ГЛАВА ВТОРАЯ

Выйдя из особняка Револю, Леони Костадо, забыв о своей одышке, быстрым шагом двинулась по пустынной улице. Она упивалась своей победой и нисколько ее не стыдилась; она шла в пелене тумана, с наслаждением вдыхая сырой холодный воздух, и крепко прижимала к груди сумочку, в которой лежал драгоценный документ. Подумать только — она отвоевала часть наследственного достояния своих сыновей! Честь ей и слава! Вот он, документ! Составлен и подписан по всем правилам! Нотариус Лакост говорил, что при наличии такого акта она выиграет все баталии. Но достался он дорогой ценой!.. Тяжелая обязанность!.. Бедняжка Люсьенна! Какие страшные часы ей предстоит пережить.

Но Леони Костадо никак не могла заставить себя растрогаться и скорбеть о несчастье, которое ее ничуть не касалось. Вспомнив, что в девушках она проливала горькие слезы из-за того, что ее не выдали замуж за Оскара Револю, она даже вздрогнула от испуга: ведь нынче вечером она могла бы оказаться на месте Люсьенны… Правда, будь я его женой, я бы держала его в руках и не давала бы ему делать глупости. При мне он не пошел бы ко дну. А в делах Оскар человек просто гениальный. Не зря же я доверила ему эти деньги. Уж он сумел бы пустить их в оборот, они бы «раз сто обернулись», как он говорил. Все его несчастья из-за того, что он неудачно женился. Люсьенна Револю, урожденная Вилли-Дюпон, чванливая дура, воображающая, что она сама богиня Минерва, дочь громовержца Юпитера… Всех она восстановила против себя, а сама, бедняжка, до того скучна, что Оскар чуть не с первого же дня стал ей изменять… Ах, Оскар!.. Мадам Костадо представила себе, как он сидит сейчас в Леоньяне, ждет Регину Лорати, вместо нее является Люсьенна, а в это время Регина с Гастоном катят в Монте-Карло…

Леони отогнала эти мысли, устыдившись своего злорадства. Она презирала себя за то, что гордится любовницами сына, и все же не могла побороть такие недостойные чувства. Гастон!.. Вот кто похвалил бы сейчас свою маму… Какую отвагу она проявила нынче вечером… К несчастью, Гастон уехал, и дома ее встретят двое младших — Робер и Пьер.

Запыхавшись, она замедлила шаг, теперь уж ей не хотелось возвращаться домой и беспокоила мысль — как все рассказать сыновьям. И она возмущалась: право, это уж слишком! Вот она выдержала ужасное, душераздирающее объяснение и сумела спасти состояние детей, и ей же еще придется просить у них за это прощение, словно она какая-то преступница. Да, да… Она своих сыночков знает!.. Нет, как раз наоборот, — совсем их не знает.

Отношения с двумя младшими сыновьями не ладились вовсе не из-за разницы во взглядах. Казалось бы, она и с Гастоном ровно ни в чем не согласна, и все же у них как-то находится общий язык. Гастон — кутила и вообще ведет такую жизнь, которая противоречит всем принципам, провозглашаемым его матерью, но он понимает ее, да и ей все в нем понятно. Оба младших очень трудолюбивые, очень скромные юноши, но никогда не угадаешь, что они могут выкинуть…

Например, свое поведение в тот вечер Леони Костадо считала безупречным: деньги, которые она несет сейчас домой, — это наследство ее сыновей, доставшееся им от отца, священный клад, доверенный ей как хранительнице; и она испытывала чувство законной гордости оттого, что сумела отвоевать их в упорной борьбе. А Люсьенна?.. Что ж, эти деньги все равно были бы для нее потеряны, попали бы в руки других кредиторов. «Так уж пусть лучше мои дети попользуются- А нынешний мой разговор с ней в такой неурочный час и в таких обстоятельствах… Я, конечно, понимаю, чувствую, как все это ужасно, но надо же смотреть на вещи здраво, и я скажу своим мальчикам истинную правду, да, да, я им скажу, что, может быть, я спасла жизнь Оскару Револю: благодаря мне Люсьенна помчалась в Леоньян. Будем надеяться, что она не опоздает…»

Но чем больше Леони обо всем этом думала, тем труднее было представить себе, что ответят ей сыновья. Лучше всего изобразить глубокое изумление: «Как! Вы даже не находите нужным поблагодарить меня!» Она нисколько не сомневалась, что сыновья будут возмущены. Ведь были два обстоятельства, о которых она умышленно старалась не думать: во-первых, любовь, связывавшая Робера и Розетту, а во-вторых, дружба между Пьером и Дени, — обстоятельство менее важное… Это еще неизвестно! Робер — такой нерешительный, безвольный… А Пьер сейчас в переходном возрасте и стал просто сумасшедший какой-то… иной раз даже страшно делается: пишет совершенно идиотские стихи, голова набита всякими нелепыми бреднями… Робер, надеюсь, поймет, что женитьба на Розетте для него теперь невозможна, — со всех точек зрения невозможна. Даже если пренебречь позором, который, верно, обрушится на семейство Револю, и несомненным их разорением, то возникнет другое препятствие: сколько еще лет Роберу придется изучать медицину, прежде чем он начнет зарабатывать себе на хлеб? Надо кончить курс, потом отбывать стаж в больнице, потом сдать конкурсный экзамен… Только к тридцати годам он наконец встанет на ноги… Даже в интересах Розетты (надо именно на это напирать) он обязан вернуть ей свободу и не компрометировать девушку.

* * *

Наконец Леони Костадо дошла до своего дома, где она с сыновьями занимала два этажа — первый и второй… Поднимаясь по лестнице, она вспомнила, что Робер тоже собирался сегодня быть на балу у Фреди-Дюпонов. «Когда он заметит, что Розы нет, то, конечно, уедет. Его и так уж беспокоили слухи, распространившиеся нынче днем… Наверно, он уже дома…»

Нет, оказывается, Робер не вернулся.

Еще не сняв шляпу и каракулевый жакет, Леони Костадо отперла свой секретер, достала ключ от несгораемого шкафа, привинченного к полу у изголовья ее кровати. Шкаф был «переряжен в ночной столик», как говорил Пьер. Фальшивые ящики маскировали тяжелую стальную дверцу. Леони набрала шифр и, отворив шкаф, положила на полочку документ, подписанный Люсьенной Револю. Потом, захватив лампу, прошла по длинному коридору «на детскую половину».

В комнате младшего сына горел свет, и, по своему обыкновению, мать вошла, не постучавшись. Пьеро читал в постели и, засыпая, не погасил лампу. Книга выскользнула из рук на одеяло. Пьер уснул в неудобной позе — полусидя и сильно запрокинув голову, как будто подставлял горло под нож. У изголовья на ночном столике лежали листочки бумаги, карандаш и раскрытая толстая тетрадь в красивом кожаном переплете. Свет от низенькой лампы падал на исписанную страницу, и каждая буква в ровных, аккуратных строчках была старательно выведена изящным почерком: Пьер всегда тщательно переписывал свои стихи. Вооружившись лорнетом, Леони Костадо с досадой разбирала написанные слова — все они как будто были ясными, а смысла она не могла уловить.

Кибела смотрит на спящего Атиса[2] и думает:

Самим богам велю умолкнуть я.

Откинулась рука — уснувшая змея,

Лаская, в забытьи охватывает землю,

Как мертвая лежит, жар жизни затая.

И содрогается от страсти глубь земная, —

Кибела млеет, сон невинный созерцая.

«Это еще что за чепуха? Что все это значит?» — сердито вопрошала себя Леони Костадо. Но почему эти стихи вызывали в ней такое раздражение?

Жужжаньем тихим мух баюкаю твой сон,

Нарушит тишину лишь голос петушиный.

А ты не чувствуешь, в дремоту погружен,

Как давит небосвод, как гнет древес вершины

Порыв желания, что ветром принесен,

Как ливень слезы льет, звеня моей обидой, —

Во сне владеешь ты прекрасной Сангаридой,

Что нежится в реке, чье ложе — мягкий ил.

Что я в сравненьи с ней? Что аромат мой пряный?

Терзают грудь мою приливы океана.

Царица жалкая, безрукая! Нет сил

В объятьях сжать тебя. Чело мое обвили

Гирлянды черных трав, медузы осенили.[3]

Почему у Леони Костадо поднималась в груди глухая, бешеная злоба и постыдное желание схватить и разорвать на мелкие клочки красивую тетрадь, купленную поэтом в «Английском магазине»? Она сама не понимала причину этого Не знала она и того, что точно такие же с трудом сдерживаемые порывы ярости овладевали порою и Пьером и что в ту минуту, когда она почти ненавидела своего сына, между ними было глубокое сходство — не сходство ума и сердца, а той темной жажды разрушения, которой Леони Костадо сама боялась в себе. Она отошла от столика и постояла у окна, прижавшись лбом к стеклу. Пьер вскрикнул испуганно: «Кто тут?»

— Это я… Робер еще не вернулся?

— Нет еще. Но он скоро придет. Он хотел только на минутку заглянуть туда. Может, уже известно что-нибудь… — И Пьер широко зевнул, обнажив редкие зубы. — А ты что-нибудь узнала, мама?

— Да, я сейчас была у них.

— Что?! Ты ходила на Биржевую площадь?

Пьер окончательно проснулся и посмотрел на мать суровым и недоверчивым взглядом.

— Это был мой долг, — сказала она.

Пьер подумал: «Какое лицемерие!». Однако Леони Костадо действительно была глубоко убеждена, что она выполнила свой долг перед сыновьями, первейший свой долг. Да еще ей, может быть, удалось вовремя предупредить Люсьенну.

— И я очень хорошо сделала, что пошла к ним. Вообрази, ведь эта несчастная женщина ни о чем и не подозревала… Конечно, она за последнее время сильно тревожилась, но никак уж не думала, что близится катастрофа.

— Ну? И что же ты ей сказала?

Леони Костадо возмутилась: по какому праву он допрашивает мать, да еще таким тоном? Уж не подозревает ли он ее в неблаговидном поступке?

— Да нет, мама… Я просто хотел узнать…

— А я не обязана отдавать какому-то сопляку отчет в своих действиях. Я поговорю с Робером, когда он вернется. Спи! Чтоб я тебя больше не слышала!

И Леони Костадо вышла из комнаты, захватив с собой лампу. Но сейчас ею руководило не чувство гнева, она поняла, что лучше всего поговорить с Робером наедине, без этого бесноватого мальчишки. Едва она успела переодеться и накинуть на себя халат, как услышала неуверенный шорох у входной двери — Робер нащупывал ключом замочную скважину. Леони кашлянула, желая показать, что она не спит и поджидает сына. Он вошел, перебросив через руку пальто. И как всегда, Леони подумала о том, что фрак очень ему к лицу. Право, в высоком стройном Робере куда больше изящества, чем в коренастом Гастоне. И хотя Леони скорее нравились мужчины такого типа, как ее старший сын, она из чувства справедливости признавала, что в Робере больше тонкости и породистости…

— Разумеется, ее не было на балу, — сказал Робер с какими-то нерешительными, робкими интонациями, всегда раздражавшими его мать. — Видел там Жюльена, но издали, и не мог к нему пробраться. Кое-кто из приятелей уже дал ему почувствовать, что его присутствие неуместно… Я сейчас же помчался на Биржевую площадь и не застал их — они уехали.

В эту минуту вошел Пьеро, босой, в пижаме, с всклокоченной шевелюрой.

Мадам Костадо раздраженно воскликнула:

— Я тебе что сказала? Я ведь велела тебе спать!

— А сон твоего веления не слушается. Взял да и не пришел.

Робер вяло запротестовал:

— Пьеро, как тебе не стыдно! Зачем ты дерзишь?

Пьер крикнул в ответ:

— Уверен, что она не решилась признаться тебе, откуда она сейчас явилась, куда она ходила вечером…

— Как ты смеешь называть меня «она», когда говоришь обо мне, да еще в моем присутствии!..

Но Пьер, не обращая на мать внимания, продолжал:

— Она была на Биржевой площади, тайком от нас… Весь вечер там провела.

Робер посмотрел на мать. Красивое лицо его помрачнело.

— Ведь это неправда, мама?

Мать ответила вызывающим тоном:

— Почему же неправда? Правда.

— Ты видела мсье Револю?

— Нет, он в Леоньяне. Я это знала и знала также, зачем он туда отправился, а Люсьенна ничего не знала… Понятно вам? Я решила ее предостеречь, и благодаря мне она поехала в Леоньян… А то вдруг, не ровен час, Оскар наложит на себя руки… Я, может быть, спасла ему жизнь. Да, да, очень просто…

Робер тяжело вздохнул.

— Ну, раз его самого не было дома, ты, конечно, не стала говорить о наших деньгах…

Леони Костадо промолчала. А Пьер пробормотал:

— Как бы не так! Станет она стесняться...

— Повтори, Пьер! Повтори громко то, что ты сейчас сказал…

— Я сказал, что наверняка ты не постеснялась и говорила о деньгах... Ты только для этого и ходила туда.

Все шло именно так, как Леони Костадо и ожидала. Младшие сыновья выступали в роли ее судей, тогда как Гастон был бы восхищен и поблагодарил бы мать… А с этими мальчишками не избежать борьбы. Хотя она совершенно права.

И Леони Костадо бросилась в атаку:

— Я защищала не свои, а ваши деньги, доставшиеся вам от отца. И великодушничать я могла бы лишь в том случае, если б это был мой собственный капитал.

Робер прервал ее: раз этот капитал принадлежал им, сыновьям, значит, они вольны не требовать его…

— А ты о Гастоне подумал? Он ведь не связан такими соображениями, как вы. И потом не забывай, что Пьеру только восемнадцать лет… До его совершеннолетия я, как мать и опекунша, обязана защищать его интересы, сколько бы он там ни капризничал…

— Погоди, — остановил ее Робер. — Раз мсье Револю уехал, зачем же ты понапрасну мучила их?

Мать посмотрела на него жалостливым взглядом. Вот глупец! До чего беспомощны в житейских делах эти мальчишки, а воображают себя орлами!

— Успокойся, — сказала она, — у нас с Люсьенной был вполне дружеский разговор.

Робер осведомился, присутствовала ли при этом разговоре Розетта. Мадам Костадо отрицательно покачала головой.

— А Дени был? — спросил Пьер.

Нет, нет, оба вышли из комнаты- Мадам Костадо ломала себе голову, как сказать сыновьям о своей победе. Нет, это просто невероятно! Мать должна чуть ли не на колени стать перед этими дурачками, для того чтобы сообщить им: «Наш нотариус обанкротился, но благодаря мне вы ни гроша не потеряли».

— Люсьенна, надо это признать, повела себя прекрасно, с большим благородством. Она сразу же поняла, что у ее мужа есть священные обязанности в отношении вас, сирот.

— Каких еще сирот? Мы вовсе не сироты! — возмутился Пьер. Он с детских лет ненавидел слова: «сирота», «сиротка», «сиротский».

— Люсьенна сама мне сказала, что она располагает как раз такой суммой, какую они нам должны — четыреста тысяч франков.

Пьер воскликнул:

— Удивительное совпадение!

Однако мать пропустила эту дерзость мимо ушей. Ее томила мысль, что пришлось унизиться до лжи, совсем не свойственной ее характеру. Но ведь на это ее толкнули «два дурачка», как называл своих братьев Гастон.

— Четыреста тысяч франков? — переспросил Робер дрогнувшим голосом. — Где же они их взяли? Таких денег при себе не держат.

Что за наивность! Леони Костадо пожала плечами.

— Разумеется, в кошельке у нее не имелось четырехсот тысяч. Но с меня вполне было достаточно ее подписи…

— Это, думается мне, незаконно.

— Не беспокойся… Может быть, придется судиться с другими кредиторами… даже весьма вероятно, что придется… Но я имею гарантии и уверена, что выиграю процесс.

Робер ничего не ответил, и мать решила, что «все сошло благополучно».

— Понятно, я прежде всего посоветовалась со сведущим человеком — все обсудила с Лакостом, и мы с ним приняли необходимые меры предосторожности…

Ни Робер, ни Пьер не промолвили ни слова. Молчание их начало смущать Леони Костадо. Между нею и сыновьями лежала пропасть. Не к чему и пытаться заводить разговоры. Братья сидели рядышком в шезлонге, стоявшем у кровати. Оба понурили головы, и свет лампы бросал золотистые блики на их волосы, белокурые с рыжеватым отливом: из растрепавшейся во сне густой шевелюры Пьера выбивались крупные завитки, у Робера тщательно приглаженные щеткой волосы, разделенные ниточкой пробора, слегка вились на затылке.

— Как только я получу эти деньги, — сказал Робер, — я их передам им в полное распоряжение…

— Нет уж, извини! — запротестовала мать. — Вы являетесь собственниками капитала, но доходы с него, пока я жива, поступают в мое распоряжение.

— Здорово! — буркнул Пьер. — Ишь ты как ловко устроила!

И тут мать взорвало.

— Ах, вот оно что! Вы презираете деньги? Похвальные чувства, мои дорогие сыночки! Поистине похвальные! Но разрешите спросить: на какие средства вы живете? Ты знаешь, Робер, сколько стоил новый фрак, который так идет тебе? А ты, Пьер, ты ведь любишь хорошо покушать и сердишься, если за ужином подают одно только вареное холодное мясо. Не мешало бы тебе посмотреть, какие счета прислали из книжного магазина и от переплетчика. Мне пришлось заплатить по ним изрядную сумму. Гастон обходится мне дорого, но он-то хоть знает это и просит у меня извинения за свои траты, благодарит. Он не напускает на себя презрительный вид и не смеет меня осуждать. А вы! По-вашему, я женщина, лишенная идеалов, не так ли? Стригу купоны, собираю с жильцов плату за квартиру и больше ни о чем не думаю. Зато вы блаженствуете, витаете в небесах и тратите бешеные деньги на груды глупых, бессмысленных книжонок… А я гожусь только на то, чтобы вас кормить, поить, одевать, обувать, предоставлять нам квартиру с отоплением и освещением, нанимать для вас слуг, без которых вы не в состоянии обойтись. Как вам не совестно так важничать перед своей матерью, ведь я гроша на себя не трачу, все на вас идет!.. Мало вы, что ли, смеялись над моими облезлыми мехами, над моими платьями, которые мне шьют дома дешевые портнихи. Вы, изволите ли видеть, презираете деньги, а сами живете, ни в чем себе не отказывая; вам и в голову не придет поразмыслить, чего стоило вашим дедам скопить эти деньги: каких трудов, усилий, лишений… Эти деньги должны быть для вас священны…

Она чувствовала, что может дать себе волю, что она заткнула сыновьям глотку. Робер пролепетал только, что он не виноват, если изучать медицину приходится много лет. Мать, успокоившись, милостиво сказала, что она и не упрекает его за это, пусть учится столько времени, сколько требуется; главное, чтоб он встал на ноги.

— Ну, а вот этого дурачка, этого молокососа, — сказала она, повернувшись к Пьеру, — еще надо хорошенько вышколить, и придется взяться за него как следует!

Пьер низко опустил голову. Мать чувствовала, что он глубоко задет, но от этого только больше раздражалась. Да, да, очень легко, очень приятно кропать по целым дням стишки вместо того, чтобы готовиться к экзаменам… Однако со стихами далеко не уедешь… Даже если хорошие стихи получаются, и то ими не прокормишься, а уж если ерунду какую-то сочинять…

Пьер вскочил и, не взглянув на мать, вышел из комнаты. Опомнившись, она остановилась в некотором смущении. Пожалуй, зря она так… Но мальчишка совсем ее извел.

— Напрасно ты так, — заметил Робер. — Не забывай, что он в переходном возрасте…

— Ну и что тут особенного? Разве он не такой, как все?

— Не такой… Не похож на других.

Мать стала возражать. Вовсе не в этом дело, вся беда в том, что в доме нет отца, главы семьи, уж он-то сумел бы образумить мальчишку. В глубине души мадам Костадо нисколько не сомневалась, что Пьеро не похож на других, но она не считала его существом выдающимся. Ее отец, ее дед, ее свекор были крупные коммерсанты — местные тузы, и, глядя на них, она составила себе определенное представление о человеческой ценности. Она полагала, что прекрасно понимает смысл выражения «это выдающийся человек».

— Итак, — сказала она в заключение, — видно, мне ничего иного не остается, как просить у вас прощения за то, что я принесла вам сегодня целое состояние… Я так и думала… Но все же…

— Да зачем мне эти деньги? Скажи, зачем? Ведь я все, все потерял!

Мать пожалела Робера, но вместе с тем обрадовалась, услышав такие слова. Первый раз в жизни она была довольна, что у ее среднего сына так мало воли. У него, очевидно, даже не возникал вопрос, как поступить. Он без борьбы отказывался от дочери Оскара Револю. Мать все же не решилась повести лобовую атаку, а со слезами в голосе заговорила о Розе. Она — невинная жертва и такая привязчивая, ласковая девушка. Имя ее отца опозорено — пожалуй, можно этим и пренебречь… Но ведь Робер сам прекрасно понимает, что ему еще рано обзаводиться семьей. До этой катастрофы и Люсьенна и Оскар давали понять, что они приютят молодую чету в своем доме, но теперь… Робер дерзнул спросить тихим голосом:

— А здесь мы не могли бы жить?

— Ты с ума сошел? Где же это жить? В твоей комнате? А когда ребенок появится, как тогда быть? Да еще не забывай, что вся их семья будет сидеть у тебя на шее. Впрочем, не на твоей шее, а на моей… Ну, перестань, перестань… Крепись, мой дорогой. Конечно, я понимаю, как тебе тяжело, — говорила она, обнимая за плечи плачущего сына.

Робер знал, что мать делает ставку на его слабохарактерность, и знал также, что он не обманет ее расчетов. Чем ее убедить? Сказать, что возле Розы он чувствует себя совсем другим человеком? Что тогда он полон надежд и мужества? Но стоит ему выразить эту мысль, как мать обрушится на него и отметет начисто все его доводы.

* * *

У двери своей комнаты Робер с минуту постоял в нерешительности и прошел по коридору дальше — в комнату младшего брата. Пьер сидел на кровати.

— Ложись, старик, уже первый час.

Пьер, не глядя на него, пробормотал:

— Поганые их деньги!..

— Мы с матерью не можем понять друг друга! — простонал Робер. — Маме, верно, кажется, что нынче вечером она совершила похвальный поступок, что так и полагается действовать главе семейства. Нас она считает неблагодарными, и, быть может, по-своему она права…

— Да не в том дело, — сказал Пьер, уставившись в одну точку, и сердито замотал головой. — Обидно, что она правильно про нас говорит… Нет, скорее обидно, что мне нечего было ей возразить… Я ненавижу деньги за то, что я всецело в их власти. Выхода нет… Я уже думал об этом: нам не вырваться. Ведь мы живем в таком мире, где сущность всего — деньги. Мать права: взбунтоваться против нее — значит восстать против всего нашего мира, против его образа жизни. Или уж надо изменить лик земли… Остается только…

— Что остается?

— Революция… или бог…

Эти слова казались такими огромными, непомерными в уютной комнатке, где было так много книг, репродукций картин и гипсовых слепков с античных статуй. Робер подошел к брату, прижал к себе его голову.

— Не говори глупостей.

Пьеро молчал, уткнувшись лицом ему в грудь. Робер поглядел на ночной столик, где лежала тетрадь, развернутая на той самой странице, которую недавно пыталась разгадать мадам Костадо. Он машинально читал и перечитывал:

Что я в сравненьи с ней? Что аромат мой пряный?

Терзают грудь мою приливы океана.

Царица жалкая, безрукая! Нет сил

В объятьях сжать тебя. Чело мое обвили

Гирлянды черных трав, медузы осенили.

— Послушай, — сказал вдруг Пьер, ухватившись за плечи Робера. — Неужели ты ее бросишь? Скажи, ведь ты не бросишь Розу, нет?

Старший брат вздохнул и, сняв со своих плеч руки Пьера, проговорил:

— Что ж делать! Ты ведь сам сейчас сказал… Мы крепко связаны.

Загрузка...