ГЛАВА СЕДЬМАЯ

— Мы здесь самые давнишние жильцы, — говорила мадемуазель Фелиция Ланден тощей консьержке, возникшей перед ней из подвала с младенцем на руках, которого она поддерживала торчащим животом. — На вас я смотрю не как на консьержку, а скорее как на знакомую. Я хочу вам кое-что рассказать и нисколько на вас не обижусь, если вы это кому-нибудь передадите… Напротив, я даже буду рада, если вы всем перескажете мои слова. Жильцы с третьего этажа говорят про моего брата, будто он уезжает из-за банкротства своего покойного хозяина: он, дескать, боится попасть под суд. Да, именно так болтают в нашем доме, но я вас за это не корю, мадам Жозеф. Разве вы можете отвечать за всякие гнусные сплетни, какие ходят в доме? Но ведь каждый может проверить мои слова, а я утверждаю, что все, до единой, нотариальные конторы в нашем городе пытались залучить к себе моего брата, — такая у него хорошая и прочная репутация. Да вот, на днях старший клерк из конторы Боста уж так мне его хвалил, так хвалил! Оскар Револю мог, говорит, столько лет кутить да развлекаться без вреда для своей конторы только потому, что у вашего брата, говорит, настоящий финансовый гений. Да, уж можете поверить: в судейских и биржевых кругах никто не позволит себе усомниться в его честности.

Вот сами посудите!.. Он должен был поступить к Мальбурге, совсем уж договорились. Брат только попросил, чтоб там немного подождали, пока он поможет в ликвидации дел покойного Револю. И как же он, бедный, надрывался на этой самой ликвидации, ночи напролет работал, а господа Револю ему хоть бы спасибо сказали. Да чего от них и ждать! Они и мне-то сроду «здравствуйте» не говорили. А мой брат, на свою беду, преданный человек, ну до того преданный — просто как верный пес. И вы не думайте, я это говорю не в похвалу ему. Я, конечно, его люблю — как мне брата не любить? — но никогда ему не прощу, что он кровную свою родню презрел и в жертву принес, да еще кому? Таким людям, которые нос задирают, кичатся, а сами во сто раз нас ниже, потому что у них ни чести, ни совести, ни веры, — одна безнравственность, вот и все! Мы теперь в этом убедились, насмотрелись на их скандальное поведение!

И ведь они чем-то обидели его в тот вечер, когда он в последний раз был в Леоньяне — заканчивал там разбор бумаг. Если б вы только знали, в каком он виде вернулся домой на рассвете. Оттуда вышел ночью, еще до первых трамваев, и всю дорогу шел пешком. Боже ты мой! Что он пешком шел, так это, разумеется, неудивительно, — вы же знаете, он обожает ходить пешком. У каждого свои чудачества, ну вот мой брат, можно сказать, просто без ума от пеших прогулок: ходит, ходит до одури, пока с ног не валится. И днем бродит, и ночью, да, можно сказать, ночью-то он больше всего и бродит, и все по безлюдным улицам, до самой гавани добирается. Я просто диву даюсь, как это его ни разу не ограбили. Верно, потому, что с виду-то он совсем бедный да простоватый. Один раз, думается мне, его избили, но он ничего мне не посмел рассказать. Всю жизнь я только и делаю, что отчищаю ему брюки от грязи да пришиваю оторванные штрипки. Нет, вы даже не представляете себе, сколько он может километров отмахать; и все не устает. А потом вдруг ноги его больше не носят, и он как возвратится ночью домой (все больше в ночь с субботы на воскресенье), так и рухнет на постель одетый и проспит беспробудно часов двенадцать.

Вот я, значит, нисколько и не удивилась, что он вернулся в таком, можно сказать, ужасном виде: на дворе холод, а он весь в поту и в грязи до пояса, а на самом лица нет от усталости. И чудной какой-то. Это бы еще ничего, но, гляжу: он не ложится спать — не так, как обычно. При таких обстоятельствах ему, конечно, ни малейших замечаний лучше не делай… Вообще-то он кроткий, как ягненок, но, когда возвратится со своих прогулок — не скрою, дорогая, иной раз бывает хуже лютого зверя. Да ведь вы и сами за пятнадцать-то лет могли убедиться. Не часто это с ним случается, но я уж всегда начеку. Вот и тут, — ему бы в постель лечь, а он вместо того говорит: «Фелиция, подогрей кофе!» Я сейчас же кофе на огонь, а он мне говорит: «Фелиция, почисти меня щеткой». — «А ты разве, Луи, не ляжешь?» — говорю. — «Нет, — отвечает, — у меня нынче дел много».

Сам такой угрюмый, но не сердитый, и все сморкается. Попил, поел (хорошо, что у меня и хлеб и масло были), потом написал телеграмму и велит мне отнести ее в почтовое отделение, что на площади Сен-Проже, с оплаченным ответом телеграмма. Я говорю: «Вот приберусь и схожу». — «Нет, — говорит, — Фелиция, сейчас сходи и можешь прочесть, что там написано, я тебе разрешаю».

И до того кротко говорит, что я даже испугалась. Прямо вся дрожу от страха и никак прочесть не могу, что в телеграмме написано. Наконец разобрала, что посылает он телеграмму Эдгару Салему, в Париж, на улицу Сен-Лазар. И написано так: «Предложение принимаю. Телеграфируете окончательное согласие. Выеду немедленно». А надо вам сказать, этот самый Салем — крупный биржевой маклер и у него большая контора; он предлагал моему брату прекрасное место. Но вы же знаете, мой брат перемен не любит. Взять хоть нашу квартиру! Уж хуже этого дома, не в обиду вам будь сказано, во всем городе не сыщешь, даже вода в кухне не проведена, а ведь он не хочет отсюда съезжать.

«Луи, — говорю, — что это значит?» А он мне: «Потом, потом расспросишь, сначала ступай отправь телеграмму», — и смотрит на меня не то чтобы зло, но, знаете, какой у него бывает иногда взгляд… Я, конечно, спорить не стала и живо собралась на почту. Должна вам сказать, я чуть с ума не сошла от радости; вот, мол, увижу наконец Париж. «Луи, — говорю, — я волнуюсь, ну прямо ужас как волнуюсь. Но только это я от счастья». А он вдруг говорит: «Напрасно ты волнуешься, Фелиция. Для тебя перемен особых нет: ты ведь здесь останешься». — «Одна останусь, Луи?» Можете себе представить, как я изменилась в лице. И тогда я ему сказала: «Это, — говорю, — никак невозможно, мы, — говорю, — с тобой никогда не разлучались. И, наверно, это опять штучки господ Револю». — «Нет, Фелиция, не они вынуждают меня уехать, а он…» — «Кто это „он“?» — «Оскар…»

Между нами говоря, дорогая мадам Жозеф, мы ведь с вами знаем, что у моего брата, хоть он и замечательный человек, есть кое-какие странности. Что ж удивительного? Я ведь вам рассказывала: мать-то у нас страдала неврастенией. Отца она просто видеть не могла. Как-то раз бедненький папа даже сказал мне: «Не понимаю, право, как это у нас дети родились. Откуда ты взялась, откуда Луи?» Так на чем я остановилась-то? Ах, да… Можете себе представить, что со мной сделалось, когда я услышала от Луи такие слова? «Ты что, — говорю, — Луи! Что ты! Твой Оскар умер, ты же это хорошо знаешь». А он вдруг говорит? «Никому неведома, говорит, власть мертвых. Если умерший захочет о чем-нибудь предупредить живого, у него найдутся для этого тысячи способов, тысячи уловок. Мертвецы ужасно хитрые». Говорит, а сам смеется, да таким нехорошим смехом. Вы ведь знаете, какой у него иногда неприятный смех, мне прямо жутко становится, поневоле крикнешь ему: «Луи, не смейся так, а не то заболеешь». Ну вот, засмеялся он, а я ему говорю: «Ты с ума сошел, братец бедненький мой». Он смеяться перестал и нахмурился. Потом посмотрел на меня детскими своими ясными глазами, и мне так жаль его стало, до чего ж он осунулся от усталости да от горя. «Что ж, — говорит, — раз я сумасшедший, так и буду жить по-сумасшедшему. А то ведь это неразумно, Фелиция, чтоб сумасшедшие жили, как люди разумные».

Тут младенец консьержки запищал, и, подкидывая его, мать спросила у мадемуазель Ланден, не думает ли она, что ее брат иной раз выпивает.

— Да что вы! Сроду не пил. Но, представьте, сколько раз случалось, что он ни капли не выпил, а посмотреть на него — ну пьяный и только! Есть в нем какая-то порча, и он от нее словно хмельной ходит. Я думаю, это все нервы. Да, а насчет дурных слухов, так вы ничему такому не верьте. Он, знаете ли, сохранил связь с теми людьми, которые ведут ликвидацию конторы покойного Оскара Револю, и сам этим тоже занимается — издали, так сказать. Мне он оставил всю обстановку, ценные бумаги, да еще будет посылать по триста франков в месяц. Хватит мне на прожитие, даже больше чем надо. А только я буду скучать без него. Мы, конечно, мало виделись; днем он в конторе, а по ночам бегает как шальной. Но ведь домой-то он все-таки возвращался, и у меня всегда была работа: ухаживать за братом. И выпадали светлые деньки, — глядишь, вдруг он какой-то станет спокойный, тихий, довольный и, можно сказать, почти счастливый… Ну что ж, я иногда буду ездить к нему в гости, он мне обещал… Но какое же мне теперь занятие себе найти? Прежде-то целыми днями его ждала, а теперь что?

— Послушайте, мадемуазель Фелиция, а вы могли бы найти себе кого-нибудь, — ведь у вас и рента, и ценные бумаги, и квартирка с полной обстановкой…

— Какое ужас! Да за кого вы меня принимаете, мадам Жозеф?

— Ну какие же тут ужасы? — обиженно возразила консьержка. — Неужели в сорок пять лет и жизни конец?

Фелиция Ланден оглядела тощую, изможденную консьержку с большим выпирающим животом и буркнула:

— Подумать и то страшно!..

— Напрасно брезгуете, раз не знаете, мадемуазель Фелиция.

Загрузка...