— Конечно, ты помнишь ту нашу ссору, — сказала Мин, бросив взгляд на стакан с вином, который держала в руке, а потом на меня.
Еще бы не помнить! Естественно, я ее не забыла. Уж сколько лет прошло, а меня до сих пор кидает в дрожь, как вспомню о ней. Ссора, о которой она говорила, была из тех жизненных событий, что делят жизнь надвое: «до» и «после». Собственно говоря, таких событий в моей жизни было не так уж много — окончание школы, смерть моего отца… Что еще?.. Прошел год, как руководство университета предложило мне место младшего преподавателя… Думаю, руки у меня заметно дрожали, но я постаралась не выдать себя. Приняв невозмутимый вид, я молча смотрела в лицо самой близкой своей подруге и вспоминала, каким оно было тогда — бледным от боли и гнева. Это случилось пятнадцать лет назад. С тех пор мы не виделись, но я никогда не забуду вспыхнувшей в ее глазах ненависти, от которой мое сердце едва не разорвалось пополам.
Мин положила руку мне на плечо, и я вдруг с удивлением заметила, что она улыбается.
— Милая Дэйзи! Как же это здорово — снова увидеть тебя! А помнишь Хью Анстея? О боже, что за идиот! Какими же дурами мы тогда были, верно?
Перед моими глазами возникла картина — вот он стоит в студии в Фокскомб-Мэнор, держа мою руку, пока миссис Стадли-Хедлэм знакомит нас. Мой взгляд падает на вьющиеся темные волосы, карие глаза, безупречно белые зубы, и я завистливо вздыхаю. — «Счастливица Мин!» — думаю я. Высокого роста, худощавый, с гладкой, бледной кожей, он очень хорош собой, а легкий пушок, пробивающийся на подбородке, делает его совершенно неотразимым. Мне бросаются в глаза его руки — великолепной формы, с длинными пальцами и аккуратно наманикюренными ногтями. На мой взгляд, в нем нет ни единого недостатка, разве что легкий налет самодовольства, сознания собственной привлекательности, но это так понятно и простительно, что у меня не хватает духу винить его за это.
Мин писала мне о нем — в том судорожном, почти телеграфном стиле, которым все мы увлекались в те годы, нисколько не сомневаясь, что это делает нас этакими умудренными жизнью особами — на манер Нэнси Митфорд.
Дорогая Дэз! (Сокращенно от Дэйзи, что, в свою очередь, было сокращенной формой моего имени Диана.)
Непременно приходи на вечер к Софи Джонсон, поскольку красавчик и сердцеед Хью приедет тоже, а мы с ним по уши влюблены друг в друга. Фантастика!!! Попросила Софи, чтобы прислала тебе приглашение тоже — посылаю его вместе с письмом — вы с Хью остановитесь у миссис Стадли-Хедлэм — американки — в ее божественном доме! Мне придется поселиться у Софи — увы, мне! — но тут уж ничего не поделаешь. Если ты приедешь, это будет просто ГРАНДИОЗНО! Познакомилась с Хью на одном из маминых званых вечеров. Расскажу все подробности, когда увидимся. Это то САМОЕ.
Твоя безумно счастливая
PS. Миссис С-Х ждет тебя к четырем.
Само собой, было не слишком приятно узнать, что Софи Джонсон пригласила меня не по своей инициативе. Но поскольку в ближайшие пару недель ничего особенно интересного не предвиделось, я решила принять приглашение. Мать Мин (вдова) в глазах общества занимала куда более видное положение, чем моя (которая в свое время благополучно развелась). И хотя доход леди Бартоломью уменьшился настолько, что в кругу ее знакомых мог считаться почти нищенским, тем не менее ей каким-то образом удалось сохранить всех своих друзей, наперебой приглашавших ее погостить. Почти весь год она разъезжала, из огромных холодных загородных поместий перебираясь в уютные лондонские особняки и экономя на этом массу денег. Обладая острым умом, она, однако, никогда не позволяла себе злословить, и это редкое качество делало ее везде желанной гостьей. С моей матушкой она встретилась лишь однажды и, как мне показалось, не испытывала особого желания поддерживать это знакомство. Однако она неизменно посылала мне приглашения и вообще делала вид, что видит во мне человека своего круга. Кроме того, благодаря Мин я получала еще массу других приглашений, и полезных, и не очень. По правде сказать, если в те годы у меня и возникла возможность бывать в свете, так исключительно благодаря Мин.
Моя мать была дочерью композитора. По крайней мере так я всегда говорила, когда кому-то случалось меня спрашивать. На самом деле дедушка писал музыку для джаз-оркестров. Одному из них даже удалось каким-то образом завоевать популярность, что позволило моей матери посещать художественную школу. Там и обнаружилось, что способности у нее весьма средние, зато какая-то необузданная страсть к художникам. Следствием этого стала поездка в Париж, где она проводила дни и ночи в прокуренных ателье, коротая время в возвышенных разговорах о «чистом» искусстве и наслаждаясь радостями жизни. Однако в чаше удовольствий оказалось с избытком всякой мути — я имею в виду длинную череду любовников матери. Их было хоть отбавляй: тощих и толстых, бородатых и лысых, бедных и богатых, садистов, мазохистов и истых раблезианцев по натуре, поэтов и тех, кто лишь считал себя таковым, во всяком случае, так рассказывала она. При ее достаточно простоватой внешности (даже глаза у нее были посажены чересчур близко друг к другу… к счастью, внешностью я пошла в отца) можно было только диву даваться той непонятной притягательности, которой она обладала. Не поверите, но мужчины слетались к ней точно мухи на мед. Вероятно, секрет ее крылся в той наивной восторженности, с которым она принимала все, что ни посылала ей судьба.
Мне не исполнилось и года, когда мои родители разошлись. По словам матери, она впервые увидела отца на какой-то вечеринке и тут же пала жертвой его мужской привлекательности и изысканных манер. Легкая, необременительная связь осложнилась, когда любовники поняли, что она будет иметь последствия. Моя мать вечно твердила, что сваляла дурака, сказав ему о беременности, потому как у нее был знакомый врач, который бы моментально избавил бы ее от этой досадной проблемы, причем за весьма умеренную плату. Как бы там ни было, узнав обо всем, отец настоял на женитьбе. Возможно, в то время он все еще был влюблен. А у матери, вне всякого сомнения, было свое мнение о том, какой должна быть ее жизнь — необременительные занятия живописью, светские вечера до утра, полное отсутствие денежных забот и, где-то на заднем плане, добродушный, снисходительный супруг. Но к тому времени, как я появилась на свет, в отношениях между родителями уже появилась трещина. Отец ушел в отставку и заточил себя в уродливом каменном доме в Киркудбрайтшире, пожираемый заживо двумя страстями. С одной стороны, его испепеляла безумная любовь к романской живописи, с другой — ненависть к моей матери.
Мне было пять лет, когда Гитлер напал на Польшу. Как и большинство ее соотечественников в то время, моя мать жила одним днем, лихорадочно стараясь наслаждаться жизнью и твердя про себя: «После нас — хоть потоп!» Бесконечным увеселениям мешало только одно — ребенок. В конце концов меня отослали с глаз долой — в Киркудбрайтшир. Там я чувствовала себя бесконечно одинокой и безумно боялась всего… вечно холодного дома, экономки (которая, судя по отрывочным воспоминаниям, сохранившимся в моей детской памяти, временами вела себя достаточно странно — скорее всего, попивала тайком, как мне теперь кажется), но больше всего я боялась отца. Я почти не помню его — разве только что он был очень высокий и страшно худой. Помню еще, как меня поразило, что, когда по приезде меня отвели в его комнату, он протянул мне руку, точно незнакомке. Рука у отца была костлявая и холодная, как ледышка. В ту же ночь я переполошила весь дом своими криками, потому что мне приснился скелет, пытавшийся забраться ко мне в постель. Ребра его, острые, будто клинки, мерцали в темноте, и я едва не умерла от ужаса. Кошмар регулярно повторялся каждую ночь. Так продолжалось неделю, после чего меня, словно негодный товар, вернули матери. В те дни крепкими нервами обладали только ветераны минувшей войны да разве что поденщицы.
В начале войны, якобы из-за страха перед блицкригом, мать отправила меня в закрытую школу, подальше от города. Счета за обучение отсылались отцу, а в начале каждого семестра я регулярно получала конверт с пятифунтовой банкнотой. Конечно, это было весьма мило с его стороны, но, поскольку он ни разу так и не удосужился черкнуть мне хоть пару слов, я догадывалась, что меня все еще не простили. За все последующие тринадцать лет я так и не виделась больше с отцом.
Впрочем, по-моему, мать тоже года два не вспоминала обо мне. Каникулы я обычно проводила в компании своей классной наставницы. Именно в это время я обратилась к колдовству и всякого рода заклинаниям, видя в этом последнее средство заставить мать хоть изредка появляться в школе. Всего, конечно, не упомнишь, но наиболее действенным считалось такое: вначале нужно было выкрасть перочинный нож, лежавший у нашей классной дамы в столе, — поступок сам по себе весьма рискованный, — после чего я с замиранием сердца делала у себя на ладони небольшой порез. На этот подвиг меня вдохновила деревянная фигурка распятого Христа, висевшая в школьной часовне. В первый раз я явно переусердствовала — боль оказалась настолько сильной, что я грохнулась в обморок прямо в классе и меня отправили в изолятор. Там я рассказала какую-то невероятную историю о том, что порезалась осколком стекла, который подобрала в оранжерее, но медсестра поверила и удовлетворилась этим. Поэтому я отделалась сравнительно легко — она отчитала меня за непослушание, напомнив, что детям строго-настрого запрещалось там играть, а потом ее позвали к телефону, и на этом все закончилось. Как оказалось, звонила наша классная дама — сообщить, что получила письмо от моей матери с известием, что та собирается приехать на следующий день к вечеру. От неожиданности я чуть было снова не потеряла сознание. В тот миг я чувствовала себя настоящей волшебницей. Ощущение могущества, которым я обладаю, ударило мне в голову. Отныне, думала я, она в моей власти, и теперь я смогу призывать ее к себе всякий раз, когда мне этого захочется.
Естественно, очень скоро обнаружилось, что это не так. К моей ярости и возмущению, трюк больше не сработал ни разу. Я пыталась повторить все тютелька в тютельку, потом принялась пробовать различные варианты, например, говорила: «Пресвятая Богородица!», прежде чем полоснуть лезвием по руке, и так далее, и тому подобное. Боль доставляла мне почти чувственное удовольствие. Я обожала смотреть, как капли крови дрожат на коже, точно осколки рубина. Но добилась я только того, что в ранку попала инфекция, и в конце концов было решено послать за доктором. Сестра пожаловалась на мою неуклюжесть, назвав меня непослушной девочкой. Бифокальные очки доктора напугали меня до дрожи в коленках. К счастью, он оказался человеком неглупым, к тому же отцом четверых детей, так что ему не составило особого труда вытянуть из меня правду, после чего доктор спокойно объяснил, что я веду себя по-детски и что никому еще не удавалось подчинить себе чужую волю, тем более подобными способами. Это не только глупо, но и опасно, сказал он, к тому же Господь Бог строго осуждает подобные поступки. Решение было принято очень скоро. На то, что думает по этому поводу Господь Бог, мне было, в сущности, наплевать — если хочет, чтобы выполняли его волю, пусть сам почаще прислушивается к моим просьбам, сердито решила я. Доктор выписал рецепт на лекарство, а потом пригласил меня к себе домой — на чай, пообещав познакомить меня со своими дочерьми. Все они оказались очень хорошенькими и добрыми, вот только, как на грех, гораздо старше меня. Впрочем, расстраивалась я не долго, потому что они наперебой баловали меня, словно младшую сестренку, а я млела от счастья. Вскоре я стала там частой гостьей, а потом вдруг обнаружила, что уже не так страдаю из-за отсутствия матери.
А в следующем семестре в школе появилась Мин. Помню, как я увидела ее в первый раз — незнакомая девочка в слишком большой для нее форме стоит посреди холла, и вид у нее смущенный и растерянный, а мисс Левин отчитывает ее за неряшливость. Гадать, чем вызвано такое негодование, долго не пришлось: на груди форменного платья девочки красовалось огромное чернильное пятно, а оторванный подол платья свисал сзади наподобие шлейфа.
— Зарубите себе на носу, Минерва Бартоломью, если ваша матушка близко знакома с председателем попечительского совета школы, это вовсе не значит, что вы можете позволить себе пренебрегать школьными правилами, — сердито выговаривала мисс Левин, «куриной» грудью и багровым от возмущения лицом похожая на крохотного упрямого бычка. Заподозрив, что благодаря связям своей матушки Мин станет любимицей классной дамы, с которой саму мисс Левин связывала страстная, даже какая-то болезненная нежность, она возненавидела новенькую с первого взгляда. Обернувшись, она заметила мое любопытное лицо и повелительным кивком подозвала меня к себе.
— Диана, с этого семестра Минерва будет с тобой в одном дортуаре. Проводи ее туда, пусть приведет себя в порядок. К чаю она должна быть в приличном виде.
Мин, до этого дня пребывавшая под неусыпным надзором нянюшек и гувернанток, первое время была беспомощна, словно новорожденный щенок. Она никогда еще не ходила в школу, и ей все было внове. Улучив минутку, она простодушно объяснила, что посадила пятно, когда в поезде пыталась заправить ручку чернилами. Привыкнув пользоваться перьевыми ручками, бедняга просто не сообразила, что неумелое обращение с авторучкой может иметь поистине катастрофические последствия. А подпушку на платье она оторвала, нечаянно зацепив ее каблуком, когда пыталась спрыгнуть с подножки вагона.
— Няня Порсон подвернула его побольше, а то платье слишком длинно, — вздохнула она. — Мама вечно покупает все на два размера больше, чем нужно. Она заказала его по телефону еще из Шотландии, поэтому оно и сидит как на корове седло. Няня Порсон, знаешь, даже не подшила его, а только приметала подпушку, там и десяти стежков-то нет. С чего бы ему сидеть как надо, верно? Кстати, у тебя случайно нет ремня?
Она смотрела на меня в полном отчаянии. Потом потерла нос, перепачканный сажей, — следствие поездки в поезде — и жалобно сморщилась и захлюпала. Можно было не сомневаться, что она вот-вот расплачется. Жизнь в закрытых школах для девочек всегда была достаточно суровой. А уж проявить понимание к тем, кто младше, считалось непростительной слабостью. Тому, кто был бы уличен в подобном малодушии, можно было только посочувствовать.
Мне сразу бросилось в глаза, как разительно Мин отличается от других девочек — простодушная, искренняя, может быть, даже наивная. Одно презрительное слово в ее адрес с моей стороны — и она будет обречена на долгие годы мучительного одиночества.
Вздохнув, я принялась тереть чернильное пятно тряпкой. Мокрый след, конечно, остался, но пятно почти исчезло. Потом я несколькими аккуратными стежками подшила оторвавшийся подол. Долгими субботними вечерами, когда школа пустела, а за окном лил дождь, я от скуки только и делала, что шила, так что это было для меня детской забавой.
— Господи, вот здорово! — восхищенно ахнула Мин, круглыми глазами наблюдая за тем, что я делала. — А я и нитку в иголку в жизни бы не вдела! Вот спасибо! Я тебе тоже сделаю что-нибудь хорошее.
Она с тоской обвела глазами мою тесную комнатушку со стеганым бело-зеленым покрывалом на кровати и уродливой мебелью, покрытой потрескавшимся и порыжевшим от времени лаком, видимо, гадая, чем же отплатить мне за доброту. И тут ее осенило.
— Хочешь приехать ко мне на следующий уикенд? Наша кухарка печет такие пироги с яблоками — закачаешься! А у нашей кошки родились котята. Целых четыре штуки, представляешь? Один рыжий, два черных и один пятнистый. Держу пари, таких хорошеньких ты в жизни своей не видала.
Ее глаза снова наполнились слезами, и мое сердце, успевшее уже ожесточиться, вдруг дрогнуло. В тех редких случаях, когда кто-то из моих одноклассниц приглашал меня погостить, они из кожи лезли вон, чтобы заставить меня почернеть от зависти, надеясь, что потом, вернувшись в школу, я стану восторженно расписывать роскошь, в которой они купаются. Таким образом, уикенд превращался в тяжкое испытание, и не только для меня одной. На фоне всего этого мысль о яблочном пироге и котятах показалась особенно заманчивой. Я помогла Мин распаковать вещи. Потом, заново заплетая ей косу (волосы она, похоже, не расчесывала ни разу за всю поездку), постаралась втолковать ей, какие тут порядки. Это могло продолжаться бесконечно, но нам помешал звонок к чаю. Большинство школьных правил и традиций Мин назвала дурацкими. Сначала я оскорбилась, но потом, взглянув на это ее глазами, вынуждена была согласиться с ней. К тому времени, как я добралась до обычая преклонять колени перед ракой с мизинцем святой Сексбурги [1], стоявшей в школьной часовне, мы уже обе покатывались со смеху.
В течение всего семестра я потратила уйму времени, выручая Мин из бесконечных передряг, куда она так и норовила угодить, и ограждая ее от ядовитого язычка мисс Левин. К своему величайшему удивлению, я вскоре обнаружила, что уже не так тоскую без матери, как будто, оберегая Мин, в какой-то степени удовлетворяю собственную потребность в любви и заботе, которых никогда не знала. Мои попытки защитить ее и искренняя благодарность Мин, которой она щедро дарила меня, придавали мне уверенности в себе. Я вдруг с удивлением поняла, что совсем не похожа на свою мать — да, собственно говоря, и не хочу быть похожей на нее. А новые ощущения, захлестнувшие меня, были настолько острыми и волнующими, что я чувствовала себя почти счастливой.
Мин с самого начала было наплевать, что думают о ней остальные одноклассницы. Она была абсолютно равнодушна к их колкостям и пренебрежительным взглядам, благодаря которым многие из них (и я в том числе) проверяли свою власть над другими. Это ее благодушие, а также умение во всем находить смешное, в особенности в таких вещах, которые у остальных вызывали священный трепет, в конце концов помогли ей завоевать нечто вроде уважения. Кончилось это тем, что ее оставили в покое.
Вскоре уикенды с котятами и яблочным пирогом стали неотъемлемой частью моей жизни. По прошествии многих лет смело могу сказать, что то была счастливейшая пора моего детства. Как только леди Бартоломью догадалась, что моя мать нечасто дает себе труд вспоминать о моем существовании, а отец и вовсе забыл о нем, она торжественно объявила, что я могу приезжать, когда мне вздумается. На леди Барт, как обычно называли ее, приглашения сыпались со всех сторон. Как она объяснила нам, ей даже и думать не хочется, чтобы отправиться куда-то без Мин, пока та дома. И все же некоторыми визитами пренебрегать не стоит, иначе рискуешь попросту выпасть из круговорота светской жизни. Случись так, Мин, став взрослой, очень быстро поймет, что у нее на руках оказалась изнывающая от одиночества мать, а это, согласитесь, тяжкий крест для любой девушки ее возраста. Так что по субботам ей, волей-неволей, придется выезжать. Так и получилось — раз в неделю, очень элегантная, она уезжала на очередной обед или вечеринку с друзьями. А мы с Мин спускались на кухню их скромного лондонского дома, играли с котятами, уплетали за обе щеки тающий во рту яблочный пирог или фруктовый рулет с джемом, заедая их меренгами, крыжовенными тартинками и другими восхитительными вещами, вышедшими из-под рук Джины, кухарки леди Барт.
Именно Джина научила меня наслаждаться едой и с благоговением относиться к кулинарному искусству. Много счастливых часов я провела возле нее, пока она учила меня готовить сдобное тесто или взбивать белки, в то время как Мин, которую все это интересовало мало, читала нам вслух любовные романы, до которых Джина была большая охотница. Характер у Джины был поистине золотой — она никогда не сердилась, если Мин отпускала ехидные замечания в адрес главных героев. Вместо того чтобы ругаться, она хохотала еще громче нас, счастливая оттого, что мы обе ее любим. Часто мы валялись на жестком лоскутном коврике, окружив себя кошками, и слушали рассказы Джины о тех временах, когда она еще молоденькой девушкой служила горничной в огромном палаццо. Котята выросли, часть из них раздали по знакомым, вместо них появились другие, которых мы ласкали и баловали точно так же, как прежних. Ей-богу, я с трудом представляю себе, кто бы еще мог лучше заменить мне семью, чем леди Барт с Джиной.
Был недолгий период, когда мать навещала меня достаточно часто — длился он шесть лет. В то время в любовниках ее ходил один грек с совершенно непроизносимым для английского языка именем, которого все поэтому называли просто Поппи. Это был смуглый низкорослый толстяк с прямыми, словно стрелки часов, усиками и маслянисто-черными волосами. Миндалевидные, навыкате глаза его, словно подернутые влагой, либо искрились смехом, либо казались томными. Поппи был удивительным человеком. Начать с того, что он единственный среди любовников моей матери проявлял ко мне искренний интерес.
Поппи много читал мне вслух, его темные, похожие на маслины глаза влажно сияли, а голос дрожал и прерывался от сочувствия к Уродливому Утенку и несчастной Девочке-со-спичками. Вороную Красавицу [2] мы так и не дочитали до конца — у матери лопнуло терпение, и она швырнула книжку в огонь. Она сказала, что это все равно, что жить в одном доме с двумя до омерзения сентиментальными алкоголиками. И добавила, что мечтает хотя бы полчаса провести спокойно, без того, чтобы кто-то хлюпал носом у нее над ухом, оплакивая Бедного Рыжика. Честно говоря, сильно подозреваю, что Поппи не меньше меня радовался, что избавлен от необходимости читать дальше.
Именно Поппи всегда помнил о моем дне рождения и неизменно напоминал об этом матери. На мой седьмой день рождения он устроил для меня настоящий праздник у себя в студии, даже собственноручно испек покрытый голубой глазурью торт.
По-моему, последний раз я видела Поппи, когда мне было лет двенадцать. В тот день в школе ставили какую-то пьесу — если мне не изменяет память, это были избранные произведения Шекспира. Мне была поручена роль Гамлета — может, потому, что для своего возраста я была достаточно рослой, а может, благодаря тому, что я обладала завидной памятью и к тому же неплохо играла. Сама я считала, что черный камзол делает меня неотразимой, и просто упивалась счастьем — до тех пор, пока не увидела мать вместе с Поппи. Одетая во все черное, мать выглядела на удивление чинно. А Поппи… в своем парадном костюме и жилете, с вытканными на нем огненно-красными маками, он приковывал к себе недоуменные взгляды. На фоне облаченных в черное отцов моих одноклассниц бедняга казался особенно толстым и смешным. Краем глаза я заметила, как Валери де ла Map и Сьюзан Дарфорд перемигнулись и прыснули смехом у него за спиной, и покраснела от стыда.
Увидев меня, Поппи радостно протянул ко мне руки. Я почувствовала, как взгляды всех, кто был в комнате, устремились ко мне. В эту минуту я с радостью отдала бы десять… нет, двадцать лет жизни, чтобы провалиться сквозь землю. Подставив ему багровую от смущения щеку, я отвернулась, делая вид, что не слышу, что он говорит. Несмотря на все его попытки развеселить меня, я смущалась все больше. Воспользовавшись первым же подходящим случаем, я пролепетала, что у меня, дескать, болит голова, и сбежала. Укрывшись в спальне, я уткнулась в подушку и дала волю слезам. Я была вне себя от ярости и возмущения. Захлебываясь рыданиями, я молилась о том, чтобы на обратном пути они попали в аварию и оба погибли. Сейчас мне стыдно вспоминать об этом, но тогда я действительно этого хотела.
На следующий день начались занятия, и я с головой окунулась в учебу. Подумав как следует, я решила, что только блестящие успехи дадут мне возможность навсегда избавиться от этой кошмарной парочки. Весь семестр я трудилась как негр, не позволяя себе ни малейшей передышки. В воображении я видела себя героиней, вставшей на путь борьбы со всем миром. Результатом этого было то, что я очень скоро попала в число первых учениц. Мин, хотя и не догадывалась о причинах, подвигнувших меня на подобное, сообразила, что со мной происходит нечто серьезное, и решила не отставать.
Как ни странно, подобное соперничество нисколько не омрачило нашей дружбы. Наверное, потому, что таланты, которыми одарила нас природа, относились к разным предметам. Я с удовольствием помогала Мин с математикой, прекрасно понимая, что тут она мне не соперница. А она, в свою очередь, гоняла меня по французскому. Неосознанно мы с ней объединились против остальных наших одноклассниц и без малейшей ревности сражались за звание лучших учениц. Вскоре все остальное потеряло для нас всякий интерес. Лакросс был забыт. Та же самая участь постигла и любимые прежде уроки рисования, мы с Мин даже перестали загорать позади спортивного зала, хотя раньше проводили там долгие часы. Все, что нас интересовало теперь — это маячившие впереди экзамены. Очень скоро мы с ней превратились в своего рода «звезд» местной величины. Но самое главное, мы теперь видели цель, к которой стремились, и даже начали находить своеобразное удовольствие в той упорной борьбе, которую обе вели. Думаю, никто особенно не удивился, когда спустя пять лет мы с Мин добились стипендии в Оксфорде — ее интересовали современные языки, а меня — английская литература.
Поппи умер, когда следующий семестр еще не закончился. Конечно, я поехала на похороны. Не помню, что я тогда чувствовала. Невозможно было представить себе Поппи лежащим в этом уродливом деревянном гробу.
Смерть казалась нам всем чем-то непостижимым, жутким и волнующим. Мин, поджидавшая меня в спальне после похорон, увидела мое лицо и кинулась мне навстречу.
— Ох, Дэйз! — Она покачала головой. — Он был таким милым… таким замечательным человеком.
С этими словами Мин обняла меня и крепко прижала к себе. Ее искреннее сочувствие словно прорвало какую-то плотину в моей душе. Слезы, которые копились во мне, не находя выхода, хлынули наконец и ручьем потекли по лицу. Я плакала, пока голова у меня не разболелась. Лицо у меня распухло от слез, глаза щипало. Мин смочила полотенце в воде и молча протянула его мне. Я забралась в постель и положила его на лицо… а потом мы долго вспоминали Поппи, перебирая в памяти разные смешные и трогательные случаи, пока внизу не зазвенел гонг, зовущий нас к ужину. Больше мы никогда не говорили о нем. Но, став старше, я поймала себя на том, что все чаще вспоминаю Поппи. И с каждым годом все больше жалею его… и стыжусь самой себя.