Томлин, придя из сада, устраивается возле камина с трубкой и газетой. Вокруг — милые мелочи, доступные старому холостяку, который живет на трудовые сбережения и умеет радоваться жизни, главным образом ограничивая свои потребности. Он заботится о своем здоровье и на пищеварение не жалуется, в шестьдесят пять лет может есть что угодно. Правда, он не балуется такими штуками, как крабы, грибы и хитрые соленья, потому что он их хоть и любит, но зачем рисковать? Ему пока еще не надоел его приятный досуг.
Он раскрывает «Таймс» и готовится к главному ежедневному удовольствию. Он никогда не читает «Таймс» до вечера, чтобы весь день предвкушать эту прекрасную минуту.
Но вот звонит телефон. Как у всех старых холостяков, аппарат у него под рукой. Он снимает трубку и слышит хриплый голос:
— Уилли, это Питер.
— Кто?
— Питер. Ну, Питер. Питера, что ли, забыл? — Питер?
— Ну да, Питер, Питер! Пирог, инжир, телефон, еда, ремонт. Пи-тер. Ладно, старик, слушай, ты можешь меня выручить. И кроме тебя, больше некому.
— Простите… Но вы уверены, что не ошиблись номером?
— Я? Ошибся? Ты-то — Уилли или кто? Уилли Томлин. Да ну тебя, старик. Питер говорит, Питер Блю, Сомму помнишь? Нас еще с тобой в один день ранило. Я небось твой самый старый друг.
Томлин вспоминает события сорокалетней давности, шестнадцатый год, фронт, вспоминает наконец и Питера Блю, правда, без особого восторга. Из глубин памяти встает образ младшего лейтенанта с пышной шевелюрой, дикого хвастуна, трепача и враля. Его послушать, так он переплюнет в науке любого очкарика, с ходу возьмет любую бабу. Братья же офицеры его недолюбливают за вымогательство, бахвальство, вранье, надувательство и уменье ускользнуть от всякой работы.
Ранило их в один день, что верно, то верно. Он прекрасно помнит фронтовой госпиталь, где они лежали в одной палате, Блю красуется живописной повязкой на едва поцарапанной руке, Томлин адски страдает от двух пробоин в желудке. Блю мигом пленяет сестер и нянечек, те надрывают животы от его рассказов. Особенно про крошку Уилли на войне. Крошка Уилли — это в данном случае Томлин. Томлин из самолюбия тоже смеется над побасенками Блю. Смеяться для него мука. И когда он смеется, Питер Блю блеет и говорит: «Послушайте-ка нашу старую овцу».
Блю прекрасно знает, что Томлин не выносит слова «овца». Оно преследует его еще с детства, когда им помыкали братья и сестры, в военной игре вечно уделяли ему роль бура и роль лошади в бое быков. Вечно он ходил с подбитым глазом, и дома синяки его сделались притчей во языцех.
Мама говорила: «Бедненький Уилли, он такой добрый». Сам Уилли совершенно не согласен с ее мнением. Он просто удручен своей участью. Он бы с удовольствием стал беспощадным гусаром, разящим врага саблей направо и налево, жестоким, холодным матадором, свирепым быком. Просто не судьба.
Но чтобы этот нецензурный тип Блю, проходимец, каких мало, навешивал на него тот же ярлык!
Это обидно и несправедливо. И почему Блю это сходит с рук, все ему сходит с рук?.. Может, довольно?
Но когда оба выходят из госпиталя, Блю отсылают в тыл. Полковник, ограниченный старый служака, решает, что ему лучше быть подальше от линии фронта, что, несмотря на браваду и нож для рукопашной, ему чужд наступательный дух и как-то ему не идет водить людей в атаку. Действительно, многие замечали, что перед пулями Блю почему-то тушуется.
Томлин, с другой стороны, возвращается в окопы, как только может стоять на ногах. Он не такой уж сорвиголова, но солдаты за ним готовы в огонь и в воду. Потом до конца войны его еще два раза ранило.
Еще отчетливей он вспоминает встречу намного позже, с красномордым малым лет тридцати, который навещает его в Хаммерсмите. Томлин живет с овдовевшей матерью в родительском доме — довольно жалкой стандартной постройке в захудалом квартале. Но и то с каким трудом он его отстоял. У матери он единственная опора. Отец, священник в том же приходе, умер рано, пятидесяти двух лет, от туберкулеза и переутомления, и оставил одни долги, да и те мелкие до слез.
Старшие братья и сестры, все люди семейные, процветают и ужасно огорчаются, что из-за собственных расходов не в состоянии помогать матери. Хорошо ему, говорят они, он холостой и не знает, каково это — сочетать службу с современными домашними запросами.
Томлину жаль, что они такие скупые, — жениться ему, конечно, необязательно, просто обидно, когда даже возможности нет. Но в этой обиде его зато тем больше утешает, что у него милый домик и содержится в такой чистоте.
Правда, ему скучно, и он рад, когда к нему заявляется Блю. Противный осадок военного времени давно исчез, и вообще приятно повидать старинного товарища, да еще в изумительной форме. Блю правит роскошным, сверкающим лимузином, с ним три хорошенькие девушки в летних платьицах по последней моде. Блю в белых брюках и соломенной шляпе с красной ленточкой знаменитого гребного клуба. Субботний вечер, вся компания направляется в Хенли на состязания. Правда, сам Блю вряд ли сможет грести. В зубах у него сигара, и от него сильно веет спиртным.
Миссис Томлин, маленькая застенчивая пожилая дама, тоже вышла к дверям, она хочет поглядеть на дорогого гостя, друга своего мальчика. Она подозревает, что у сына несладкая жизнь, что он жертвует собой, даже слишком.
Блю знакомится:
— Майор Блю. Привет, миссис Томлин. — Но тут же отворачивается и трясет Томлину руку. — Ух ты! — кричит он. — Уилли, друг, ну ни черта не изменился! Вот здорово, что я тебя отыскал! Помню, ты где-то тут, а уж дальше молочник подсказал. Знаю, кого спрашивать! Ты ведь всегда на молоко налегал. Как? — Он гогочет и стукает Томлина по плечу.
Томлин конфузится. При чем тут молоко? Потом вспоминает свою диету в госпитале, и ему неудобно из-за собственного конфуза. Он ужасно краснеет.
Три леди с восторгом выглядывают из машины, прыскают и визжат:
— Ой, Пит, ну ты даешь!
Томлин замечает, что леди эти сильно размалеваны и, кажется, вообще никакие они не леди, а Блю, кажется, распускает перед ними хвост за его счет. Но тут же он думает: «Неудобно, все-таки фронтовой товарищ» — и говорит:
— Заходите, пожалуйста, все заходите, может, чем-нибудь угоститесь…
— Молочком, — воркует одна девица, и все три изнемогают от смеха.
— Спасибо, старик, — говорит Блю. — Я б с удовольствием. Но мы и так, понимаешь, опаздываем. С самого начала, понимаешь, не везет, то с фараоном на перекрестке полаялись, а теперь вдруг спохватился — на пианино бумажник забыл. Может, подбросил бы деньжат под чек…
Девицы затихают и как зачарованные ждут, что же дальше; так зрители следят за фокусником, который сейчас извлечет золотые часы из уха сельского лоботряса. Томлина тяготит уже не только хамство Блю, но само его присутствие. Ему не только противно, но и неловко. Так прочтет человек о подброшенной бомбе и вдруг сообразит, до чего же много на свете низкой подлости и до чего легко ей все сходит с рук, и становится человеку неловко. Он видит, что Блю решительно наплевать и на него, и на его мать, а ей тоже неловко, что она мнется в дверях и не знает, уходить или оставаться. Кстати, ему странно, когда это Блю успел заделаться майором, демобилизовался он лейтенантом. И еще странно Томлину, как это Блю попал в «Леандр» — он, между прочим, кажется, и весло-то держать не умел.
И Томлин рад отдать пять фунтов под чек, только бы поскорей отделаться от майора Блю. Он почти не удивляется, когда получает этот чек обратно из своего банка с отметкой «не опл.».
Но теперь, после стольких лет, узнав старинного друга, он совершенно не намерен ему потакать. Весьма холодно он отвечает:
— Да, припоминаю — и тебя, и твой чек на пять фунтов.
— А как же, старик. Чека не помню, но мне для друга вообще никогда ничего не жалко — для настоящего друга. Значит, слушай, старик. Я к тебе насчет Флори — я дико за нее беспокоюсь.
— Флори?
— Ну, дочка моя, Флори, моя единственная дочь. Единственный ребенок. Да ты что? Ты ж в ней души не чаял. Не помнишь, что ли, как она у тебя на коленях сидела, когда молитвы читала?
— Нет, увы, запамятовал. Я даже не знал, что ты женат.
— Женат? Кто сказал женат? Все намеки какие-то. Чек еще какой-то. При чем тут этот чек? — Блю вдруг лезет в бутылку.
Да, Томлин вспоминает: когда его уличали во лжи, припирали к стенке, он всегда ужасно негодовал.
Томлин говорит;
— Никаких намеков. Просто раз ты говоришь — дочь, то, естественно…
— То-то и оно, старик. — Блю решил простить ему обиду. — У бедной девочки, кроме меня, никого, так что, сам понимаешь, тут у отца двойная ответственность. И ей-богу, я для нее ничего не жалел. Но у человека ведь и работа, я не могу только при ней состоять, ну и — в общем, Уилли, удрала она. Прямо сегодня. С одним малым, тут по соседству. Жулик и ничтожество. Но я выведал, куда они едут. В Лондон. Будут на Пэддингтонском вокзале в девять тридцать. Если ты выезжаешь сразу, ты успеваешь их перехватить. У тебя еще сорок минут.
— Извини меня, Блю, но я твою Флори никогда не видел…
— Минуточку, старик. Семнадцатилетний ребенок попался в лапы к подонку, ничтожеству. Известный двоеженец. Срок за такие штуки схлопотал, под именем Кэффи. Низкий негодяй, пробы негде ставить, алкоголик, долгов не отдает. Она с ним погибнет, просто погибнет. Сам подумай — совсем девочка, наивная, как слепой котенок. И тебе-то надо заскочить на вокзал, и все дела, сказать; Флори, мол, папа в отчаянии, он приедет ночным поездом, он просит только его дождаться. Всего пару часов подождать. Ради папы. Это ж никого ни к чему не обязывает. Попроси просто. Ну, скажет «нет», значит, ничего не попишешь. Не знаю, как я это переживу, но ничего не попишешь. И не скажет она «нет», старик. Уж будьте уверены. Она добрая девочка, любит своего папу, как мать родную не любят. Если б ее эта сволочь не обработала, она б никогда на такое не пошла. Она меня подождет, а тебе потом будет благодарна, старик, до конца своих дней будет тебе благодарна. Ты ее сразу узнаешь. Хорошенькая такая, волосики светлые, голубые глазки. Выглядит моложе своих лет — совсем ребенок. Да, и она, значит, в длинном зеленом пальто и в зеленой шляпке. А он — не знаю, он в чем, но такой хмырь, черные усы, и — слушай, старик, — если он хоть слово вякнет, ты сразу зови полицию. Он моментально слиняет.
Томлину вовсе не хочется с ним спорить. Он говорит;
— Прости, сейчас поздно, на поезд мне уже не поспеть. Машины у меня нет, а место у нас глухое, такси я вряд ли поймаю.
— Нет машины, нет такси — да что ты порешь? Соображаешь ты или нет, что, кроме тебя, никто на свете не может для меня это сделать — спасти бедного ребенка от мук и позора? Господи, Уилли, если ты наплюешь мне в душу, я тогда — все, я просто горло себе перережу. Зачем тогда вообще жить — слава богу, и так хлебнул горя, будь здоров, но я верил в дружбу, думал; «Фу-ты ну-ты, одни сволочи кругом, но два благородных существа есть среди всей этой швали — Флори да Уилли Томлин». Выходит, я ошибся. А, да ну тебя, чего тут толковать. — И он швыряет трубку.
Томлин откидывается на спинку кресла, думает: «Этого еще не хватало. Какая-то фантастика». Он раскуривает трубку, снова открывает «Таймс» и пробует восстановить прерванное блаженство.
Но оно ушло безвозвратно. Нервы не выдержали. Он ужасно огорчился. Девяносто процентов всей речи Блю можно списать на фиглярство, но на десять-то процентов тот в самом деле удручен. Наверное, он привязан к этой своей дочери, сердце есть ведь и у проходимцев. В ушах его еще стоит крик: «Зачем тогда вообще жить!» Ах, как гадко. Его все больше смущает собственная бесчувственность. Тут ближний в последней крайности, а он не находит ничего лучшего, как попрекнуть его липовым чеком тридцатилетней давности.
Он даже сам себе удивляется. Как можно дойти до такой мелочности, так очерстветь?
Если б он знал адрес Блю! Он бы позвонил ему, предложил свои услуги. Такси сейчас, безусловно, не найти, на вокзал он не успеет. Но хоть бы сочувствие выразить. Хоть что-то сделать для очистки совести.
Через десять минут звонит телефон, и рука Томлина сама тянется к аппарату. Снова голос старого друга:
— Алло, это Уилли? Слушаешь? Я тебе частника нашел, сейчас за тобой заскочит. Уж он не подведет. Гонит, как ас. Закутайся получше, старик. Я помню твой вечный насморк. И, слушай, как только увидишь этого Кэффи, назови меня, и он дунет от тебя, как наскипидаренный. Скажешь: «Я друг полковника Блю…»
— Полковника? — удивляется Томлин, но тут же пугается, что обидел Блю. — Да-да, значит, я еду.
Ему полегчало. На душе покой. Он чувствует себя как герой солдат, штурмующий высоту.
Но еще до прихода машины он снова прикидывает все трудности предприятия. Нет, пожалуй, это пострашней немецких пулеметов.
Глубоко вздохнув, он надевает самое теплое пальто. В конце концов, операция займет не больше часа, и зато он будет крепче спать, выполнив свой долг.
Пять минут спустя его уже везет на вокзал в допотопной колымаге какой-то бандит с прилипшей к губе сигаретой, дверца дребезжит, воняет бензином, гуляет сквозняк, и Томлину, действительно подверженному, правда, не насморкам, а приступам люмбаго, непонятно, откуда старинный друг откопал столь неудачное средство передвижения.
У вокзала бандит вылезает из машины и говорит:
— Вы за мисс Блю?
— Я? Ах, да-да. А вы ее знаете?
— С детства. И папашу. Возил его. На дерби с ним пять лет ездил — любителем: на скачках чтоб выиграть крупно, иной раз надо быстро слинять. Слишком даже. У меня лично аж нутро не выдерживает. Закурить найдется?
Томлин подносит ему сигарету, тот задумчиво закуривает, сутулится и говорит:
— Рисковый мужик, это точно.
За те пять минут, что они ждут поезда, который опаздывает, он лишь однажды прерывает молчание громким своеобразным смехом, похожим одинаково и на всхрап, и на карканье, и стреляет сигаретным бычком через платформу на рельсы.
Томлин предлагает ему еще сигарету; легонько взмахнув указательным пальцем, вроде приветствия, тот сует всю пачку в карман.
Поезд подходит. Бандит загораживает выход. Томлин скромно витает вдали в безумной надежде — он сам сознает ее несбыточность — затеряться в толпе и бежать в родной пригород подземкой. Но никакой толпы нет. Из длинного состава выходит всего человек тридцать — сорок, и Томлин видит, как бандит догоняет спешащую по платформе парочку.
Девушка виснет на руке у мужчины; он тащит коричневый чемоданище. Она здоровенная, нос картошкой, красные щеки, маленькие зеленые глазки. На вид ей лет тридцать. Он — явный уголовник, багровая рожа, черные усы.
Не видя иной возможности, Томлин устремляется к девушке и говорит учтиво:
— Простите, пожалуйста, мисс Блю, не так ли? Мне звонил ваш отец.
За нее отвечает спутник:
— Откуда ты такой взялся?
— Полковник Блю звонил мне и просил встретить его дочь.
— Я говорю, ты-то сам откуда взялся? Какое право имеешь за полковника Блю распоряжаться?
— Я друг полковника Блю, и он попросил меня переговорить с его дочерью. Моя фамилия Томлин.
Тут уж сама девица отвечает:
— В жизни не слышала.
Спутник, кажется, намеревается отпихнуть Томлина:
— Пропусти-ка, слышь.
Томлин до ответа не снисходит и вновь обращается к девице:
— Ваш отец просил меня сказать вам, что сегодня же он будет в Лондоне и завтра утром встретится с вами. Он заклинает вас не делать до тех пор непоправимого шага.
— Враки! — взвизгивает девица. — Непоправимого шага! Еще чего! Будет папаша так выражаться! Отстаньте от меня! Знаю я вашего брата, лишь бы к честным девушкам по вокзалам приставать!
Мужчина же наступает на Томлина и цедит сквозь зубы:
— Отстанешь ты или нет?
Томлин во избежание осложнений с ним не связывается и вновь адресуется к девице:
— Вы, вероятно, слышали обо мне. Припомните. Уилли Томлин. Я друг вашего отца — старинный друг.
Кэффи отбрасывает Томлина на метр:
— Ты чего задумал, липучка старая? Врезать тебе, что ли?
Томлин, которого все больше раздражает мысль, что Блю впутал его в эту нелепую историю, видимо, не найдя второго такого дурака, отпихивает нахала и говорит:
— Ну-ну, без глупостей.
— Глупостей? Это мы еще посмотрим, кто у нас глупый!
— Полагаю, нам лучше обойтись без полиции.
— Полиции! — вопит тот. — При чем тут полиция? — И он изо всей силы наступает каблуком Томлину на ногу.
Томлин выходит из себя, вдруг и окончательно. Возмущенная душа его жаждет ответа — почему, в конце концов, подлецы и проходимцы морочат ему голову и делают из него посмешище только за то, что он приличный человек? Срывающимся голосом он кричит:
— Ах, при чем тут полиция? Да, мистер Кэффи? Это уж вам лучше знать. Я не сидел.
— Сидел? Ах ты, сука. Сидел, говоришь? — Он примеряет удар. Томлин думает: «Я покажу вам овцу», — бьет его по носу и получает в ухо. Девица визжит, бегут носильщики, полисмены. Их растаскивают. У Кэффи течет из носа кровь, он взывает к правосудию. Мисс Блю кричит, не унимаясь, что все начал Томлин, он, он первый ударил.
Томлина берут под конвой. Он объявляет, что Кэффи задумал соблазнить эту девочку, дочь старинного друга, и есть основания подозревать его в двоеженстве. Уводят обоих, мисс Блю обзывает их вслед сволочами, подонками, хамами — и она не желает больше их видеть.
Наутро знакомый берет Томлина на поруки, Томлин едет домой и там обнаруживает девицу. Бандит доставил ее по этому адресу. Почти всю ночь она билась в истерике и теперь пьет бренди, ибо ей надо успокоить нервы, чтобы встать.
Правда, она опасается, что, если она сразу встанет, она не сможет проглотить ни крошки. Этот гад Томлин все здоровье ей загубил, а не только что жизнь.
Томлин звонит Блю, и в три часа тот является. Он с порога приветствует Томлина и стукает его по плечу так, что он шатается.
Блю совершенно расплылся, лицо пошло пятнами, как окорок по срезу, сизый нос, красные глазки. Он в старом твидовом пальто с кожаными заплатами на локтях и безумно узких и грязных брючках. Поколебав Томлина, он и сам несколько колеблется на ногах и хохочет. Настроение у него отличное. Он заранее спрыснул встречу и весь сияет. Он буквально в восторге от операции, которую так удачно провернул Томлин.
— Ну, а что я говорил? Это же прямой расчет, как на дерби. Я знал, что у мерзавца кишка тонка. Ты увидишь, он глаз больше не покажет. — И он добавляет с глубоким удовлетворением; — Будет знать, как надувать старого полковника.
Затем он берет у Томлина взаймы фунт — надо расплатиться за такси, опрокидывает еще два двойных виски и спешит наверх к своей ненаглядной крошке. За ним захлопывается дверь, и тотчас оттуда несется шум, более всего напоминающий звуки битвы изнеможенного дога с дюжиной слабонервных фоксиков. Фоксики визжат, заливаются, тявкают без передышки; дог рычит, пыхтит и стонет.
Наконец полковник Блю спускается вниз, еще более красный и опухший, чем прежде, восклицает:
— Ой-ой-ой, ну и наворотил ты дел! — падает в кресло, требует виски и опрокидывает, не разбавляя.
— Просто кошмар, тихий ужас какой-то, — произносит он. — Бедняжка Флори, бедная девочка. Да, ты, конечно, не подумал. Сам несемейный, отсюда полное непонимание. И где тебе представить чувства девушки в такой переделке — когда все счастье жизни летит в тартарары! Но я, но мои чувства? О нет, кто же станет щадить бедного старого солдата! Я просто дурак, что на это надеялся. Вся беда моя, что я не тебе чета, рыба холодная без малейшего чувства ответственности. Несчастная всю ночь рыдает, не смыкает глаз, а тебе хоть бы хны! Но теперь — предупреждаю! — ты лучше от нее подальше, если тебе только жить не надоело. Ты до того ее довел, что она готова тебя хлебным ножом пырнуть. — Он переводит дух, отхлебывает виски, простирает руки, взывает к Томлину:
— Господи, и как тебя угораздило?
— Когда, да что такое?..
— Зачем было бить его, оскорблять? Ты спятил, наверное, если не надрался. Хотя чего от таких и ждать? Мямли затрушенные, вечно боитесь, как бы чего не вышло, и пальцем в небо попадаете.
— Ты же сам сказал, он сидел.
— Хоссподи, а ему-то зачем это было докладывать! Это клевета, а за клевету привлекают. Закона, что ли, не знаешь? Тем более, старик, он, между нами, в общем-то, вроде и не сидел.
— Ты сказал, он двоеженец.
— Ну да! — Полковник окончательно теряет терпение. — Двоеженец он и есть — перед богом! Но он не женился на них — ни на одной. А насчет тюрьмы, так его три года назад, правда, к отсидке присудили, но он, Флори божится, туда даже носа не показывал. Ты уж прости, старик, но неужели я мог подумать, что ты такое сморозишь? А теперь прямо не знаю, как ты выкрутишься, тебе ужас что могут припаять. По клевете статья — это вещь серьезная, и действительно — тут не до шуток. Это каждый станет всех подонками обзывать, да еще у нас в Англии — только этого не хватало! Мало ли кто подонок! В Англии охраняются права граждан. Конечно, ты можешь принести извинения. Но еще вопрос — примет он их или нет? Он совершенно не обязан. У него все козыри на руках.
— Так ты переменил свое мнение насчет мистера Кэффи?
— Насчет Билла-то? Ну нет! Билла Кэффи я всегда ценил, у нас столько общих воспоминаний! Он лошадь насквозь видит, сразу скажет, какая первая придет. Отличный малый. Единственно, я сомневался, будет он достойным мужем для моей Флори или нет. Сможет или нет ей угодить, создать ей условия, к каким она привыкла? Тут я, честно тебе скажу, старик, действительно сомневался. Но теперь он, кажется, в Лестере дубль взял и может раздать все долги, во всяком случае карточные, и купить ей приличный домик. Ну а насчет угодить, так он ей, кажется, уже угодил. И чем скорей мы их окрутим, тем лучше, сроки, понимаешь, подпирают.
Через десять дней суд выносит Томлину порицание и налагает на него штраф за немотивированное оскорбление честного гражданина, и он уже рад-радешенек, что избежал дальнейшего разбирательства своей клеветы и легко отделался нижайшими извинениями перед Кэффи и всего сотней фунтов в возмещение морального ущерба.
Отец и дочь его прощают. Блю берет взаймы сто фунтов на свадьбу, Кэффи — еще сто на медовый месяц. Мисс Блю полагает, что серебряный чайный сервиз был бы вполне уместным подарком, и к тому же заслуженным, ибо Томлин чуть не загубил ее счастье. Томлин ограничивается электрическим чайником; ни на регистрацию, ни на свадебную вечеринку его не зовут. Правда, миссис Кэффи благодарит его из Монте-Карло за чайник, который она означает как «чайнек», и присовокупляет пригласительную открытку на новоселье после медового месяца, третьего сентября в пригороде за сорок миль от Лондона — приглашение, рассчитанное на мгновенный отказ. Томлин учтиво отвечает, что третьего сентября он уже будет, к сожалению, в отпуске, и добавляет, что всегда берет отпуск в сентябре, когда схлынет толпа, он лично ценит тишину и покой.
Он дважды набрасывает черновик, дважды вымарывает последнюю фразу. В ней можно усмотреть упрек, даже шпильку. Но в конце концов он говорит сам себе: «А, к черту телячьи нежности, ну что я за тряпка, обидятся — и пусть, они, в конце концов, заслужили. Зато по крайней мере ясно, почему я не могу быть у них на вечере, что я не просто увиливаю от этого их идиотского новоселья».
И он отправляет свое письмо со шпилькой.
Молодожены не отзываются. Наверное, поняли намек и скушали, проглотили. Он испытывает даже некоторое моральное удовлетворение от своей шпильки — не все же спускать этим дикарям. Добродетель отмщена, и можно снова наслаждаться покоем. Он дорого за него заплатил.
Но больше он не намерен подвергаться риску. Пять недель спустя, собравшись в обычный свой двухнедельный отпуск в Брайтоне, он говорит экономке в день отъезда, когда та вносит утренний чай, чтоб адреса никому не давала — пусть хоть лучшим другом назовется.
Вдруг внизу шуршат шины. Надсадно заливается звонок. Экономка с вытянутым лицом идет открывать. В комнату влетает миссис Кэффи со стоном;
— Слава богу, вы еще не уехали! — Она бросается Томлину на грудь, обдавая его ароматом джина. — Этот мерзавец, — сетует она, — врун и подонок, нет у него никакой квартиры… и денег нету… и службы нету… он меня избил. Я к нему не вернусь. Я ему все сказала. Думаешь, говорю, можно надо мной издеваться, раз у меня нет своего дома, раз мне негде голову приклонить? Забыл, говорю, про Уилли…
Смятенному Томлину удается произнести:
— Но ваш отец…
— А, папаша-то — да вы ж его знаете. Видали вы его. Я ему вчера звоню, а он мне — да катись ты к черту. Единственно, забеспокоился, чтобы Билл ему десять монет отдал. Я от него в жизни ничего не ждала. И ни шиша не получала. Папаша — он свинья. Да я, между нами, и не знаю, может, он мне никакой и не папаша. Мамка моя его по пьянке в постель затащила…
Еще более вытянутое лицо экономки спрашивает в дверях:
— Простите, сэр… что таксисту сказать, он денег ждет…
— Ой, я забыла, — говорит миссис Кэффи, — у меня ж денег нету.
Томлин — в халате — идет на улицу расплачиваться с таксистом. Проходя мимо комнаты для гостей, он слышит писк младенца и недоуменно мешкает на пороге. Ужасно мокрое и грязное дитя лежит на недавно перестеганном пуховом одеяле. Завидя Томлина, оно заходится в крике.
И снова Томлина обнимают. Снова его обдают духом джина.
— Да, это маленький Питер. А что мне было делать? И я знала, вы не будете против, вы же такой добрый… — Она рыдает в голос. — Настоящий друг, мой единственный друг на всем белом свете… Только на денек-другой, мне только оглядеться…
Но за ближайшие полгода она не успела оглядеться. Томлин пробовал связаться с Блю, но тот срочно отбыл в Эйре после какой-то неприятности с одной кобылой, которая вдруг изменила масть, из вороной стала гнедой и на три копыта белоножкой, попав под ливень сразу же после выигранных ею скачек. От него не было ни слуху ни духу, кроме счета того бандита за проезд на Пэддингтонский вокзал и обратно с личной припиской Блю: «И не стыдно тебе так долго человека морочить? Скажи спасибо, что он не подал в суд».
Миссис Кэффи и младенцу, по-видимому, совершенно некуда деться, кроме детского дома или улицы. И хотя на улице она, кажется, чувствует себя как дома и немало ее знакомцев наведываются в неурочные часы к Томлину разделить его виски, Томлин никак не может решиться ее выгнать. Он чувствует, что пойди он на этот шаг — и он навек потеряет покой.
Экономка ушла, даже уборщицу держать трудно, та ходит нерегулярно, в доме грязь, огромные расходы. Томлин состарился на десять лет, каждый раз до и после еды принимает таблетки. И последнего утешения нет у него в этих ужасных обстоятельствах. Он недоволен собой. Ему никак не удается расположиться к миссис Кэффи.
Он не может привыкнуть даже к ребенку, с каждым днем все более похожему на Кэффи, даже к его нахальным пронзительным воплям. А больше всего печалит Томлина, что все это, в сущности, просто смешно и ни с кем другим не могло бы случиться, и любой другой уж сообразил бы, как из такой ситуации выкрутиться.
Но вот однажды, когда Томлин, предаваясь подобным унылым размышлениям, полчаса целых тщетно ждет чая, у дверей останавливается такси. Томлин сидит, прижавшись к подоконнику, чтобы как можно дальше быть от Флори, которая наконец спустилась вниз и собирается позвонить в колокольчик. Ибо Флори потребовала всех привилегий хозяйки дома, а Томлин решил, что надо уступать ей во всем. Флори умеет делать жизнь невыносимой для всякого, кто поступал бы иначе.
Из такси выходит старичок в синем костюме и котелке, на вид не то банкир, не то отставной капитан. Томлин смотрит на него, смутно недоумевая и не понимая, зачем тот пожаловал, потом слышит за своей спиной странный возглас и оборачивается. Флори подбегает к окну. Глаза у нее вылезают из орбит, щеки мертвенно бледнеют, отвисает челюсть. Томлин в жизни не видел, чтоб человек так пугался. На мгновение она застывает, как парализованная, только рот дергается, и похоже, что она сейчас завопит.
Но нет, она молчит. Она переводит взгляд на Томлина, прикладывает дрожащий палец к губам, словно молит: «ни слова», и на цыпочках выходит из комнаты, как только раздается звонок в дверь.
Через секунду уборщица распахивает дверь гостиной и тут же кидается на кухню. Она нанималась уборщицей, и не ее дело бегать на звонки.
Старичок входит с котелком в руке, представляется:
— Мистер Смит.
Нет, всей повадкой он больше похож на капитана, чем на банкира. Банкир, тот взглядом сразу спрашивает: «Ну-с, что ты стоишь?» — а у этого во взгляде совсем другой вопрос: «Ну-с, что ты собой представляешь?»
— Простите, по я… — заикается Томлин. Непонятный ужас Флори, ее умоляющий жест повергли его в смятение. Дело принимает неожиданный оборот, а он не привык к неожиданностям.
— Да, вы меня не знаете, — говорит мистер Смит. — И я вас не знаю. Но я ничем не торгую, так что не задержу. Вы, кажется, знаете одного моего друга, Блю, моего старинного друга. Я слыхал, его дочь Флори недавно у вас поселилась.
— Да.
— Она сейчас тут?
— Мне очень жаль, но она…
— Адрес ее новый знаете?
— Простите, но я, кажется…
— Тогда дайте адрес Блю. Мне нужен сам Блю.
— Простите, но я боюсь, что…
— И вы не имеете понятия, где он? — Голубые глазки мистера Смита сверлят Томлина немигающим взглядом, чересчур свирепым даже для следователя, допрашивающего подозреваемого в убийстве.
Взгляд этот тревожит Томлина, как взгляд маньяка с непостижимым ходом мыслей. Но кое-что в мистере Смите его еще больше смущает. У него нелепо маленький рот — крошечная складочка под мясистым носом, — и он все время шевелится. Ответит Томлин — мистер Смит жует, будто пробует слова на вкус, а после каждого своего слова вытягивает губы, словно свистеть собирается. Сейчас он как раз складывает их и тянет, так что ротик уже похож на присосок у спрута.
Томлин как заметил этот рот, так уже ни на что другое смотреть не может. Он даже толком не понимает вопросов. На него будто затмение нашло.
Старичка он ничуть не боится. Просто он тушуется, не будучи в состоянии его понять. В детстве, когда, бывало, его с наслаждением изводил брат, он не обижался на то, что тому так весело, но страшно удивлялся, даже поражался и был готов на все, лишь бы поскорей избавиться от ужасной неловкости, — вот и теперь ему не по себе, и он не знает, как полагалось бы вести себя с такого рода загадочным и неприятным для него субъектом. Он мечтает только куда-нибудь его деть или куда-нибудь от него деться.
— Я, — удается ему наконец выдавить, — получил от него письмо.
— Откуда?
— По-моему… по-моему, из Эйре.
— Из Эйре? — Тут мистер Смит заинтересовался. Брови высоко вздернулись. — А какой адрес?
— Адреса нет, но штемпель Эйре.
— А марка?
Но так как Томлин не отрывает глаз от его рта, то и не понимает сути вопроса, пока мистер Смит наконец не повышает голос и не орет ему, как глухому:
— Марка!
— Марка… ах, марка… Марку я, по-моему, не заметил.
— Конверт есть?
— Нет.
Мистер Смит опять присвистывает бесшумно и в последний раз буравит Томлина взглядом. Выражение у него не презрительное, а скорей любопытное. Он, кажется, спрашивает себя: «Что это тут еще за вещь, что за предмет?»
Затем, пожевав губами, он отводит глаза. И вдруг оживляется:
— Эйре… вот оно что. Ясно. А я и не сообразил… — И уже Томлину: — Большое вам спасибо, мистер, э… — и бросается к своему такси. Томлин падает в кресло.
«Интересно, — недоумевает он, — что взбрело в голову этому типу? — и он глубоко вздыхает. — Зато я хоть не выдал бедную Флори».
Уборщица влетает в великом негодовании, которое она обращает на Томлина. Она негодует на всех и на вся, особенно же на Томлина.
— Куда ребенка подевали?
— Какого ребенка?
— Какого! — вопит она. Ребенка она любит за то, что Флори поит ее и жалуется ей на Томлина. — Он в саду был, а коляска пустая!
И действительно, не только ребенок, но и сама Флори исчезла. И лишь со слов молочника известно, что она, простоволосая и без пальто, бежала задами с ребенком на руках.
— Я ее спрашиваю, что случилось, а она не остановилась даже, — сообщает молочник.
Было это два года назад, и больше Томлин не слыхал про Флори.
И когда вечерком один в своем сверкающем жилище, уютно убранном отличной экономкой, из тех, что охотней всего наймутся к домовитому порядочному холостяку, Томлин жарит тосты и разворачивает «Таймс», он испытывает невыразимое чувство благодарности, Он признается наконец самому себе: «Да, разумеется, я овца, я абсолютная овца. Но это ведь просто счастье!»