистого. Кто из них Люцилла и кто Эрминия? Они давно утратили имена. Вопрос Берна как будто заворожил их: колдунья с ложкой перестала размешивать варево в железном котле, а голова второй на секунду застыла. В этот неизмеримо короткий миг Берн почувствовал, что он на верном пути, еще чуть-чуть, и он догонит Тома.

«Они его видели, — с уверенностью подумал он. — Наконец хоть кто-то его видел». Он решил, что старухи начнут все отрицать, но они с охотой подтвердили, что «инглес» поел и переночевал в харчевне. Перебивая друг друга, они вспоминали его внешность и манеры. Для их тщедушных тел такое волнение казалось чрезмерным. Сгорбленная колдунья размахивала деревянной ложкой, распухшее страшилище сползло со скамьи и, переступая с ноги на ногу, принялось вопить, причем голова ее тряслась все быстрей и быстрей. Их пыл поразил Берна… Да, да! Огромный, свирепый «инглес» ушел утром, съел кусок хлеба, выпил вина и ушел. И если кабальеро хочет его догнать, нет ничего проще — утром он за ним отправится.

— Вы дадите мне проводника? — спросил Берн.

Да, сеньор. Надежного парня. Вы его видели, он как раз выходил.

Он не выходил, он стучал в дверь, — возразил Берн. — А когда заметил меня, отскочил. Но он хотел войти.

Нет, нет! — одновременно вскрикнули обе мегеры. — Он выходил! Он выходил!

«Может, так оно и было, — подумал Берн. — Слабый, обманчивый стук мог мне просто послышаться». Он спросил:

— А кто этот человек?

— Ее novio,[29] — закричали старухи, указывая на девушку. — Он пошел домой, в деревню, далеко отсюда. Но утром он вернется. Ее novio! Она сиротка. Ее родители — бедные, честные люди. Мы приютили ее из милосердия, из милосердия.

Сиротка затаилась у очага и следила оттуда за Берном. Он подумал, что не из милосердия, а скорей по воле дьявола попала к страшным колдуньям эта дочь сатаны. Слегка косящие глаза, полные, но красивые губы и все ее смуглое лицо дышали дикой, непокорной, чувственной прелестью. Взгляд, которым она с откровенной настойчивостью провожала Берна, напоминал взгляд голодной кошки на птичку в клетке или мышь в мышеловке.

Он обрадовался, увидев, что она собирает на стол, хотя под пристальным взглядом больших черных косящих глаз, словно силящихся что-то прочесть на его лице, ему стало слегка не по себе. Но лучше она, чем два жутких, мутноглазых привидения. После изнурительной борьбы с упрямым, пронзительным ветром тепло и тишина дома подействовали на него успокаивающе, подозрения его постепенно рассеялись. Теперь он не сомневался, что Том давно встретил отряд Гонсалеса и сейчас спит себе спокойно в горном лагере.

Берн встал, наполнил оловянный кубок вином из бурдюка, висящего на стене, и снова сел. Ведьма с лицом мумии завела беседу о былых временах, путаясь, принялась расхваливать прошлую славу харчевни. Богатые господа приезжали в своих экипажах. А однажды, давным-давно, в casa[30] переночевал даже архиепископ.

Ведьма с заплывшим лицом и трясущейся головой тихо сидела на скамейке и, казалось, прислушивалась. Девушка (Берн был уверен, что она безродная цыганка и в дом ее взяли неспроста) устроилась перед догорающим очагом. Она что-то напевала вполголоса и время от времени тихонько постукивала кастаньетами. При упоминании архиепископа ома непочтительно хихикнула и оглянулась на Берна. Из укрытия под массивным печным навесом блеснули красным отсветом черные глаза и белые зубы. Он улыбнулся в ответ.

Почувствовав себя в безопасности, он расслабился. Его прихода не ждали, значит, никакого заговора быть не могло. Его сковала дремота; с удовольствием погружаясь в нее, он старался не заснуть по-настоящему, но потом сон, должно быть, одолел его, потому что очнулся он вдруг от адского шума. Ему в жизни не доводилось слышать более пронзительных и скрипучих воплей. Ведьмы затеяли яростную грызню. Из-за чего начался спор, он не знал, но сейчас они обвиняли друг друга во всех смертных грехах; в злобных старческих голосах слышались ярость и дикий страх. Цыганка быстро переводила взгляд с одной на другую. Берну стало тревожно: слишком мало походили эти женщины на человеческие существа. Прежде чем он разобрался, в чем дело, девушка резко ударила в кастаньеты. Все стихло. Подойдя к столу, она наклонилась к Берну и, глядя ему в глаза, твердо сказала:

— Сеньор, вы будете спать в комнате архиепископа.

Ведьмы промолчали. Костлявая, согнувшись в три погибели, оперлась на палку, толстуха сжала в руках костыль.

Берн встал, подошел к двери и, повернув ключ в огромном замке, невозмутимо положил его в карман. Другого входа не было, и теперь, какие бы опасности ни таились снаружи, врасплох они его не застанут. Оглянувшись, он встретился взглядом с тремя прислужницами дьявола. Интересно, догадался ли Том Корбин принять вчера те же меры предосторожности? Как только он вспомнил о Томе, странное чувство охватило его: ему снова почудилось, что Том где-то рядом. В доме было так тихо, что он слышал неровный, прерывистый шум крови в ушах, шум, похожий на шепот: «Мистер Берн! Осторожней, сэр!» Голос Тома. Берн поежился: очень уж живым казался голос, слишком навязчивым обман слуха.

Он не знал, что и думать. Как будто холодный ветер пронесся по комнате и дохнул на него. Он с усилием стряхнул наваждение.

Провожать его наверх пошла девушка; над пламенем железной лампы без колпака, которую она держала в руках, тянулась узкая струйка дыма. Он заметил, что ее грязные белые чулки все в дырах.

С той же спокойной решимостью, с какой он запер входную дверь, Берн распахивал одну за другой двери коридора. Комнаты были пусты, лишь в одной-двух валялся какой-то хлам. Угадав его намерения, девушка терпеливо поднимала коптящую лампу перед каждой дверью. И, подняв, пристально вглядывалась в него. Последнюю дверь она распахнула сама.

Вы будете спать здесь, сеньор, — голосом тихим, как дыхание ребенка, произнесла она, передавая ему лампу.

Он взял ее и вежливо проговорил:

Buenos noches, senorita![31]

Губы её дрогнули, она что-то прошептала в ответ и продолжала разглядывать его черными, как безлунная ночь, глазами. Войдя в комнату, он хотел закрыть дверь, но она не уходила, немая, загадочная; в чувственных губах и косящих глазах ее читалось жадное, нетерпеливое ожидание голодной кошки. Он помедлил, и опять в тяжелом, неровном шуме крови послышался близкий, настойчивый голос Тома, на этот раз невнятный и от этого еще более жуткий.

Он захлопнул дверь перед ней, оставив ее в темноте, но тут же распахнул снова. Никого. Она растаяла без малейшего шороха. Он быстро затворил дверь и задвинул два тяжелых болта.

Неожиданно им овладело гнетущее недоверие. Почему ведьмы спорили, куда его поместить? Что означал пристальный взгляд девушки, словно пытающейся навсегда запомнить его черты? Собственная нервозность не понравилась ему: не хватало еще самому потерять человеческий облик.

Он внимательно осмотрел комнату. В пространстве между полом и потолком с трудом вмещалась кровать с роскошным пологом, скорее даже балдахином, и тяжелыми шторами спереди и сзади — кровать и впрямь архиепископская. Внушительный стол с богатой резьбой по углам, на редкость солидные кресла — добыча из замка какого-нибудь гранда — и у самой стены высокий, узкий шкаф с двойными дверцами. Он подергал их. Заперто. Промелькнувшее подозрение заставило его схватить лампу и изучить шкаф поближе. Нет, на потайной ход непохоже. Массивный, высокий шкаф на целый дюйм отстоял от стены. Он взглянул на дверные запоры. Они тоже не подведут, можно спать спокойно. «Но удастся ли заснуть?» — озабоченно подумал он. Если бы рядом был Том — опора и верный помощник не в одном опасном деле, заботливый наставник, учивший его осторожности. «Погибнуть в бою — много ума не надо, — говаривал он. — А вот уцелеть и наутро с новой силой бить француза — задача похитрей».

Берн с трудом удерживался, чтобы не вслушиваться в тишину. Почему-то он верил, что нарушить ее может только неотступный шепот Тома. Он уже дважды слышал его. Странно! Хотя, если рассудить здраво, последние тридцать часов он только о Томе и думает и, что самое главное, думает безрезультатно. Из смутных подозрений родился пока только один вывод — Том исчез. Вывод пугающий и неопределенный. Исчез! Куда, как?

Он поежился — должно быть, от озноба. Том не мог исчезнуть. Берну только что о нем рассказали. И снова зашумело в ушах. Молодой человек не двигался, каждую секунду ожидая различить в пульсирующих ударах сердца голос Тома. Он ждал, напрягая слух, но напрасно. Неожиданно у него мелькнула мысль: «Том не исчез, он просто не может говорить».

Берн вскочил с кресла. Какая нелепость! Он положил на стол пистолет и кортик, снял сапоги и, почувствовав вдруг страшную усталость, рухнул в постель, на удивление мягкую и удобную.

Сначала ему не спалось, но потом он, наверное, все-таки задремал, потому что вдруг осознал, что сидит в кровати и пытается вспомнить слова Тома. Да! Том сказал вот что: «Мистер Берн! Осторожней, сэр!» Он предупреждал его. Но о чем, о чем?

Одним прыжком он выбрался из кровати, встал посредине комнаты, судорожно вздохнул и огляделся. Окно закрыто ставнями и железной задвижкой. Снова провел взглядом по голым стенам, посмотрел на потолок, довольно высокий. Потом подошел к двери и проверил запоры — два громадных металлических штыря, входящих в стену. Узкий коридор с той стороны не позволял высадить дверь ни тараном, ни топором — ее можно было только взорвать. Проверяя, хорошо ли держится нижний болт, он вдруг почувствовал, что в комнате кто-то есть. Ощущение было таким сильным, что он стремительно обернулся. Никого. Да и кто там мог быть? Но все же…

И тут остатки самообладания покинули его. Махнув рукой на достоинство и приличия, он поставил лампу на пол и на четвереньках, как пугливая девица, заглянул под кровать. Там не нашлось ничего, кроме пыли. Он поднялся с пылающим лицом и стал мерять комнату шагами. Он сердился на себя, а заодно и на Тома, который не оставлял его в покое. В ушах все время звучало тревожное: «Мистер Берн! Осторожней, сэр!»

«Лягу-ка я в кровать и попробую заснуть», — подумал он. Но тут взгляд его упал на высокий шкаф и, досадуя, но не в силах противиться наваждению, он направился к нему. Он не думал, что будет объяснять завтра двум гнусным ведьмам по поводу взломанного шкафа, он просто вставил конец кортика между половинками дверей и постарался открыть их. Они не поддавались. Он выругался, пробормотал, обращаясь к отсутствующему Тому:

— Теперь-то ты будешь доволен, черт побери, — и нажал что было сил. Дверцы распахнулись.

Он был там.

Верный, рассудительный, отважный Том стоял навытяжку, смутный, суровый, и остекленевшими глазами смотрел на Берна, призывая хранить молчание. Но потрясенный Берн и так не издал ни звука. В ужасе он отступил назад, и в этот миг матрос подался вперед, словно желая обнять своего командира. Берн машинально вытянул дрожащие руки и принял окоченевшее тело; их головы столкнулись; прижавшись на мгновение щекой к щеке Тома, Берн ощутил жуткий холод смерти. Он пошатнулся и, боясь уронить тело и наделать шума, крепко прижал его к себе. Он едва успел осторожно опустить страшную ношу, как голова у него закружилась, ноги подкосились и он бессильно осел рядом с трупом, опершись руками на холодную, неподатливую грудь своего доброго, отзывчивого друга.

— Он умер, мой бедный Том умер, — беззвучно повторял он. Свет лампы, стоящей на краю стола, отразился в пустых, ледяных глазах, прежде веселых и живых.

Берн отвел взгляд. Он заметил, что на шее Тома нет черной шелковой косынки. Убийцы сняли также туфли и чулки. При виде голой груди и босых торчащих ног Тома глаза Берна наполнились слезами. Все остальное было на месте, одежда не выдавала следов борьбы. Только конец рубашки торчал из-за пояса, как будто кто-то проверял, нет ли под ней денег. Берн зарыдал, прижав платок к глазам.

Вспышка отчаяния быстро угасла. Не вставая с колен, он с грустью глядел на сильные руки матроса, которые одинаково ловко орудовали кортиком, заряжали пушку и управлялись с парусами в бурю; на холодное, окоченевшее тело, чей бодрый, бесстрашный дух летел сейчас, быть может, вслед за кораблем по сизым волнам, прочь от неприступного берега; летел, надеясь найти там своего юного друга.

Ему бросилось в глаза, что с куртки Тома срезаны все шесть медных пуговиц. Представив, как убогие, гнусные ведьмы, словно два упыря, возились над беззащитным телом друга, он содрогнулся. Срезали пуговицы. Может быть, тем же ножом… У одной тряслась голова, другая скрючилась в три погибели, мутные глаза покраснели, когтистые пальцы дрожали. Все произошло, наверное, в этой комнате. Они не могли убить его на открытом месте, а потом принести сюда. Берн был уверен в этом. Даже напав исподтишка, жалкие развалины не справились бы с Томом, а ведь он, конечно, был начеку. В любом деле он проявлял осторожность и осмотрительность… Но как же все-таки его убили? Кто? Чем?

Берн вскочил, схватил со стола лампу и склонился над телом. Ни единого пятна, ни следа, ни капли крови не обнаружилось на одежде. У Берна затряслись руки и, чтобы успокоиться, он вынужден был поставить лампу на пол и отвернуться.

Затем он принялся методично осматривать холодное, неподвижное тело, ища ножевую или огнестрельную рану, след смертельного удара. Он тщательно ощупал череп. Ни малейшего повреждения. Провел рукой по шее. Ничего. Расширенными от ужаса глазами заглянул под подбородок, но и там не увидел никаких отметин.

Нигде никаких следов. Том был просто мертв.

Берн отшатнулся, словно таинственная смерть вытеснила из его сердца жалость, оставив страх и недоверие. Лампа у головы моряка освещала застывшее, спокойное лицо, безнадежно вперяющее взор в потолок. В круге света на полу ясно выступил толстый нетронутый слой пыли, из чего Берн заключил, что схватки в комнате не было. «Его убили снаружи», — подумал он. Да, именно там, в узком коридоре, где с трудом можно повернуться, настигла его бедного друга непонятная смерть. Берн хотел схватить пистолет и выбежать за дверь, но одумался. И Том был вооружен — теми же бесполезными пистолетами и кортиком. А умер от чего-то темного и непостижимого.

Берна вдруг осенило. Незнакомец, стучавший в дверь и отскочивший при его появлении, шел, чтобы забрать тело. Теперь он понял, какого проводника обещала высохшая ведьма английскому офицеру, кто показал бы ему кратчайшую дорогу к матросу. Лишь сейчас он осознал жуткий смысл этого обещания. Сегодня ночью услуг незнакомца будут ждать два трупа. Офицер и матрос покинут дом вместе. Берн уже не сомневался, что до утра ему не дожить и что умрет он такой же загадочной смертью, не оставляющей следов.

Раскроенный череп, перерезанное горло или зияющая огнестрельная рана принесли бы ему неизмеримое облегчение, рассеяли бы его страхи. «Том, чего мне остерегаться? Ответь, не молчи!» — тщетно взывала его душа к мертвому другу, который при жизни не задумываясь спешил ему на помощь. Сейчас же, немой и непреклонный, он распростерся на полу, не желая делить свою страшную тайну с живыми.

Берн упал на колени и безжалостно, яростно распахнул рубашку на груди Тома, словно надеясь насильно вырвать ответ из некогда верного, а сейчас холодного сердца. Ничего! Ничего! Он поднял лампу и увидел на лбу Тома еле заметный синяк — большего это раньше такое ясное лицо ему не открыло. На коже не было даже царапины. Он долго, как в тяжком забытьи, глядел на синяк. Потом вдруг заметил, что кулаки Тома стиснуты, словно перед смертью он собрался сразиться с кем-то. Присмотревшись, он обнаружил, что кожа на костяшках пальцев содрана на обеих руках.

Эти слабые отметины потрясли Берна больше, чем отсутствие всяких следов. Значит, Том сопротивлялся, значит, хотел ударить таинственное нечто, но оно поразило его незримо и молниеносно — одним дыханием.

Жгучий страх охватил Берна, запылал в груди, как огонь, который то лизнет, то отпустит свою жертву, пока та не превратится в пепел. Он попятился как можно дальше от трупа, но потом снова боязливо придвинулся, украдкой косясь на синяк. Может, и на его лбу появится такой же — еще до рассвета.

— Это невыносимо! — прошептал он. Теперь Том вызывал в нем содрогание, притягивал и в то же время отталкивал. Он не решался смотреть на него.

Когда наконец отчаяние взяло верх над нарастающим страхом, он оторвался от стены и, взяв труп под мышки, потащил к кровати. Голые пятки матроса бесшумно скользили по полу. Неподатливое тело налилось каменной, мертвой тяжестью. Собрав последние силы, Берн поднял бесчувственный труп, уложил на кровать лицом вниз, перевернул, вытянул простыню и накрыл его сверху. Потом задернул шторы в ногах и головах и расправил их так, чтобы тело полностью скрылось за ними.

Неверными шагами он добрался до стула и как подкошенный упал на него. Пот градом катил с его лба, леденеющая кровь слабо бежала по жилам. Безмерный, невыразимый ужас переполнял его, испепеляя сердце.

Оставив лампу на полу у ног, а пистолет и кортик слева на краю стола, он напряженно выпрямился на жестком стуле и неустанно шарил глазами по стенам, но потолку, по полу, ожидая таинственное и непостижимое нечто, насылающее мгновенную смерть. Оно притаилось там, за запертой дверью. Но теперь Берн не доверял ни стенам, ни замкам. Под влиянием безумного страха детское восхищение бесстрашным Томом, могучим Томом (непобедимым, как казалось ему когда-то) обернулось бессильной безысходностью.

Не было больше Эдгара Берна. Осталось жалкое существо, терзаемое в адских печах непереносимого страха. О силе его страданий можно судить по тому, что в какой-то момент этот молодой и далеко не трусливый человек готов был схватить пистолет и пустить себе пулю в висок. Он выполнил бы свое намерение, если бы не мертвящая зябкая слабость, разлившаяся по членам. Мышцы размякшей глиной облепили ребра. Скоро войдут две ведьмы с клюкой и палкой, жуткие, нелепые, безобразные — дьявольские отродья, — и поставят ему на лоб клеймо смерти — крошечное, еле заметное пятнышко. И он ничего не сможет сделать. Том сопротивлялся, но ему далеко до Тома. Уже сейчас онемевшие руки и ноги не слушались его. Он не шевелился, принимая медленную пытку; двигались только глаза, снова и снова обегая стены, пол, потолок, пока, едва не вылезая из орбит, не застыли вдруг на кровати.

Он увидел, как тяжелые шторы заколыхались, словно мертвец, спрятанный за ними, повернулся и сел. Берн почувствовал, как волосы встают у него на голове — кошмарам этой ночи, казалось, не будет конца. Он вцепился в ручки кресла, челюсть его отвисла, холодный пот выступил на лбу, а пересохший язык прилип к небу. Шторы снова дрогнули, но не раскрылись. «Не надо, Том!» — хотел закричать он, но из горла вырвался только слабый стон, как у человека в тревожном сне. Он подумал, что сходит с ума: ему померещилось, что потолок над кроватью сдвинулся с места — приподнялся и снова опустился, а задернутые шторы опять колыхнулись, готовые вот-вот разойтись.

Берн зажмурился, только бы не видеть, как жуткий мертвец, воскрешенный дьявольской силой, восстает из кровати. Гробовая тишина тянулась, продлевая агонию страха. Потом он открыл глаза. И сразу увидел, что шторы по-прежнему задернуты, но потолок над кроватью поднялся на целый фут. Остатки здравого смысла подсказали, что дело не в потолке: гигантский балдахин медленно опускался над кроватью, а тихо колышущиеся шторы плавно ложились на пол. Он привстал и, сжав губы, молча следил, как бесшумно падает чудовищный полог. Скользя и замирая, он добрался почти до половины, а потом обрушился вниз и замер, гладкий, как палуба; широкая кайма пришлась точно по краям кровати. Чуть слышно треснуло дерево, и снова воцарилась мертвая тишина.

Берн встал, задыхаясь; яростный, смятенный крик сорвался с его губ — первый за всю эту страшную ночь. Так вот какой смерти он избежал! Вот о какой адской ловушке предупреждал его из запредельной дали бедный Том, сам погибший в ней. Теперь Берн был уверен, что слышал его невнятный голос, его обычное: «Мистер Берн! Осторожней, сэр!» — и что-то еще, чего он не разобрал: ведь от мертвых до живых так далеко! Бедный Том, он очень старался. Берн подбежал к кровати и начал толкать, поднимать жуткую плиту, придавившую тело. Она даже не дрогнула, тяжелая, как свинец, и неподвижная, как надгробие. Мстительный гнев обуял его, в голове роились бессвязные убийственные планы, он озирался вокруг, словно забыл, где его оружие, где дверь, он не переставая бормотал страшные угрозы…

Отчаянный стук во входную дверь привел его в чувство. Он метнулся к окну, толкнул ставни и выглянул наружу. В тусклом утреннем свете внизу толпились какие-то люди. Ха! Орда убийц явилась, чтобы расправиться с ним. Ну что ж, он готов с ними встретиться. После несказанных ужасов этой ночи он жаждал открытой схватки с вооруженным противником. Но благоразумие, как видно, еще не вернулось к нему: забыв о пистолетах, он бросился вниз, с исступленным криком откинул запоры на двери, осыпаемой с той стороны градом ударов, и, широко распахнув ее, безоружный, кинулся на ближайшего разбойника. Оба покатились по земле. Берн рассчитывал прорваться сквозь толпу, по горной тропе добежать до Гонсалеса и, вернувшись с его людьми, воздать убийцам по заслугам. Он дрался как одержимый, но вдруг деревья, дом, гора — все обрушилось и исчезло перед его глазами.


Далее мистер Берн в подробностях описывает умело наложенную на голову повязку, сообщает, что потерял много крови, и добавляет, что сохранил здравый рассудок исключительно благодаря этому обстоятельству. Он целиком приводит пространные извинения Гонсалеса. Ибо не кто иной, как Гонсалес, устав ждать известий от англичан, направился с половиной своего отряда к морю, завернув по дороге в харчевню.

— Вы так свирепо накинулись на нас, ваше благородие, — оправдывался он, — мы не могли предполагать, что встретим здесь друга, поэтому мы и… — и т. д. На вопрос о судьбе двух ведьм он молча указал пальцем в землю, сопроводив свой жест следующим нравоучительным замечанием: — В стариках страсть к золоту безжалостна, сеньор. Не сомневаюсь, что в былые времена они не раз пускали одиноких путешественников переночевать в кровати архиепископа.

Там была еще цыганка, — слабым голосом проговорил Берн с импровизированных носилок, на которых бригада повстанцев переправляла его к берегу.

Она-то и крутила обычно лебедку адской машины, — ответили ему. — И в ту ночь именно она опускала полог.

Но зачем? Зачем? — воскликнул Берн. — Зачем ей понадобилось убивать меня?

Только для того, чтобы заполучить пуговицы с вашей куртки, — вежливо ответил его мрачный спутник. — Мы нашли у нее пуговицы убитого матроса. Но не беспокойтесь, ваше благородие, дело улажено должным образом.

Берн не задавал больше вопросов. «Улаживание дела», как выразился Гонсалес, завершилось еще одной смертью. Заряд шести escopettas[32] пригвоздил одноглазого Бернардино к стене его трактира. Выстрелы еще не отзвучали, когда испанские патриоты, сильно смахивающие на разбойников, пронесли грубо сколоченный настил с телом Тома вниз по оврагу, где у берега бренные останки доблестного матроса уже ждали две шлюпки.

Бледный, слабый мистер Берн сел в лодку рядом с телом своего смиренного друга. Похоронить Тома Корбина решили далеко в Бискайском заливе. Взявшись за румпель, офицер кинул последний взгляд на берег и там, на сером склоне холма, разглядел фигурку всадника в желтой шляпе, трясущегося на муле — муле, без которого судьба Тома Корбина навсегда осталась бы нерешенной загадкой.

Загрузка...