МЫ УЕЗЖАЕМ, СКАЗАЛА Я, ЗАВТРА ДЕНЬ ВСЕХ СВЯТЫХ[42]

Марта сидела за столом и терла покрасневшие глаза. В кухне у нее было невероятно чисто; все кастрюли убраны, начисто отдраена клеенка, натертый мастикой дощатый пол сверкает. Даже окна она вымыла и смахнула с них всю паутину, в которой летом запутывалось солнце. Каменные подоконники без трупиков ночных бабочек походили на могильные плиты. Я принесла Марте остатки пирога, и она съела его с жадностью. Потом встала и, шаркая, поплелась в комнату; через открытую дверь я увидела безукоризненно заправленную кровать, готовую к зиме.

Марта принесла оттуда парик, темный, почти черный, с заплетенными в косички волосами. Именно такой, какой я хотела. Я надела его. Марта улыбнулась. На губах у нее остались крошки от макового пирога.

— Чудесно, — сказала она и кивнула на зеркало.

Из зеркала на меня глянуло нечто расплывчатое и чужое, какое-то темное лицо.

Я не узнала себя.

Я буду носить этот, какой ни на есть, парик вместо шапки, буду его надевать, как только проснусь, чтобы добраться до ванной через выстуженные комнаты без риска для здоровья, а может, даже буду в нем спать. Буду в нем работать и планировать ремонт на лето. Поеду в нем колесить по свету.

Я подошла к Марте и обняла ее. Она еле доставала мне до подбородка, была хрупкая и мягкая, как гриб-зонтик. Ее короткие седые волосы пахли сыростью.


После обеда я пошла попрощаться с ней и напомнить, чтобы она зажгла лампадку от нас на могилке ребенка Фростов.

Я вошла в дом, но он был пуст. На столе лежала иголка с вдетой ниткой и стояла массивная оловянная тарелка, самая приметная вещь в доме Марты. Я села за стол и прождала ее, наверное, час или два. Беленые стены отражали мое дыхание. Я водила пальцем по замысловатому рисунку на металле. Не жужжали мухи, не потрескивал в плите огонь. Было так тихо, что я слышала собственное тело — оно жило.

Я знала про дверь в подвал, она была позади меня. Дверь была притворена, но замки висели на скобе открытые, готовые защелкнуться. Я могла бы встать, открыть эту дверь и спуститься вниз. Могла бы лечь рядом с Мартой в темноте и сырости, среди куч картофеля, которые ждут весны. Так я думала, хотя трудно о чем бы то ни было думать в доме Марты; он как губка, которая всасывает мысль прежде, чем та возникнет. И ничего не дает взамен, ничего не обещает, не обманывает, в нем нет будущего, а прошлое он превращает в предметы. Дом Марты похож на нее: как и она, он ничего не знает — ни Бога, ни его творений, ни даже самого себя, знать ничего не желает о мире. Живет настоящей минутой, одним «сейчас», но огромным, растянутым во все стороны, гнетущим, не подходящим для человека.

Потом вдруг спустились сумерки, я даже не заметила, как стало темно. И сидела бы так, загипнотизированная собственным дыханием. Не очнулась бы, если бы не эта старая оловянная тарелка — она отливала тяжелым, матовым, мерцающим светом, наполняла им всю кухню, освещала мои руки, цепляла тени к вещам. В ней отражались все будущие и прошлые полнолуния, все ясные, усыпанные звездами небеса, пламя всех свечей, и огоньки всех лампочек, и холодные струи всех люминесцентных светильников.

Загрузка...