ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Лишь только Леони Костадо вышла из подъезда, унося с собою в качестве трофея драгоценный документ, Люсьенна Револю направилась в комнату Розы. Из прически ее не выбился ни один волосок, и по-прежнему на верхушке шиньона блистал изумрудный полумесяц. Но она уже успела снять с себя ожерелье и кольца. Сын и дочь заметили, что драгоценности лежат в ее полураскрытой сумочке, из которой она поминутно доставала скомканный носовой платочек и прикладывала его к глазам. Впервые дети увидели, что их всемогущая мать плачет, но они не осмелились броситься в ее объятья.

— Вы все слышали? — спросила она.

Дени нашел наконец слова, чтобы выразить мысль, преследовавшую его в эти часы, — он чувствовал себя погребенным под обломками рухнувшего дома.

— Мы заживо похоронены, раздавлены.

Роза тихо плакала, уткнувшись в подушку. Она оплакивала себя, свою любовь, свое счастье, которому уже не вернуться. Мать посмотрела на сына и спросила у него, словно у взрослого:

— Что же теперь делать?

— Немедленно ехать всем троим в Леоньян. По дороге заедем за Жюльеном к Фреди-Дюпонам.

— Нет, — взмолилась мать, — не надо заезжать к Фреди-Дюпонам. Там, должно быть, уже все знают…

Дени пообещал, что войдет в дом с черного хода, но от этого испытания они были избавлены: когда садились в ландо, подоспел Жюльен в бальном фраке, бледный как полотно; кое-кто из приятелей шепнул ему:

— Тебе здесь не место. Иди скорее домой.

* * *

Ландо покатило по булыжной мостовой, и мадам Револю, стараясь перекричать стук колес, заговорила во весь голос, пересказывая старшему сыну ужасную сцену объяснения с Леони Костадо. Жюльен был подавлен, да и как могло быть иначе? Все, что касалось светской жизни, имело для него величайшую ценность; в обществе недаром расхваливали его корректность, его превосходные манеры Он слушал мать, машинально протирая стеклышко монокля, иногда что-то бормотал тягучим гнусавым голосом, приводил цифры, суммы расходов.

— Согласитесь, — говорил он, пытаясь установить размер бюджета Регины Лорати, — согласитесь, что на одних только лошадей да на ливрейных лакеев самое малое уходило…

«Самое малое», «самое малое» — этот припев повторялся поминутно. Жюльен просто пьянел от этих подсчетов, не мог отстать от них; катастрофа затронула его глубже, чем остальных членов семьи; он еще не почувствовал боли, но знал, что ранен смертельно. А ведь до этого дня люди почтительно ловили поклон, пожатие руки Жюльена Револю, сына богатого нотариуса, завидного жениха…

— Во всяком случае, мы уплатим долги, — твердил он и снова принимался жонглировать цифрами. Контору можно продать за столько-то, да столько-то можно получить за Леоньян, да за особняк на Биржевой площади… Мать не решалась высказать свое предположение, что все это, вероятно, заложено и перезаложено. Не слыша ответных реплик, Жюльен постепенно притих, пыл его красноречия угас, приплюснутая голова с редкими волосами болталась от дорожной тряски из стороны в сторону. Вдруг мадам Револю громко выкрикнула:

— Нет, он не сделает этого, он подумает обо мне! Нет, это было бы слишком!

Сыновья поняли, что она говорит о возможном самоубийстве отца; одна лишь Роза, замкнувшись в своем безысходном отчаянии, ничего, быть может, не слышала, ничего не замечала. У братьев слова матери не выходили из головы, — Жюльен думал об этом как человек светский, который считает, что в иных случаях лучше сразу исчезнуть из жизни, как из игорного зала, где ты передернул за карточным столом. Дени тоже думал об этом, но по-своему, как юноша, которого захватывает всякая драма и втайне увлекают катастрофы. Он не только не отгонял от себя мысли о страшном несчастье, а, напротив, рисовал в воображении жуткие картины, хотя и был уверен (вопреки повседневным фактам, опровергающим такого рода уверенность), что беда, которую он заранее старался себе представить, не может произойти, ибо предчувствие, казалось ему, почти никогда не совпадает с действительностью. И вот Дени создал в воображении декорацию и зловещие подробности трагической сцены: широкие решетчатые ворота распахнуты настежь, по дому растерянно снуют обезумевшие слуги, персидские ковры истоптаны грязными сапогами полицейских.

А мадам Револю все твердила: «Неужели он так обидит меня?» — как будто несчастный самоубийца прежде всего поставил себе целью обидеть ее. И ведь она была его женой — очень недолго… но все же была его женой, правда, равнодушной к супружеским ласкам, — по крайней мере она так думала, — а теперь в этой холодной женщине вдруг заговорил голос крови. Страсть острой болью пронизала все ее существо. Она крикнула кучеру в медный рожок: «Погоняйте лошадей!»

Ландо катилось по той самой дороге, по которой каждый год ездили на каникулы в Леоньян. Топот конских копыт и стук колес будили уснувшие пригороды, через которые Дени проезжал когда-то в июльских сумерках после экзаменов, в день раздачи похвальных листов и наград. Порывы влажного ветра трепали обрывки старой афиши, возвещавшей о бое быков, — Дени видел эту афишу еще в прошлом году. Иногда в темноте сверкало яркими огнями питейное заведение, в окна виднелась стойка и теснившиеся перед ней мужчины. Дени взял сестру за руку. Теперь уж Розетта никогда не выйдет за Робера Костадо.

Вот-вот должен был показаться старый дом. Дени из осторожности добавил несколько штрихов к созданной его фантазией сцене самоубийства.

— Да что ж беспокоиться, — сказал он вслух. — Ланден, должно быть, уже приехал. На него можно положиться.

Мать раздраженно воскликнула:

— Ах этот человек!

— Ведь он всем заправлял, — отозвался Жюльен. — Отец всецело ему доверился.

— Надо еще разобраться, что за игру он ведет.

— О-о, он хитрец!.. Можешь быть уверена, что он увильнет от всякой ответственности.

— И от ответственности увернется и капитал наживет. Уж он-то на нашей беде погреет руки.

И мать и сын яростно хулили Ландена без всяких доказательств, без всякого основания — просто потому, что ненавидели его. Дени тоже питал к нему отвращение, но, как и многие юноши его возраста, он жаждал справедливости. Однако он не счел нужным вступиться за Ландена. Наплевать ему на несправедливо обиженного Ландена. Уже приближались к Леоньяну. Запахи зимних полей были такими незнакомыми, удивительными. Значит, жизнь теперь пойдет совсем по-иному, чем он мечтал? Жизнь… Самому построить свою жизнь. Вдруг он почувствовал на своем плече голову сестры. У нее уже иссякли слезы, и больше она не плакала.

Лошади свернули на дорогу, тянувшуюся вдоль парка и приводившую к воротам заднего двора. Нет, конечно, невозможно, чтобы трагические сцены, сочиненные Дени, обдуманные им до мелочей, воплотились в действительность. Дени прекрасно знал, что пророческого дара не существует. Под колесами шуршал гравий, этот знакомый с детства звук всегда был связан с радостью каникул. Будь Дени музыкантом и вздумай он сочинить ту оперу, о которой мечтал Пьер Костадо, он именно в этом шорохе искал бы лейтмотив увертюры. Фонари экипажа освещали разрушенную кое-где ограду парка, над которой деревья вздымали свои черные ветви. На них еще трепетали обрывки сухих листьев, а ветви тянулись, словно руки, то с мольбой, то с угрозой. Прильнув лицом к застекленной дверце, Дени с жадностью впивал успокаивающую ласку сумерек. Вокруг все как будто спало спокойным сном, и казалось, здесь в тишине ночей никогда ничего не случается. О боже! Неужели вымысел обратился в действительность? Неужели перед ним предстала картина, созданная в воображении? Во всех окнах горел свет, и такой яркий, что Дени сперва подумал: «Пожар!» Перед мокрыми от дождя ступенями крыльца в большой луже отражались огни. Жюльен пробормотал:

— Что-то случилось…

Мадам Револю все повторяла слова своей молитвы:

— Сделай так, чтобы этого не было!.. Сделай так, чтобы он этого не сделал!..

Дени подумал о том, что сейчас он увидит покойника; обязательно придется смотреть на него, а он еще никогда не видел покойников, и от одной мысли о том, что ему предстоит увидеть, у него кровь заледенела в жилах. Встретив на улице катафалк, где под крышкой гроба, под погребальным покровом лежало нечто невидимое, но страшное, он спешил свернуть в ближайший переулок. Он так боялся мертвецов, что, бывая в Леоньяне, никогда не входил один в пустующую комнату, в которой умер его дед — в том году, когда Дени еще лежал в колыбели. Иной раз он осмеливался приоткрыть двери и, просунув голову, заглянуть в этот полумрак, где царила глубокая тишина, пахло лаком и левкоями; он подолгу всматривался в широкую кровать, на которой уже давно никто не спал, на это смертное ложе, где свершилась ужасная тайна. Складки полога, ниспадавшие из-под балдахина, и каждая вещь со своего места видели то, что здесь произошло. Стенные часы были остановлены в ту самую минуту, когда перестало биться сердце старика. И оттого, что все вещи в этой комнате как-то были причастны к агонии умирающего, к его переходу в небытие, они приобрели особое, таинственное значение, ибо при них побывала здесь страшная гостья — смерть… Нет, нет, ведь смерть — это что-то непостижимое, безликое. Можно вступить в сговор с дьяволом, можно столковаться с самым страшным чудовищем… Но смерть — это ужас небытия, несуществования; ее назначение — уничтожить, стереть с лица земли. Вот спинка кровати, полог, кресла, часы, зеркало, столик, покрытый зеленоватой ковровой скатертью, — их захлестнула волна вечности и, отхлынув, оставила на них пенные струи небытия.

Дени, для которого было целым событием войти в комнату, где в год его рождения умер человек, теперь уже не сомневался, что он сейчас увидит отца мертвым, в той самой позе, которую дорогой рисовало ему воображение: самоубийца сидит неподвижно, упав головой на стол, или же мертвое тело распростерто на постели…

* * *

И вот один за другим сбывались его вымыслы. Управляющий Кавельге, поджидавший их, знаками велел кучеру остановиться у ворот. И говорил он как раз то, что Дени заранее вкладывал в его уста!..

— Приехала полиция. Пока не разрешают трогать тело. Бригадир сначала хочет расспросить вдову… Представьте себе, никто не слышал выстрела. Сейчас все хлопоты легли на мсье Ландена…

Все четверо Револю стояли у обочины дороги. Шлейфы бальных платьев, выглядывавшие из-под темных накидок, волочились по лужам. Свет от фонарей коляски и ручного фонаря, который покачивал в руках Кавельге, выхватывал из темноты четыре бледных лица, открывал тайную сущность четырех сердец. Люсьенна уже замыкалась в своем горе, уже окружала себя им, как защитным укреплением; теперь она имела право ничем не заниматься, отдаться своим страданиям; она совсем разбита своими муками, никто не может за это ее осуждать. Жюльен, лишившийся всего, что служило ему опорой в этом мире, стал просто жалок: существо без возраста, с покатым лбом и большой плешью, с трясущимся подбородком, растерянный близорукий человек, потерявший свой монокль; он с ужасом смотрел на Кавельге, говорившего ему:

— Теперь вы глава семьи, мсье Жюльен… Мсье Ланден говорит, что без вас он ничего не может решать…

Жюльен запротестовал: нет, нет, пусть Ланден все сам решает… Он все сделает как нужно…

— Жюльен, ну что ты! — укоризненно сказала Роза. — Нельзя же, чтоб Ланден заменял нас…

И твердым голосом она старалась ободрить мать, поддерживала ее под руку. Сама же Розетта точно окаменела с той минуты, как все было для нее потеряно; ничто теперь ее не трогало. Она повела мать и Жюльена к дому, а Кавельге попросила взять пока Дени к себе, поручив заботу о нем жене (Мария Кавельге была в свое время кормилицей Дени).

Дени подхватили, понесли на руках — он постарался сделать вид, что потерял сознание. Казалось, Кавельге без всякого труда несет этого рослого шестнадцатилетнего юношу. Твердым шагом он прошел со своей ношей через цветник и ударом ноги отворил дверь флигеля. Дени не открывал глаз, но прекрасно слышал, как испуганно вскрикнула кормилица. Его положили на постель, раздели, поднесли к носу бутылочку с крепким уксусом, он чихнул; потом ему обожгла ступни горячая грелка. Приятно было вытянуться под теплым одеялом. В комнате было душно, пахло какими-то пряностями. Мария Кавельге сидела у его изголовья, прикладывала ему компрессы ко лбу. Он прижался головой к ее груди. Мария успокаивала его ласковым, неумолчным бормотанием:

— Бедненький твой папа еще прожил минут десять, успел, значит, попросить у господа бога прощения. Ланден думает, что удастся заплатить всем кредиторам и, пожалуй, спасти Леоньян, — хотя бы дом и парк. А землю придется продать.

Вопрос этот очень волновал обоих супругов Кавельге. Уж сколько лет они питали надежду, что флигелек, в котором они жили, сад и огород перейдут в их собственность. Тогда бы они чувствовали себя тут настоящими хозяевами, но по-прежнему работали бы на семейство Револю. Иногда, правда, управляющий нет-нет да и выдавал свои замыслы: он заявлял, что господский дом без земли можно продать только за бесценок — никому теперь не нужны эти огромные сараи. У него была прикоплена «малая толика», и этими деньгами он никому не был обязан: покойный хозяин разрешал ему держать винные подвалы в окрестностях… Да еще он получал комиссионные при заключении всяких сделок — «все по правилам, честь по чести!..» Но Мария Кавельге не желала воспользоваться бедой, приключившейся в семействе Револю, и отнять у них дом в Леоньяне. А Дени думал, лежа в теплой постели: «Теперь уж мне нельзя учиться в коллеже… Мы будем жить в Леоньяне, будем разводить кур, сажать капусту».

* * *

Мария Кавельге вышла на цыпочках из комнаты, не загасив свечу. Вытянувшись под стеганым пуховым одеялом, Дени уже устраивал в мечтах райскую жизнь. На его обязанности будет лежать охота и рыбная ловля: придется стрелять куропаток, ставить в реке сети и переметы. Есть они будут ржаной хлеб. Розетта теперь уж не выйдет замуж, во всяком случае, не скоро выйдет, когда-нибудь позднее, через несколько лет… А сейчас эта опасность отпала… Он вздохнул полной грудью и потянулся под одеялом. Да… а как же покойник?.. Предстоит пережить несколько мучительных дней. Хоть бы заболеть, что ли!.. Все будут его жалеть: «Какой впечатлительный мальчик!» А когда мертвых похоронят, уложат аккуратненько в склепе, о них больше не говорят, все опять приходит в порядок, и жизнь снова налаживается…

Все эти смутные мысли проносились в голове Дени. Он вовсе не был чудовищем, но еще не почувствовал всем существом боль вечной разлуки с отцом. Сейчас он просто отдыхал на широкой кровати. Когда поворачивался на другой бок, похрустывала солома, которой был набит тюфяк. Телу было приятно ощущать грубый холст простынь. При тусклом свете горевшей свечи взгляд сперва различал только красные плитки пола, голубые и белые разводы кретонового полога, полустершегося льва, вытканного на коврике, который был постлан перед кроватью; потом у противоположной стены обозначилось приподнявшееся горбом стеганое одеяло, в полумраке слышалось чье-то ровное дыхание. Какое же таинственное существо находилось там?

В комнате совсем не было мебели. В углу были свалены мешки с зерном, стояли корзины с винными бутылками. Дени стало страшно, что его оставили одного. Но от тела, лежавшего на другой кровати, исходило дружеское тепло, успокаивающее посапывание. Дени не знал, кто спит там таким безмятежным, тихим сном: его молочная сестра Ирен, или служанка, или сын управляющего Изидор Кавельге; правда, Изидор отбывал в Тарбе воинскую повинность, но ведь могло случиться, что он приехал домой на побывку. Прижавшись щекой к подушке, Дени вглядывался издали в этот островок, в этот континент, вырисовывавшийся среди волн сумрака, в эти волосы, черневшие словно темный лес. Пропел петух. Со двора доносился невнятный гул голосов, чьи-то шаги, хлопала калитка — все свидетельствовало, что печальная история человеческой судьбы идет своим чередом.

Близился рассвет. Дени так и не заснул. Кровь горячей струей бежала по его жилам и по жилам второго молодого существа, чье соседство приносило приятное чувство какого-то животного успокоения. Дени смутно ощущал, что совершившаяся трагедия по-настоящему никого из посторонних не затронет, в мире из-за нее ничто не изменится. И тут его охватила тоска. Захотелось, чтоб рядом был живой человек, свидетель, и Дени кашлянул, стараясь разбудить спящего соседа. Потом громко застонал: «Боже мой! Как мне тяжело!» Но призывы эти не долетали до сладостной бездны крепкого сна, в который погрузила спящего всемогущая юность. Дени поднялся и, дрожа от холода, осторожно переступая по ледяному кафельному полу, подошел к кровати.

Но еще не дойдя до нее, он уже угадал, что там спит девушка: может быть, это подсказало ему чутье, — он уловил какие-то особые исходившие от нее токи. Девушка… Одна из тайн жизни. Другой тайной была смерть. Дени испугался, что девушка его увидит. Ему было стыдно, что он такой худой, узкогрудый. Он торопливо оделся. Умываться не стал — можно в такой день обойтись и без умывания.

Дверь кухни, выходившая в сад, была не заперта. Должно быть, сам Кавельге и Мария провели ночь в господском доме. В дымке тумана вырисовывались большие растрепанные хризантемы. Въездную аллею изрезали свежие колеи. Подбежала собака и, прыгнув, уперлась Дени в грудь грязными лапами. У крыльца зябко вздрагивали на ветру поздние розы. Войти в дом, или можно еще подождать? Надо же наконец решиться.

В передней на тумбочке стиля ампир горела лампа. Ее забыли потушить, и пламя казалось таким зловещим при свете зари. За дверью отцовского кабинета слышались голоса, потом что-то стукнуло — видимо, кто-то задвинул ящик стола. На большом кожаном диване грудой набросаны были фетровые выцветшие шляпы, дешевые пальто. Дени догадался, что отца уже перенесли на второй этаж, в спальню, — окна ее, выходившие в сад, были полуотворены.

Дени стал подниматься по лестнице, заставляя себя думать только об отце. При жизни отец не обращал на него никакого внимания, не интересовался его занятиями, его успехами; был какой-то чужой, непонятный, его вежливые вопросы обычно не требовали ответов. Но иной раз случалось, что он вдруг открывал нечто любопытное в своем сыне, и тогда приближал его к себе. Дени вспоминалась худая отцовская рука с пожелтевшими от никотина пальцами, его помятые темные веки и карие глаза, в которых искрился веселый огонек, а порой они светились лаской, когда отец, наклоняясь, смотрел на своего мальчика. Но чаще у него бывали короткие приливы нежности к дочери — он приносил ей цветы, флакон духов, говорил о будущей поездке по морю, обещал свозить в Париж…

У двери Дени не задержался ни на одну секунду, не дал себе времени на раздумье. Люди, сидевшие вокруг неподвижной куклы, одетой во фрак, не знали, что уже занялась заря. Хрустальный резервуар керосиновой лампы почти совсем опустел. На ночном столике поставлено было распятие, по обеим сторонам его горели две свечи, а перед ним в блюдечке со святой водой лежала веточка букса.

Дени бросились в глаза ступни покойника, обтянутые простыней. Тело уже приняло форму саркофага. Из-под белых повязок, окутывавших голову, торчали совсем живые длинные усы с проседью. И тут Дени задрожал с головы до ног, как молодое деревцо на ветру. Даже не оттого, что перед ним лежал мертвый отец. Все равно, это был покойник, мертвец, каким будут все: и я, и ты, и все люди. Смерть — единственная бесспорная истина, единственная достоверность. Как же это? Зачем по-прежнему ходят трамваи? Нужно остановить все поезда, вытащить из вагонов всех пассажиров, крикнуть им: «Да разве вы не знаете, что вас ожидает? Ведь вы все умрете!» Зачем люди читают газеты, ищут в них, что случилось в мире? Какое это имеет значение, раз каждый обречен умереть? Перед этой вестью так ничтожны, так не нужны все газетные новости. Зачем чему-то учиться, раз завтра умрешь и тебя, гниющую, разлагающуюся падаль зароют в яму. Вот она, одна-единственная истина… А если и есть что-нибудь еще, мы этого не знаем. Мы убеждены лишь в одном — существует смерть. Религии, социальные системы — что это такое? Колонны, воздвигнутые на краю пропасти, чтобы придать видимость порядка и устойчивости клубам тумана и облаков, затягивающих зияющую бездну.

И он заплакал, но не об отце, а от страха перед непреложным законом, представшим перед ним с такой очевидностью; он готов был завыть у ложа мертвеца, как воют собаки, учуяв смерть. Жеребенок взвивается на дыбы у ворот бойни; ягненок блеет, услышав запах пролитой крови; юноша, дитя человеческое, вынужден был открыть глаза и заглянуть в бездну, ожидающую все живое. Да как же это люди могут что-то делать, суетиться, хлопотать, думать о всяких пустяках, отдавать свою привязанность другому существу, такому же смертному, как они сами? Как могут они заниматься любовной возней, плодить будущие трупы, жертвы неумолимой смерти. У людей есть всякие верования, они верят в то или в другое. А в смерть не нужно верить, ее видишь воочию, собственными своими глазами, соприкасаешься с нею каждое мгновение, снимаешь перед ней шапку на улице… Дени почувствовал, что Роза обняла его за плечи, и спрятал свое мокрое от слез лицо, прижавшись к ее тоненькой шейке. Он цеплялся за свою сестру, за живое существо — живое и, следовательно, обреченное смерти. Не умирают только камни. А Роза думала: «Как он любит папу. Я и не знала, что Дени так любил отца». Дени угадывал, что она обманывается, что он обманывает ее, что у Розы совсем неверное представление о нем и его горе. Но для того, чтобы сестра посвятила себя ему одному, заботилась бы только о нем, утешала, поддерживала, нужно было обманывать ее — пусть он в ее глазах будет иным, лучше, чем в действительности, пусть она приписывает ему глубокие чувства, отдаст ему все свое сердце и льнет к нему, как льнет к мертвому, засохшему дереву зеленая ветка плюща, живая его краса.

Волна отчаяния уже спадала. Дени окинул взглядом комнату: ни матери, ни Жюльена в ней не было — только Ланден и Роза. Роза загасила лампу и, приотворив раму, велела брату сесть возле окна. Дени полной грудью вдохнул чистый холодный воздух.

Отсюда ему хорошо был виден Ланден, освещенный светом восковых свечей и разгорающейся розовой зари. Даже скорбь не придала благородства его лицу. Он не уронил ни одной слезинки и, ничего не замечая вокруг, смотрел на покойника, смотрел с какой-то жадностью, разглядывая черту за чертой, словно заучивал их наизусть. Быть может, при жизни хозяина Ланден никогда не осмеливался смотреть ему прямо в лицо, а теперь смерть отдала эти черты в полную его власть. Ланден мог наконец утолить томившее его жгучее любопытство. Теперь уж Оскар Револю не в силах был заставить его потупить глаза. И Ланден пожирал взглядом своего обезоруженного кумира. Он хотел запечатлеть в душе его облик, он запасался воспоминаниями, собираясь жить ими до конца своих дней. Пожалуй, он способен был бы прийти сюда после похорон и лечь на коврике у смертного одра своего господина, как, говорят, делают это иногда собаки.

Почувствовав, что Дени смотрит на него, Ланден повернулся и устремил на юношу тусклые бледно-голубые глазки. Потом поднялся с кресла, обогнул кровать и подошел к Розе; пошептав ей что-то на ухо, он направился к двери, поманив за собой Дени.

— Помогите нам, Дени. Ваш брат заперся у себя в комнате, говорит, что никогда больше оттуда не выйдет, хочет уморить себя голодом. Это у него, конечно, пройдет, но сейчас-то он просто невменяем, а он нам нужен, — ведь из вас троих только он совершеннолетний. Я на него никакого влияния не имею… Вы же знаете, он меня недолюбливает… А вас он, может быть, послушает… Поговорите с ним, напомните, что он должен заменить вам отца…

В комнате живого пахло хуже, чем в комнате покойника. Дени поспешил распахнуть окно. Жюльен высунул из-под одеяла плешивую голову.

— Закрой! Сейчас же закрой! Кто тебе позволял?

Дени послушно повторил слова Ландена о том, что Жюльен нужен для всяких распоряжений, пусть он сойдет вниз. Но плешивая голова снова нырнула под одеяло. Убирайтесь, не лезьте, ему теперь все, решительно все безразлично.

— Жюльен, но ты же старший, ты совершеннолетний…

— А если бы я был сумасшедший или идиот, без меня обошлись вы?.. Ну так вот, отлично, я идиот или сумасшедший — это уж как вам угодно, по вашему выбору. Я больше никогда не встану с постели. Слышишь? Не хочу больше никого видеть. Если не будут приносить мне еды, я подохну. Чем скорее, тем лучше… Ты еще мальчишка, тебе не понять, с какой высоты я упал. Ты ведь не представляешь себе (в голосе его звучало мрачное воодушевление)… ты не знаешь, кем я был, какое положение занимал в обществе как сын Оскара Револю… Я был среди первых, самых первых… Теперь-то можно это сказать. Все шептали: «Вот сын Оскара Револю…» Да разве тебе понять, какая пытка меня ожидает!.. Я, случалось, отказывался подать руку тому или другому, но мне никто не посмел бы не подать руки. А теперь те, кому я когда-то не кланялся, будут делать вид, что они меня не замечают.

— Ты же можешь переехать в другой город, — дерзнул сказать Дени.

— В другой город? Ты с ума сошел! Нет уж, увольте! Я с достоинством перенесу свое несчастье. Я уже послал заявление о выходе из клуба… Жертва принесена… Я исчезну. Исчезну бесследно, насколько может исчезнуть человек, которому принципы не позволяют прибегнуть к самоубийству — умру медленной смертью. Во всем виноват этот негодяй Ланден, так пусть теперь и придумывает всякие махинации, пусть сам выворачивается, как хочет.

— Но как же быть с мамой? А с Розой что будет?

— А если б я был неврастеник, вы как-нибудь вышли бы из положения, верно? Ну так вот, у меня неврастения, меня в ужас приводит одна мысль о встречах с людьми, об их глазах, их взглядах…

Как птица свивает себе гнездо, так и он устраивал себе убежище из своей боязни людей, он ее изобрел, постепенно углублял, уютно расположился в ней. Повернувшись лицом к стене, Жюльен затих и больше не проронил ни слова.

Загрузка...