ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

— Провалился! — крикнул Дени сестре, пробиравшейся сквозь толпу юношей, которые теснились у вывешенного списка.

— Да что ты! Не может быть!

Он потащил Розу к выходу, она едва поспевала за ним.

— Знаешь что, Дени? Давай поедем домой на извозчике. Я хочу прокатить тебя в коляске.

Дени проворчал раздраженно:

— Обойдемся без колясок…

Роза не посмела его уговаривать. Они отправились к остановке на углу улицы Кюрсоль, стали ждать трамвая. Надвигалась гроза, было душно, солнце, закрытое тучей, нещадно палило. Из соседней больницы несло карболкой. Весь квартал Сент-Элали был пропитан этим запахом. Как хороший пловец, который сильными взмахами рук разрезает волны, Роза пыталась вырваться из захлестнувшей ее пучины горя, приблизиться к брату. «За три недели первый раз вспомнила обо мне», — думал Дени. Но и в эту минуту она не могла найти нужных слов и очень некстати спросила, выдержал ли экзамен Пьер Костадо.

— Кажется, выдержал, — ответил Дени.

Он сам себе удивлялся, почему для него так мучительна эта неудача, таким унизительным кажется то, что он не выдержал экзаменов на аттестат зрелости. Вспомнилось, как хорошо о нем отзывались учителя в коллеже, а потом в лицее, где он учился в последнем классе. Но какое это имеет в конце концов значение? Все равно дальше учиться нельзя. Леоньян продадут, надо искать себе место, служить.

— Ну, раз уж по математике были письменные экзамены, то неудивительно, — сказала Роза.

Он промолчал — не хотелось говорить об экзаменах. Нет, провалился он не по математике, а по философии, — и провалился оттого, что отвечал «своими словами», а не по учебнику и высказывал свои собственные суждения.

На бульваре пересели в другой трамвай. Роза уже вновь отдалилась от брата, вновь стала чужой, она все думала — и не могла не думать — о том мгновении, когда сломалась ее жизнь. «Уже успела позабыть про мое несчастье!» — возмущался Дени. Провалиться на экзаменах — не такая уж страшная беда, но в семнадцать лет первая неудача воспринимается болезненно. В душу закрадывается сомнение в своих силах, боишься, что ты не такой ловкий, как другие, может быть, даже глупее, хуже их, и внезапно рождается убеждение, что ты никогда не будешь принадлежать к числу победителей, хозяев своей судьбы…

И все же, если б Роза взяла его за руку, посмотрела бы на него, как бывало, долгим ласковым взглядом, который он так любил, если б она разделила с братом его горе, поплакала вместе с ним, этот вечер не был бы для Дени таким грустным и, пожалуй, сладостна была бы его печаль… Неужели навсегда Роза будет замкнута, как в темнице, в своем страданье, будет томиться в тесном закоулке жизни, терзаясь муками, виновником которых был Робер, такое жалкое, такое ничтожное существо?

* * *

Мать, по-видимому, была удручена провалом Дени больше, чем он ожидал: это оказалось для нее еще одним разочарованием, новым треволнением среди других тревог, мучивших ее в это время. Надвигается зима, и Леоньян придется продать, так как не на что починить крышу… Если б Дени выдержал экзамен на аттестат зрелости, легче было бы пристроить его на службу. А что если он и в октябре провалится? Стоит ли ему упорствовать дальше? Не лучше ли бросить ученье? Как притоки большой реки, поглощаемые ее водами, все беды и огорчения Люсьенны Револю, начиная с расстроившейся свадьбы дочери, терялись в неминуемом несчастье — продаже Леоньяна. Живя в своей усадьбе, она не чувствовала себя разоренной. Но маленькая квартирка за две тысячи франков, которую не так-то и легко найти в Бордо, была в ее глазах воплощением безысходной нищеты. Кроме того, мадам Револю начинало беспокоить и пошатнувшееся здоровье, появились тревожные симптомы, предупреждающие о страшном недуге, но она никому об этом не говорила. А если она умрет, что будет с Жюльеном? Ему опять стало хуже, он больше не выходит из своей комнаты. Мать надрывалась, ухаживая за ним, и никогда не слышала от него ни слова благодарности. Теперь он уже не замыкался в угрюмом молчании, как в первый период болезни, напротив, он вел бесконечный монолог, жалуясь на свою горькую судьбу и во всем обвиняя бедняжку Розу. Подумайте только, какое счастье было у нее в руках, а она его упустила! После их ужасной катастрофы руки этой глупой девчонки попросил не кто-нибудь, а Робер Костадо, и она не сумела его удержать возле себя. Вот к чему привели ее претензии. Все хотела прослыть образованной, интеллигентной девицей. Ну что, скажите на милость, здоровому малому делать с каким-то синим чулком? Не удивительно, что он от нее убежал. Теперь вот не вернешь. Рухнуло неслыханное, нежданное счастье. «А мы плати за разбитые горшки!»

* * *

Роза спросила:

— Ты хочешь компоту, мама?

— Как еще Жюльен примет твою неудачу, Дени! Пойду подготовлю его, — не отвечая на вопрос, сказала мадам Револю и, сложив салфетку, встала из-за стола.

Поднялся и Дени, он не мог проглотить ни куска. Роза догнала его и немного прошлась с ним по аллее.

— Какая, право, досада! Теперь у тебя, Дени, все каникулы будут испорчены.

Он ничего не ответил, он ждал ласки, доброго взгляда, говорившего, что она с ним всей душой и разделяет его немудреное, обыденное горе неудачливого школьника, провалившегося на экзаменах. Она же думала, что Дени по-прежнему «дуется», как все это время, со дня ее разрыва с женихом.

— В октябре ты, наверно, выдержишь.

— Это еще неизвестно… Да и не все ли равно? Будет у меня диплом или не будет — мне одна дорога: до конца своих дней скрипеть перышком в какой-нибудь канцелярии.

Роза чувствовала, что надо поговорить с ним иначе, побеседовать душевно, утешить его «от сердца», а не пустыми словами. Но сейчас ею владело неодолимое желание поскорее убежать в свою комнату, в сотый раз перечесть письмо, полученное накануне. И она вдруг сказала торопливо:

— Я чувствую, что тебе хочется побыть одному.

— Нет, Роза, нет!.. Не уходи!

Но Дени сказал это еле слышно, а сестра уже была далеко, и его слова не дошли до нее. Она спешила к себе в комнату, где ее ждало великое утешение, великая радость — письмо Робера, которое ей хотелось без конца читать и перечитывать, — она с трудом сдерживала такое желание, боясь ослабить благотворное действие доброй весточки. Письмо не давало повода надеяться, что жених вернется к ней, но по крайней мере в этом письме он отрекался от страшных, от жестоких оскорблений, которые она услышала от него в тот день, когда Робер бросил ее.

«Я ищу таких слов, которые скажут, что между нами совершилось непоправимое. Я должен был избавить вас от себя…» Все письмо было перепевом этих фраз, которые сначала показались Розе довольно туманными. Но она столько думала над ними, что в конце концов почувствовала какую-то связь между этими уклончивыми словами и некоторыми чертами в облике Робера. То, чего она почти не замечала в дни радости, потому что все заслонял выдуманный образ любимого, живший в ее душе, невольно, однако, запомнилось; эти грубые, реальные черты запечатлелись в ее сознании, они принадлежали какому-то чужому и опасному человеку, безликому незнакомцу, чьи руки она однажды отстраняла темным вечером под густыми ветвями лип; от этого человека Робер хотел, как он утверждал, избавить ее, — но ведь это был сам Робер, и она любила его.

В первые дни после разрыва, когда мать в бешенстве повторяла россказни Жюльена о похождениях братьев Костадо, Роза выходила из-за стола, не желая слушать «этих ужасов». И все-таки она знала теперь, какую жизнь ведет человек, о котором ее мать говорила столько дурного. Но ведь этот незнакомец был тот самый Робер, которого она любила. Разве можно тут выбирать, отбрасывать то или иное в душе любимого? — думала она. Надо принимать его целиком, таким, каков он есть, — таким уж нам дал его бог, и мы должны нести свой крест; она верила в эти тайные узы, более крепкие, чем узы кровного родства.

«Если у вас достанет на это силы и мужества, не отталкивайте меня, мне будет радостно думать, что я причастен к вашей жизни, но не обрекаю вас на рабское служение моему жалкому существу».

Итак, она еще могла что-то сделать для него. И без конца перечитывая письмо, Роза с каждым днем все больше убеждала себя в этом. Хотя она совсем не отличалась набожностью и была довольно равнодушна к той чисто формальной религии, которую одну только и знала ее мать и внушала своей дочери, она теперь стала молиться. Она сделала открытие, что лучше всего ей думается о Робере перед лицом незримого свидетеля наших мыслей.

Вечерами она подолгу простаивала на коленях, уткнувшись лицом в одеяло. Человек, покинувший ее, привел ее не к набожности, а к какой-то сердечной близости к всевышнему, — он теперь существовал для нее, и она, Роза Револю, брошенная Робером Костадо, обращалась к нему за помощью.

Но сейчас, в минуту сладостного экстаза, слез и коленопреклоненной молитвы, ее не покидала тревога за младшего брата. Зачем она оставила его одного нынче вечером? У него от природы болезненная впечатлительность. Пьер Костадо говорил, что у Дени врожденная склонность терзаться — это его истинное призвание. И она внезапно поднялась с колен: «Это грех против бога, что я под предлогом молитвы покинула в тяжелую минуту брата…» Мучаясь угрызениями совести, она быстро спустилась по лестнице и побежала в сад.

* * *

«В такой час, когда у меня беда, она оставила меня одного, — твердил про себя Дени. — Я самый одинокий человек на свете». И он с глубоким негодованием думал о Розе: вот бросила его, нет ей прощения, нет оправдания. Никогда еще она не была так равнодушна к своему родному брату. И Дени все повторял двустишие Корнеля, за которое отдал бы всего Расина, обожаемого Пьером Костадо:

Несчастье страшное случилось. Но клянусь,

Смотрю в лицо ему — его я не страшусь.

Он с ожесточением скандировал эти строки, отчеканивая каждое слово, останавливаясь на цезуре, и для него сливались в одну горчайшую, непереносимую обиду и этот унизительный провал на экзаменах, и равнодушие сестры, и уверенность, что он обречен на безвестный труд и нужду. Хмелея от своего несчастья, он шел по аллее к воротам, выходившим на задний двор. В темноте мелькнул и исчез огонек сигареты. Потом раздался смех Ирен Кавельге, и на миг зеленоватый свет, словно отблеск венецианского фонарика, выхватил из густого мрака ее лицо. По дороге покатил на велосипеде сын мясника.

— Ага, попалась, Ирен! — сказал Дени.

— Ой, как вы меня испугали!.. Почему это я попалась? За кого вы меня принимаете? Уж и поболтать нельзя! Это Параж, сын мясника… Он приезжал за заказом…

— Вот уж не думал, что мясник станет для нас утруждать своего сына…

— Не для вас, а для нас.

Дени язвительно засмеялся.

Ирен почувствовала, что у нее горят щеки, и пробормотала:

— Извините, пожалуйста…

Дени ответил, что она напрасно извиняется.

— Нет, как же напрасно? Я ведь понимаю, что вам тяжело.

Он успокоил ее: не из-за этого ему тяжело — он провалился на письменном экзамене… Никак уж не ждал этого… Ирен разахалась.

— Вы? Вы провалились? Да как же это может быть? Ведь вы же все знаете. Это уж кто-нибудь нарочно подложил вам свинью… Может, из-за вашей мамаши… Много на свете злых людей. — И в ответ на возражения Дени она воскликнула: — Да полно вам! Ведь вы больше всех знаете, всякие науки превзошли.

Дени стало стыдно от такого дурацкого восхищения его особой. Он подошел к Ирен вплотную, заговорил вполголоса:

— Мне грустно. Утешь меня.

— Нет, — зашептала она. — Нет, это грех.

— Ох, как страшно! А с сыном мясника можно?

Она запротестовала: ни с сыном мясника и ни с кем. За кого он ее принимает? И к тому же Дени еще мальчик. Да, да, — для нее он просто-напросто ребенок. Она провела пальцем по его щеке.

— Чисто персик! Ведь вы еще и не бреетесь.

— Ничего подобного! По два раза в неделю бреюсь.

Кусты жимолости вдруг осветились — Мария Кавельге отворила дверь из кухни. Стоя у порога, позвала:

— Ирен! Где ты?

— Здесь, мама. Я с Дени стою.

— Иди домой. Пора уже запирать.

— Оставь ты ее! — сказал отец, сидевший на скамье у двери. — Я еще посижу немножко на воздухе. Трубочку выкурю.

— А они будут вдвоем тут в потемках? Да? Не годится!

— Да ведь он ей молочный брат.

Мария недовольно забормотала:

— Молочный брат! Молочный брат!

— Оставь ее в покое. Слышишь?

«И что у него такое в голове?» — тревожно думала Мария. Кавельге попробовал затянуться, но трубка погасла. Он чиркнул спичкой. Огонек осветил козырек его фуражки, большой нос, огромные усы, загнутые под прямым углом, как у императора Вильгельма, волосатые руки, торчавшие из засученных рукавов. Несмотря на жару, он носил вязаный шерстяной жилет, расстегнутый внизу на толстом животе. Кавельге никогда ни в чем не советовался с женой, никогда не спрашивал ее мнения; она всегда ему прислуживала и во всем ему угождала, но только не в постели; он спал со всеми женщинами, которые работали в усадьбе. Но теперь у него только и было свету в окошке, что любимая дочка, они всегда о чем-то оживленно беседовали и сразу умолкали, когда в комнату входила Мария…

— Нет, — лепетала Ирен, — нет, Дени, под липы я не пойду. Да что вас туда так тянет? Там духотища! За день накалило площадку, жара и теперь там стоит. А темнота какая, ни зги не видать! Сядем-ка лучше вот на эту скамейку, тут приятнее для разговору.

Дени ответил, что ему не до разговоров, пусть лучше Ирен его утешит.

— Да в чем утешать-то? Нечего вам и горевать. Подумаешь, большое несчастье!

Оба замолчали. Потом Дени прошептал:

— Какая ты толстая, Ирен!

— Ну вот уж неправда, — обиженно возразила она. — Вовсе я не толстая.

— Да я ж тебе комплимент делаю! Ведь это хорошо, когда девчонка толстая.

Она немного отодвинулась и опять вернулась к своим мыслям:

— Подумаешь, горе какое — на экзамене провалиться! На что они, эти экзамены?

— Ни на что, конечно, — согласился Дени. Ведь ему все равно нельзя дальше учиться, придется искать места, как только продадут Леоньян.

— А как бы хорошо-то было, если б вы остались здесь! Жили бы спокойно, хозяйничали на пару с моим отцом…

Дени прервал ее рассуждения: его родные и слышать об этом не хотят.

— Не понимаю, чего они только боятся! Взял бы отец закладную на Леоньян и поднял бы хозяйство на ноги, а ваши ничего бы и не замечали, все бы жили тут по-старому, как раньше жили, из своей доли доходов платили бы отцу проценты. Мадам Револю не верит нам, а мы очень привязаны к вашей семье, мы за вас в огонь и воду…

— Мама-то, может быть, и согласилась бы, а вот Жюльен и Роза ни за что…

— Гордячка у вас сестрица, — сказала Ирен. — А чего уж ей теперь гордиться, раз она на работу нанялась. Такая же, значит, как и все.

Дени отвел свою руку, обхватившую стан соседки.

— Ты в самом деле думаешь, что она такая же, как все? Не смеши, пожалуйста. Она нанялась на работу, это верно. А все равно, хоть проси она милостыню на улице, сразу видно будет, что она не такая, как все, — другой породы.

— Вот и вы тоже гордый.

Дени тяжело вздохнул.

— А уж мне-то чем гордиться, боже ты мой! — тихо сказал он и положил голову на плечо «толстой девчонки». Польщенная, даже немного растроганная, она не оттолкнула его и почтительно провела рукой по его волосам, по лбу. Она и не подозревала, каким бременем горького отчаяния отягощена голова, припавшая к ней. Дени говорил себе в эту минуту: «Вот она, моя доля в жизни, вот все, что я нашел в вечер своего поражения, своего унижения…»

А что ж, в конце концов. Раз он не способен бороться, скорее готов уподобиться насекомому, которое в минуту опасности притворяется мертвым, так почему же не забиться ему в щелку, почему не поладить с семейством Кавельге? Сначала такие планы ужасали его, поскольку они ужасали Розу, а теперь он ругал себя дураком, — нечего было считаться с мнением Розы. «В сущности, я ее ненавижу…»

Он не заметил, что заговорил вслух. Ирен спросила:

— Что вы сказали?

Дени, не отвечая, прижался к ней и закрыл глаза. Он любил такие темные, беззвездные и безветренные ночи. Вдали глухо гремят раскаты грома, а может быть, это учебная стрельба в лагере Сен-Медар… Нет, в такой час на стрельбище занятий нет, наверное гроза собирается… Но она пройдет стороной. А здесь ни земле, ни корням растений не на что надеяться. Поблекшие травы и листья все же окропит роса на заре, а вот ему даже и росы не знать. Нет у него такой цели в жизни, чтобы она зажгла сердце огнем, и нет никого, кому бы он пошел навстречу.

И вдруг он услышал голос сестры, — она звала его. Он шепнул Ирен:

— Тс-сс! Не шевелись.

— Дени, где ты?

— Она сейчас пройдет мимо нас, — тихо сказала Ирен. — Лучше откликнуться, все равно заметит…

— Нет, молчи.

Он скорее угадывал, чем видел, тоненькую фигурку растерянно озиравшейся сестры. Когда она была уже совсем близко, раздался его смешок. Роза вскрикнула:

— Ой! Как ты меня испугал! Куда ты девался? Где ты?

— Да здесь, на скамье. С Ирен сижу.

Ирен тотчас вскочила.

— Добрый вечер, барышня!

Роза ответила очень сухо и, отвернувшись, заговорила с Дени, как будто Ирен тут и не было.

— Ты же знаешь, мама требует, чтобы в десять часов дверь запирали. Пора домой…

— Не запирай сегодня дверь. Я сам закрою.

Роза спросила, в котором часу он вернется. Дени ответил:

— Когда вздумается.

— Тебе нечего тут делать, да и после такого тяжелого дня нужно отдохнуть.

— Нет, мне нужно развлечься. Ирен, — вдруг сказал он, — пойдем попросим у твоей матери вишни, настоянной на водке… Устроим пирушку, если ваши еще не легли.

— Только ты уж сам, пожалуйста, с мамой объясняйся, — чересчур звонким голосом заявила Роза. — Не удивляйся, если дверь окажется запертой.

— Ну что ж, тогда я переночую у Кавельге. Я ведь жил у них, когда мы сюда переселились. И — помнишь, Ирен? — первую ночь я спал в твоей комнате. Я не знал, что на другой постели спишь ты… Такая жуткая была ночь для нашей семьи, но у меня навсегда останется от нее еще и другое воспоминание — какое-то необыкновенное и приятное воспоминание, благодаря тебе, Ирен…

Могло показаться, что Роза уже ушла, но среди шелеста листвы, жужжания насекомых, среди всех шорохов ночи Дени различал едва уловимое неровное дыхание сестры.

— Дверь будет отперта, — сказала она наконец.

И, растаяв в черней тьме, пошла прочь, взволнованная, полная какого-то неясного щемящего чувства, в котором было и раздражение, и смутная ревность, и раскаяние, что они бросила Дени одного в такой печальный для него вечер, и, кроме того, беспокойство, страх перед «замыслом Кавельге», как говорилось в семье Револю. Лучше уж жить в нищете, но ничем не быть им обязанным, не зависеть от них. Пусть себе покупают Леоньян — и землю, и дом, пусть водворятся здесь, если накопили столько денег, что могут позволить себе такую роскошь, но невозможно же связываться с Кавельге, вступать с ним в компанию! А теперь они бог знает что вдолбят мальчишке в голову…

Не находя себе места от беспокойства, Роза подошла к комнате Жюльена, постучалась и тихонько позвала мать. Мадам Револю выглянула в ночной кофте, с заплетенными в толстую косу седеющими волосами. В ночном одеянии она казалась необыкновенно толстой. Роза подумала: «Мама у нас просто разбухает». Ей бы нужно было с жалостью взглянуть на эти одутловатые землистые щеки, задуматься… Но когда девушка ослеплена страданием, она не видит, что творится с матерью. А ведь смерть задолго до рокового часа отмечает нас своим особым знаком, заметным не менее, чем темный крест на курчавых спинах овец.

— Послушай, мама, такая досада! Дени отправился в гости к Кавельге. Бог знает, чем они станут забивать ему голову.

— Потише говори. Ну чего ты беспокоишься? В конечном счете все будет зависеть от меня.

— Да, но ты знаешь, что Дени придумал? Работать на земле в компании с Кавельге… Ты представляешь себе, что это будет? Мы все окажемся в зависимости от этого человека…

Мадам Револю старалась успокоить ее: Кавельге в общем хороший человек… И не надо забывать, что Жюльен тяжело болен, да и она сама начинает сдавать, годы дают себя знать…

— И я ведь тоже могу на тот свет отправиться… А Кавельге преданные люди, любят нашу семью…

— Это они только так говорят.

— Нет, нет! Когда меня не станет, Жюльен по-прежнему будет в их глазах главой семейства Револю.

Из спальни донеслось невнятное бормотанье: Жюльен что-то говорил во сне.

— Уходи, Роза, слышишь, как он ворочается в постели. А то разбудишь его, придется мне до утра читать ему вслух.

Но Роза не вернулась в свою спальню, а вышла в сад. За кустами жимолости в темноте огненным прямоугольником вырисовывалась открытая дверь кухни Кавельге. Отец, дочь и Дени сидели за столом, перед ними стояли стаканы и откупоренные бутылки. Кавельге что-то говорил, но так тихо, что Роза ничего не могла слышать. Мужчины чокнулись. Дени произнес короткую речь, хозяева прерывали ее веселым смехом. Потом Дени поцеловал обеих хозяек, Ирен отбивалась, кокетливо похохатывая.

Когда он вышел, Мария взяла лампу и, встав у порога, высоко подняла ее. Дени крикнул, что он хорошо знает дорогу, и еще раз пожелал всем покойной ночи. Дверь затворилась, щелкнул засов. Сразу исчезла из глаз аллея. На волосы Дени упали тяжелые капли дождя, он запрокинул голову: пусть капает и на лицо. От выпитого белого кисленького винца он не опьянел, но все его страдания как рукой сняло. Радостно было слышать шорох дождя в густой листве: сейчас начнется ливень, не укроешься от него под деревьями. Послышались чьи-то шаги в аллее. Дени крикнул:

— Кто там?

— Это я, Роза.

— Ах, так ты уже стала шпионить за мной?

Они сошлись почти вплотную, так близко, что каждый слышал, как дышит другой, но не видел его в темноте. Роза оправдывалась: нет, она вовсе и не думает надзирать за ним, а просто опасается хитрых происков со стороны этих Кавельге. Даже если у Кавельге и нет дурных намерений, она у таких людей ни гроша не возьмет в долг. Дени спокойно ответил:

— Нечего нам перед ними чваниться.

Вообще надо поговорить серьезно. Если бы дать Кавельге закладную на усадьбу, можно сделать самый необходимый ремонт. Кавельге вложил бы все свои деньги в Леоньян и стал бы вести интенсивное хозяйство, завел бы хороших коров, занялся бы огородными культурами.

— Он говорит, что без него мы тут окончательно разоримся, а с ним станем получать такие доходы, что сами будем диву даваться… Говорит, нам проценты будет платить не трудно, а на остальное прекрасно проживем, поставим дом на широкую ногу и сохраним свое положение в обществе. Он, знаешь, все твердит: «Вы должны сохранить свое положение в обществе». Ты просто не представляешь себе, с каким почтением он относится к нашей семье.

— А как Ирен? Что она говорит об этих прекрасных планах?

Дени был поражен язвительным тоном сестры, этот тон привел его в ярость, а вместе с тем так сладко было почувствовать ее тревогу и обиду. Он спросил, какое отношение имеет Ирен ко всей этой истории. Роза заявила, что «у этой девицы, несомненно, свои планы».

— А хотя бы и так? Я не обязан отдавать тебе отчет… И, по-моему, ты уж чересчур много на себя берешь… По какому праву ты мешаешь мне искать помощи?..

У нее вертелся на языке ответ, услышав который Дени, быть может, бросился бы к ней и, заливаясь слезами, крепко обнял бы сестру: «Кто тебе поможет, кто тебя согреет лучше, чем я?» Но она не произнесла этих слов: ведь мы стыдимся выражать свои чувства, и такая целомудренная сдержанность иной раз играет в нашей жизни более опасную роль, чем любой порок. Меж братом и сестрой пока еще была лишь неглубокая размолвка, просто обида, — все можно было еще рассеять пожатием руки, ласковым словом и простить друг друга. А Роза стояла, замкнувшись в молчании, которое Дени казалось враждебным, меж тем как это просто был ложный стыд, детское желание не делать самой первого шага к примирению. И достаточно было нескольких мгновений, чтоб Дени вновь отдалился от сестры.

Однако Роза в эту минуту понимала гораздо лучше, чем прежде, что не следует легко относиться к душевным ранам этого юного колючего существа, понимала, что сейчас, быть может, решается его судьба, вся его дальнейшая внутренняя жизнь, сокрытая за пределами чисто внешней жизни. То новое, что появилось за последнюю неделю в ее чувстве к Роберу, она сейчас чувствовала к брату: «Что сделал ты с братом твоим?» Извечный вопрос, пройдя сквозь тьму веков, — от ночи первого убийства, совершенного на земле, — настиг эту хрупкую девушку в теплую летнюю ночь среди полей в окрестностях Бордо.

Она искала и не находила нужных слов, чтоб отомкнуть дверь, за которой страдал Дени в темнице одиночества. Но пока она колебалась и раздумывала, он снова принялся язвить ее насмешками, пугать туманными угрозами: ни в чьих советах он не нуждается, проживет прекрасно и без них; уж он-то ни в коем случае не принесет себя в жертву из-за дурацкого тщеславия. Роза шла вслед за ним по аллее, не смея ничего ответить. В прихожей, где горели две оставленные для них свечи, она сделала то, чего брат недавно так ждал от нее, — обняла его и, притянув к себе, хотела поцеловать; но было слишком поздно; он весь съежился и, дернув головой, увернулся от поцелуя.

* * *

Хотя Роза уже помолилась на ночь, она опять опустилась на колени. Но ей и на ум не приходило во второй раз произносить привычные слова; неведомая ей прежде молитва сама собой вознеслась из раскрывшегося сердца, она взывала к безликой Любви и говорила с нею так, словно имя ей было не бог, а просто — Любовь. Наконец-то она прошла весь путь, одолела последний ров, последнюю траншею, последние заграждения из колючей проволоки. Ее собственные муки, горе покинутой невесты, семейные неприятности еще провожали ее глухим рокотом, каким всегда нас окружают наши житейские дела, но этот смутный гул доносился откуда-то издалека, будничные заботы не обступали ее глухой стеной со всех сторон. Роза уже отошла от всего этого.

«Теперь я знаю, — шептала она, — знаю, что я не заблудилась в темном лесу, я нашла дорогу, и, хотя я в кровь изранила себе о колючки ноги, вся исцарапалась о шипы терновника, все же я выбралась на верную дорогу… Но я иду по ней одна, и этого я понять не могу, — ведь каждое мгновение ты мне внушал, что надо идти вместе с теми, чью судьбу ты отдал в мои руки. Не могу понять, почему я бессильна помочь тем, кого ты повелел мне любить. Мне так хочется верить, и я верю всем сердцем, что все это только видимость и когда-нибудь я услышу, что Дени бежит за мной вдогонку, как бывало в детстве, я услышу, как он окликает, зовет меня; а потом, в другой счастливый день, на повороте той же дороги, я увижу путника, сидящего на земле, в грязи, и узнаю в нем того человека, которого ты мне повелел любить, но он отверг меня. Я узнаю также, что он вышел мне навстречу кратчайшей тропинкой, которую ты ему указал неведомо для тех, кто презирает грешников. Он будет ждать меня, быть может, долгие годы, и, наконец, мы обнимемся и заплачем сладкими слезами, и, может быть, это будет в мой смертный час…»

Слезы текли по ее лицу, и она не знала, горит ли ее сердце жгучим огнем ради тех, кто был ей дороже жизни, или ради того, с кем она беседовала и кто, быть может, не носил имени бога.

Да ведь и в самом деле, у него было еще и другое имя, имя смертного человека. Как же она об этом не подумала? Имя, которое она так часто произносила по привычке, которое ничего не говорило ни ее уму, ни сердцу, имя, постоянно повторявшееся в старых, пустых заклинаниях, в мертвых обрядах, в гнусавом бормотанье, которое всегда наводило на нее скуку… И вдруг оно ожило в сердце и засияло средь мрака тихим светом.

За окном все шелестел дождь, и, подобно тому как он освежил истомленную жаждой землю, внутренняя работа, совершавшаяся в душе Розы, несла ей покой и избавление от мук. Все существо ее было потрясено радостью, но к ней примешивалось странное, горестное чувство. Надо было ложиться спать, а ей казалось, что сон отнимет у нее неповторимые часы и она не услышит голоса, который, быть может, никогда больше не прозвучит для нее.

Она посмотрела вокруг, ища взглядом какую-нибудь вещь, которой можно было бы коснуться, держать в руке. На стене висело гипсовое распятие, обычно Роза почти его не замечала, а если и смотрела на него, то оно не пробуждало в ней никаких чувств. Ей пришла в голову мысль поискать в ящике шкафа, среди футляров с подарками ко дню первого причастия, коробочку с четками из ляпис-лазури, которыми она никогда не пользовалась: «Такая прелесть, — говорила мать, — из них можно сделать очаровательное ожерелье…» Она внимательно оглядела лежащую на ладони горку голубых шариков, оправленных в золото, и крепко сжала их. Как раз нечто такое и хотелось найти этой хрупкой девушке, существу из плоти и крови, — ей нужен был осязаемый символ той тайны, которую ее взгляд уже начинал прозревать.

Загрузка...