ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

— Самое важное сейчас — не упустить времени, — сказал молодой врач-хирург, приглядываясь к пожилой даме в черном, лицо которой казалось ему знакомым, хотя он и не мог припомнить ее имени. По системе, заимствованной им у своего учителя, он всегда старался напугать больного, чтобы тот решился на операцию, но все же подать ему некоторую надежду. Люсьенна Револю не спускала с него глаз, стараясь угадать, чему можно, а чему нельзя верить в словах этого начинающего доктора, еще не научившегося лгать. Тело же ее чувствовало, что его ждет гибель, и доводам разума противопоставляло какую-то странную тоску, усталость, не похожую на обычное утомление. Кашлянув в руку, обтянутую черной перчаткой, пациентка сказала:

— В настоящее время мы несколько стеснены в средствах, и я хотела бы знать, сколько будет стоить операция.

Доктор заверил ее, что он всегда считается с ресурсами своих пациентов.

— Но ведь придется еще платить и в лечебницу, не правда ли? Огромные расходы. Одни уж рентгеновские снимки сколько стоили! Я не хотела бы, чтоб мои дети…

— Если средства вам не позволяют… В городской больнице есть очень удобные палаты, — сказал молодой хирург, краснея. — Они, правда, выходят в общую палату, но в каждой только одна койка…

— Нет, — сухо сказала пациентка, — казенная больница исключается… Я вдова Оскара Револю, — добавила она, чтобы положить конец объяснению.

Врач поклонился и пробормотал:

— Весьма польщен!..

— Повторяю, доктор, мне необходимо знать всю правду. Для меня вопрос сводится к одному: стоит ли игра свеч? Есть ли надежда?

Увидев, что врач смутился, она встала. Значит, не для чего входить в такие расходы. Если уж смерть неизбежна, то зачем, умирая, оставлять детям в наследство неоплаченный счет на большую сумму. Молодой хирург пожалел, что не проявил должного хладнокровия. Он был уверен, что болезнь зашла слишком далеко, но его поражало, что эта дама из соображений экономии отказывается от единственного шанса на спасенье.

А больная, застегивая перчатку, думала:

«Итак, решено, я не дам себя резать». Она не говорила мысленно: «Я уверена, что умру, и умру очень скоро». Воображение ее отстраняло от себя картину сошествия в вечный мрак, с нее довольно было того, что она избежит страшного ножа хирурга и расходов на бесполезную операцию.

«Ведь у них всегда так: назначат цену, а расходы будут расти, как снежный ком».

* * *

Сначала душу привести в порядок. Она отправилась на улицу Марго в часовню иезуитов. Где можно было исповедоваться в любой час в одной из многочисленных будочек-исповедален. Там сидели одинаковые старики священники, от которых одинаково пахло нюхательным табаком, все одинаково называли исповедальниц — «дочь моя» и иногда неожиданно задавали такой страшный вопрос, что от него охватывала дрожь, — так больно он бередил скрытую рану.

Духовник, с которым ей пришлось беседовать в тот день, заверил ее, что совесть ни в коем случае не обязывает христианку подвергаться операции, если исход хирургического вмешательства сомнителен, и бог требует от нас лишь детской веры в небесного отца нашего, — положитесь на святую волю божию. Он спросил, нет ли в ее жизни каких-либо особых грехов, которые ее тревожат и в которых она хотела бы исповедаться. Люсьенна Револю задумалась… Да вот, не всегда следила за тем, чтобы ее слуги выполняли обряды христианской церкви. А не совершала ли она когда-нибудь неправедных дел? Она не поняла смысла этого вопроса и ответила: «Нет, отец мой».

Она даже чувствовала себя несколько униженной тем, что ей не в чем каяться. Жизнь ее походила на пустую, чистую страницу, на которой неведомый учитель, разгневавшись, написал наискось — с угла на угол: «Небытие». Она получила отпущение грехов, потом помолилась, выбирая в принесенной с собой книжечке с золотым обрезом такие молитвы и псалмы, где говорилось главным образом о божественном милосердии, и наконец вышла на улицу, едва передвигая ноги и тяжело дыша, измученная развивавшейся в ней болезнью, поразившей ее лоно, которое вынашивало и рожало детей, и раздувавшей теперь ее живот, как будто она была беременна собственной смертью. Она так устала, что, поколебавшись, решила все-таки позволить себе непредвиденный расход и поехать домой на извозчике.

На улице Труа-Кониль она наняла извозчика, и ее повезла та же самая старая виктория, которая трясла по мостовым ее дочь в час беспросветного ее отчаяния. Проезжая по дачным местам, уже тронутым осенью, она все думала о прожитой своей жизни, о той пустой странице, которая предстала перед ее глазами в исповедальне иезуитской часовни. Не о чем даже вспомнить!.. А ведь она была замужем, родила троих детей, у нее были знакомые, были слуги, открытый дом, положение в обществе, которое требовалось поддерживать, — словом, у нее была своя жизнь. Потом пришли черные годы, — страшное объяснение с Леони Костадо, самоубийство мужа, болезнь Жюльена, разрыв между Розой и ее женихом, да еще Дени провалился на экзаменах. А теперь близится конец…

Коляска ехала меж опаленных солнцем полей: кое-где, однако, над лугами поднималась белая дымка первых осенних туманов. Уже отворяли настежь винные подвалы, чтобы их хорошенько проветрить. У дверей крестьянских домов высились целые горы корзин, лиловатых от сока прошлогоднего винограда. Женщины срезали тяжелые гроздья с виноградных лоз, перекликались звонкими голосами. У Люсьенны Револю поднялись боли, и она все пыталась найти такое положение, чтобы стало легче. Долго ли ей еще можно будет обходиться без посторонней помощи и ухода? Кого нужно предупредить? Только бы поменьше доставлять хлопот детям… Больше всего она беспокоилась о судьбе Жюльена, но относительно Жюльена у нее возникла хорошая мысль. А Дени? Тревожно и за него — он такой замкнутый, непонятный мальчик! А какой он был милый до четырнадцати лет! Матери вспомнились его забавные, остроумные словечки, которые она с гордостью пересказывала знакомым. Теперь он почти уже взрослый. Роза уверяет, будто между ним и этой молоденькой девчонкой, Ирен Кавельге, роман, который зашел очень далеко. «Дальше уж некуда», — уверяла Роза. Но мадам Револю была слишком слаба и не хотела об этом думать. Она целиком посвятила себя Жюльену и, замыкая свое существование стенами его комнаты, уже подчинилась неизбежности — потребности смертельно раненного животного забиться в какой-нибудь темный угол и сжаться в комочек. Но и этого было для нее теперь слишком много: ведь недостаточно просто сказать смерти: «Да», — чтоб она оставила нас в покое и не мучила. Непротивление злу не поможет нам в слепом царстве плоти, в этом мире клеточек и кровяных шариков, которые повинуются своим собственным, а не нашим законам, потому что не зависят от нас.

На проселочной дороге коляску обогнали Ирен и Дени, катившие на велосипедах. Они подождали у ворот.

— Передай отцу, чтоб пришел ко мне. Надо поговорить, — сказала мадам Револю, посмотрев на Ирен. — Я буду в кабинете.

Коляска въехала во двор; Ирен и Дени, обменявшись взглядом, пошли рядом вслед за ней, ведя за руль свои велосипеды. Быстро спускался вечер. Дрозды стаями ринулись к деревьям, спеша устроиться на ночлег, среди них были и перелетные птицы; Дени узнавал их по голосам, но называл не теми именами, которые они носят в книгах по естествознанию: «Вот эта — сплю-сплю, а эта — пить-пить», — говорил он. Ирен тихонько сказала:

— Нынче холодно будет ночью. Замерзнем в саду.

Дени продекламировал:

Не сядешь на скамью — прошел недавно дождь,

Прошел недавно дождь — ржавеют купы рощ.

— Что ты там бормочешь?

Он громко прочел нараспев:

Вновь кашель дортуар лицея оглашает,

И, как всегда, умы столица развращает.

Ирен ворковала: «До чего ж ты глупый!», — но в глубине души восхищалась, какую уйму знает он всяких мудреных вещей, как будто и дурацких, но обыкновенным людям непонятных. А Дени думал о том, что сестра придет в ужас, когда после обеда явится Кавельге и мать запрется с ним а кабинете.

— По-моему, дело в шляпе, — сказал он вполголоса.

Ирен спросила, где они встретятся ночью.

— У меня в спальне… Пройди черным ходом через кухню… Да нет, зачем? Ступай смело, через бильярдную.

— Барышня увидит… Она всегда подстерегает, — с ненавистью сказала Ирен.

Дени ответил:

— А пусть видит! Подумаешь! Придется ей привыкать.

Но когда Ирен весело захохотала, он побледнел от ужаса, а ей и на ум не приходило, что у него сердце разрывалось на части: как посмел он так говорить о сестре!

Мадам Револю наводила порядок в комнате Жюльена и будто не слышала злобных упреков, раздававшихся из алькова: какое безобразие, оставила тяжело больного человека на целый день одного, а в комнате даже звонка нет! Какие мучительные часы пришлось ему пережить! Погодите, когда-нибудь мать придет, а он будет лежать мертвым, покончит с собой, как отец… Тут Жюльен заметил, что она села на стул, снимает шляпу, и поглядел на нее.

— Что с тобой? Почему ты такая? — спросил он.

Она ничего не ответила.

— Ты это нарочно? Хочешь меня встревожить?

Мать молча направилась к умывальнику, вымыла руки, потом еще раз прошла через комнату и, сказав Жюльену, что сейчас ему подадут обед, спустилась по лестнице в столовую, где ее ждали, стоя за своими стульями, Дени и Роза. По неизменно соблюдавшемуся в доме этикету они сели лишь после того, как мать заняла свое место. Дени ел с волчьим аппетитом и быстро проглотил тарелку супа. Он стал теперь шире в плечах, возмужал, на лице играл румянец. Волосы, причесанные на пробор, удерживал в повиновении бриллиантин. Молоденькая прислуга, подав на стол блюдо с кремом, доложила, что Кавельге ждет в кабинете. Люсьенна залпом выпила стакан воды и, опираясь о стол обеими руками, тяжело поднялась.

— Сладкое кушайте без меня. Я уже кончила.

Наступила тишина, слышалось только равномерное позвякивание — Дени стучал ложкой по тарелочке. Роза спросила, знает ли он, зачем явился Кавельге.

— Мама велела ему прийти, — угрюмо ответил Дени.

Роза встала из-за стола, направилась на отцовскую половину и, постояв у двери кабинета, за которой глухо рокотал басистый голос Кавельге, набросила на плечи накидку и вышла в сад, утопавший в сырой тьме. В тот день она не продала ни одной книги, покупатели спрашивали только писчебумажные принадлежности. Старик Шардон удержал из ее жалованья двадцать франков, так как она отпустила несколько пачек конвертов по старой цене, не зная, что этот сорт вздорожал. Ноги у нее болели от долгого стояния за прилавком, и все же она не могла сейчас усидеть на месте. Она презирала Ирен и не в силах была примириться с вторжением в их жизнь этой распутной девчонки; животное выражение, появившееся на лице брата, вызывало в ней гадливость. В жизни она теперь шла наугад, сгибаясь под тяжестью бремени, выпавшего на ее долю, и была так далека от тех блаженных краев, к которым, как ей казалось, она приблизилась однажды вечером в час восторженных мыслей и слез. Вновь молитва стала для нее лишь набором пустых слов, закостеневших фраз и сухих формул. А бог? Короткое слово… Что скрывается за ними — неизвестно. А Робер? Светский молодой человек, которому она сначала нравилась, а потом стала противна. Люди предстали перед нею такими, какими и были в действительности, уже ничто не украшало их, и все слова теперь имели только буквальный свой смысл. Роза Револю, продавщица из книжной лавки Шардона, всю жизнь будет прозябать, забившись в уголок этого старого гнезда; его восстановят на деньги Кавельге, и все семейство управителя в конце концов непременно тут водворится по-хозяйски.

Аллея, по которой она бродила, привела ее к дому. Роза увидела, как из освещенной бильярдной вышел Дени, постоял на веранде в полосе света и поманил кого-то рукой. Потом вернулся в бильярдную, вслед за ним туда прошмыгнула Ирен; огонек свечи куда-то поплыл и исчез.

У Розы возникли вдруг низкие мысли, картины, которые она гнала от себя. Она пошла обратно и свернула на дорожку, которая вела к площадке, обсаженной липами, села там и, припав головой к спинке скамьи, заплакала, уткнувшись лицом в согнутые руки. Под густой увядшей листвой долго слышались ее рыдания, приглушенные вскрикивания. И все же сознание ее оставалось ясным, сосредоточенным. «Вот видишь, — говорила себе она, — видишь… Ты их презираешь, а ведь сама ты такая же, из той же породы. Ты не лучше их…»

Она поднялась и почти побежала к дому. Когда она уже подходила к крыльцу, на веранде с лампой в руке появилась мать, провожая управляющего…

— Осторожнее, тут ступеньки, Кавельге.

— Уж вы послушайте, мадам Револю, моего совета, съездите в Газинэ, к знахарке. За пять франков она вам все свое представление покажет. В ихние колдовские заклинания я, понятно, не верю, но вот травами они хорошо лечат.

— Посмотрим, посмотрим, Кавельге. Так, значит, решено? Мария с завтрашнего дня будет ходить за Жюльеном.

Кавельге рассыпался в заверениях: пусть она не беспокоится, Мария будет беречь и лелеять больного. Затем Роза услышала, как мать крикнула ему вслед: «Кавельге, а я дала вам смету на новую крышу?» Девушка постояла в тени, выжидая, когда уйдет Кавельге, потом бросилась в бильярдную, думая, что мать уже поднялась к себе в спальню. Но нет, старуха неподвижно сидела возле круглого столика, на который поставила лампу.

— Надеюсь, ты еще ничего не решила? — спросила Роза. — Ты должна была посоветоваться со мной. Мне думается, я тоже имею право голоса в этом вопросе. Это уж все-таки чересчур!..

— Успокойся, доченька моя. Ничего я не решу без твоего согласия.

Уже давно мать не называла ее «своей доченькой».

— Пока что я только упросила Кавельге, чтоб он отпускал Марию ходить за нашим больным… Я очень плохо себя чувствую… Это, может быть, не заметно…

— Ну вот… они за это и ухватятся?.. — сказала Роза, следуя своей неотвязной мысли. — Воспользуются такого рода услугами и добьются своего.

— Ты несправедлива к ним. Планы Кавельге вполне разумны. Он лучший управляющий в здешних краях, и, несомненно, у него все пойдет хороню. Он даже обещает не брать с нас процентов по долгу в те годы, когда усадьба не даст дохода. Он говорит, что ты очень будешь нужна здесь, ты будешь здесь хозяйкой… Как только подпишем соглашение, ты уйдешь от Шардона…

— Почему же ты мне не призналась сразу, что все уже решено? К чему вся эта комедия? — гневно прервала ее Роза. — Теперь уж мне обязательно надо остаться у Шардона. Я не хочу терять своей независимости. Я даже готова уехать отсюда и жить в Бордо.

— Роза, детка моя, пожалей меня!

Девушка посмотрела на нее. Никогда еще мать не говорила ей таких слов и с таким страдальческим выражением.

— Этих Кавельге, дорогая девочка, мы, конечно, не можем переделать: какие они есть, такими и останутся. Нам они, вероятно, доставят немало мучений, особенно тебе. Но все-таки они будут нам опорой. Ты молодая, горячая. Вполне естественно, что ты возмущаешься. А я вот все в мире вижу по-другому. Недолго уж мне теперь…

Роза с изумлением слушала слова этой живой тени, едва видной вне бледного круга света, падавшего из-под абажура. Сколько раз будет ей потом вспоминаться этот сентябрьский вечер и опиравшаяся на столик старческая рука с вздутыми венами, с распухшими суставами пальцев. Дочь не бросилась в объятия матери, не прижала к сердцу седую голову, полную неотвязных денежных забот, от которых близость смерти не избавляет человека, а, наоборот, делает их еще более мучительными. Нет, дочь не обняла мать, напротив, раздраженно спросила:

— Кавельге тут разводил тебе турусы на колесах, а ты знаешь, что делал в это время Дени? Знаешь ты, с кем он заперся, кого мы сейчас обнаружили бы у него в спальне?

— Детка моя, пожалей меня! — взмолилась мать и подняла руки, как будто защищаясь от удара. — Молчи, молчи, прошу тебя.

Старуха опять заговорила тем хнычущим ребяческим голоском, который Роза терпеть не могла, — ведь это подтверждало ее убеждение, что «бедная мама очень сдала». Она наклонилась, хотела лишь коснуться губами старческой щеки, но вдруг мать обняла ее рукой за шею и сама поцеловала дочь долгим поцелуем.

Загрузка...