Достоевский так описал болезнь князя Мышкина: «В эпилептическом состоянии его была одна степень почти пред самым припадком (если только припадок приходил наяву), когда вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг, и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины…» Эти мгновения, припоминаемые уже в здоровом состоянии, оказывались «в высшей степени гармонией, красотой», давали «неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и встревоженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни».
По свидетельству внука Ф. М. и А. Г. Достоевских А. Ф. Достоевского, этот архив после 1914 года был сдан вдовой писателя на склад ломбарда в Петрограде. О его местонахождении Пушкинскому Дому сообщил в конце 1920 года бывший секретарь Ученой археологической и археографической комиссии известный знаток древностей Н. Г. Пиотровский, служивший в то время хранителем музея С. Д. Шереметева в Петрограде.
Во исполнение указа Павла I о получении образования всеми детьми священников 15 марта 1798 года епископ Подольский и Брацлавский, преосвященный Иоанникий внес предложение в Консисторию, согласно которому «священно и церковнослужители, имеющие детей от 10 до 15 лет, которые обучались российской грамоте и писать, также и в познании латинского языка несколько упражнялись, должны представить их в Шаргород непременно, опасаясь за непредоставление на назначенный срок своих детей, неминуемо по указам взыскание» (См.: Федоренко Б. В. О неясном в жизнеописании М. А. Достоевского // Достоевский и мировая культура. Альманах № 3. С. 21).
Характерно замечание (в романе «Подросток») Аркадия Долгорукого о молодом докторе, лечившем Макара Ивановича: «Я решился наконец ему простить его медицинское высокомерие и, сверх того, научил его мыть себе руки и чистить ногти, если уж он не может носить чистого белья. Я прямо растолковал ему, что это вовсе не для франтовства и не для каких-нибудь там изящных искусств, но что чистоплотность естественно входит в ремесло доктора, и доказал ему это».
В рассказе о деревенском детстве Вареньки Доброселовой («Бедные люди») обнаруживается еще один след милой няни: «Прибежишь, запыхавшись, домой; дома шумно, весело; раздадут нам, всем детям, работу: горох или мак шелушить. Сырые дрова трещат в печи; матушка весело смотрит за нашей веселой работой; старая няня Ульяна рассказывает про старое время или страшные сказки про колдунов и мертвецов. Мы, дети, жмемся подружка к подружке, а улыбка у всех на губах. Вот вдруг замолчим разом… чу! шум! как будто кто-то стучит! Ничего не бывало; это гудит самопрялка у старой Фроловны; сколько смеху бывало! А потом ночью не спим от страха; находят такие страшные сны».
«После смерти родителей портреты эти перешли во владение сестры Варвары Михайловны Карепиной и у нее во время пожара, бывшего в ее квартире в 80-х годах, сгорели. Но, к счастью, я озаботился еще ранее, а именно 21-го июля 1866 года, бывши в Москве, снятием с портретов этих фотографических копий. Так что ныне (1895 г.) копии эти есть единственные портреты моих родителей, и я их очень берегу… Известные в репродукциях портреты родителей Федора Михайловича Достоевского — суть снимки с этих фотографических копий» (А. М. Достоевский).
Многотомная «История государства Российского» начала выходить за несколько лет до рождения Ф. М. Достоевского. К 1870 году относится признание писателя, адресованное Н. Н. Страхову: «Я возрос на Карамзине». По свидетельству П. П. Семенова-Тян-Шанского, однокашника Достоевского по Инженерному училищу, будущий писатель знал «Историю» «почти наизусть».
В статье «Книжность и грамотность» (1861) Ф. М. Достоевский призовет издателей «принять в рассуждение успех у народа книжек вроде “Битвы русских с кабардинцами”, “Милорда Георга”, “Анекдотов о Балакиреве”, “Старичка-Весельчака”, “Новейшего астрономического и астрологического телескопа”, “Мамаева побоища” и т. п.».
За полгода до смерти, по просьбе знакомого, Достоевский, полагаясь на собственный читательский опыт, составил список книг для чтения девочки-подростка, дочери своего корреспондента. Здесь были весь Вальтер Скотт, весь Диккенс, «Дон Кихот» и «Жиль Блаз», весь Пушкин — стихи и проза, весь Гоголь. «Тургенев, Гончаров, если хотите; мои сочинения, не думаю, чтобы все пригодились ей. Хорошо прочесть всю историю Шлоссера и русскую Соловьева. Хорошо не обойти Карамзина… Вообще исторические сочинения имеют огромное воспитательное значение. Лев Толстой должен быть весь прочтен. Шекспир, Шиллер, Гёте — все есть и в русских, очень хороших переводах».
Можно, видимо, вспомнить фантазию Марьи Лебядкиной, которой чудится, что своего новорожденного ребенка она бросила в пруд: «Вся моя тоска в том, что не помню я, мальчик аль девочка. То мальчик вспомнится, то девочка. И как родила я тогда его, прямо в батист да в кружево завернула, розовыми его ленточками обвязала, цветочками обсыпала, снарядила, молитву над ним сотворила, некрещеного понесла, и несу это я его через лес, и боюсь я лесу, и страшно мне, и всего больше я плачу о том, что родила я его, а мужа не знаю»
В 1832 году «дворовая девка Екатерина Александрова, 12 лет» (ее отец, Александр Ильин, умер от чахотки в 1824-м; мать, Матрена Максимова, вышла замуж за даровского крестьянина Егора Макарова) была продана вместе с остальными крестьянами Черемошни ее новому хозяину, М. А. Достоевскому. Как вспоминал А. М. Достоевский, «маменька взяла из деревни трех сирот девочек, которые исполняли обязанности горничных… Катя была огонь-девчонка». В 1838 году у нее родился ребенок от М. А. Достоевского, обозначенный в церковных ведомостях как «незаконнорожденный сын Симеон, 3 мес.», который вскоре умер. В конце 1839 года, после смерти барина, она вышла замуж в свою родную деревню за вдовца с двумя детьми. В 1841-м у нее родился сын Василий, который умер младенцем, в 1843-м — еще один сын, Григорий; в 1845-м по неизвестным причинам умерли и ребенок и его мать, 24-летняя Катерина (см.: Нечаева В. С. В семье и усадьбе Достоевских. С. 57–58).
На тайну разрыва Ф. М. Достоевского с И. И. Бережецким, быть может, намекает фрагмент повести «Записки из подполья» — если признать его автобиографическим: «Был у меня раз как-то и друг. Но я уже был деспот в душе; я хотел неограниченно властвовать над его душой; я хотел вселить в него презрение к окружавшей его среде; я потребовал от него высокомерного и окончательного разрыва с этой средой. Я испугал его моей страстной дружбой; я доводил его до слез, до судорог; он был наивная и отдающаяся душа; но когда он отдался мне весь, я тотчас же возненавидел его и оттолкнул от себя, — точно он и нужен был мне только для одержания над ним победы, для одного его подчинения. Но всех я не мог победить; мой друг был тоже ни на одного из них не похож и составлял самое редкое исключение» (см.: Нечаева В. С. Ранний Достоевский. С. 80).
«Папинька! Как мне благодарить Вас за то воспитание, которое Вы мне дали! — писал М. М. Достоевский из Ревеля отцу. — Как сладко, как отрадно задуматься над Шекспиром, Шиллером, Гёте! Чем оценятся эти мгновения!» (Письма Михаила Достоевского к отцу // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник. 1980. Л., 1981. С. 78.) «Дело, разумеется, не сводилось к названным великим именам, — комментировал это письмо Г. А. Федоров, — дело в атмосфере, в “нравственном фонде семьи”. Просветительство, насаждение в юных душах высокого, прекрасного через строго избранные образцы навсегда связано и для Федора Михайловича с образом его отца» (Федоров Г. А. «Помещик. Отца убили…» // Новый мир. 1988. № 10. С. 228).
«Еще в 1842 г., то есть гораздо ранее “Бедных людей”, брат мой написал драму “Борис Годунов”. Автограф лежал у него на столе, и я — грешный человек — тайком от брата нередко зачитывался с юношеским восторгом этим произведением. Впоследствии, уже в очень недавнее время, кажется в 1875 г., я, в разговорах с братом, покаялся ему, что знал о существовании его “Бориса Годунова” и читал эту драму. На вопрос мой: “Сохранилась ли, брат, эта рукопись?”, он ответил только, махнув рукой: “Ну, полно! Это… мои детские глупости!” Оценять достоинство означенной драмы, конечно, не буду… Талант брата сказывался уже и в ней. Может быть, каким-либо чудом эта рукопись и сохранилась между бумагами, отобранными от брата при аресте его в 1849 г.» (Открытое письмо А. М. Достоевского издателю «Нового времени» А. С. Суворину от 5 февраля 1881 г. // Литературное наследство. Т. 86. С. 366).
См. фрагмент письма Ф. М. Достоевского, процитированного его братом Михаилом П. А. Карепину: «Последнее письмо мое в Москву было немножко слишком желчно, даже грубо. Но я был ввергнут во всевозможные бедствия, я страдал в полном смысле слова, я был без малейшей надежды… Дядюшка, вероятно, считает меня неблагодарным извергом, а зять с сестрою — чудовищем. Меня это очень мучает. Но со временем я надеюсь помириться со всеми. Из родных остался мне ты один. Остальные все, даже дети, вооружены против меня. Им, вероятно, говорят, что я мот, забулдыга, лентяй, не берите дурного примера… Эта мысль мне ужасно тяжела. Но Бог видит, что у меня такая овечья доброта, что я, кажется, ни сбоку, ни спереди не похож на изверга и на чудовище неблагодарности. Со временем, брат, подождем…»
С. Д. Яновский в письме 1882 года А. Г. Достоевской, касаясь вопроса об истинных и мнимых литературных салонах прошлого, сообщал: «От Вас не могу скрыть того, что я знаю положительно уже скверное об этих [аристократических] салонах. Федор Михайлович, например, описывая мне один раз посещение салона гр. Вьельгорского, на котором он присутствовал вместе с Белинским, прямо сказал — нас пригласили туда для выставки, напоказ. Случайная сцена с Белинским, который уронил нечаянно рюмку с подноса, была шокирована самым оскорбительным образом. Федор Михайлович мне говорил, что он собственными ушами слышал, как дочь Вьельгорского, графиня Соллогуб произнесла следующие слова: “Они не только неловки и дики, но и не умны!”» (Достоевский. Статьи и материалы. Сб. 2 / Под ред. А. С. Долинина. Л., 1925. С. 387).
После высылки Петрашевского в каторжные работы все его движимое имущество (мебель, одежда, посуда, документы и книги), оцененное по полицейской описи в 141 рубль серебром, будет, по просьбе матери осужденного, выставлено на аукционный торг. «Бумаги и книги: тюк в несколько пудов разных писаных бумаг, книги на русском языке, в переплетах и обертках — семьдесят девять, на французском языке — триста восемь, на немецком — сто тридцать четыре, по оценке все на сумму 16 рублей 90 копеек… Книги достались какому-то букинисту, тяжелый тюк с бумагами унес лавочник с рынка» (Федоренко Б. В. Здесь они встречались по пятницам (Достоевский в доме у Покрова) // Достоевский и мировая культура. Альманах № 16. СПб., 2001. С. 128).
Версии смерти А. Н. Спешнева изложены в семейных мемуарах и преданиях (см.: Сараскина Л. И. Николай Спешнев. Несбывшаяся судьба. М., 2000. С. 77). «В то время как Николай учился в университете, — писала его правнучка Г. Н. Спешнева-Бодде со ссылкой на мемуары своей тетки, Н. А. Спешневой, — случилась ужасная вещь: его отец поплатился за свои чары. Говорили, что никакая женщина не может ему противостоять. В результате крестьяне — мужья, братья и отцы — жестоко убили его, подняв на вилы». По версии других потомков Н. А. Спешнева, крепостные не закололи своего помещика вилами, а бросили его к охотничьим собакам, которые разорвали хозяина на куски.
В «Дневнике писателя» за 1873 год Достоевский писал: «Герцен должен был стать социалистом, и именно как русский барич, то есть безо всякой нужды и цели, а из одного только “логического течения идей” и от сердечной пустоты на родине. Он отрекся от основ прежнего общества, отрицал семейство и был, кажется, хорошим отцом и мужем. Отрицал собственность, а в ожидании успел устроить дела свои и с удовольствием ощущал за границей свою обеспеченность. Он заводил революции и подстрекал к ним других и в то же время любил комфорт и семейный покой… Всегда, везде и во всю свою жизнь он прежде всего был gentilhomme russe et citoyen du monde, попросту продукт прежнего крепостничества, которое он ненавидел и из которого произошел, не по отцу только, а именно чрез разрыв с родной землей и с ее идеалами».
Антонелли будет изобличен в день ареста петрашевцев. Алфавитный список, в котором помощник Л. В. Дубельта А. А. Сагтынский (некий «статский господин в большом чине», так его назвал Ф. М. Достоевский) отмечал прибывших, начинался строкой: «Антонелли — агент наряженного дела». Случайная беспечность или намеренная неосторожность важного чиновника Третьего отделения, допустившего огласку, по-видимому, отвечала желанию Дубельта всячески преуменьшить или свести на нет успехи соперников. Антонелли, обретя репутацию разоблаченного шпиона, неоднократно подвергался публичным оскорблениям и вынужден был уехать в провинцию. Опале подвергся и Липранди, которому обойденное ведомство не простило чрезмерного усердия.
Летом 1849 года М. В. Петрашевский подал прошение в комиссию, в котором просил разрешить его товарищам чтение книг и прогулки в саду, «ибо продолжительное уединенное заключение… в людях с сильно развитым воображением и нервной системой может произвести умственное помешательство». Среди тех, на кого заключение может оказать пагубное влияние, был назван Достоевский, страдавший еще и прежде нервными раздражениями, так что ему «едва ли призраки не мерещились». Узник камеры номер 1 предостерегал комиссию: «Что если вместо талантливых людей — оклеветанных, по окончании следствия будет несколько человек помешанных?» (Дело петрашевцев. Т. 1. С. 148, 149). В процессе следствия это случилось с Григорьевым, девятнадцатилетним В. П. Катеневым и временно — с К. М. Дебу.
С любовью (ит.)
«Мы, петрашевцы, — напишет Достоевский через четверть века, — стояли на эшафоте и выслушивали наш приговор без малейшего раскаяния… Тогда, в ту минуту, если не всякий, то, по крайней мере, чрезвычайное большинство из нас почло бы за бесчестье отречься от своих убеждений… Неужели это упорство и нераскаяние было только делом дурной натуры, делом недоразвитков и буянов? Нет, мы не были буянами, даже, может быть, не были дурными молодыми людьми. Приговор смертной казни расстреляньем, прочтенный нам всем предварительно, прочтен был вовсе не в шутку; почти все приговоренные были уверены, что он будет исполнен, и вынесли, по крайней мере, десять ужасных, безмерно страшных минут ожидания смерти… Дело, за которое нас осудили, те мысли, те понятия, которые владели нашим духом, представлялись нам не только не требующими раскаяния, но даже чем-то нас очищающим, мученичеством, за которое многое нам простится! И так продолжалось долго».
«Достоевский принадлежал к разряду тех субъектов, о которых Mishelet сказал: que tout en е'tant le plus fort m>les, ils on beaucoup de la nature fе'minine (обладая очень сильным мужским началом, они имеют многое и от женской природы). Этим обстоятельством объясняется сторона его сочинений, в которой видят жестокость таланта и охоту мучить… При данной природе Достоевского те тяжелые страдания, которые слепая и глухая судьба послала ему совершенно незаслуженно, отразились и на его характере. Не мудрено, что он сделался нервен и раздражителен в высшей степени. Но, кажется, я не погрешу парадоксом, если скажу, что сами эти страдания послужили на пользу его таланта, развили в нем совершенство его психического анализа» (И. Л. Ястржембский). Комментарий О. Ф. Миллера: «Точно так же смотрел на свою судьбу сам Достоевский. Захотев быть ему мачехой, она на самом деле воспитала его как строгая, но попечительная мать» (Биография, письма и заметки из записной книжки Ф. М. Достоевского. С. 127).
Советник Главного управления Западной Сибири от Министерства юстиции барон фон Шиллинг, присланный в Омский острог из Тобольска для расследования доноса ординатора Крыжановского, столкнулся с заговором молчания — свидетели не подтверждали сделанных доносчиком заявлений. Видя свою неудачу, следователь решился провести в остроге внезапный обыск, однако арестанты были вовремя предупреждены и как следует подготовились: все запрещенное было спрятано вне острога, кроме нескольких предметов, оставленных под нарами для потехи. «Трофеями обыска оказались: банка помады, флакон одеколона, рваная женская юбка, чулки и детский нагрудничек. Но самой неожиданной находкой было несколько писаных листков почтовой бумаги. Комендант и следователь одновременно протянули к ним руки, и, когда прочитали их, оба расхохотались. На листках написано было, в виде молитвы, заклинание от сатаны, исшедшего из преисподней на землю в образе изверга — плацмайора Кривцова. Нужно ли говорить: какую обильную пищу дал этот грозный обыск для смеха омскому обществу» (Мартьянов П. К. Дела и люди века. Отрывки из старой записной книжки, статьи и заметки. Т. 3. СПб., 1896. С. 277).
Б. В. Струве, адъютант Н. Н. Муравьева, посетив весной 1851 года Нерчинские заводы, встретился там с осужденными. «Начальник Шилкинского завода делал содержавшимся у него в заключении БуташевичуПетрашевскому и другим всякого рода облегчение их участи. Бестактность и недостаток деликатности со стороны Буташевича в пользовании этим снисхождением дали повод, что на это было обращено внимание высшего правительства в столице, вследствие чего последовало распоряжение о недопущении подобного послабления, которое имело вид глумления над строгостью закона» (Струве Б. В. Воспоминания о Сибири. 1848–1854. СПб., 1889. С. 110).
«Больно уж неуютно и неприглядно было у него, — вспоминал А. Е. Врангель. — Его упрощенное хозяйство, стирку, шитье и убранство комнаты вела старшая дочь хозяйки — вдовы-солдатки, девушка лет двадцати. У нее была сестра лет шестнадцати, очень красивая. Старшая ухаживала за Ф. М. и, кажется, с любовью, шила ему и мыла белье, готовила пищу и была неотлучно при нем; я так привык к ней, что ничуть не удивлялся, когда она с сестрой садилась тут же с нами летом пить чай en grand nе'gligе', то есть в одной рубашке, подпоясанная только красным кушаком, на голую ногу и с платочком на шее. Бедность у них была большая, так как, кроме маленького огорода, они ничего не имели, и мать открыто эксплоатировала молодость и красоту дочерей. Впрочем, тогда в Сибири это никого не удивляло и было в порядке вещей. Я помню ответ старухи Ф. М., который упрекал ее за ее распущенность с младшею шестнадцатилетнею дочерью. “Эх, барин, все равно сошлась бы со временем с батальонным писарем или унтером за два пряника аль фунт орехов, а с вами, господами, и фортель, и честь!.. ведь с чиновниками не всякой выпадет счастье…” На таковую практическую логику трудно нам было отвечать».
В статье «Забитые люди» (1861) Н. А. Добролюбов писал: «В половине 1849 года литературная деятельность его [Достоевского] прекратилась, и литература не выразила при этом особенных сожалений. Если в течение десятилетнего молчания г. Достоевского иногда и вспоминали о нем, то разве затем, чтобы посмеяться над собственным простодушием, с которым производили его в гении за первую повесть, и о непомерном самолюбии, до которого довело его общее поклонение».
В 1854 году на семипалатинском базаре Достоевский познакомился с красивой веселой семнадцатилетней девушкой Елизаветой Михайловной Неворотовой, которая пекла калачи и торговала ими с лотка. Скоро между ними установились близкие, доверительные отношения — и калашница глубоко полюбила Ф. М., ценя его заботу и внимание. Местному литератору Н. В. Феоктистову в 1909 году довелось увидеть саму Е. М. (ей было уже за 70), держать в руках серую стопку исписанной бумаги, перевязанную выцветшей голубой ленточкой. Неворотова уверяла, что Федор Михайлович любил ее и, живя с ней в одном городе, часто писал ей нежные письма, искал в ней друга. На верхнем затертом листке стояли слова: «Милая Лизанька. Вчера я хотел увидеть Вас…» — в них угадывался почерк Достоевского. Верная своему чувству, Неворотова осталась одинокой и до глубокой старости хранила драгоценные послания как святыню. В годы Гражданской войны письма бесследно исчезли (см.: Феоктистов Н. В. Пропавшие письма Федора Михайловича Достоевского // Сибирские огни. 1928. № 2. С. 119–125).
«Я уже упоминал выше, что в этот период нашей совместной жизни Федор Михайлович работал над своим знаменитым произведением — “Записками из Мертвого дома”. Мне первому выпало счастье видеть Ф. М. в эти минуты его творчества, первому довелось слушать наброски этого бесподобного произведения, и еще теперь, спустя долгие годы, я вспоминаю эти минуты с особенным чувством. Сколько интересного, глубокого и поучительного довелось мне черпать в беседах с ним. Замечательно, что, несмотря на все тяжкие испытания судьбы: каторгу, ссылку, ужасную болезнь и непрестанную материальную нужду, в душе Ф. М. неугасимо теплились самые светлые, самые широкие человеческие чувства. И эта удивительная, несмотря ни на что, незлобивость всегда особенно поражала меня в Достоевском… Манера его речи была очень своеобразная. Вообще он говорил негромко, зачастую начинал чуть не шепотом, но чем больше он одушевлялся, тем голос его подымался звучнее и звучнее, а в минуты особого волнения он, говоря, как-то захлебывался и приковывал внимание своего слушателя страстностью речи. Чудные минуты пережил я с ним. Как много дало мне сближение с такой чудной, богато одаренной натурой».
«Накануне своей свадьбы Мария Дмитриевна провела ночь у своего возлюбленного, ничтожного домашнего учителя, красивого мужчины, которого она отыскала после прибытия в Кузнецк и которого втайне любила давно», — в порыве мстительного гнева писала фантазерка Л. Ф. Достоевская, убежденная в достоверности сведений, быть может, и полученных от матери, но преувеличенных и искаженных до крайности. Мемуаристка не знала, однако, что Ф. М., прибывший в город накануне свадьбы, 5 февраля, остановился и ночевал в крохотной квартирке, где с девятилетним сыном проживала его невеста; что хозяин домика, И. Д. Дмитриев, был поручителем по невесте, а предполагаемый возлюбленный — поручителем по женихе; что весь город, превратившийся в глаза и уши, следил за главными лицами этой свадьбы: коварство невесты, слух о котором распространился бы незамедлительно, не сошло бы ей с рук. И, конечно, в голову Любови Федоровне не пришла мысль о том, что вероломство не вяжется с образом порывистой и импульсивной М. Д. Исаевой.
О своем табачном предприятии М. М. Достоевский подробно написал брату в апреле 1856-го: «Я начал фабрику, как ты сам знаешь, без всякого капитала. У меня пошло хорошо. Но самое расширение производства вместо того, чтобы увеличить мои средства, только стеснило их. Я должен был сделать кредит, ждать деньги с купцов по нескольку месяцев и потому сам покупать все на векселя. Деньги часто в срок не приходят, а векселя не ждут. Это не прежние наши кредиторы… мясники и прочие, которых, бывало, умаслишь словами, они и ждут, чтобы появиться опять месяца через два. В купеческом деле нельзя просить отсрочки. Пришел срок и платить должно, иначе лишаешься чести и делаешься банкрутом. Я не понимаю, как у меня еще до сих пор не поседели волосы от забот».
Еще в мае 1858-го Достоевский обратился с официальным письмом к директору Сибирского кадетского корпуса А. М. Павловскому: «Получив теперь отставку и вместе с нею разрешение ехать в Россию, я нахожу совершенно невозможным оставить в Сибири маленького Исаева. Кроме того, что тяжело и невыгодно воспитывать детей вдали от их семейств, мне не хотелось бы оставить его здесь как круглого сироту, брошенного его вотчимом. Наконец — он единственное дитя у матери, которая не может расстаться с ним навсегда: такая разлука была бы почти вечная». Просьба об увольнении П. Исаева из Сибирского кадетского корпуса мотивировалась необходимостью «дальнейшего его образования в России, вблизи его семейства».
Достоевский был принят в члены общества сразу по приезде в Петербург из Твери и оставался им до конца жизни. Главной целью общества была помощь литераторам и ученым, попавшим в трудные обстоятельства: нуждающимся назначали пенсии, выдавали денежные пособия, больных устраивали в лечебницы, престарелых — в богадельни и обеспечивали их содержание; платили за учебу сирот умерших писателей и ученых. Средства для благотворительной помощи собирались из добровольных пожертвований частных лиц и доходов от концертов, литературных чтений, спектаклей, организуемых обществом. Как вспоминала А. Г. Достоевская, Ф. М. старался помочь не только близким ему лицам, но и всем тем, о несчастье которых ему приходилось слышать. «Его не надо было просить, он сам шел со своей помощью…»
В середине мая 1862 года Достоевский обнаружил у дверей своей квартиры, на ручке замка, экземпляр прокламации «Молодая Россия», призывавшей к «кровавой и неумолимой» революции: «Мы издадим крик: “В топоры!” и тогда… тогда бейте императорскую партию не жалея, как не жалеет она нас теперь, бей на площадях, бей в домах, бей в тесных переулках городов, бей на широких улицах столиц, бей по деревням и селам. Помни, что кто будет не с нами, тот будет против; кто против, тот наш враг, а врагов следует уничтожать всеми способами…» Тем же вечером Достоевский был у Чернышевского и убеждал его «остановить» авторов прокламаций и «прекратить эту мерзость». «Ничего нельзя было представить нелепее и глупее, — скажет десятилетие спустя Достоевский в «Дневнике писателя». — Подавлял один факт: уровень образования, развития и хоть какого-нибудь понимания действительности… Эта прокламация в то утро как бы ошеломила меня, явилась для меня совсем как бы новым неожиданным откровением: никогда до этого дня не предполагал я такого ничтожества! Пугала именно степень этого ничтожества».
Уже после смерти Достоевского, в 1883 году, Страхов в письме Л. Н. Толстому попытался «оправдаться» за написанные им добрые воспоминания о Ф. М. «Все время писанья я был в борьбе, я боролся с подымавшимся во мне отвращением, старался подавить в себе это дурное чувство. Пособите мне найти от него выход. Я не могу считать Достоевского ни хорошим, ни счастливым человеком (что, в сущности, совпадает). Он был зол, завистлив, развратен, и он всю жизнь провел в таких волнениях, которые делали его жалким и делали бы смешным, если бы он не был при этом так зол и так умен. Сам же он, как Рycco, считал себя лучшим из людей и самым счастливым… Лица, наиболее на него похожие, — это герой “Записок из подполья”, Свидригайлов в “Преступлении и наказании” и Ставрогин в “Бесах”. Одну сцену из Ставрогина (растление и пр.) Катков не хотел печатать, а Достоевский здесь ее читал многим. При такой натуре он был очень расположен к сладкой сантиментальности, к высоким и гуманным мечтаниям, и эти мечтания — его направление, его литературная муза и дорога. В сущности, впрочем, все его романы составляют самооправдание, доказывают, что в человеке могут ужиться с благородством всякие мерзости».
В. В. Розанов, обиженный и уязвленный уходом от него Сусловой после шести лет их несчастливого брака (они обвенчались в ноябре 1880-го, еще при жизни Достоевского), приводит в одном из своих писем диалог с ней, в котором Аполлинария объясняет причины, по которым якобы она рассталась с Ф. М. «С Достоевским она “жила”. — Почему же вы разошлись?.. — Потому что он не хотел развестись с своей женой, чахоточной, “так как она умирает”… — Так ведь она умирала? — Да. Умирала. Через полгода умерла. Но я уже его разлюбила. — Почему разлюбила? — Потому что он не хотел развестись… Я же ему отдалась любя, не спрашивая, не рассчитывая. И он должен был так же поступить. Он не поступил, и я его кинула…» (Москва. 1992. № 1. С. 114). Ее будет жгуче бояться А. Г. Достоевская, убедившись в свадебном путешествии, что муж еще полон прежней любовью; вдова Достоевского искренне пожелает «сопернице» смерти, когда отчаявшийся Розанов попросит у нее помощи и совета по «обезвреживанию» «фуриозной Суслихи». А ей, шестидесятнице и эмансипантке, всецело сосредоточенной на себе, жаждущей внутренней свободы и самостоятельного поприща, роль «роковой женщины», предмета мужского вожделения, будет не только чужда, но и глубоко противна. Розанов ручался за буквальность приведенных слов Сусловой, утверждая, что «это ее стиль». Однако дневник Сусловой, которого Розанов никогда не читал и о существовании которого не подозревал, открывает совсем иные причины расставания ее с Достоевским.
«Я пробовала расспрашивать его об умершей жене, — вспоминала А. Г. Достоевская о том времени, когда была еще невестой, — но он не любил о ней вспоминать. Любопытно, что и в дальнейшей нашей супружеской жизни Федор Михайлович никогда не говорил о Марии Дмитриевне…» В «Воспоминаниях» Анна Григорьевна приводит лишь один эпизод, когда, под влиянием смерти трехмесячной дочери Сони, Ф. М. нарушил свое молчание и горько роптал на судьбу, всю жизнь его преследовавшую: «Говорил о своих мечтах найти в браке своем с Марьей Дмитриевной столь желанное семейное счастье, которое, увы, не осуществилось: детей от Марии Дмитриевны он не имел, а ее “странный, мнительный и болезненно-фантастический характер” был причиною того, что он был с нею очень несчастлив». Однако в ее «Дневнике 1867 года» и в черновиках «Воспоминаний», не включенных в окончательный текст, содержится много резких деталей о первом браке Ф. М. (ссоры, ревность, обиды, признаки душевного расстройства Марии Дмитриевны перед кончиной), которыми он делился с Анной Григорьевной.
«Без сомнения, — писал Достоевский об А. А. Григорьеве, — каждый литературный критик должен быть в то же время и сам поэт; это, кажется, одно из необходимейших условий настоящего критика. Григорьев был бесспорный и страстный поэт; но он был и капризен и порывист как страстный поэт… Григорьев был хоть и настоящий Гамлет, но он, начиная с Гамлета Шекспирова и кончая нашими русскими, современными Гамлетами и гамлетиками, был один из тех Гамлетов, которые менее прочих раздваивались, менее других и рефлектировали. Человек он был непосредственно и во многом даже себе неведомо — почвенный, кряжевой. Может быть, из всех своих современников он был наиболее русский человек как натура… “Я критик, а не публицист”, — говорил он мне сам несколько раз и даже незадолго до смерти своей, отвечая на некоторые мои замечания. Но всякий критик должен быть публицистом в том смысле, что обязанность всякого критика — не только иметь твердые убеждения, но уметь и проводить свои убеждения. А эта-то умелость проводить свои убеждения и есть главнейшая суть всякого публициста».
«Однажды Федор Михайлович… видел небывалую игру. Эта игра произвела на него сильное впечатление: он, рассказывая про нее, быстро ходил по комнате и с волнением закончил: “Ух, как играли… жарко! Скверно, что денег нет… Такая чертовская игра — это омут… Вижу и сознаю всю гнусность этой чудовищной страсти… а ведь тянет, так и всасывает!”» (Скандин А. В. Достоевский в Семипалатинске // Ф. М. Достоевский в забытых и неизвестных воспоминаниях современников. С. 104–105). «Когда устраивались карты, Федор Михайлович не отказывался принимать участие; случалось ему, как другим, выигрывать и проигрывать. Сам Окороков (знакомый Достоевского по Кузнецку, очевидец свадьбы писателя. — Л. С.) не раз играл с ним» (Булгаков В. Ф. Ф. М. Достоевский в Кузнецке // Там же. С. 160). См. также: «Вечером отправились к Ивановым. Пятница была их журфиксом, и мы застали много гостей. Общество разделилось: старшие сели за карты в гостиной и кабинете; молодежь, я в том числе, осталась в зале. Стали играть в модную тогда стуколку… Федор Михайлович, игравший в преферанс в кабинете, часто выходил посмотреть на нас» (А. Г. Достоевская).
В письме сюжет излагался детально: «Действие современное, в нынешнем году. Молодой человек, исключенный из студентов университета, мещанин по происхождению, и живущий в крайней бедности, по легкомыслию, по шатости в понятиях поддавшись некоторым странным “недоконченным” идеям, которые носятся в воздухе, решился разом выйти из скверного своего положения. Он решился убить одну старуху, титулярную советницу, дающую деньги на проценты. Старуха глупа, глуха, больна, жадна, берет жидовские проценты, зла и заедает чужой век, мучая у себя в работницах свою младшую сестру. “Она никуда не годна”, “для чего она живет?”, “Полезна ли она хоть кому-нибудь?” и т. д. Эти вопросы сбивают с толку молодого человека. Он решает убить ее, обобрать; с тем, чтоб сделать счастливою свою мать, живущую в уезде, избавить сестру, живущую в компаньонках у одних помещиков, от сластолюбивых притязаний главы этого помещичьего семейства — притязаний, грозящих ей гибелью, докончить курс, ехать за границу и потом всю жизнь быть честным, твердым, неуклонным в исполнении “гуманного долга к человечеству”, чем, уже конечно, “загладится преступление”, если только может назваться преступлением этот поступок над старухой глухой, глупой, злой и больной, которая сама не знает, для чего живет на свете…»
Речь идет об актрисе В. Н. Асенковой, умершей от чахотки весной 1841 года, а не о ее матери, актрисе на амплуа субреток А. Е. Асенковой, оставившей сцену в 1834 году и на 17 лет пережившей свою дочь. Дебют восемнадцатилетней Варвары Асенковой на сцене Александринского театра состоялся в 1835 году, когда Г. И. Сниткину было уже 36 лет, так что сведения Л. Ф. Достоевской о «юношеской влюбленности» деда в талантливую актрису, которой он будто бы посвятил молодость, крайне неточны: он мог стать поклонником Асенковой-младшей, прослужившей на сцене Александринки всего шесть лет, уже будучи зрелым человеком, и мог молиться на ее могиле начиная с 1841 года, то есть уже после женитьбы на Марии Анне Мильтопеус и рождения их старшей дочери Марии.
«Друзья Федора Михайловича — А. Н. Майков, А. П. Милюков, И. Г. Долгомостьев и другие, желая выручить его из беды, предлагали ему составить план романа. Каждый из них взял бы на себя часть романа, и втроем-вчетвером они успели бы кончить работу к сроку; Федору же Михайловичу оставалось бы только проредактировать роман и сгладить неизбежные при такой работе шероховатости. Федор Михайлович отказался от этого предложения: он решил лучше уплатить неустойку или потерять литературные права, чем поставить свое имя под чужим произведением» (А. Г. Достоевская).
В Дрездене Достоевский узнает о новом покушении на Александра II во время его пребывания с сыновьями на Всемирной выставке в Париже 25 мая (6 июня) 1867 года. В тот день в честь русского государя был устроен смотр войск, после которого Александр II и Наполеон III со своими свитами неспешно направились к городу через Булонский лес. Оба императора сидели в открытых колясках, как вдруг раздался выстрел. Пуля угодила в лошадь французского шталмейстера. Террориста схватили. Им оказался двадцатилетний польский эмигрант, заводской рабочий Антон Березовский, уроженец Волынской губернии, юношей участвовавший в Польском восстании 1863 года. Суд присяжных, состоявшийся 3 (15) июля, проходил под знаком сочувствия преступнику, который просил рассматривать покушение как акт личной мести за угнетение Польши и был осужден на пожизненные каторжные работы. Парижские адвокаты устроили демонстрацию в поддержку Березовского. «Происшествие в Париже меня потрясло ужасно. Хороши тоже адвокаты парижские, кричавшие: “Vive la Pologne”. Фу, что за мерзость, а главное — глупость и казенщина!» — писал Майкову Достоевский в августе 1867-го.
Paul Grimm. Les MystPres du Palais des Czars (sour l’empereur Nicolas I). Propriе'tе' de l’Editeur. Wurzbourg, F. A. Julien libraire-е'diteur, 1868. Французская версия романа выдержала несколько изданий. Достоевский, видимо, не знал, что двумя годами ранее, в 1866 году, в том же Вюрцбурге книга Поля Гримма вышла по-немецки; она-то и явилась оригиналом, с которого был сделан французский перевод. Вполне вероятно, что автор сам перевел свой роман, так как имя переводчика на титульном листе издания не значилось. Цитаты из романа П. Гримма приводятся по французскому изданию в переводе С. Д. Серебряного.
В конце января 1872 года Достоевский написал наследнику престола А. А. Романову письмо, в котором благодарил за материальную поддержку, оказанную его высочеством по ходатайству В. П. Мещерского, знавшего о тяжелом положении писателя, преследуемого бывшими кредиторами. «Осмеливаюсь еще раз писать к Вашему высочеству, а вместе с тем почти боюсь выразить мои чувства: одолжающему, с сердцем великодушным, почти всегда несколько тяжела слишком прямо высказываемая благодарность им одолженного, хотя бы и самая искренняя. Чувства мои смутны: мне и стыдно за бывшую смелость мою, и в то же время я исполнен теперь восхищения от драгоценного внимания Вашего высочества, оказанного просьбе моей. Оно дороже мне всего, дороже самой помощи, мне оказанной Вами и спасшей меня от большого бедствия…»
12 ноября 1921 года, в дни столетнего юбилея Ф. М. Достоевского, был вскрыт переданный из Гохрана за № 5038 ящик из белый жести с бумагами писателя. В ящике оказалось 23 предмета — записные тетради, деловые документы, свертки с письмами. В списке бумаг значилась и тетрадь с вклеенными в нее пятнадцатью корректурными оттисками к роману «Бесы». На первой странице тетради рукой А. Г. Достоевской было написано: «В этой тетради (в корректурных оттисках) находятся несколько глав к роману “Бесы”, которые не были включены Ф. М. Достоевским в роман во время печатания его в “Русском вестнике”». Вклеенные в тетрадь корректурные листы сплошь — и на полях, и в тексте — были испещрены огромным множеством авторских помет и вставок (см.: Документы по истории литературы и общественности. Вып. 1. Ф. М. Достоевский. М., 1922. С. VII).
В. В. Тимофеева полагала, видимо, что Вс. С. Соловьев «из видов» сильно преувеличил градус своей дружбы с Достоевским: «Помню также Всеволода Соловьева, “милого и замечательного юношу”, как называл его заочно Федор Михайлович, пророча ему “блестящую будущность”. На меня, впрочем, этот юноша произвел впечатление не “милого”, но скорее очень занятого собой и своей “блестящею будущностью”. Он держал себя чопорно, сидел не снимая перчаток, говорил звонким, высокопарным голосом и смотрел все время куда-то вверх, улыбаясь восторженно-счастливой улыбкой, как будто думал при этом о всех присутствующих в типографии: “Какие они счастливые! — видят меня, и так близко!..”».
В ответном письме умному цинику, как аттестовал Ковнера Достоевский, говорилось: «Теперь же Вам скажу, что я вовсе не враг евреев и никогда им не был. Но уже 40-вековое, как Вы говорите, их существование доказывает, что это племя имеет чрезвычайно сильную жизненную силу, которая не могла, в продолжение всей истории, не формулироваться в разные status in statu. Сильнейший status in statu бесспорен и у наших русских евреев. А если так, то как же они могут не стать, хоть отчасти, в разлад с корнем нации, с племенем русским? Вы указываете на интеллигенцию еврейскую, но ведь Вы тоже интеллигенция, а посмотрите, как Вы ненавидите русских, и именно потому только, что Вы еврей, хотя бы и интеллигентный. В Вашем 2-м письме есть несколько строк о нравственном и религиозном сознании 60 мильонов русского народа. Это слова ужасной ненависти, именно ненависти, потому что Вы, как умный человек, должны сами понимать, что в этом смысле (то есть в вопросе, в какой доле и силе русский простолюдин есть христианин) — Вы в высшей степени некомпетентны судить. Я бы никогда не сказал так о евреях, как Вы о русских».
Писательница Е. П. Леткова-Султанова, близкая к революционным и народническим кругам, вспоминала о времени конца 1870-х, когда она была курсисткой московских Высших женских курсов Герье: «В студенческих кружках и собраниях постоянно раздавалось имя Достоевского. Каждый номер “Дневника писателя” давал повод к необузданнейшим спорам. Отношение к так называемому “еврейскому вопросу”, отношение, бывшее для нас своего рода лакмусовой бумажкой на порядочность, — в “Дневнике писателя” было совершенно неприемлемо и недопустимо: “Жид, жидовщина, жидовское царство, жидовская идея, охватывающая весь мир…” Все эти слова взрывали молодежь, как искры порох. Достоевскому ставили в вину, что турецкую войну, жестокую и возмутительную, как все войны, он приветствовал с восторгом… Молодежь отчаянно боролась с обаянием имени Достоевского, с негодованием приводила его проповедь “союза царя с народом своим”» (Леткова-Султанова Е. П. О Ф. М. Достоевском. Из воспоминаний // Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников: В 2 т. Т. 2. С. 387).
«Я всегда жалею, что никогда не встречался с вашим мужем», — говорил вдове Достоевского Л. Н. Толстой при их единственной личной встрече «однажды зимой», в большой низенькой комнате его московского дома. «А как он об этом жалел! А ведь была возможность встретиться — это когда вы были на лекции Владимира Соловьева в Соляном городке. Помню, Федор Михайлович даже упрекал Страхова, зачем тот не сказал ему, что вы на лекции. “Хоть бы я посмотрел на него, — говорил тогда мой муж, — если уж не пришлось бы побеседовать”. — “Неужели? И ваш муж был на той лекции? Зачем же Николай Николаевич мне об этом не сказал? Как мне жаль! Достоевский был для меня дорогой человек и, может быть, единственный, которого я мог бы спросить о многом и который бы мне на многое мог ответить”!» Двойная игра Страхова, «фальшивого друга» и «злого гения», как аттестовала его А. Г., открылась, к сожалению, весьма поздно, когда ни его самого, ни Достоевского, ни Толстого уже не было в живых…
А. Г. Достоевская вспоминала: «Вернувшись осенью в Петербург, мы не решились остаться на квартире, где все было полно воспоминаниями о нашем умершем мальчике, и поселились в Кузнечном переулке, в доме № 5, где через два с половиной года было суждено судьбою умереть моему мужу. Квартира наша состояла из шести комнат, громадной кладовой для книг, передней и кухни и находилась во втором этаже. Семь окон выходили на Кузнечный переулок, и кабинет мужа находился там, где прибита в настоящее время мраморная доска. Парадный вход (ныне заделанный) расположен под нашей гостиной (рядом с кабинетом). Как ни старались мы с мужем покориться воле Божьей и не тосковать, забыть нашего милого Лешу мы не могли, и вся осень и наступившая зима были омрачены печальными воспоминаниями. Потеря наша повлияла на мужа в том отношении, что он, и всегда страстно относившийся к своим деткам, стал их еще сильнее любить и сильнее за них тревожиться».
Л. П. Гроссман, опубликовавший в 1934 году 40 писем К. П. Победоносцева Ф. М. Достоевскому, проводил смелую параллель между тонким стилистом старцем Тихоном, читающим исповедь Ставрогина, и Победоносцевым, читающим рукописи Достоевского. «В беседах Победоносцева с Достоевским было нечто, напоминающее философские диалоги, диспуты или исповеди его последних романов» (Литературное наследство. Т. 15. С. 90). «Чрезвычайно любил Федор Михайлович, — вспоминала А. Г. Достоевская, — посещать К. П. Победоносцева; беседы с ним доставляли Ф. М. высокое умственное наслаждение, как общение с необыкновенно тонким, глубоко понимающим, хотя и скептически настроенным умом».
Абсолютно прав был Н. Ф. Федоров, не признавая Достоевского, вопреки мнению некоторых критиков, адептом своего учения. Исходная предпосылка Федорова в его проекте «всеобщего воскрешения» — это осознание братства и родственности всеми людьми; стремление пробудить у них любовь к отцам, осознание нравственного долга сынов перед отцами, непреодолимое сердечное требование вернуть отцам, давшим жизнь детям, их собственную жизнь. В «Братьях Карамазовых» вместо осознания долга воскрешения происходит убийство живого отца одним его кровным сыном при попустительстве трех других. Черновые записи: «Вера, что оживим и найдем друг друга все в общей гармонии… Воскресение предков зависит от нас…», в которых можно усмотреть идеи Федорова, обернулись в конце концов фундаментальной полемикой с автором радикальнейшей из утопий. «Зачем живет такой человек!.. можно ли еще позволить ему бесчестить собою землю» — это риторическое восклицание Мити Карамазова стало жестоким ответом на возможный вопрос, захочет ли он воскрешать убитого отца. Но Алеша и Иван тоже не проявляют такого желания. «Все желают смерти отца… Не будь отцеубийства — все бы они рассердились и разошлись злые», — скажет Иван о горожанах-обывателях, пришедших «развлечься» на заседание суда.
Прочитав, по совету К. П. Победоносцева, статью К. Н. Леонтьева в «Варшавском дневнике» («О всемирной любви. По поводу речи Ф. М. Достоевского на пушкинском празднике»), Достоевский отозвался лаконично: «Леонтьев в конце концов немного еретик». Но Леонтьев со своей стороны обвинял Достоевского в ереси. «Верно, — спорил К. Н., — только одно, — точно одно, одно только несомненно — это то, что все здешнее должно погибнуть! И потому на что эта лихорадочная забота о земном благе грядущих поколений? На что эти младенчески болезненные мечты и восторги? День наш — век наш! И потому терпите и заботьтесь практически лишь о ближайших делах, а сердечно — лишь о ближних людях: именно о ближних, а не о всем человечестве… Правды всеобщей здесь не будет… Зачем же алкать и жаждать? Сытый не алчет. Упоенный не жаждет». Собираясь ответить Леонтьеву, Достоевский писал в записной книжке 1880–1881 годов: «Леонтьеву (не стоит добра желать миру, ибо сказано, что он погибнет). В этой идее есть нечто безрассудное и нечестивое. Сверх того, чрезвычайно удобная идея для домашнего обихода: уж коль все обречены, так чего же стараться, чего любить, добро делать? Живи в свое пузо… Тут, кроме несогласия в идеях, было сверх-то нечто ко мне завистливое. Да едва ли не единое это и было. Разумеется, нельзя требовать, чтоб г-н Леонтьев сознался в этом печатно. Но пусть этот публицист спросит самого себя наедине с своей совестью и сознается сам себе; и сего довольно».
В 1918 году, буквально в последние свои дни, отвечая на вопрос литератора А. В. Жиркевича, собиравшего материалы для «стариковского альбома» об обстоятельствах смерти Ф. М. Достоевского вследствие разрыва легочной артерии, 76-летний Я. Б. фон Бретцель, сохранивший и в преклонные годы ясность духа, уточнил диагноз заболевания своего знаменитого пациента: «Вы спрашиваете, чем он был болен. В то время еще микроб чахотки не был найден, поэтому строгого определения быть не могло, тем более что болезнь протекала хронически; объективное же исследование не оставляло сомнения, что это был туберкулезный процесс. В обоих легких были значительные разрушения (каверны), и разрыв легочной артерии в одну из каверн дал столь сильное кровотечение, остановить которое было не в наших силах, и вызвало смертельный исход» (Литературное наследство. Т. 86. С. 312). Всего через год после смерти Достоевского, в 1882 году, будет открыт возбудитель туберкулеза; через 16 лет, в 1897-м, — рентгеновские лучи. Современные медики полагают, что легочное кровотечение развилось у Достоевского не по причине активной формы туберкулеза, а в результате хронического воспалительного процесса в легких, которому сопутствовала эмфизема (см.: Рыбалко Б. Н. Болезнь и смерть Ф. М. Достоевского // Статьи о Достоевском. 1971–2001. СПб., 2001. С. 181).
Л. Ф. Достоевская (1869–1926) росла слабой здоровьем, нервной и впечатлительной девочкой с болезненным и неуживчивым характером. Повзрослев, решила пойти по стопам отца и стать писательницей. Ее перу принадлежат романы «Эмигрантка» (1912); «Адвокатка» (1913) и сборник рассказов «Больные девушки» (1911), не получившие признания. В. В. Розанов считал сочинения Л. Ф. «бледным и бездарным сколком с Достоевского». Известность приобрела только ее биографическая книга об отце. Она была несчастлива в личной жизни, до конца дней оставалась одинокой. С 1913 года жила в Западной Европе, умерла в Италии от белокровия. Ф. Ф. Достоевский (1871–1922) окончил гимназию, юридический и естественный факультеты Дерптского университета. С малых лет страстно любивший лошадей, он стал крупным специалистом по коневодству и коннозаводству, до революции владел немалым состоянием, был дважды женат, имел двух сыновей, отличался крайне нервным характером, полным непримиримых противоречий. В разгар Гражданской войны пробрался в Крым к умирающей матери, но в живых ее уже не застал. Умер в Москве от истощения.
Полная библиография работ о Ф. М. Достоевском, вышедших в России и за рубежом, необозрима. Составленный А. Г. Достоевской «Библиографический указатель сочинений и произведений искусства, относящихся к жизни и деятельности Ф. М. Достоевского, собранных в Музее памяти Ф. М. Достоевского в Московском Историческом музее. 1846–1903» (СПб., 1906) уже содержал пять тысяч номеров. За прошедшее столетие эта цифра возросла в тысячи раз. Здесь названы публикации, которые следует отнести к разряду первоисточников биографии, избранные работы мыслителей Серебряного века, а также исследования российских и зарубежных ученых, в которых отразились современные тенденции в интерпретации жизни и творчества Ф. М. Достоевского.