ГЛАВА ШЕСТАЯ

Ланден ждал, стоя у своего стула, и сел лишь после того, как Розетта и Дени заняли места за столом. Он видел тонкий профиль Розы. Она накинула на плечи шаль. Иногда она приподнималась, брала ломтик хлеба. И сестра, и брат избегали смотреть на Ландена, и его это смущало, так же как других смущает, если их слишком внимательно разглядывают. Дени порой даже отворачивался, чтобы не видеть лежавшую на скатерти руку Ландена, мохнатую, короткопалую руку с обгрызенными ногтями, — ведь человеческие руки словно носят на себе отпечаток тех действий, которые они производили, как будто постепенно формуются этими действиями.

Боясь поднять глаза от тарелки, Ланден делал вид, что он весь поглощен обедом, и ел с притворной жадностью; на его бороде оставались следы всех съеденных кушаний. Свет люстры играл отблесками на его шишковатом черепе. Ландену хотелось поскорее уйти из столовой и вместе с тем приятно было побыть с детьми покойного хозяина. Он тоже видел на скатерти руку — маленькую руку Розы, мочку розового уха, полоску шеи. Два юных прекрасных существа, сидевших в этой столовой, дышали одним с ним воздухом. Ланден внушал им ужас, но все же они сидели с ним рядом. Роза тяжело вздохнула. Ланден встал.

— Не хотите ли сыру, мсье Ланден?

— Нет, благодарю вас, мадемуазель. Это последний вечер. А мне нужно разобрать еще несколько связок бумаг и произвести опись. Не хватает кое-каких документов, Я не теряю надежды, что они найдутся в кабинете…

— Там, вероятно, уже затопили камин. А как поживает ваша сестра? Как ее здоровье?

— Благодарю вас, вы очень любезны. Сестра простудилась, прострел ее замучил, знаете ли, но теперь все прошло… Опять суетится, хлопочет…

Ответ его пропал впустую. Вопрос был задан только из вежливости, ибо здоровье старой девы нисколько не интересовало Розу Револю.

Ланден старательно запер дверь кабинета, где он собирался поработать в последний раз. Он сел в кресло за письменный стол, как и каждый вечер в течение трех недель, и, подперев голову руками, долго сидел неподвижно, наслаждаясь тишиной и глубоким покоем.

Мертвого уже не нужно бояться, он ничем не может обидеть — ни резким словом, ни презрением. Не может он оттолкнуть преданное сердце и больше не обороняется, не воздвигает преграду гордыни, защищаясь от внушенного им чувства, как то бывало при его жизни. Не надо больше ни щадить его, ни обманывать; даже когда человек называется Ланденом, а покойник был таким блестящим созданием, как Оскар Револю, этот живой Ланден может свободно отдаться странному и такому новому для него чувству — жалости. Ланден удивлялся, как может он испытывать жалость к человеку, который больше всех в мире вызывал у него восхищение. И он старался представить себе, какие муки терзали Оскара Револю в последние недели жизни. Несомненно, причиной его страданий было не столько расстройство в делах, сколько измена содержанки. Разумеется, он вел крупную игру и проигрался, но разве это уж так страшно? Он бы выправился, это сущий пустяк для такого человека. Если он не мог устоять на ногах, если денежные неприятности привели к катастрофе, то случилось это лишь потому, что все его мысли, все силы души были заняты только одним, поглощены были женщиной. И какой женщиной! Негодяйкой Лорати! «Но оттуда, где ты сейчас пребываешь, — шептал Ланден, обращаясь к умершему, — ты ведь видишь, наконец, какая это подлая тварь».

Ланден не сомневался, что мертвые могут читать в сердцах живых. От такой уверенности становилось легче жить: значит, Оскар Револю видит теперь истинную сущность Регины Лорати, так же как он видит истинную сущность Ландена. Старший клерк верил в эту загробную прозорливость и находил в такой мысли успокоение; он даже решил отныне руководствоваться ею в жизни: теперь уж дела не будут тяготеть над ним и никому больше он не будет преданным рабом. Ему предлагают немало мест, но он поступит на такое, которое оставит ему побольше досуга. Одно время он было колебался, не принять ли предложение известного парижского поверенного, бывшего нотариуса, которого так пленили деловые таланты Ландена, что он обещал ему долю во всех своих операциях. Но нет, Ланден решил не разлучаться с Оскаром Револю — прежний хозяин, даже мертвый, сохранял над ним свою власть.

Прежде всего привести в порядок наследство Оскара, если понадобится — защитить его память. Но главное (эта мысль пронизывала Ландена острой радостью) — должно свершиться возмездие. Ланден считал своим непреложным долгом отомстить Регине Лорати, но пока еще ему оставалось неясным, как практически это осуществить: все не было времени обдумать вопрос как следует. Он твердо знал, что обязан свести с Лорати счеты, взыскать, так сказать, неуплаченные проценты, а в подробности дела пока не входил. Он ненавидел, жаждал утолить свою ненависть, и, как все его страсти, она приобрела облик долга: безотчетная маскировка вызвана была врожденным преклонением Ландена перед добродетелью. Все ужасные признаки, которые могли бы предостеречь его против того, что таилось в нем, видны были только другим, лишь они замечали его бегающий взгляд, его походку, его голос, самому же ему казалось, что он полон добродетельных чувств. И обманывался он искренне. Разумеется, он видел, что люди сторонятся его, но причиной этого считал свою неблагодарную внешность и свое доброе сердце, выдававшее себя на каждом шагу. И он с горечью думал, что мир страшно жесток к нежным душам.

Итак, у Ландена был долг — расправиться с Региной Лорати. Впрочем, он не торопился. Спешка тут была не нужна. Существовала в мире женщина, виновная в смерти Оскара Револю. Теперь надо только не терять ее из виду и пойти по следу этой подлой самки.

Вокруг была тишина, глубокая, как бездонная пучина стоячих вод, затопивших спящий дом. Вдалеке от враждебных людей, от всего злобного мира Ланден проводил тут последнюю ночь в беседе с тенью своего обожаемого хозяина. Он хорошо знал, какие чувства питают к нему наследники, он знал: стоит ему теперь выйти из этого дома — и вряд ли его снова когда-нибудь пустят сюда. «Ах, Оскар! — вздыхал Ланден, — если несчастной твоей душе положено вернуться в дом свой с мрачных берегов — то именно в эту ночь!» Что, если дверь кабинета вдруг отворится и войдет обычной своей торопливой походкой Оскар Револю и, как всегда озабоченный, даже не взглянув на своего старшего клерка, бросит ему на ходу какое-нибудь приказание; постоит у окна, прижавшись лбом к стеклу, а потом сядет вот за этот стол, откинется на спинку кресла и будет о чем-то думать, позвякивая в кармане связкой ключей; потом, отперев ящик стола, поищет нужный ему документ и, не найдя его, устало оттолкнет груду бумаг и возьмет из коробки огромную толстую сигару — он всегда курил очень дорогие и крепкие сигары, от которых у Ландена делалась мигрень… Да, если б все это случилось сейчас, старший клерк нисколько бы не удивился, не задал бы ни единого вопроса. Он молча ждал бы, устремив нежный взгляд верного пса не в глаза хозяина, а на его руки, которые не чувствуют, что за ними наблюдают, не прячутся и не избегают взоров преданного существа.

Ничего этого не могло случиться и, конечно, не случится, а меж тем Ланден, развязывая веревочку, стягивавшую последнюю неразобранную пачку бумаг, испытывал смутное волнение. В нем пробудилось столько подавленных дотоле чувств. В пачке оказались записные книжки, памятки, блокноты, а в них — совсем еще недавние, неразборчивые записи: назначенные деловые свидания, адреса или какая-нибудь цифра, алгебраическая формула. Иногда попадалось женское имя, ничего не говорившее Ландену, уменьшительное короткое имя, милое и нежное, не вызывавшее, однако, у него воспоминаний о каком-нибудь знакомом личике. Ланден читал и перечитывал эти имена с чувством брезгливости, ибо по своему кодексу приличий считал законными утехами хозяина лишь те похождения, о которых Оскар Револю доверительно сообщал ему.

* * *

И вдруг в одной из записных книжек, под адресом какой-то цветочницы, оказалась заметка, брошенное тут размышление — словно живой Оскар Револю, как обычно, высказал в присутствии Ландена пришедшую ему в голову мысль, заговорив совсем неожиданно и, в сущности, не обращаясь к Ландену. В заметке тайну высказывания оберегал неразборчивый почерк: даже Ландену, хотя ему была так знакома каждая черточка в этих каракулях, пришлось прибегнуть к лупе.


«Незнакомка, женщина этой ночи, доставила мне наслаждение, потому что я не любил ее. Меня не отвлекала мучительная тревога, которая томит меня близ Регины. Любовь к Регине лишает меня силы, я цепенею в ее присутствии. Близость той, которую люблю, опустошает меня. И я мог обладать ею только в воображении или когда сжимал в объятиях другую. Ни за что на свете я не посмел бы кому-нибудь в этом признаться. Лучше умереть! Но вот я только что доверил это…»


Ланден никак не мог разобрать следующего слова, хотя прекрасно знал почерк хозяина (настолько, что, когда Оскару Револю не удавалось расшифровать свои иероглифы, он звал на помощь старшего клерка). Наконец Ланден разобрал три первые буквы — «гад» и последнюю букву — «е». Все слово, несомненно, «гадине». Да, да… «…я только что доверил это гадине…»

Ланден и бровью не повел. Он еще не знал, кого Оскар Револю именовал «гадиной». Пуля ранила его навылет, и рана закрылась. Кровь не потекла. И Ланден стал читать дальше, все так же старательно разгадывая слова, в особо трудных местах брался за лупу.


«…В этом вся его сила. Он всегда рядом. Словно корзина для бумаг, словно пепельница, словно половик или плевательница. То, что другие люди доверяют лишь самим себе, то, что они бормочут, когда в одиночестве разговаривают сами с собой на улице или рассказывают себе в конце обеда в ресторане под звяканье посуды в рыдание скрипок оркестра, — все эти постыдные признания, которые немыслимо доверить даже шепотом чужому уху, я выплевывал в душу гадины.

Как противна близость этого человека, вошедшего в мою жизнь в школьные годы и с тех пор не разлучавшегося со мной. Это помойная яма, возле которой мне привелось работать, любить, наслаждаться, страдать, которую не я выбрал, которая сама меня выбрала… На склоне лет меня вдруг объял ужас, что моя жизнь протекала под таким знаком, что над нею господствовала и направляла ее эта тварь, избравшая меня своим кумиром, — ведь только я один знаю, что его истинное, неведомое ему самому призвание — совершать преступления…»


Ланден прижал руки к груди, как будто кровь вдруг брызнула из раны и полилась широкой струей. Он подошел к зеркалу, висевшему над камином, поглядел на себя. Лицо как лицо, такое же, как у всех людей, созданных по образу и подобию божию, а взгляд даже чище, чем у многих, — в глазах есть что-то детское, словно отблеск зари в дождевой луже. Он внимательно вглядывался в свое отражение. Лысая голова, лицо бородатое и все же ребяческое. Комическая внешность, только и всего. Что же в ней оказалось вдруг ужасного, почему в ней видели личину еще неведомой ему роли? В какой безыменной трагедии предстоит играть несчастному актеру?

Ночную тишину теперь нарушали глухие удары прибоя, с шуршанием катившего по песку тяжелые волны, — словно алые духи вдруг перенесли дом на берег океана. Ланден не сразу понял, что это кровь стучит у него в висках. Он провел ладонями по щекам, по бороде, по глазам, по своим красивым глазам, которые кто-то мог бы полюбить. И он все повторял тихонько простые слова, какими когда-то утешала его в детстве старшая сестра: «Бедный ты мой, бедный!» Ему стало жалко себя. Если бы он умер в эту минуту и предстал нагим и одиноким пред лицом всевышнего, то сам потребовал бы отчета у своего судьи и спросил бы его, зачем явился на свет Ланден. Но ведь он не умер. Удары тарана, которыми морской прибой наполнял его слух, не сломили слабую оболочку человеческого тела. Покорившись своей участи, он снова сел за письменный стол и устремил взгляд на листок бумаги, густо исписанный неразборчивыми словами — неразборчивыми для всякого другого, но только не для Ландена, — ему теперь не нужна была даже лупа.


«В городе говорят, что за меня все делает Ланден; люди убеждены, что он верно служит мне, да и сам он пребывает в этом убеждении; и только я один знаю, что не он мне служит, а я служу этой гадине. Я, конечно, нужен ему, так как являюсь для него „отвлекающей болью“. Его разрушительную силу я, по видимости, обратил в свою пользу. А на самом деле я всецело в его власти. Еще со времен лицея он знает всю мою подноготную. Вспоминаю, какими были наши отношения в двенадцать лет. Гадина, в конце концов, умел выпытать у меня куда больше, чем духовник на исповеди. И бесхитростные провинности, не оставлявшие во мне угрызений совести, превращались в сознательное грехопадение. Уже и тогда я ненавидел этого свидетеля моих проступков, раскрывавшего мне их истинное значение, всю тяжесть моей вины. Впрочем, что было толку ненавидеть? Его любовь перекрывала, поглощала мою ненависть. Она окружала меня огненным кольцом. И этот магический круг перемещался вместе со мною, расширялся по мере того, как я рос и становился сильнее. Осада крепла с каждой услугой, которую он мне оказывал, с каждой доверенной ему тайной. Сначала он делал за меня переводы с латинского и упражнения, задававшиеся в наказание за какую-нибудь проказу, усердно подсказывал мне на уроках. И так всю жизнь — на его плечи падало все, что не доставляло мне радости или наслаждения. Позднее он стал свидетелем моих страданий, я проливал при нем слезы, которые следовало бы скрывать от самого господа бога. Я не сдерживал при нем жалоб, которые исторгает у человека мучительная ревность. Зачем мне было таиться от него? Ведь он стал частью меня самого, воплощением моей собственной души. Я осыпал его оскорблениями, попирал ногами. Но все мои издевательства и глумления лишь яснее показывали, какая нерасторжимая цепь сковала нас. Может быть, я и создан-то был лишь для того, чтобы заполнить собою пустоту существования гадины, отвлечь гадину от истинного его призвания. Если он переживет меня, если решится пережить, что станет с ним, с этой черной силой, брошенной в мир? Регина все твердила: „Рыбак рыбака видит издалека. Недаром вы дружили. Какой труп зарыт между вами?“ Какой труп? Ну, разумеется, деловые тайны… Но он ни разу не воспользовался ими в ущерб мне. Ни один секрет, который я доверил ему, не обратился в оружие против меня.

И все же он погубит меня. Бешеный темп моей жизни, превращение моей конторы в настоящую фабрику — это его рук дело. Я требую от него доходности, требую денег. Он самоотверженно служит мне, но всячески потакает моим разрушительным страстям, хотя, как друг, должен был бы останавливать меня. Тут какая-то тайна!.. Вероятно, у него нет иного способа удержаться в центре паутины, в которой я увяз. Он убьет меня. Если б не он, во мне уже заговорил бы инстинкт самосохранения; годы уже приглушили бы голос желания. Из-за гадины все в моей жизни перевернулось. Он усердно поддерживает во мне и разжигает огонек молодости, за который меня так восхваляют. Но самому-то мне хорошо известно, что я обессилел, выдохся, вот-вот свалюсь с ног. А он всегда тут как тут, готов подхватить, поддержать, все уладить, устроить, в последнюю минуту найдет нужную сумму денег, сражается на всех фронтах. Зато меня он вынуждает бездельничать, наслаждаться досугом, а это меня убивает. Путь, на который меня заводят порывы страстей, он старательно освобождает от всех препятствий — меж тем они заставили бы меня остановиться, хоть ненадолго, хоть перевести дыхание. Я знаю многих людей, которых спасла работа, профессиональный долг, спасла семья. Но ведь в нотариальной конторе Оскара Револю я уже никто, а гадина — все. Семья? Он меня разлучил с моими близкими. Каким образом? Не могу это выразить, но глубоко это чувствую… Быть может, он отдалил их тем, что окружил меня темными загадками и тайнами, куда им не было доступа. Он сделал этот мрак безысходным для тех, кто любит меня. В то же время он вел подкоп, подрывая почву под нашим семейным очагом. Но даже подземная работа такого зловредного крота не могла помешать мне порою отдыхать душой возле моих детей».


Ланден отодвинул стул и встал. Он мотал головой и беззвучно кричал тому, кого уже не было в живых: «Нет! Нет!» Он спрашивал: «Да неужели это правда? Неужели тут есть хоть крупица правды?» Он закрывал глаза ладонью и шептал: «Успокойся! Успокойся! Поразмысли! Ну вот, например, в лицее…» В висках уже не стучала пульсирующая кровь, нет — он слышал протяжный гуд, как будто ночной ветер проносился в ельнике. Он никак не мог собраться с мыслями. На столе лежала записная книжка, она притягивала его, звала, требовала. Но Ланден не сел на прежнее место, а только наклонился и дальше читал, стоя.

«А что будет после моей смерти? Оставит ли гадина в покое моих детей? Или по-прежнему станет бродить вокруг тех мест, где меня уже не будет, но где останутся они? Исчезнет ли его власть вместе со мной? Увлеку ли я его за собой в небытие?»

Ланден застыл, положив ладони на раскрытую записную книжку. Долго стоял он, не шелохнувшись. Напротив него, за черными стеклами окон, которые никто и не подумал закрыть ставнями, сверкал Орион. Наконец Ланден зашевелился, схватил записную книжку, бросил ее в камин, где тлели угли, и, присев на корточки, стал смотреть, как дрожащие языки пламени лижут исписанные страницы, как они с трудом вгрызаются в книжку, гаснут и снова вспыхивают. Раза два он выхватывал щипцами обгоревшую книжку и размахивал ею в воздухе, чтоб огонь разгорелся посильнее… Он долго ждал, пока все сгорит, он хотел убедиться, что все сожжено, уничтожено и от страшных записей осталась лишь кучка пушистого пепла.

* * *

Розетта вдруг проснулась. Ей показалось, что скрипнула дверь и кто-то, осторожно ступая по каменным плитам, прошел через переднюю. Старый помещичий дом, где все замки пришли в негодность, стоял в пригородной дачной местности, за которой начинались поля и деревни; зимой в этом доме никогда не жили, и, по мнению мадам Револю, он обязательно должен был стать ареной преступления. Роза сидела на постели и настороженно прислушивалась, но до нее доносился только шум ветра, гудевшего в ельнике. «Должно быть, мне приснилось», — подумала она. Только четыре часа утра. Еще можно поспать два часика, пока не затрещит будильник, а как затрещит — надо мигом одеться и бежать на остановку трамвая. Так начнется ее новая жизнь, жизнь трудящейся девушки. Мадемуазель Револю надо работать, чтобы поддерживать своих близких. Она будет смело смотреть людям в глаза и никому не станет кланяться первая. И непременно когда-нибудь случится так, что Робер отворит дверь книжного магазина и войдет туда. Или нет; пожалуй, встреча произойдет иначе. Робер будет бродить около магазина, поджидать, когда она выйдет и отправится домой… Волна радости прихлынула к сердцу. Нет, вовсе жизнь не кончена, а только еще начинается. Несчастье, которое унесло папу в могилу, кроме него, сразило лишь тех, кто никогда и не жил по-настоящему, а просто был живым трупом, — как, например, Жюльен. А она, Роза Револю, пойдет своей дорогой; все вперед, вперед, ни разу не оглянется и поведет за собой любимого братишку Дени. Матери и Жюльену она будет отдавать свой заработок, в отношении их у нее только одна обязанность: обеспечить их существование… А с Дени — другое дело, для него надо сохранить местечко в сердце, рядом с Робером… Вся душа ее была полна предвкушения будущего счастья, от волнения пропал в сон. Заснула она лишь за несколько минут до того, как будильник загремел, словно труба архангела, возвещающая Страшный суд.

Роза вскочила и, дрожа от холода, торопливо оделась при свече. В кухне она выпила чашку кофе, сохранившегося еще горячим на углях в очаге. Поднимаясь по лестнице в свою спальню, она заметила в коридоре светлый лучик, протянувшийся из-под двери отцовского кабинета. Неужели Ланден провел всю ночь за разборкой документов? Она постучалась, вошла и в изумлении остановилась у порога: в комнате никого не было, но все — и опрокинутый стул, и диванные подушки, сброшенные на ковер, и пепел от сожженных бумаг казались ей зловещими следами какого-то загадочного происшествия. И тут она вспомнила, что ее разбудили ночью чьи-то шаги. Может быть, Ландена убили? Она не смела пошевелиться, боялась даже посмотреть внимательнее в темные углы… Надо было бы заглянуть под диван, за портьеры… Уж не спрятано ли там мертвое тело… А может быть, просто-напросто Ланден, уходя спать, забыл потушить свет…

Сама она не решилась погасить лампу, но, пройдя через двор и увидев свет в кухне Кавельге, постучалась к ним в окно. Мария приоткрыла створку окна, и слова ее сразу успокоили Розу: оказалось, что Ланден среди ночи попросил отпереть ему ворота — ему взбрело в голову пешком вернуться в Бордо. «Чтобы времени не терять, говорит. Не сидится ему на месте. Торопыга какой! Кто его, спрашивается, в шею гонит?»

«От кого и от чего он бежал? — думала Роза, поеживаясь от холода на перекрестке шоссе и проселочной дороги. — С кем он сражался? Несчастный Ланден! Ведь это ужасно — быть таким, как Ланден!» И она внимательно всматривалась в пелену тумана, где вырастали огни первого трамвая.

Она ехала в переполненном вагоне и, уже чувствуя себя усталой, все вспоминала о тех сказочных днях, когда солнце будило ее в уютной спальне и горничная приносила ей на подносе чашку дымящегося кофе. Запах поджаренных гренок смешивался со смолистым запахом мелких полешек, горевших в камине. А теперь ее участь такая же, как у большинства людей, как у всех, кто тянет лямку. Теперь уж нельзя будет, внезапно проснувшись от заводских гудков, закутаться потеплее в одеяло и, опять засыпая, прошептать с жалостью: «Бедненькие рабочие, ведь совсем еще темно!» Нет, теперь этот властный призыв будет относиться и к ней самой. Теперь она уж не может стоять в стороне от жизни. Но эта мысль не только не удручала Розу Револю, но, напротив, выводила из сонного оцепенения и влекла ее все вперед по новому пути.

Загрузка...