Лука Гольдони{18}

ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ

Перевод Г. Смирнова.

Личная салфетка

Ключи, кто взял мои ключи? Демоскопические исследования показывают, что каждый человек проводит в среднем восемнадцатую часть своей жизни в поисках ключей. Конечно, это моя выдумка, но я тем не менее считаю, что потеря и поиски собственных ключей не такая уж ничтожная драма. Я сказал «мои ключи», потому что ищу собственную связку, а не ключи моего сына, моей жены или домработницы.

Существует ли что-либо более индивидуальное, чем связка ключей? Одни приделывают к ним разноцветные пластмассовые шляпки — синего цвета для подвала, красного — для калитки и так далее, другие располагают их в хронологическом порядке — сначала ключ от гаража, затем от калитки, от входной двери, от почтового ящика, от внутренней двери, от скважины для отключения сигнализации. Некоторые различают их на ощупь. Я, например, дополняю хронологический порядок ощупыванием: перебираю в кармане ключи, улавливаю разницу в их толщине. Для меня это все равно что играть в темноте на миниатюрной клавиатуре: я редко ошибаюсь клавишей.

Где мои ключи? Их, наверно, заграбастал сын, которому, как и всему его поколению, наплевать на укоренившиеся привычки. Одна связка для него ничуть не хуже другой: по пути к двери он проносится мимо тумбочки для телефона и походя забирает первые попавшиеся ключи. Он оставляет мне свои, но они для меня чужие — я ненавижу защелку в форме автомата, с помощью которой он прикрепляет их к джинсам, и не разбираюсь в ключах, нанизанных на кольцо без всякой логики. Мне приходится несколько раз наугад тыкать в замочную скважину ключами, прежде чем я нахожу нужный; я теряю время и выхожу из себя. Нет уж, лучше порыться в хозяйственной сумке жены. Я перебираю массу всякой всячины и выуживаю наконец ее ключи. Мы с женой люди одного поколения, поэтому мне легче разобраться в расположении ее ключей. В самом деле, достаточно повернуть вспять принятый мною хронологический порядок: я начинаю с гаража, то есть с возвращения домой, она — с внутренней двери, то есть с выхода из дома. Это все равно что читать слова наоборот, но в общем привыкнуть можно.

Время от времени в одном из ящиков обнаруживается отдельно лежащий ключ. Чей это ключ? Никто на него не посягает. Тогда его суют во все замочные скважины — он не подходит ни к одной. Наверно, это от дома, предполагаю я, где мы жили десять лет назад. Давайте его выкинем. Жена всегда против: как знать, может, еще пригодится. А потом, вдруг он попадется в мусорном ящике вору, и тот догадается, от какого он замка, и немедленно совершит кражу. Таким образом, помимо проблемы с личными связками, у нас есть еще ящик, полный беспризорных ключей. Они никому не нужны, но как знать… Неустойчивое равновесие в нашей семье зависит от связки ключей. То и дело разыгрываются драмы. Например, сын заявляет: я ухожу, но раз заграбастали мои ключи, то я беру мамины. Я чужих ключей не брала, волнуется мать в ванне, оставь мои ключи в покое. Тогда сын начинает повсюду поиски. Слышно, как он выдвигает ящики, хлопает дверцами шкафа, непристойно ругается и, наконец, пускается на шантаж. Хорошо, говорит он, я пойду без ключей, но вместо пяти я вернусь в восемь — буду болтаться в городе до вашего возвращения, а перевод из Ксенофонта пусть подождет! Тогда я, поскольку я возвращаюсь последним, отрекаюсь от своих ключей, но так, словно мне приходится уступить личную салфетку. Кризис в семье, безусловно, проистекает от чрезмерного количества замков.

Девственники

Они друзья с незапамятных времен, хотя в последние годы встречаются редко: Антонио с семьей переселился во Флоренцию, а Марио остался в Милане. У Антонио шестнадцатилетняя дочь — высокая стройная девушка с длинными прямыми волосами, ренессансным лицом и приятным английским прононсом, отрабатываемым месяц в году в одном из лондонских колледжей. У Марио восемнадцатилетний сын. Он тоже в своем роде шедевр: атлетическое сложение, проникновенный взгляд, отличная успеваемость в частном лицее, где изучают не кого-нибудь, а Петрарку.

Обе семьи относятся к воспитанию детей, как коллекционеры к собирательству: содержательные книги, хорошие фильмы, отличные концерты, знакомство с половыми проблемами только дома — никаких табу, но и никакого обожествления: девушка знает, что если это должно случиться, то не просто так, и вообще в шестнадцать лет немного рановато — игра не стоит свеч. А парень знает, что это может случиться, но необязательно, и что в любом случае надо постараться в восемнадцать лет не стать отцом. Стоит ли удивляться, если обе семьи, учитывая уровень современной молодежи, лелеют мечту о том, чтобы молодые люди виделись, постепенно проникались симпатией друг к другу и в их сердцах по возможности созрело нечто такое, что решающим образом повлияло бы на их гражданское состояние.

Марио и Антонио и соответственно их жены обменялись своими соображениями по этому поводу и сошлись на том, что если бы молодые люди встретились (для этого достаточно было бы организовать совместный уик-энд), то, по всей вероятности, понравились бы друг другу, благодаря сходству вкусов, интересов, не говоря уж о несомненной внешней привлекательности. Противопоказанием является, однако, их возраст: сколько лет должно пройти, прежде чем восемнадцатилетний юноша и шестнадцатилетняя девушка, созданные друг для друга, смогут заключить брак на разумной основе.

С браком, конечно, не стоит торопиться, но в то же время юноша и девушка, которые любят одни и те же книги, одну и ту же музыку, одни и те же фильмы, неизбежно полюбят одну и ту же кушетку. Ну ладно, допустим, можно поженить их сейчас и подержать некоторое время в университете — такие случаи бывали. Но особенность скороспелого брака состоит в том, что он быстро распадается, а теперь и с легкостью расторгается.

Поэтому семейства Антонио и Марио договорились по следующим пунктам: препятствовать до поры до времени знакомству молодых людей, не поощрять далеко идущий флирт с третьими лицами, но и не охлаждать пыл молодости и расположенность к любви, по крайней мере в течение ближайших двух лет, проводить регулярные консультации в отношении развития обстановки с обеих сторон.

Семейств, желающих породниться путем заключения брака между детьми, было немало и в прошлом. Теперь же такие попытки кажутся мне особенно трогательными, ибо молодые люди, проникшись взаимной симпатией, не ходят годами в женихах и невестах, а живут некоторое время вместе, а затем каждый возвращается к себе, а их малыш живет по месяцу то у отца, то у матери.

Благие намерения родителей превращаются нынче в настоящую стратегию: детей направляют подобно тому, как опытные тренеры рассчитывают каждый этап велосипедной гонки — если чемпион слишком вырывается вперед, то он рискует выдохнуться до финишной черты. Девственников, словно ракеты-носители, запускают теперь на орбиту по всем правилам науки: если первая или третья ступень отделяется раньше намеченного срока, космической стыковке не бывать.

Невесты

Всякий раз, когда в Болонью приезжает один из моих друзей, приходится объяснять, что происходит. Завывание сирен возвещает не приезд «скорой помощи» за больными или ранеными, а появление на улице свадебного кортежа. Деревня давит на город в том числе и своими прелестными обрядами: машина с новобрачными, если не считать звукового сопровождения в несколько десятков децибелов, — это разновидность повозки из Виареджо, украшенной цветами, фестонами и разноцветными воздушными шариками.

Брачный ритуал охватывает ныне, как я полагаю, лишь два социальных слоя: мелкую провинциальную буржуазию и супер-богачей. Я знаю несколько девушек, принадлежащих к средней буржуазии, но ни одну из них мне не удается представить в роли невесты: эти восемнадцатилетние девушки с отвращением морщат нос, как только речь заходит о бракосочетании или когда навстречу им попадается пролетка с двумя молчаливыми шаферами, сопровождающими молодых. Если же невесте двадцать семь, то она спокойно и трезво намечает целую программу мероприятий, в которой, однако, не остается места для традиционных обрядов.

Приданое, гардероб, выбор ресторана для свадебного торжества, заказ на цветы, бонбоньерки — все это характерно лишь для определенного круга общества; девушки этого круга начинают работать с четырнадцати лет, они выросли в атмосфере благоговейного отношения к свадьбе, которое упорно вдалбливается им матерями-спартанками, пережившими послевоенные трудности и мечтающими о более счастливой жизни для дочерей. Они забивают сундуки простынями и скатертями (по штуке в месяц) таких расцветок, рисунков, что им заранее суждено перейти в разряд археологических находок. Чего там только не найдешь — даже пеленки и муслиновые подгузники для новорожденного, которые в эпоху бумажных пеленок наверняка будут превращены в тряпки для уборки комнат. Четверть зарплаты откладывается на неприкосновенную книжку, предназначенную для традиционных расходов («она» должна позаботиться о постельном белье, прохладительных напитках, сладостях, платье же должно быть подарком «его» родителей).

Именно к таким девушкам обращены майские свадебные рубрики; теперь лишь немногие женские журналы упорно продолжают их публиковать. Только эти читательницы просматривают их, беря на заметку некоторые детали — мягкую коричневую отделку полов, столик для утреннего завтрака, рекламный плакат с голой женщиной в спальне, длинный халат, свадебное путешествие в Испанию, фоторепортаж о бракосочетании в виде дорогостоящего, в двести тысяч лир, не меньше, переплетенного альбома.

С белым платьем покончено — его и в мыслях теперь нет. Мать разрешает дочери надеть платье понаряднее и шляпку с газовой накидкой — последний крик моды еще до Гэтсби (можете себе представить, как это выглядит сейчас!).

Повторяю, мне никак не удается вообразить в роли невесты какую-либо из девушек, принадлежащих к средней буржуазии. Скорее, это просто выходящие замуж девицы. В их социальной среде эмансипация диктует свои законы, утверждает свои предрассудки и, следовательно, не терпит приторной торжественности старых церемоний.

Невеста вновь возникает среди богатых слоев, для которых бракосочетание все еще остается утверждением династического (или неодинастического) престижа. Стремление поразить других баснословными цифрами всегда составляет подоплеку подобных церемоний: платье за 5 миллионов (на полмиллиона больше, чем у Де Росси), обед на 500 приглашенных по 12 тысяч на каждого, исключая шампанское, свадебное путешествие в 42 тысячи километров, больше чем длина экватора.

Такая невеста (у нее наверняка нет проблем с налоговым обложением), разумеется, втайне мечтает о полосе, отведенной ей в каком-нибудь иллюстрированном журнале. Но, конечно, не в разделе рекламы, оплачиваемом самими клиентами и потерявшем привлекательность даже для домохозяек. К примеру, цветное изображение сеновала, превращенного гениальной архитекторшей в банкетный зал снобистско-сентиментального пошиба, совсем в стиле Ренуара.

ЛЮБОВЬ С МНОЖЕСТВЕННОСТЬЮ ВКЛАДОВ

Перевод Г. Смирнова.

Пляжная компания

— Предки мне с этой девственностью всю печенку проели, — заявляет девица в бикини и с золотой цепочкой на животе. — Некоторых вещей отец на дух не выносит. Стоит, например, моей замужней сестре — у нее уже двое детей — завести дома разговор о противозачаточных средствах, как отец говорит: «Хорошо-хорошо, давай сменим пластинку». Он теряется от одного слова «противозачаточный».

— А сколько у него детей? — спрашивает один из юнцов в закатанных по колено джинсах.

— Пятеро, — отвечает девушка.

— Значит, он каждый раз терялся, — замечает кто-то, и на лицах всей компании, развалившейся в шезлонгах приморского бара, появляются слабые улыбки — видимо, они считают остроту вполне приемлемой.

Я наблюдаю за группой молодых людей, приехавших сюда на отдых. Эта «пляжная компания» не вылезает из бара, потому что под тентами полно мамаш, тщетно призывающих своих малышей не кидаться песком. Не все восемнадцатилетние, повзрослевшие благодаря выборам,[18] завоевали право отдыхать самостоятельно (поездка в Калабрию автостопом значит для них гораздо больше, чем неделя, проведенная в Югославии под крылышком родителей, пусть сравнительно молодых, энергичных: все равно это мама и папа с их неизбежным распорядком дня, теплой кофточкой, расспросами, надзором, запретами, упреками). Легче было добиться права на голосование, чем разрешения ехать куда глаза глядят: испуганное лицо мамы, нахмуренные брови папы одерживают верх, по крайней мере еще на одно лето.

Итак, я присоединяюсь к этим молодым людям, отдыхающим в семейном кругу на пляжах Адриатики или Тирренского моря, и наблюдаю за ними. У них своя компания, отчего кажется, будто они независимы. Я хожу с ними в бар, в дискотеку, к одному из них напросился на сосиски: у него «предки» куда-то ушли. Я не слишком вникал в их жизнь, но кое-какие ее особенности все же подметил. Утвердившись в своих впечатлениях, я открыл немало неожиданных для себя истин. В пляжной обстановке возрастным водоразделом является не столько факт недавнего голосования, сколько количество штрафов, уплаченных регулировщикам: тот, кому не исполнилось восемнадцати, платит пять тысяч лир за девчонку, примостившуюся на заднем сиденье мотоцикла. Комплекс дорожного штрафа весьма распространен среди молодежи. В мои времена подростки, которые ухаживали за девушками постарше себя, просто-напросто добавляли себе годик-другой, не опасаясь, что их разоблачат на первом же перекрестке.

Итак, прежде всего в глаза мне бросился конформизм этого лишенного каких бы то ни было табу поколения. Например, еще сохраняется ритуал представления новичков. Я думал, что достаточно сказать: «Привет, меня зовут Карло, можно к вам присоседиться?» Но я слышал, как шестнадцатилетние светские львицы с негодованием шептали своим дружкам: «Ну и нахал!»

— Если он так красив, что конец света, — призналась мне одна молоденькая блондинка, — то можно обойтись и без представления. Видали! Красавчикам, выходит, достаточно одного взгляда, а простым смертным без церемоний не обойтись. Пляжная компания — это своего рода клуб «Ротари»: девушка, нашедшая себе парня на стороне, добивается негласного одобрения от товарищей по пляжу, у которых есть множество способов дать новичку отставку, к примеру: «В общем, неплохой парень, но немного не того».

Ритуал с дискотекой тоже, как мне кажется, не претерпел по сравнению с прошлым больших изменений: наметив себе девушку, которой он собирается «пудрить мозги», парень советуется с друзьями — брать на абордаж или не брать? «По-моему, она тебя пошлет». «Посылание» — иначе говоря, отказ — раньше совсем не считалось чем-то ужасным (особенно после песенки Челентано «Спасибо, лучше не надо»). Теперь же я, напротив, замечаю, что это для юных кавалеров просто кошмар:

— После двух-трех «посыланий» становишься «недоноском», — объясняет мне один из моих знакомых, — тебя поднимают на смех и двадцать дней на море из жизни можешь выкинуть.

Не пошлют — танцуй себе на здоровье. За шейком не поговоришь, потому что стереофоника гремит вовсю. Девушка на тебя не смотрит, так как смотреть на партнера, не говоря ни слова, — это обязывает. Приходится ждать окончания танца, чтобы пригласить ее в бар и угостить джином с кока-колой.

— В девяти случаях из десяти, — говорит мне Альберто, — тебя предупреждают, что в городе есть постоянный парень. Но если она идет с тобой танцевать каждые полчаса, значит, положила глаз.

В этом случае уже можно кое-что себе позволить, но большинство ребят, по их собственному признанию, не торопятся проявлять инициативу. Именно девушка должна дать понять, что она согласна: слегка пожать партнеру руку или склонить голову ему на плечо. Девушки гораздо увереннее в себе: им «посылание» не грозит.

— Если я прижму ее к себе, — говорит один семнадцатилетний парень, — то как бы чего не вышло.

Застенчивость подростков кажется мне чересчур патетической. По правде говоря, это неблагодарный возраст. До восемнадцати ты можешь быть только приятелем, по-настоящему девиц волнуют двадцатипятилетние.

— Знаете, почему девчонки ниже нас? — обращается ко мне парень-подросток, пытаясь научно объяснить свою юношескую неполноценность. — Да потому, что они раньше достигают половой зрелости и перестают расти. Это все равно что в кастрюлю с кипящими спагетти налить холодной воды: варка сразу прекратится.

Когда я спрашивал девушек, жалко ли им своих робких ухажеров, они отрицательно качали головой. Должно быть, жалости научаются гораздо позже.

Мужская скованность, как объясняют участники «круглых столов», порождается женской напористостью. Когда в компании разговор заходит о сексе, девицы подавляют всех своей эрудицией: специальные рубрики в женских журналах со схемами эрогенных зон многому их научили. В журналах же по мотоциклетному спорту или баскетболу подобных рубрик пока еще нет. Нерешительность сильного пола просто поразительна. Особенно в интимных обстоятельствах.

— Я уже два или три раза побывал в доме свиданий, — признается мне мой собеседник, — но у меня все равно каждый раз дрожат коленки.

В компании парни, несомненно, чувствуют себя львами, но куда что девается, когда парень остается с девушкой наедине ночью на пляже. Плечом к плечу легче преодолеть застенчивость. Времена изменились — теперь парни поверяют друзьям секреты, советуются друг с другом. Более робких подбадривают — не дрейфь, она в тебя втюрилась, просила ничего тебе не говорить. Даже в самых деликатных, так сказать технических, вопросах проявляется мужская солидарность: не справился, плюнь — со всяким может случиться, и у меня так бывало.

Эти юнцы с их сентиментальными проблемами и нерешительностью — настоящее бедствие для семьи. Я слышал, как одна мамаша рассказывала подруге.

— Паоло спросил меня вчера, какие у меня духи. Я удивилась. Да все те же, говорю, что и пять лет назад. А он мне. «У тебя духи как у Элизабетты». Представляешь, не у Элизабетты мои духи, а у меня Элизабеттины… Мальчик совсем не в себе!..

Отцы тоже не находят себе покоя: их отпрыски влюбляются, как во времена «Унесенных ветром», а родительские мечты рисуют их в окружении фотонатурщиц и шикарных девиц, работающих по вызову. Да, следовало бы задать сынку хорошенькую головомойку: послушай, не пора ли тебе взяться за ум?

Отцы и матери, отдыхающие с дочерьми на море, притворяются беззаботными, однако им с трудом удается договориться о времени возвращения любимого дитяти домой, они с беспокойством расспрашивают, что это за тип, который будет ее провожать, сколько ему лет, чем занимается его отец. Советую таким родителям подальше обходить шезлонги, где сидит компания их дочери. До их ушей может долететь потрясающая фраза вроде, надо же, чтобы у Мануэлы ее дела случились именно накануне.

Зачастую вольность ограничивается одной болтовней: такое откровенное заявление, возможно, лишь попытка Мануэлы избавиться от комплекса неполноценности: ведь вчера, к ее великому сожалению, ей пришлось подчиниться комендантскому часу, введенному отцом, и вернуться домой в полночь. Для некоторых девушек равноправие полов сводится к свободе употребления некоторых выражений, к упоительному праву наравне с парнями говорить: «Это не фильм, а какой то бордель». Я воздержусь от излишних комментариев по поводу молодежной лексики — об этом уже столько писали. Но я заметил, что дело не идет дальше словесных непристойностей. Я видел письма, полученные от далекого друга или подруги. Они полны нежных излияний: «Как мне не хватает тебя!», «Любовь моя, я только и думаю о тебе».

Верность постоянному партнеру хранится неколебимо. С пляжными знакомыми развлекаются — и баста. Катаются на машине, на лодке, ходят в кино, на танцы. Временами, правда, пляжное знакомство принимает весьма серьезный оборот. Но такое случается и со взрослыми.

Во время отпуска я наблюдал довольно консервативное поколение, которое ради красного словца не пожалеет и отца, но словечки эти — только ширма. А вот обостренное чувство неуверенности у парней, которые, провожая девушку после танцев, ведут себя как на экзамене, действительно было для меня новостью. Видимо, компания отучила их от этого индивидуального испытания.

Школьник-парламентарий

Он размахивает листовкой перед моим носом и говорит:

— Куда это годится — сын возвращается из школы и просит отца разъяснить не какой-нибудь там consecutio[19] Цицерона и не уравнение с двумя неизвестными, а первый абзац программного документа, с которым список номер три выступает на школьных выборах?

В самом деле, почему у отца, который в состоянии растолковать сложный период из Цицерона или решить уравнение второй степени, мутится в голове при виде абзаца, в котором список номер три, «сознавая тождественность своих взглядов с христианской сущностью, овладевает на основе веры культурой и критериями, необходимыми для правильной оценки действительности, и подтверждает, что наличие сознательных позиций в стенах школы означает не нарушение единства учащихся, а развитие базовых начал в недрах единства самих учащихся и восстановление плюрализма отдельных его звеньев»? Он складывает избирательную листовку школы святого Павла в Имоле и добавляет:

— Конечно, прочитай я раза четыре эту белиберду, до чего-нибудь и допер бы, но я отказываюсь: пятнадцатилетние мальчики должны привыкать писать сбоку перевод на итальянский.

Число школьников-парламентариев растет с невероятной быстротой. Как в наше время в классе всегда был парень, умеющий фехтовать, целовать ручку чужой матери, приговаривая enchanté,[20] так и теперь среди пятнадцатилетних есть такие, которые говорят, словно выступают в телепередаче «Политическая трибуна».

Нуждающиеся в составлении какого-нибудь документа обращаются именно к такому школьнику-парламентарию, как в свое время обращались к писцу, стоявшему возле городской управы с письменными принадлежностями наготове. Речь идет о том, внятно втолковывают ему, что следует добиваться выделения одного-двух часов в неделю для организации встреч, в которых, помимо преподавателей и родителей, принимали бы участие также приглашенные со стороны, например безработные, получающие пособие из интеграционной кассы, или бастующие железнодорожники: мы хотим знать о положении в стране непосредственно от участников происходящих событий.

Пожелание выражено достаточно ясно. Достаточно перенести его на бумагу. В Америке, Франции, Англии так бы и сделали. Но у нас простая речь не в чести и политически малоубедительна. По этой части школьник-парламентарий — великий мастак, и потому он с уверенностью выводит: «Выражается пожелание о создании определенного фонда часов для проведения свободных собраний, коллективных мероприятий для свободного обмена мнениями под руководством школьников-устроителей и при множественности вносимых вкладов».

В сельской местности крестьянин получает подобную повестку и говорит жене:

— Мария, хавронья того и гляди опоросится, потому я не смогу пойти на коллективное мероприятие для свободного обмена мнениями, так что позаботься сама о множественности нашего вклада.

В некоторых случаях школьник-парламентарий ограничивается исправлением черновиков, набросанных другими сообразительными, но недостаточно подкованными учениками. Иногда правке подвергаются только некоторые выражения. Так, вместо слова «требования» пишется «то, что мы выдвигаем как наши требования» или вместо «школьный совет постановил» появляется «советом было вынесено постановление». Многозначительна также разница между собранием как «местом встречи» и собранием как «моментом сопоставления мнений». Все это кажется излишними тонкостями, но такое слово, как «момент», может стать одним из китов, на котором будет построена целая речь: существует момент культурного роста, момент испытания, решающий момент и, наконец, момент моментов.

Если даже самый скромный корреспондент из провинции запросто составит безупречный репортаж о матче Сан-Марчеллезе — Роккабальцо («Беллагамба пасует Тароцци, тот боковым ударом подает мяч Дель Пиасу, который вырывается вперед и блестяще посылает мяч в сетку»), то нет ничего удивительного и в том, что школьник-парламентарий мгновенно улавливает выразительность и действенную силу таких глаголов, как «вовлекать», «постигать», «перестраивать», «компенсировать».

При этом мишенью для речей парламентария служит, конечно, старая школа с ее сословными привилегиями, с ее системой зубрежки и сочинениями на аттестат зрелости, в которых восемнадцатилетние недоросли вынуждены утверждать, что «достижение европейского идеала неотделимо от требования защиты непреходящих ценностей, являющихся выражением всеобщего нерушимого достояния». Подобное пустословие справедливо встречалось в штыки. И вместо этого ничего не значащего трезвона ученик-парламентарий предпочитает бить в другие колокола, несравненно более современные.

В рубрике, посвященной жизни лицея имени Ферми в Болонье, я прочитал выступление одного из делегатов школьного совета. Быть может, не стоило бы ограничиваться одними протестами по поводу грязных туалетов, а, напротив, заняться фундаментальными задачами обновления школы. В числе зол, от которых так страдает наша страна, — то, что граждане не участвуют в решении проблем, которые их непосредственно касаются. И тем не менее школьнику-парламентарию не терпится донести до потомков, что «необходимо, следовательно, постулировать вовлечение родителей и различных деятелей культуры при активном содействии снизу в работу по проверке степени разработки типовых моделей, к которым в конечном счете обращается перестройка школы как составное звено процесса нравственного, гражданского и культурного обновления страны».

В приступе внезапной ярости я отыскал в телефонной книжке номер школьника-парламентария и прямо спросил его, почему он не начнет обновление школы с перехода на другой язык, отличный от принятого среди политических деятелей за последние тридцать лет, почему он не пишет так, как говорит. Но я вынужден был убедиться, что говорит он так же, как и пишет. Он быстро свел со мной счеты, заявив, что «переводить разговор, по существу, на рельсы формальных модальностей — это типичный пережиток пренебрежительного отношения к делу».

Цитаты из деклараций общих собраний, сообщений руководящих комитетов захлестывают также среднюю школу: лозунг майских событий во Франции «управлять творчески» превратился у нас в набор бюрократических формул и консервативных штампов. С вытеснением старого словоблудия, с помощью которого утверждалось, что ощущение смерти в романе Мандзони должно анализироваться в свете гражданского долга, являющегося отличительной чертой подобной тематики и т. п., утверждается новое краснобайство отпечатанных на ротаторе листовок. Тридцатью словечками можно вполне обойтись при проведении целого митинга. Вот и получается, что в новой школе, где так мало занимаются переводом из Тита Ливия, процветает перевод с языка листовок.

Школьник-парламентарий моментально схватывает разницу между «организацией встречи» и «проведением коллективного мероприятия для свободного обмена мнениями». В подобных выражениях он понаторел еще в школе, готовясь к будущим пророческим откровениям. Только у нас в стране назначенный парламентом министр может заявить в микрофон из Квиринальского дворца, что «после соответствующей проверки условий, считавшихся обязательными для осуществления порученной ему миссии, он рад отказаться от выдвинутых ранее оговорок». И наши проницательные граждане с ходу понимают, куда он клонит: соглашение не достигнуто, готовится новое правительство. Старая ли, новая ли школа — вечно жив курилка.

ПРЕСТИЖНОСТЬ

Перевод Г. Смирнова.

Ну, как вода?

Дома на этом побережье Адриатики появились несколько лет назад, когда всех охватила строительная лихорадка: у кого карман был набит потуже, соорудил себе небольшой Версаль из десяти комнат, трех сортиров и Венеры Милосской в саду; малоимущие обратились в кассу взаимопомощи и отвоевали себе пространство в блочных домах в виде мини-квартир, мансард, отдельных комнат. Против тесноты было придумано гениальное средство — все, даже электропосудомойки, превращалось в кровати.

Владельцы «особняков», вернее, двадцати квадратных метров (со складным унитазом, убирающимся в декоративный шкаф), гордились собственным домом на море. Вспоминаю тогдашние разговоры: — Не прошло и десяти дней, как бывший владелец, продавший мне дом, предложил выкупить его обратно и доплатить два миллиона: дальнейшее-то строительство на участке запрещено. Я прикинул в уме — если переехать с семьей в гостиницу, то платить придется не меньше трех миллионов. Мне необыкновенно повезло с этим домом на море!

Но такое положение длилось недолго. Теперь, я замечаю, о доме на море принято говорить пренебрежительно: и скучно-то в нем, и лица-то все примелькались, а вы где проводите отпуск в этом году? Не успел один друг прибыть с семьей ко мне на взморье, как тут же спросил:

— А ты едешь куда-нибудь на море?


— Вы для меня загадка, — сказала мне одна синьора. Она, правда, занимает мансарду, но у нее забронировано место для поездки на Эльбу и к тому же обеспечен двухнедельный отдых на Коста-Брава. Загадочным было для нее, скорее всего, то, как мне удается выносить эту скуку, примелькавшиеся тенты, раскаленный песок и монотонные, словно фотокарточки, отпечатанные с одного и того же негатива, дни. Я вежливо пожал плечами: разве ей объяснишь, что все те вещи, которые ее так раздражают, для меня настоящий отдых. Это и пухлая пачка газет под тентом, и мужчина, вечно мерзнущий, то и дело повторяющий «я ухожу», и господин, который каждый раз, если я мокрый прохожу мимо, спрашивает: «Ну, как вода?», и рыбак, жарящий мне на костре рыбу, и сама рыба, обжигающая пальцы.

Мне нравится такое времяпрепровождение, если не совсем глупое, то по крайней мере беззаботное: без итальянско-суахильского разговорника, без противохолерных прививок, без таблеток для обеззараживания воды, без почтовых открыток, без одержимости двадцатиминутным «шопингом», который объявляется руководителем экскурсии, без кинокамеры, без необходимости рассчитывать действие слабительного, чтобы на следующее утро в автобусе, отходящем в четыре утра, не оказаться в глупом положении.

Не стал я объяснять синьоре и куда более сложные вещи — ей не понять, что безмятежный, не запрограммированный отдых тянется дольше. Ведь мы всю жизнь чего-то ждем: исполнения надежд, какого-нибудь рокового ответа, приближения важной даты, отъезда, возвращения. Мне так надоело убивать годы на бесцельное ожидание, а здесь я совсем ничего не жду, смиряюсь с тем, что дни проходят впустую и оттого кажутся намного длиннее.

Я отказываюсь объяснять свою наивную философию, позволяющую мне наслаждаться отдыхом на этом пляже, где ничего не случается, и спокойно смотреть, с каким возбуждением мои знакомые, которым здесь не по себе, разъезжаются в разные края. Дом на море, очевидно, удел нищих духом: там можно проскучать дней двадцать, когда ни на что другое нет денег. Пляжи на Майорке значительно скучнее: толпы народу, ступить негде. Августовские одиссеи подчас тоже невыносимы. Но муки застрявших в аэропорту, парализованном забастовкой, ничто по сравнению с переживаниями тех, кому в разгар августа не остается ничего иного, как потягивать в одном и том же кафе свой аперитив, или с кошмаром тех, кому в начале сентября нечего будет рассказать о проведенном отпуске.

Нужны крепкие нервы, чтобы никуда не ездить. Одна девица мне призналась: уже с июня ей не дают покоя — что ты будешь делать, ты решила, куда ехать? По своей слабости ей пришлось остановить выбор на круизе по Эгейскому морю. Скучища жуткая! Одна молодая пара, измученная бесконечными отъездами знакомых и безуспешным выпрашиванием в туристских агентствах двух мест в любом направлении, предпочла тайком вернуться в Милан. Безоблачный отдых в собственном домике на берегу моря дается не каждому.

Одиннадцать часов пятьдесят девять минут

Когда появились первые наручные часы с загорающимися цифрами на микротабло, я воспринял их как способ отличиться от других. Всегда ведь найдутся желающие привлечь к себе внимание. Например, некоторые автомобилисты вместо обычного сигнала предпочитают маршеобразный пассаж из фильма «Мост через реку Квай». Что же удивительного, если кому-то нравится в ответ на вопрос: «Который час?» — нажать кнопку и на минуту заворожить остальных.

Но теперь ситуация меняется. Часы со световым индикатором, похоже, станут событием века. Через несколько лет, по предсказанию экспертов, почти треть часов, производимых в мире, будет относиться именно к этой разновидности. Цена их может опуститься до 15 тысяч лир, преимущество перед обычными часами будет состоять в большей простоте обращения (достаточно приобрести небольшую электробатарейку, действующую в течение года) и в высочайшей точности (максимальное отставание или забегание вперед — сто секунд ежегодно).

Все это очень грустно. За пределами зала ожидания аэропортов и вокзалов, где каждая минута отмечается шорохом металлических планок на табло, я воспринимаю только время, указываемое стрелками часов. Час, спрессованный в виде цифры, — это бюрократическая выдумка.

Время, которое мы, простые смертные, привыкли определять по часам, относится не к арифметике, а к геометрии. Другими словами, это угол, образуемый двумя стрелками. Мне нравятся часы железнодорожников со стрелками в виде древних луковых стрел. Из уважения к стрелкам я смиряюсь даже с часами в форме сердечка, которые носят хиппи.

Но если не врут, что кварцевые часы будут стоить дешевле, а идти точнее обычных, значит, нет ничего плохого, если они войдут в нашу жизнь. Ведь точно так же на смену бензиновым зажигалкам пришли газовые, а колодочным тормозам — дисковые.

Я не собираюсь проливать слезы по уходящим в прошлое часам со стрелками, которые, быть может, исчезнут так же быстро, как наш старый знакомый — четырехмоторный винтовой самолет, уступивший место современному реактивному лайнеру. Но мне хотелось бы трезво взглянуть на некоторые аспекты грядущей эры господства кварцевых часов.

Оставим в покое башни и колокольни (установили же на них в пятнадцатом веке куранты со стрелками, так почему же не заменить их сейчас светящимися неоновыми табло) и обратимся к родному языку. Для каждого из нас день состоит из двенадцати часов. Только бюрократы и дикторы добавляют к ним время от тринадцати до двадцати четырех часов. Когда объявляют: «Митинг начнется в восемнадцать тридцать», тут все ясно, но если вашему другу вздумается сказать: «За шутками и разговорами мы засиделись до двадцати трех часов сорока двух минут», то невольно возникает сомнение: а в своем ли он уме?

Итак, с массовым распространением электронных часов неизбежно исчезнет из обихода привычное для нас обозначение времени. Люди будут смотреть не на циферблат, а на цифры. Разве что какой-нибудь пурист при взгляде на цифру 16.45 переведет: без четверти пять. Остальные же, механически повторяя цифру, назовут точное время, как по телефону.

С миниатюрным табло, загорающимся на запястье, возникнут бесконечные сложности: ведь при взгляде на стрелки люди округляют время, а при виде светящейся цифры — дело другое. Один скажет: сейчас одиннадцать часов пятьдесят восемь минут, другой поправит: нет, пятьдесят девять, но никому и в голову не придет сказать: полдень.

Склонные к опозданиям оставят привычку переводить вперед стрелки или ссылаться на отстающие часы: ведь кварцевый механизм ошибается всего на сто секунд в год. Главное же — исчезнет приятное разнообразие в выборе выражений: три четверти двенадцатого или без четверти двенадцать. Конечно, это мелочь, но сколько в ней радующих душу оттенков. Еще какой-нибудь год, и девицы из ночных клубов будут запросто говорить: в ноль часов восемнадцать минут. То есть как при отправлении скорых поездов.

Мне становится не по себе, когда кто-нибудь из моих друзей, вглядевшись в цифры на световом табло, прикрепленном ремешком к руке, объявляет время. Потребуется, наверно, немало лет, чтобы я не вздрагивал при возгласе какой-нибудь милой женщины, гуляющей с детьми в саду: пора домой, уже девятнадцать часов двадцать восемь минут.

Точность электронного механизма обернется новым ударом по живому языку. И так уже пять миллионов учащихся в начальных школах вынуждены привыкать к тому, что отец не «ругается», а «сердится», что надо говорить «дам по лицу», а не «по морде», что время может лишь идти, а не лететь и не бежать, что слова «я тебе покажу» означают только «наказание». Бюрократический лексикон внедряется теперь и с помощью часов. Дело кончится тем, что мы станем говорить жене: четырнадцать часов одна минута — пора двигаться, не то не видать мне аэробуса на Рим.

Немеркнущие ценности

О балаганах на площади Сиены как-то забыли: никто не кидает тухлые яйца, внепарламентские группировки не устраивают больше сидячих забастовок, солдаты, закрыв лицо платком, не маршируют с плакатами: «Мы устали от препон, чинимых красными жакетами».

Площадь Сиены осталась в стороне от мировых катаклизмов. Палатки, плюмажи, обнаженные сабли, юнги, поднимающие флаги из-за кустов азалий вопиюще красного цвета, как на картинах художников-дилетантов, — все это выдержало испытание временем. Вот уже тридцать лет, как там все остается без изменений, даже братья Д'Индзео. Они прославились еще во времена знаменитых Бартали, Фанджо, Марчелло Дель Белло, Пиолы. Все проходит и забывается, кроме братьев Д'Индзео. Дольше держатся, пожалуй, лишь министры от христианско-демократической партии.

Развенчаны сказочные морские динозавры, оплеваны постоянные выставки, утратили привлекательность монументы, священные ритуалы и светские рауты. Даже папа римский идет в ногу со временем и благословляет верующих из джипа последней модели. Новые веяния еще не дошли до площади Сиены. Даже политические партии упустили ее из виду и до сих пор не придумали для нее какого-нибудь комитета, подобно фестивальному в Сан-Ремо. Никто еще не обсуждал, могут ли офицеры с шашками наголо расцениваться как открытый вызов общественному порядку. Социалисты и социал-демократы пока не сталкивались друг с другом по вопросу, надо ли карабинерам в плюмажах, приставленным к карусели, объединяться в профсоюз.

Знаки отличия

Все согласны, что автомобиль — не цветок в петлице. Но это относится лишь к роскошным средствам передвижения и к имущим классам, которые одно время всячески украшали свои машины, но теперь считают украшения павлиньим хвостом, не сулящим ничего хорошего. Но средняя и мелкая буржуазия, по-моему, все еще весьма чувствительна к внешнему виду автомобиля как к признаку социального отличия. Я живу в большом доме, населенном симпатичными людьми: чиновниками, лицами свободных профессий, торговцами. В воскресенье утром гараж в полуподвальном помещении превращается в гигантскую мойку — все что-то намыливают, чистят, натирают до блеска пастой. Так и кажется, что не сумевшие приобрести новый автомобиль из-за инфляции что есть сил начищают старую машину, стараясь омолодить ее или, как говорится, индивидуализировать; магазины запчастей никогда еще не продавали столько колпаков из легкоплавких материалов, столько кожаных протекторов для руля типа grand prix, а жестянщики не перекрашивали столько капотов в цвет «ралли» матово-черного оттенка и не прилепляли стольких завитушек на пресловутых боковинах.

Автомобиль как символ благосостояния слишком укоренился в нашей жизни, чтобы исчезнуть под давлением кризиса. Автоконструкторы это поняли, и сзади, на багажниках, никогда прежде не расцветал столь пышный букет из всякого рода хромированных надписей и табличек, подчеркивающих разную степень престижности машины: «специаль», «суперспециаль», «гранд-спорт-люкс». На одном багажнике я даже прочел надпись, сообщавшую непосвященным во избежание недоразумений, что машина «с искусственным климатом».

Суета сует

Смазливые девицы на званых вечерах то и дело заводят разговор об убийствах. Меня станут презирать, но я все-таки скажу несколько слов по этому поводу. Женщинам всегда нравился Роберт Митчум, а теперь нравится Роберт Редфорд. Какой-то юнец в коричневой паре небрежно приоткрывает пиджак, чтобы в глаза бросался ремешок от кобуры под мышкой. Разговор тут же переходит на «смиты и вессоны», «вальтеры», «кобры». Кто показывает на последних электронных зажигалках, как это делается, щелкают замки, мгновенно вспыхивают дискуссии, обнаруживающие неожиданную осведомленность, сравнимую с познаниями в малолитражных автомобилях: стреляют-то быстро, но с отдачей, поражают только на близком расстоянии, с десяти метров, а это все равно что слону дробинка. За возбужденными возгласами все те же престижные соображения: и что этот Карло вбил себе в башку, кому он нужен, даже умирающий с голоду не станет его похищать!

Телохранители

Немецкая овчарка влетает в мою калитку и начинает рыскать по двору, в то время как хозяйка с удовольствием наблюдает за ней издали. Собаки мне нравятся, пока они не выходят из дому. Поэтому я подхожу к калитке и, как только пес опять выскакивает наружу, резко захлопываю ее. С рычанием овчарка бросается на меня. Тогда я заношу ногу, чтобы размозжить ей череп. Должно быть, ярость моя производит впечатление: собака с пеной у рта останавливается. Теперь я готов встретить ее каблуками, хотя молодая женщина кричит, что я с ума сошел, что я не должен двигаться, а стоять руки по швам. Наконец она подбегает к нам и хватает пса за ошейник. И тут же начинает читать мне нотацию. Сначала объясняет, что собака приучена к защите, что ее натаскивали в собачьем питомнике в Террачине, что она ведет себя образцово, если люди не допускают оплошностей. Закрыв калитку, я совершил непростительный психологический промах. Мой враждебный жест чудом не повлек за собой трагических последствий, потому что ее овчарка имеет обыкновение хватать за горло.

С трудом удерживая сердцебиение, я говорю синьоре, что если она через десять секунд не возьмет на поводок своего ягуара из Террачины, то я башмаком разобью голову и ей.

Сейчас бум на немецких овчарок, неаполитанских сторожевых, доберманов и догов, отличившихся на собачьих состязаниях по защите и нападению, — это хорошо всем известно. И мы прекрасно понимаем тех, кто опасается стать заложником или жертвой грабителей. Спору нет — итальянское общество не состоит сплошь из миролюбивых граждан, которые не позволят волоску упасть с головы ближнего, а найденные кошельки неизменно относят в полицию. Но все же псы-телохранители ужасны сами по себе.

С этими дрессированными, мгновенно реагирующими монстрами мы сталкиваемся в ресторане, где они лежат у ног хозяина, в баре, на пляже. И повсюду они скалят на нас зубы, стоит только повысить в споре голос, похлопать по плечу друга, закинуть ногу на ногу, чтобы завязать шнурок. Тут же заботливые хозяева предупреждают: не делай резких движений, это тебе не пекинес, а овчарка, она не понимает, завязываешь ли ты шнурок или собираешься дать мне под зад.

Я порвал дружбу с владельцами сторожевых псов, которые, когда я объяснял через микрофон у калитки свои опасения, поднимали меня на смех: не валяй дурака, трусишка, входи смело и не обращай на собаку внимания, она кусает только боязливых. Так вот, я никогда не мог смириться с тем, что именно мне, а не собаке надо напускать на себя беззаботный вид. Ныне злые собаки стали профессиональными телохранителями, они свободно бегают без поводка и намордника (ведь их специально дрессировали), а я должен стараться не чесать в затылке, иначе это может быть понято как недружелюбный жест.

По тем же соображениям официально сообщаю: я не только не намерен притворяться бесшабашным парнем (потому что этим бестиям с голубой кровью не нравятся робкие), не только не хочу следить за своим голосом, жестами или калиткой в доме, чтобы не вызвать недружественных реакций с их стороны, а в свою очередь считаю для себя оскорбительным всякое рычание и угрожающее приближение на расстояние не более двух метров: помимо каблуков, у меня есть еще разрешение на ношение оружия.

Не могу смириться с тем, что из нас двоих — собаки и нижеподписавшегося — именно мне приходится поджимать хвост.

ДОБЫЧА КЛЕПТОМАНА

Перевод Г. Смирнова.

Не так уж плохо

Родные и близкие теперь уже не реагируют, если замечают, что мой взгляд вдруг становится отсутствующим, хотя на лице еще написан интерес к тому, что мне говорят. Они знают, что меня поразила какая-нибудь деталь их высказываний и я размышляю, как бы ее использовать в своей статье.

Им известно, до какого помешательства может дойти человек, проводящий годы в поисках идей, дабы отметить исход каждого месяца определенным числом исписанных страниц. Поэтому они с уважением и пониманием относятся к моему внезапному лунатизму и не обижаются, когда я, извинившись, поспешно заношу в блокнот одну из их фраз. Правда, иной раз кое-кто из мило беседующих со мною друзей вздрагивает, но я его успокаиваю: не бойся, я тебя слушаю, а не сочиняю.

Жена тоже иногда не выдерживает и начинает трясти рукой перед моими остекленевшими глазами: пойми, говорит она, нам не статью надо писать, а принять важное решение. Однако в целом я живу в атмосфере добросердечия и терпимости.

Я считаю себя невольником и рабовладельцем в одно и то же время, ибо обречен, хотя и по собственному желанию, приглядываться ко всему происходящему вокруг меня. Я вынужден беззастенчиво использовать своих родственников, старых приятелей или даже мало знакомых мне людей, присваивая их смешные или грустные истории. Разумеется, я перемешиваю карты, меняю имена, названия мест, хронологию событий, но по окончании работы я всякий раз тщетно уповаю на то, что тираж газеты внезапно снизится или что она не попадет в руки заинтересованных лиц.

Как-то за обедом одна синьора с грустью рассказывала мне, что дочь ее исчезла на три дня и только сегодня утром объявилась, сообщив по телефону, что вернется домой лишь на определенных, весьма огорчительных для добрых родителей условиях.

— Не так уж плохо, — прервал я ее, просияв, — это первый случай самопохищения.

Я всегда говорю «не так уж плохо», когда мне что-нибудь рассказывают. Я сказал. «Не так уж плохо» даже домработнице, которая в сердцах мне пожаловалась на то, что, не упомянув в заявлении девичью фамилию, она лишилась права получения дешевой квартиры в «народном» доме.

Иногда мне становится жаль самого себя: например, когда приходится читать газеты, не выпуская ножниц из рук, чтобы сделать вырезки. Или в кино, когда от меня ускользает сюжет фильма — из-за того, что комментарии сидящих впереди зрителей кажутся мне показательными для определенного образа мышления, и я считаю своим долгом немедленно их записать в темноте. Когда другие смеются, мне кажется, что и я мог бы извлечь из этого что-нибудь смешное. Когда другие взволнованны, я думаю о том, как бы получше начать или по-эффектнее закончить очередную статью. У меня такое ощущение, что мне не дано жить естественной жизнью: настолько я одержим мыслью, как все уместить в двух или даже в одной колонке. «Переживать это я буду в процессе написания», — думаю я. Но садишься за стол — и возникают новые проблемы: то не хватает определения, то не подходит глагол, то не клеится вся фраза.

Единственное, что меня утешает, — это сочувствие близких иной раз кто-нибудь рассказывает интересную историю с таким видом, будто не понимает, какую блестящую идею он мне подает, иными словами, пытается мне помочь, но так, чтобы помощь выглядела бескорыстной. Люди, привязанные ко мне должно быть, считают меня клептоманом, то есть человеком, который не может удержаться и не присвоить чужую вещь. Чтобы не обидеть клептомана, надо делать вид, что ничего не замечаешь. А может, я для них лунатик, которого время от времени надо будить, но осторожно, чтобы он не упал и не расшибся.

Групповая фотография

Я отыскал старые школьные фотографии и сравнил их с теми, которые ежегодно приносит домой сын. Прежде всего я изучил их с обратной стороны и заметил, насколько изменилась манера расписываться. Каждая из подписей моих одноклассников занимала по крайней мере десять квадратных сантиметров. Имя и фамилия (верней, фамилия и имя) писались мелкими буквами, зато от последней гласной начинался росчерк, уходивший куда-то вниз, а затем прихотливо возвращавшийся к исходной точке, либо взвивавшийся вверх и заключавший целое в довольно изящную виньетку. Это был доведенный до высшего совершенства эстетизм. Некоторым даже нравилось менять давление на самописку и кокетливо утолщать вертикальные элементы гласных и, напротив, утончать их изгибы.

Теперь же мне вдруг стало не по себе: мы были не лицеисты, а, скорее, канцелярские крысы или писцы старинных приходских книг. Шариковые ручки, несомненно, лишили подписи их эпического характера, сделали более однообразными, от завитушек и росчерков не осталось и следа. Привычка мерить все наличием или отсутствием «кавасаки» сказалась и на почерке: даже рука отказывается двинуться на миллиметр дальше, чем нужно.

Перейдя от подписей к групповой фотографии, я утвердился еще в одном впечатлении: не только современная молодежь носит своеобразную униформу — майку с крокодилом или кожаную куртку, джинсы и сапожки. У нас тоже была своя форма: огромные сандалии с короткими чулками, брюки как у зуава и пиджак с выпущенным наружу воротником рубашки а-ля Робеспьер, значок в петлице (итальянской либеральной молодежи или «Католического действия»).[21] У некоторых значки справа — явный признак старого, не раз перелицованного, доставшегося от родителей пиджака: не окажись петлица на правом лацкане, никто об этом и не догадался бы. И вот ведь в чем парадокс: раньше к поношенной одежде относились как к прискорбному факту, теперь же, чем больше она выцвела и потерта, тем больше гордится ею обладатель.

Я обнаружил еще одно трогательное обстоятельство: на фотографиях моего класса вечно кто-нибудь умостится в ногах у стоящих в первом ряду. Это, конечно, коротышки. Для заполнения переднего плана использовали почти микроскопических одноклашек, в то время как дылды были второгодниками и стояли обычно на скамейках в заднем ряду. Нынешние ученики выглядят отрядами парашютистов, переодетых в гражданское платье: все одинаково высокие — и успевающие, и второгодники. Коротышек больше не существует, и поэтому никто не соглашается сесть у ног стоящих в первом ряду.

Одноклассники в мои времена были подвижнее и разношерстнее, чем нынешние. Прически, например, сильно отличались друг от друга: кто расчесывался щеткой, кто пользовался брильянтином, у одного пробор проходил посередине, у другого — справа, а на остальных трех четвертях черепа кудрявилась какая-то немыслимая растительность. Кое-кто в жизни никогда не причесывался. Головы современных учеников представляются мне сознательно патлатыми на один манер.

Но больше всего меня поражает перемена в лицах. Лица, которые смотрят на меня со старых школьных фотографий, говорят сами за себя: этот — зубрила, тот не прочь списать домашние задания, этот — наушник, тот — придурок, неизменно принимающий на себя все шишки, а вот этот сумеет постоять за себя и перед учителем. К тому же почти на всех старых снимках всегда обнаруживаю ученика, который еле удерживается от смеха, потому что сзади его кто-то щекочет.

На современных фотографиях царит атмосфера благополучия, к которому примешивается нотка протеста. У всех такое стандартное тоскливо-ироническое выражение лица, что начинаешь удивляться, как же эти ребята согласились участвовать в лицемерно-патетическом ритуале окончания учебного года.

Конечно, я нахожусь под влиянием сильных предубеждений, и через тридцать лет сын мой наверняка обнаружит в своих школьных фотографиях все то, что я обнаружил в своих. Какие бы революции ни происходили на свете, люди стареют и глупеют по-прежнему, это единственное, что никогда не меняется.

Самокрутка

До сих пор прически, косметика, длина юбок, туфли, чулки со швом позволяли одним только женщинам чувствовать себя дамами тридцатых или сороковых годов, а то и конца девятнадцатого века. Теперь и мужчины находят удовольствие в стиле ретро: я вижу лицеистов с накрахмаленными воротничками, волосы, намазанные брильянтином, как у Рабальяти, вижу твидовые пиджаки и жилетки в стиле Фитцджеральда.

Но из вещей прошлого, воскрешенных мужчинами, больше всего меня поразила машинка для самодельного изготовления сигарет, цены на эти реликвии сороковых годов, которыми завалены лавки старьевщиков, неуклонно растут. На моих глазах за одну такую заржавленную штуку с валиками для бумаги и шприцем для заполнения сигареты табаком заплатили пять тысяч лир.

У кого нет вкуса к старинным вещам и возможности платить за них, тот заходит в табачную лавку и покупает современную машинку и пачку папиросной бумаги, на которой, как и полвека назад, стоит клеймо в виде подковы и ненавязчивая надпись: «приносит удачу, ибо оберегает от неприятностей, связанных с применением менее чистой бумаги».

Но машинка — только первый шаг. Конечная цель — закручивать сигареты пальцами. Это большой плюс в утверждении мужского начала, говорят психологи, настоящие мужчины всегда делали самокрутки. Легендарный Бо Жест, сержант Иностранного легиона, свертывал сигарету одной рукой. Ковбои на всем скаку засовывали руку в карман и вынимали оттуда уже свернутую сигарету.

Я видел, как молодежь занимается трогательными упражнениями. Первые сигареты ни на что не похожи: вздуты посередине, крошатся на концах, иногда приходится законвертовывать их, как конфеты. Секрет, по-видимому, состоит в том, чтобы меньше класть табаку в середину.

Говорят, что у человека, хоть раз попробовавшего курить самокрутки, фабричные сигареты вызывают отвращение: и бумага-то у них слишком толстая, и на вкус они какие-то пресные. Но ясно, что больше всего привлекает в самокрутках ритуал их изготовления: извлечение кожаного футляра с папиросной бумагой, вытягивание зубами шнурка, чтобы открыть мешочек с табаком, совсем как на Дальнем Западе, и, наконец, сенсационный номер, проделываемый одной рукой, от которого вся компания может разинуть рот.

Девушек неодолимо влекут к себе мужчины, которые закручивают сигарету руками. Но степень риска здесь высока. Например, самый опасный момент — склеивание сигареты языком. Для этой операции противопоказаны как робкие, так и слишком грубые действия. Языком полагается смочить бумагу ровно настолько, чтобы сигарета не лопнула во время курения, подобно стручку спелого гороха. Неловкие движения языком могут привести к катастрофе: табак с бумагой попадает в рот и тогда не отплеваться и за полчаса. Девушка, которая прониклась было к вам симпатией, может уйти навсегда.

Щитовидка

Меня в нем раздражает не то, что он умеет сохранять спокойствие в самые напряженные моменты, а то, что он постоянно невозмутим. Если мы идем пешком, то он говорит размеренно, останавливаясь всякий раз, когда нужно подчеркнуть какую-нибудь мысль. Его не смущает, что светофор на переходе уже полминуты горит зеленым светом, а затем начинает мигать, предвещая неизбежное «стоп». Он взвешивает каждое слово, делает паузы и отмахивается от меня с горькой улыбкой, словно я сказал что-то непотребное, когда слегка изменившимся голосом я перебиваю:

— Короче, ты хочешь сказать «да» или «нет»?

Если он за рулем, а движение идет в несколько рядов, он выбирает один из них, и баста. Он не шарахается налево и направо в поисках колонны, где машины движутся быстрее, не возмущается: почему, черт возьми, мы все время ошибаемся в выборе ряда. Если мы едем по автостраде, то он безмятежно держится за руль, словно за перила смотровой площадки. Ни один мускул не дрогнет на его лице, например, из-за того, что мы в двенадцатый раз переезжаем на другую сторону автострады Милан-Болонья по причине ремонтных работ или из-за того, что целую вечность плетемся за громадиной с номерным знаком «ТИР».[22]

Если мы совершаем коллективную поездку и автобус не отправляется, потому что после четверти часа, отведенной для покупок, среди собравшихся не хватает одного, то этим одним оказывается он. Когда он с улыбкой на лице наконец появляется, то ему и в голову не приходит, сколько гектолитров адреналина выброшено в кровь у участников экскурсии. Если же мы, напротив, путешествуем по железной дороге и в проходе показывается контролер, то он не вскакивает на ноги, чтобы лихорадочно вывернуть карманы в поисках билета, а продолжает читать газету и только одной рукой лениво шарит в кармане.

Придя в ресторан, я целиком полагаюсь на гастрономические познания официанта, выбираю, заказываю и киваю соседу в знак того, что теперь его черед. Он же зачитывает вслух все меню, по ходу делает замечания и, наконец, на чем-нибудь останавливается, внося необходимые уточнения, вместо обычного швейцарского сыра требует овечий, но непременно сардинского производства. В ожидании блюд он не грызет хлебные палочки и не отхлебывает вина, не отдирает пальцем наклейку на бутылке с минеральной водой и не делает из ножа и вилки чего-то вроде щипцов для орехов. Он расслаблен, не раскачивается на стуле. Если для приятного времяпрепровождения рассказывают анекдоты, он внимательно выслушивает других, смеется не механически и собирается с мыслями, чтобы рассказать что-нибудь свое.

Когда я кончаю есть и уже созрел для рюмочки коньяка и счета с наценкой «ИВА»,[23] он еще сидит над своим бифштексом по-флорентийски: мясо он не режет, а аккуратно вскрывает, словно хирург скальпелем, тридцать раз пережевывает и, если кто-нибудь задает ему вопрос, знаком просит минутку обождать, кончает жевать, глотает, запивает, осушает рот салфеткой и только тогда отвечает.

Случается нам бывать вместе и в кино. Он не протестует, когда показывают рекламные диапозитивы, напротив, похоже, они его интересуют. Он не вскакивает с места при виде кадра, с которого мы начали смотреть фильм два часа тому назад.

Если после долгого ожидания он попадает на прием к важному лицу, а это лицо, только что сказавшее «прошу вас», вынуждено добавить «извините», поскольку зазвонил телефон, — так вот, его вовсе не возмущает этот неприличный обычай отдавать предпочтение тому, кто не томится ожиданием в приемной, а просто набирает номер.

Как правило, рука его не тянется к переключателю, когда по телевизору передают церемонию приведения к присяге и диктор без тени иронии замечает: «Многоуважаемый профессор, доктор и т. п. может считаться деканом министерства, потому что он присягает в тринадцатый раз».

Тип, который я живописую на этих примерах, весьма распространен. Я отлично понимаю, что на нем держится мир, но, несмотря на это, неблагодарно считаю, что нервы у него сделаны из жевательной резинки и что в его коробке скоростей одной скорости не хватает. Я не думаю, что его спокойствие завоевано мудростью. Скорее всего, это следствие состояния его щитовидки, шейной железы или обмена веществ, и вовсе не его заслуга, а просто дурацкое везение, вызванное случайным расположением хромосом.

Люблю людей, барабанящих пальцами по столу, ломающих зубочистки, выходящих из себя при попадании в слишком медленно движущийся ряд машин. Своим беспокойством они в конце концов действуют на меня успокаивающе.

Бронирование места

Самая заветная мечта моей жизни состоит в том, чтобы в один прекрасный день оформить без всяких забот проездные документы на скорый поезд, равнодушно подняться в вагон, ощупывая для собственного успокоения соответствующие квиточки в кармане. Мне никогда не удается заранее заказать места на скорый поезд. Всякий раз, когда я пытался это сделать, кассиры отвечали мне, что все места уже проданы. Нет ничего более вечного под луной, чем распроданные билеты на скорый.

С бьющимся сердцем выхожу я охотиться на скорые поезда. Я поджидаю их на платформе и задаюсь вопросом: возьмут ли меня без обязательного бронирования места?

Когда из вагона выходит начальник поезда со списком мест и с карандашом в руке, у меня всегда наготове какая-нибудь трогательная история. Он заглядывает в свою бумажку, хмурит брови и оглядывает меня с ног до головы. Внутренне я уже слышу язвительную фразу: ладно уж, садитесь, но не пора ли в вашем возрасте бросить эти эксперименты?

Я добираюсь до места, выделенного мне начальником поезда, с трудом втискиваюсь между угрюмыми пассажирами: у них с бронированием мест все в порядке, и потому они неприязненно косятся на запыхавшегося плебея. Интересно, как им удается забронировать место на скорый? Должно быть, они ведут правильный образ жизни и уже за неделю знают дату отъезда. Тогда бронирование мест еще доступно. Возможно, они руководят учреждениями с множеством подчиненных. Нажимают кнопку, является рассыльный.

— Слушай, — говорят они ему, — закажи мне место на скорый Милан-Неаполь на четвертое января тысяча девятьсот семьдесят восьмого года.

Я же решаю этот вопрос накануне или в тот же день, и у меня нет рассыльных. Приходится просить о милости. Начальники поездов — народ ворчливый, но, в сущности, добрый. Они всегда находят для меня местечко. В том числе и потому, как это ни странно, что в скорых поездах много свободных мест. Однако бронь на них получить нельзя, потому что кассы бронирования давно уже закрыты. Так что приходится садиться на свободное место и ждать контролера, чтобы уплатить за обязательное бронирование места, забронировать которое не удалось. Как-то раз я попытался с улыбкой возразить:

— Мне это место досталось чисто случайно. Не положись я на свои ноги, никто бы его для меня не держал. Так почему же, с позволения спросить, я должен оплачивать услугу, которой не пользовался?

Контролер, понятно, не стал разъяснять профессиональную этику государственных железных дорог в сравнении, допустим, с правилами воздушных линий, где пассажиры платят гораздо меньше, если у них нет заранее забронированного места.

Я заказываю по телефону столик в ресторане, номер в гостинице «Вальдорф Астория», место на аэробус. Но мне никак не удается обеспечить себе место в скором поезде, потому что мест никогда нет, хотя вагоны идут пустыми. Важно, чтобы люди платили за бронирование места. Даже если они делают это уже на ходу.

Головоломка

Захожу в табачную лавку и прошу марку за 150 лир, чтобы отправить визитную карточку в маленьком конверте. Продавец долго роется в наборе марок и предлагает мне комбинацию из юбилейной марки за 90 лир и двух других стоимостью по 30 лир каждая. Мы вместе пытаемся разместить их на конверте, но тщетно: фамилия адресата то и дело оказывается под одной из марок. Недостаток нашей почтовой системы состоит именно в том, что на конвертах надо писать адрес.

Я благодарю за желание помочь мне и отправляюсь в другую табачную лавку. Продавец, посоветовавшись с женой, говорит, что может предложить только марку за 80, три за 20 и одну за 10 лир. Криво, но вежливо улыбаясь, я выхожу и начинаю методично обследовать все табачные лавки в центре. Поиски длятся примерно час. Наиболее удачная из предложенных мне комбинаций — две марки, одна размером с простыню. Итак, я решаю приобрести желтый казенный конверт, способный вместить гектары почтовой продукции, и вложить в него свою визитку.

Однако, проведя добрую половину утра в поисках марки, я не успокаиваюсь и начинаю маленькое расследование по телефону. Самые интересные данные я получаю в отделении хранения марок. Марки за 150 лир не вышли еще в обращение, мы ждем их из Рима. Есть, правда, юбилейная марка за 150 лир, но ее расхватали филателисты. Но в таком случае, спрашиваю я, почему вы не снабжаете табачные лавки столировыми марками. С одной маркой за 100 лир и другой за 50 можно еще жить. Ответ: столировые марки мы отпускаем для заказных писем, отправка которых стоит 400 лир: не можем же мы, в самом деле, заставлять людей лепить на заказных письмах восемь марок по 50 лир или двенадцать по 30 и одну за 40 лир. Но разве нет марки за 400 лир? Нет, ее еще печатают, она тоже должна поступить из Рима.

Постановление об увеличении почтовых сборов до 150 лир за обычное и до 400 лир за заказное письмо вышло по крайней мере год назад; времени для выпуска новых марок было вполне достаточно. Но к чему торопиться, когда итальянцы, отправляя письма, даже получают удовольствие от различных комбинаций марок; они увлекаются этим делом, как решением головоломок, Во всяком случае, они сообразили, что адрес писать надо после, используя свободное пространство.

Одно из чудес нашей страны — это гениальность, с какой нам удается изменять назначение привычных вещей. Мелкой разменной монеты сейчас, как известно, нигде не найдешь, потому что ее стали употреблять для изготовления пуговиц, телефонные жетоны исчезли, потому что они служат вместо разменной монеты, а марки за 100 лир не продаются в табачных лавках, потому что их скупили владельцы баров на автострадах и дают вместо сдачи в пластмассовых пакетиках (непонятно, почему бармены вывешивают таблички с извинениями — ведь они как раз делают нам одолжение; важно знать, где найти нужную вещь: марки за 100 лир я всегда покупаю на автостраде, расплачиваясь за них звонкой монетой).

Рано или поздно в табачные лавки поступят, разумеется, марки и за 150, и за 400 лир. Но надо полагать, что стоимость отправки писем поднимется тем временем до 200 и 400 лир, так что удовольствие комбинировать марки различного цвета и формата гарантировано нам и на будущее. Если же положение с выпуском почтовых марок станет еще более критическим, то и тогда не стоит слишком огорчаться. У нас есть еще конфеты: тремя обертками от фруктовой карамели и пятью от конфет с ликером можно оклеить целый конверт.

ХОЛЕСТЕРИН — 450

Перевод Г. Смирнова.

Симптомы Бонинсеньи

В зеркале он проверяет, не белый ли у него язык, осматривает роговицу, немного оттягивая нижнее веко, щупает пульс, засовывает палец под ребра, чтобы потрогать печень, отмеряет расстояние на ладонь от пупка, чтобы найти аппендикс.

К врачу он отправляется только потому, что существующее законодательство не дает всем право выписать себе по установлении диагноза настоящий рецепт. Итак, он идет к врачу, толкует ему про свою болезнь, говорит, что друг его, страдавший таким же заболеванием, вылечился с помощью инъекций Вабена и что он тоже не прочь их попробовать.

— В свое время, — рассказывает врач Гуидо Альманси, — мы имели дело с полными дилетантами. «Здесь болит, — говорили они, — а вот тут какая-то тяжесть». Теперь же к нам являются люди, занимающиеся самоисследованием. Они сравнивают свое недомогание с симптомами, описанными в медицинской рубрике иллюстрированного журнала. Больной приходит в профсоюзную поликлинику, щупает себе брюшную полость и заключает: «Я думал — печень, а это чуть ниже: наверно, мочевой пузырь, должно быть, у меня камни, но я не хотел бы оперироваться, потому что один мой приятель хоть и чувствует себя после операции вполне прилично, но раздался вширь, как гиппопотам». Говорил он с уверенностью, пальпировал себя тоже правильно: задерживая дыхание и соединяя пальцы при прощупывании. Правда, всю эту операцию он производил слева, со стороны селезенки.

Самодиагноз — болезнь века. Врачи слушают наши выдумки о спазмах коронарных сосудов или невровегетативных дистониях, с важным видом соглашаются, никогда не перечат, ибо это опасно, как с сумасшедшими.

Мы вещаем, словно участники симпозиума врачей, досконально разбирающиеся в разных тонкостях (нет-нет, это не органическое, а функциональное расстройство), приводим цитаты статьи о миокарде из энциклопедического словаря Треккани.

Перейти от холестерина к ортопедии для пациентов плевое дело.

— Пятьдесят лет издательской деятельности Риццоли, — говорит Джузеппе Галли, — оставили след в Болонье: люди набрались медицинских терминов. «У меня боли в затылочной области», — жалуются классные дамы, страдающие простой мигренью или климактерическими головокружениями.

Но главным образом самодиагнозом отличается молодежь. Если пожилые люди все еще продолжают тщательно описывать свои боли и движения, вызывающие их, то студенты с порога заявляют: «У меня оборвался мениск, нужна срочная операция». — «Интересно, что заставило вас прийти к такому выводу?» — «У меня те же симптомы, что и у Бонинсеньи, и это подтвердил мой тренер по гимнастике». Часто пациенты испытывают разочарование, узнав, что у них самое обычное растяжение связок.

Гипертрофированная склонность к исправлению врожденных недостатков — это настоящая эпидемия, которая свирепствует среди матерей.

— Приносят мне младенца в бутсах, ибо родители решили, что он нуждается в супинаторе, — рассказывает Витторио Мальетта, — настаивают на госпитализации после тонзиллита, чтобы удалить миндалины, а я не выдерживаю и ору: почему бы ребенку заодно не удалить и башку, дабы у него никогда не болели зубы. Либо требуют справку, чтобы пристроить двухмесячного сосунка в бассейн и предупредить таким образом искривление позвоночника. Мне пришлось стать усердным читателем рубрик здоровья, которые публикуют популярные журналы: должен же я понимать материнскую психологию, чтобы как-то бороться с ней.

Склонность к самодиагнозу не имеет никакого отношения к образованности пациента. Наоборот, как показывает статистика, адвокаты, инженеры и другие высокообразованные люди меньше, чем кто бы то ни было, способны разобраться в состоянии своего здоровья. Они ограничиваются рассказом о своих ощущениях и слушаются врача. Самодиагноз — это настоящее призвание: к нему склонны люди эмоционально неуравновешенные и одержимые манией величия.

Самодиагноз, в общем-то, не сбивает с толку хорошего врача (мы уже привыкли по-своему толковать чужие толкования); с этим согласны и психиатры: больной, обладающий подобными наклонностями, — это всего лишь словоохотливый человек, от которого при правильном подходе можно добиться всего, что поможет составить правильное представление о его состоянии, например констатировать скрытую агрессивность, выдаваемую за «недостаточность кислородного питания левого желудочка».

И все же указанное явление имеет место и получает все большее распространение. Все мы немного похожи на студентов четвертого курса медицинского факультета, которые при изучении каждой новой болезни обнаруживают у себя ее симптомы.

Чтение рубрик или разделов, посвященных в журналах здоровью, должно было бы служить одной цели: вызвать у человека беспокойство — нет ли и у меня чего-нибудь похожего, не лучше ли показаться врачу. Вместо этого мы приписываем себе невероятные болезни, относимся к медицинским заметкам, как к индивидуальному гороскопу (мы всегда готовы поверить таинственному оракулу). Ведь как было бы хорошо лечиться самому, конечно, с помощью друзей, у которых можно при случае спросить: а у тебя кололо в боку при глубоком вдохе? Выздоровевший друг — гарантия успеха. При этом неважно, вылечился ли он от невроза или настоящей язвы желудка. Многие врачи поощряют такое самолечение. Не осматривая больного, они на основании его рассказов предписывают лекарство.

Противоречивые предписания

Одержимые, беспокойные люди, которых, казалось бы, давно должен хватить удар из-за усердия и напряжения в работе, живут дольше и без всяких инфарктов. К этому выводу пришли ученые из Мичиганского университета, и мы с изумлением, но как должное принимаем это к сведению, ибо уже привыкли к подобным крутым поворотам в медицинской науке.

Принимает это к сведению и бедный трудяга, который два года назад, после снятия электрокардиограммы, слабым голосом спрашивал: «Что же теперь делать, доктор?» — и в ответ слышал: «Да ничего, успокойтесь, обязательно отдыхайте в конце недели, помните, что работа подрывает здоровье, ослабьте свое рвение и постарайтесь найти себе какое-нибудь хобби».

И вот бедняга с грустью подыскивает себе хобби, отказывается от срочной работы, потому что ему настойчиво повторяют, что стрессы смертельны. Отказывается он и от многих удовольствий, потому что расплачиваться за них приходится слишком дорогой ценой. И что же выясняется теперь, через два года? Оказывается, многоуважаемые исследователи из Мичигана заметили, что стресс в известных случаях идет на пользу: дельцы, рискующие на каждом шагу, доживают до ста лет, в то время как инфаркт косит батраков и рабочих, потому что те выполняют однообразную, скучную работу, а угнетенное состояние гораздо быстрее ведет к смерти, чем беспокойство.

И тогда невольный раб хобби взрывается: друзья, договоритесь наконец между собой, ведь стресс — это не какая-то деталь одежды, которая сегодня в моде, а через год идет на свалку.

— Два года назад у меня случился инфаркт, — жалуется один мой хороший знакомый. — После двух месяцев постельного режима меня выписали и рекомендовали избегать физических перегрузок, вплоть до подъемов по лестнице. Теперь инфаркт случился у моего друга. Через несколько дней врачи спрашивают: чего это вы залежались в постели, синьор Аугусто? Ноги в руки и шагом марш, занимайтесь спортом, играйте в теннис, надо тренировать сердце.

А вот и новое слово науки, поступившее из Мичигана: если человек испытывает удовольствие от чрезмерных нагрузок, то да здравствует стресс! Наука несется во весь опор, только усвоишь какое-нибудь правило, как все опять ставится с ног на голову.

Наиболее укоренившиеся догмы меняются, как левоцентристские правительства. Целые поколения выросли в святом убеждении, что чем сильнее жжет дезинфицирующее средство, тем больше от него пользы. Целые ведра спирта вылиты на наши раны, ссадины, на наши исколотые задницы, но вот в один прекрасный день нам втолковывают, что спирт подходит больше для полировки мебели и чистки стекол, потому что его бактерицидные свойства просто смехотворны. Сейчас микробов уничтожают новыми средствами, которые отнюдь не жгут и даже приятно пахнут, как дезодоранты, освежающие воздух в помещениях.

Каких только сказок нам не рассказывали о вреде яиц. Ради бога, говорили за столом при появлении майонеза, у меня больная печень. Об этом знали даже ученики начальных школ, писавшие в своих сочинениях: курица несет яйца, яйца вредны для печени. Затем вдруг реабилитация по всем статьям: яйца абсолютно безвредны, а по мнению некоторых, прямо-таки нет лучшего средства для сохранения печени. Спасибо, друзья, спасибо и тем, кто установил, что подагрой болеют не от злоупотребления свининой. Раньше при встрече с подагриком у каждого возникала мысль: обжора, небось лопал без счету сосиски и свиную колбасу. Теперь, похоже, сваливают вину на сахар и фруктозу. Подагра разбивает дам, которые от полноты усердно потребляют на завтрак печеные яблоки.

Но особенно расстроило женщин другое сообщение: солнце, оказывается вредно, оно разрушает клетки и способствует появлению морщин и пигментных пятен. После вековых проповедей о пользе солнца — оно-де и тепло, и здоровье, и жизнь — выяснилось вдруг, что будущее за избегающими загара. (Впрочем, женщины и бровью не повели: лучше загар сегодня, чем здоровая кожа завтра, к тому же о ней позаботится кто-нибудь еще из светил науки, который додумается, что дело не в солнце, а в недоваренном цикории).

Солнце было реабилитировано несколько лет назад, когда начался бум облученного, вернее, обогащенного ультрафиолетовыми лучами молока с повышенным содержанием витамина D. Затем был дан задний ход: к черту облученное молоко — избыток витамина плохо сказывается на костях.

Коренной, но приятный поворот произошел и во взглядах на вино: французский врач Мори опубликовал книгу «Лечитесь вином». Никто не утверждает, что это библия, но раз коллеги не оспаривают его права практиковать, то, значит, и это не ересь. Итак, согласно Мори, гипертонию лечат четырьмя стаканами шипучего «пуйи» в день, тучность — ежедневным распитием бутылки розового провансальского вина, печень — четырьмя бокалами сухого шампанского, медвежью болезнь — божоле, аллергию — «медоком» и т. д.

Разумеется, никому из врачей не хватит смелости посоветовать больному атеросклерозом пропускать по рюмочке граппы четыре раза в день перед каждой едой. Однако и в лечении атеросклероза есть новости. Дело, оказывается, не в том, что изменения в артериях вызываются дурной кровью, а в том, что сами артерии поражаются каким-то вирусом, вызывающим оседание жиров. Это значит, что вскоре мы, вероятно, сможем делать прививки против атеросклероза, как, например, от оспы или полиомиелита, а затем спокойно пить барберу.

Или возьмите холестерин, десятилетиями наводивший ужас на добрых людей. Стоило кому-нибудь сделать анализ крови и увидеть, что холестерин подскочил у него до 450 единиц, как он тут же бледнел и спрашивал самого себя: а доеду ли я до дому? Так вот, даже холестерин утратил свою прежнюю роль. Анализ крови на холестерин нам все еще предписывают, но больше для проформы, как дань уважения к герою, сошедшему со сцены. Гораздо больше страху наводят сейчас триглицериды, вокруг которых вертятся все наши разговоры.

Новые веяния появились и в хирургических клиниках, где вас норовят побыстрее вытурить с койки. Одно время пожилых людей с переломом бедренной кости замуровывали в гипсовый саркофаг, теперь же благодаря появлению суставных фиксаторов пострадавшего буквально выпихивают из постели. Постель — злостный враг больного, а для выздоравливающего она тем более противопоказана.

Коридоры клиник, заполоненные одно время колясками и носилками, превратились теперь в места для прогулок; множество послеоперационных больных, едва очнувшихся от наркоза, получают указание: вставайте и гуляйте. И вот добряки, привыкшие поправляться в горизонтальном положении, выстраиваются в затылок друг другу и начинают разгуливать по коридорам с торчащими наружу трубками всех этих моче- и калоприемников, покорно следуя предписанию сохранять вертикальное положение.

Если от зигзагов хирургии и терапии перейти к причудам психологии, то тут повороты еще круче. Достаточно вспомнить о вспыхнувшей метеором звезде Бенджамена Спока, этого апостола всепрощающей педагогики. Миллионы итальянских матерей годами отводили за руку ребенка, вывалившего мороженое на голову какому-нибудь почтенному синьору, ласково приговаривая: ничего, ничего, но больше так, пожалуй, делать не следует. Но затем Бенджамен Спок совершил поворот на сто восемьдесят градусов и сделал потрясающее открытие, установив, что время от времени ребенку не мешает немного и всыпать.

Но это, пожалуй, единственный крутой поворот в теории, на который не клюнули добрые итальянские женщины: ведь метод всепрощения гораздо удобнее и спокойнее для воспитательницы, которая может с легким сердцем вязать на скамейке, в то время как дети наводят ужас на всю округу.

Следить за детьми, ругать и наказывать их — напрасная трата сил! К тому же поневоле выходишь из себя, а это стресс, который плохо сказывается на коронарных сосудах, впрочем, нет, по другой теории — как раз идет на пользу.

Корова на колокольне

В мои сны часто вторгается ужасный звуковой кошмар. Это смех одного профессора, экзаменовавшего меня по гражданскому праву. Он спросил меня, почему отопительные батареи подвешиваются к стене, а не устанавливаются прямо на полу. Я долго колебался, мысленно перебирал статьи из раздела прав домашней прислуги, вспоминал об ограничениях собственных прав в случае, если наносится ущерб правам других лиц, и, наконец, ответил: «Думаю, что они подвешиваются над полом, дабы жилец из нижней квартиры, который привык к прохладе, не запротестовал против нагрева части его потолка».

Вот тут профессор и закатился тем смехом, который часто врывается в мои сновидения, а отсмеявшись, сказал: «Надо же такое придумать, юноша! Батареи навешиваются на стену, чтобы хозяйкам было удобнее подметать под ними». Желая затем преподать мне серьезный жизненный урок, профессор добавил: «Главное на экзаменах — гибкость ума. Экзамен — это одно из многих испытаний, с которыми вам придется столкнуться в жизни, и одних знаний тут мало, нужны еще воображение, смекалка, интуиция».

Я был бледен и зол, и мне недостало выдержки, чтобы спокойно заявить ему: гибкость ума означает также, что на экзаменах по юриспруденции профессору не мешало бы понимать разницу между шутками и статьями кодексов.

Мое враждебное отношение к подобного рода тестам, и в особенности к пресловутому коэффициенту сообразительности, восходит к этому конфликту на экзамене по поводу отопительных батарей. К тому же периоду относится и мое восхищение любым примером индивидуального или коллективного неподчинения подобной проверке.

Несколько лет назад я пришел в дикий восторг, узнав об ответе, который один из выпускников математического факультета дал на следующий вопрос, предложенный ему приемной комиссией одного крупного миланского предприятия: «Корова пасется на колокольне: считаете ли вы это обычным, чрезвычайным или невероятным явлением?» Экзаменуемый ответил: «Обычным». По окончании испытания психолог, работавший на предприятии, взял его под руку и сказал: «В целом вы удовлетворительно выдержали экзамен, но объясните, почему вы не находите ничего необычного в том, что корова пасется на колокольне?» — «На низкой колокольне», — ответил юноша и попрощался.

За последнее время особенно большое удовлетворение доставило мне появление исследовательской работы шведа Карла Люнгмана, направленной против подобной методики подбора кадров. Книга эта имеет огромный успех в Федеративной Республике Германии — стране строжайшего программирования и безжалостной системы отбора, где ежегодно четыреста тысяч человеческих судеб разбиваются о тесты, разработанные психологами; а те, став отныне хозяевами западногерманского общества, решают, кто должен работать санитаром, кто металлургом, кто пилотом реактивного самолета, кто посыльным или директором банка. Четыреста тысяч человек, ежегодно терпящих крушение, способствуют росту тиражей книги Люнгмана.

Тесты, утверждает этот шведский писатель, представляют собой разновидность психологического терроризма, жертвами которого оказываются лишь низшие чины армии служащих. Если бы президенту промышленного комплекса Круппа предложили руководить предприятиями «Мерседес», никто не посмел бы задать ему вопрос: «Часы бьют каждый час и затем каждые четверть часа; из-за поломки механизма они стали отбивать два удара в четверть часа, три — в две четверти и четыре — в три четверти часа. Скажите, который час, если часы пробили сначала шесть ударов, а затем три».

Да кто они такие, эти наглецы, что присваивают себе право научно измерять людскую сообразительность, зачастую даже не считаясь с тем, что кандидаты на то или иное место решают предложенные им проблемы в слишком жаркой или слишком холодной комнате?! Почему они забывают (вопреки науке), что лучшие результаты человек показывает в 10 часов утра при температуре около 22 градусов?

И какой компьютер может рассчитать объективность ответа? Один из наиболее классических вопросов гласит: «Если бы у вас было две возможности провести вечер — посмотреть в театре пьесу Шекспира или пойти на встречу по боксу, — что бы вы выбрали?» Большинство опрашиваемых считает, что они предстанут в лучшем свете, выбрав Шекспира. Бедняги и не подозревают, что в философии бизнеса бокс означает агрессивность, любовь к соревнованию, словом, положительные качества для исполнителя, в то время как высказавшийся за Шекспира считается человеком созерцательным, далеко не мужественным и, следовательно, плохим приобретением для предприятия.

В своей тестофобии Люнгман перечисляет ряд идиотских вопросов-ловушек, напоминающих мой случай с батареями. Например: «Я посадил деревцо высотой в восемь сантиметров. В конце первого года оно выросло до двенадцати сантиметров, на второй достигло восемнадцати, на третий — двадцати семи. Спрашивается, какой высоты оно будет в конце четвертого года?» Задайте этот вопрос крестьянину, и он вам ответит: «Рассчитать это невозможно, ибо деревья растут как придется». Но какой-нибудь знаток геометрии или бухгалтер очумеет на его месте от безумных уравнений.

От искушения добиться максимальной отдачи работника на предприятии никуда не уйдешь, а заманчивость теста с его ореолом фрейдизма слишком глубоко укоренилась в сознании хозяев. Одну мою знакомую, мечтавшую стать стюардессой, вызвали для проверки. Она вошла в офис с застекленными стенами и полом, затянутым мягкой тканью. За письменным столом из вороненой стали сидел в жилете молодой менеджер с сигарой в зубах. Он принялся любезно с ней беседовать. Время от времени, однако, он обрушивал на нее пулеметную очередь: возьмите ручку на столе и постарайтесь за десять секунд определить в трех словах свой характер. Затем снова переходил на любезный тон, продолжая как ни в чем не бывало прерванный разговор: «„Эммануэль“ немного разочаровывает, не правда ли? Книга куда лучше, хотя и она порядком устарела». И вдруг снова ни с того ни с сего: учитывая, что перья есть только у птиц, какое из трех утверждений правильно: 1) птицы меняют оперение весной; 2) все перья легки; 3) у змей перьев нет.

И пока девица едва справлялась с сердцебиением, молодой менеджер совершал плавные пируэты на вертящемся кресле и пускал к потолку густые клубы дыма — благодаря тесту он чувствовал себя хозяином положения. Быть может, к марксистскому определению антагонистического общества следует добавить, что люди делятся также на экзаменуемых и экзаменующих?

Довольно странно, что профсоюзные и студенческие организации, одержавшие немало успехов во всех областях (автоматическое повышение в должности, распознание симуляции заболевания, запрограммированный опрос школьников, в том числе и на дому, экзаменационные комиссии в университетах), чувствуют себя безоружными, запуганными перед лицом тестов. В конце концов, не так уж много нужно, чтобы экзаменуемые добились права задавать вопросы экзаменаторам.

А может быть, дело в том, что ненавистный тест гипнотизирует и влечет к себе подсознательно: привыкли же мы во всем соперничать друг с другом — в количестве автомобильных цилиндров, в дешевизне платы за квартиру, в физической силе, в меблировке гостиных, в межсемейных перепалках радиорубрики «Гамберо», в умопомрачительных выходках наших детей.

Пока не изобретут ушной термометр для измерения степени людской одаренности, мы так и не избавимся от искушения прибегать к помощи тестов. В некоторых общественных кругах матери уже с детского возраста, как на прививку, водят своих возлюбленных чад на определение коэффициента одаренности. Либо проделывают эту операцию дома с помощью пособий Фельтринелли: достаточно разделить период умственного созревания на возраст ребенка в месяцах, умножить полученное число на сто, и в случае если результат окажется удовлетворительным, то его можно даже вышить на джинсах.

РАВНОДУШИЕ

Перевод Г. Смирнова.

Чемодан и сержант

Реклама авиационных компаний невозмутимо твердит, что авиапутешествие настолько молниеносно, что не успевают пилот с экипажем пожелать пассажирам приятного полета, как приходится уже отстегивать ремни и готовиться к выходу.

И впрямь со скоростью девятьсот километров в час можно куда угодно долететь очень быстро. В воздухе никто из летчиков пока не бастовал, не бросал управление и не отказывался выпускать шасси. Но на земле реактивные самолеты словно налиты свинцом. Известно, какое праздничное настроение охватывает всех, когда после загрузки багажа и окончания суеты механиков и противопожарной охраны в салоне появляются стюардессы и самолет взлетает, полагаясь на одни свои крылья. Не буду описывать общеизвестные впечатления, напротив, остановлюсь на одном, более необычном случае.

Самолет Болонья-Рим должен вылетать в восемь двадцать. На самом деле вылет задерживается на два часа по техническим причинам. «Технические причины», как доверительно сообщают, — это пилоты, не успевшие отдохнуть между двумя рейсами. Ради бога, пусть отдыхают на здоровье. Мешки под глазами у пилотов наводят на меня ужас. Но разве нельзя составить расписание так, чтобы на смену уставшим приходили отдохнувшие пилоты? Оглядываю пассажиров: на одного возмущающегося приходится девять спокойно читающих газету. Индуизм — новая религия современной Италии.

Во время полета — краткое сообщение: приземляемся не в Чампино, закрытом для посадок после определенного часа, а во Фьюмичино. Стоит ли беспокоиться, если даже после двух часов опоздания ты рассчитывал уехать на своей машине, оставленной при отъезде в Чампино? «Индусы» не отрываются от газет. Но вот садимся во Фьюмичино: все бросаются к телефонам, чтобы объяснить задержку родственникам, друзьям, замминистрам, у которых вам назначен прием. Ждем багаж.

Проходит полчаса, багажа нет как нет. Даже «индусы» багровеют от нетерпения. Проходит час. Представители компании говорят: после посадки самолета они не имеют к нему никакого отношения. Советуют обратиться в другое окошко. Там советуют подойти к окну номер четыре, то есть обратно в авиакомпанию. Оттуда направляют в какой-то офис. В офисе объясняют: самолет вышел из графика, а у грузчиков обеденный перерыв. Один из пассажиров, которого того и гляди хватит удар, орет, что если ему не позволят выгрузить свой багаж, то он будет считать это нарушением прав человека. Ему отвечают, что он волен считать все что угодно, но что только сумасшедший может разрешить ему выйти на летное поле для выгрузки багажа. Впрочем, обратитесь к сержанту полиции.

Гурьбой направляемся к стражу общественного порядка. Это человек лет пятидесяти, высокого роста, с лицом, усталым от жалоб и заявлений об угоне машин. В ответ он может нам сказать: а) это не его дело; б) обратитесь в окно номер четыре или девять или в офис в конце зала; в) его уволят, если он даст разрешение пассажирам выгружать багаж из самолета.

Вместо этого он спрашивает, сколько нас и все ли в состоянии пройти полкилометра с чемоданом в руках. Затем идет к человеку в защитной форме и с автоматом в руках, охраняющему выход на поле, и что-то ему говорит. Тот отрицательно мотает головой. Полицейский долго его уговаривает, и постовой наконец пожимает плечами. Тогда сержант оборачивается к нам, знаком приглашает следовать за собой, просит не разбредаться по полю и ведет нас к самолету. Тут нас встречают люди в белых спецовках, которые отказываются взять на себя ответственность за вскрытие багажника.

Ответственность сержант берет на себя. На карачках лезем в багажник и выгружаем чемоданы. Уныния как не бывало, все полны энтузиазма: утренние безобразия и тяготы разгрузки — ничто по сравнению с пятью минутами, в течение которых удалось найти человека, взявшего на себя ответственность.

Когда я вспоминаю о государственных учреждениях, передо мной возникают миллионы лиц, только и способных на то, чтобы кивком отослать меня к соседнему окошку, после того как я час простоял в очереди. Тем, что наша страна при самом строгом соблюдении всех необходимых порядков до сих пор окончательно не развалилась, она обязана неизвестным молодцам, которые уступают непростительной слабости нарушать инструкцию, когда справедливость кажется им важнее служебных требований. Дорогой сержант, если вас узнают, несмотря на общий характер моего описания, сообщите мне об этом.

Сосед по площадке

Во времена, когда похищают людей, ограбление квартиры никого не удивит. Особенно летом, когда воры, названивая по телефону или заглянув в почтовый ящик, который ломится от писем и газет, легко устанавливают, что квартира пуста, и взламывают дверь (со всеми ее сакраментальными запорами), словно речь идет о банке с кока-колой.

Удивляет другое — спокойствие и комфорт, с какими ныне осуществляются подобные операции. Свидетельства пострадавших единодушны: воры работали в свое удовольствие — крушили молотками шкафы, ничуть не беспокоясь о шуме, обыскивали квартиру сантиметр за сантиметром, а потом, прежде чем вытащить картины, меха и драгоценности (тоже, видать, со всеми удобствами, ибо спускались они на лифте, где остались осколки разбитой статуэтки из Каподимонте), выпили виски и даже смололи себе кофе в электрической кофемолке.

Уголовник-ретроград, не желающий заниматься похищением людей и разбоем средь бела дня, а довольствующийся кражей со взломом, психологически тоже перековался, поняв, что может воспользоваться атмосферой страха, который нагнали его коллеги. Он заметил, что страх сделал людей безразличными к судьбе ближнего. Циничное поведение ньюйоркцев, которые обходили стороной корчившегося на тротуаре с ножом в спине, еще несколько лет назад вызывало у нас ужас, а теперь мы тоже научились беззаботно или в лучшем случае с некоторым опасением взирать, как на наших глазах выхватывают у женщин сумки, как кого-то избивают, превращая в кровавое месиво. Единственное, на что способна толпа, — это попытаться расправиться с преступником, когда он уже в наручниках.

Так что, даже не читая очерки Конрада Лоренца о «смертных грехах» западной цивилизации: вымирании чувства солидарности, росте безразличия, — домушник, стремящийся к бескровной добыче, знает, что он может рассчитывать на безучастность соседей, чьи интересы непосредственно не затронуты.

Когда-то обчистить пустую квартиру было труднее: жильцы дома здоровались, знали друг друга в лицо — это был какой-то коллектив. Если кого-то ночью будил подозрительный шум, доносившийся с верхнего или нижнего этажа, то проснувшийся распахивал окна, кричал караул, звонил в полицию.

Сейчас же человеку нет дела до того, что творится за стенами его квартиры. Услышь он ночью подозрительный шум по соседству, только глубже зароется в подушки: плевать на то, что кому-то рядом приходится худо. У кого не опустятся руки при одной мысли о том, что поднявшему тревогу или позвонившему в полицию не избежать «причастности» к темному делу.

Водитель, поддающий газу при виде пешехода, сбитого на дороге, — это все тот же жилец большого дома, который не только не вызовет полицию, но и пальцем не пошевельнет, услыхав, что в квартире этажом ниже молотком разбивают шкаф. Если у него есть еще хоть капля совести, он постарается убедить себя, что это, должно быть, вернулись соседи и затеяли ночью перестановку. Требовать от такого человека выяснения подозрительных обстоятельств было бы слишком. Как-никак, он отец семейства, а не какой-нибудь мученик из Бельфьоре.[24]

Так что домушники теперь не шарят лихорадочно по дому, а спокойно сортируют добычу, забирают самое лучшее и отвергают разное барахло. Они спокойно включают свет, потому что с карманным фонариком многого не увидишь, а если не находят ничего стоящего, то вымещают злость на всем, что попадет под руку. Грабителей с черным носком на лице, по-кошачьи ступающих по полу, теперь днем с огнем не найдешь, разве что в старых фильмах с участием Кэри Гранта. Нынче, наоборот, лучше всем дать знать о своем присутствии, меньше неприятностей: если ты вышел подышать воздухом, дыши и не суйся не в свое дело.

Полиция прибывает на место происшествия, словно на Аспромонте: никто ничего не слышал. Даже уборщица и та с утра не заметила, что дверь сорвана с петель и просто приставлена к стенке.

Ограбление квартир не сулит такого навара, как взятие заложников, но зато и не ведет к сердечным приступам или ненужным стрессам, а если к тому же холодильник не разморожен, то, потрудившись на славу, можно и подзакусить. Приятно посидеть в уютной квартирке, которую предстоит ограбить. Ничье отсутствие не может быть столь явным, как присутствие ближайшего соседа. Взаимопонимание, чувство локтя между соседями вновь проявляются только в сентябре — с началом чемпионата по футболу.

Телеграмма

С момента кражи прошло больше месяца, и я потерял всякую надежду. Ворюга, разбивший мне ветровик и похитивший портмоне, имел массу возможностей вернуть мне все, что, по моим понятиям, не представляло для него интереса. Я готов был поклясться, что он так и сделает. Не верю в прирожденную испорченность: даже самый закоренелый преступник сбрасывает скорость на автостраде, чтобы дать старой ласточке с заторможенными рефлексами взлететь над капотом мчащейся машины.

Что кроме денег, есть в бумажнике у мужчины? Я не рассчитывал, что мне вернут зажигалку, брелок от ключей или даже удостоверение личности — в конце концов, можно получить дубликат. Но все остальные бесценные реликвии, с которыми я никогда не расставался, мне страшно нужны: старые потертые фотографии, пожухлая от времени поздравительная телеграмма, нашедшая меня на краю света, когда я был одинок как собака, не имеющая никакой ценности трубка — с нею связано было столько памятных лет и событий, — пакетик с какой-то индийской солью, что приносит счастье родившимся под знаком Рыб, образок, сунутый матерью в карман сыну, часто летающему на самолетах. Даже ко всему равнодушные люди сохраняют какие-то остатки веры и предрассудков!..

К тому же в бумажнике была записная книжка. У воров наверняка есть свои записные книжки. И если они когда-либо ее теряли, то должны же понимать, что значит остаться без записной книжки. Часть записей можно с грехом пополам восстановить, но ведь есть и невосстановимые. Это и давнее знакомство, от которого ничего не осталось, кроме номера телефона, и возможность подработать, зафиксированная на визитной карточке, словом, куча лиц и вещей, которые, не будь у тебя соответствующей записи, навсегда канут в Лету.

Что делать человеку без записной книжки? Разве что дать объявление в газету: не пишу, мол, не звоню, не отвечаю, потому что обобран до нитки, память моя на мели, энцефалограмма — на нуле.

Так что же это за жулик, которому наплевать на всех и вся, даже на себя самого? В полицейском участке мне разъяснили всю беспочвенность моих ожиданий: та порода воров, которую я себе воображал, давно уже вымерла. Одно время у уголовников были свои законы чести: им нравилось работать чисто, профессионально. Замки в автомашинах открывались без взламывания дверей, приемник вывинчивался отверткой, а не вырывался с корнем из щитка, сумки похищались с возвратом по почте бумаг и документов.

О, les voleurs d'antan[25] с беретом на голове и искрой человечности во взоре. Я вижу, как вы сортируете добычу, суете нос в чужие письма, разглядываете невинные амулеты и думаете про себя: не верни я эти бумаги, придется их владельцам опять выстаивать в очередях перед бесчисленными окошечками. Уголовники были людьми вне закона, но не чуждались отзывчивости. Сама кража представляла для них случай для мимолетного, но все же человеческого общения с потерпевшим. Присвоение денег подчас отходило на второй план перед возможностью возвратить все, что не интересовало грабителя: сложив ненужные вещи в пакет, он оставлял его где-нибудь на видном месте. Есть воры, на которых я ни за что бы не подал в суд, даже если бы застал их на месте преступления. Напротив, я охотно выпил бы с ними по рюмочке.

Раньше в уголовном мире царила строгая специализация: домушники сами никогда не угоняли машину, нужную им для вывоза краденого, они поручали это другим; специалист по ограблению ювелирных магазинов не занимался вскрытием машин на стоянке. В полиции говорили: «Да, он вор, но чистит только подвалы, в квартиры ни разу не забирался», или: «Он ворует запасные колеса и не интересуется автомобильными радиоприемниками».

Из специалистов ныне остались одни лишь карманники. Все остальные — примитивный народ, который загребает налево и направо, словно дворник, подметающий тротуары. Это необразованные, грубые люди, готовые на все. Ради пары перчаток они способны изуродовать вам машину.

Или же это озлобленные типы, которые не только обкрадывают, но и стремятся наказать тебя. Они угоняют роскошное авто, выхватывают сумочку из рук состоятельной дамы, а затем измываются над старой поздравительной телеграммой — этим символом благосостояния и мирной жизни.

Дорогой мой воришка, я думаю, что тебе не больше пятнадцати, раз ты не знаешь, что такое человеческие привязанности, записная книжка, воспоминания.

Ретроспектива

Не успел поезд набрать скорость, как тут же замедлил ход и вскоре со скрипом остановился. Мы в Рогоредо.

— Кто-нибудь улегся на рельсы, — говорит какой-то пассажир, не отрывая глаз от газеты.

Разумеется, это пассажир из обычного местного поезда, ведь все мы — ни рыба ни мясо; наш поезд неизвестно даже как называется — это не «стрела», не курьерский, не скорый. Публика здесь довольно разношерстная, хотя и без особых сословных отличий. Мы готовы спокойно ждать, когда пройдет встречный поезд.

Все продолжают невозмутимо читать газеты: мы и так должны благодарить бога, что поезд выехал из Милана с опозданием всего на десять минут. Привычка к задержкам (из-за встречного поезда, работ по строительству объездного пути, демонстраций в предместье большого города) отныне у всех в крови, она уже стала чем-то наследственным.

Спустя несколько минут кое-кто из пассажиров начинает посматривать на часы, выходить в коридор, спрашивать о причинах задержки. Другие высовываются в окно. Вернувшиеся объясняют: ничего особенного — подложили бомбу.

— А что, позвонил кто-нибудь? — спрашивает какая-то женщина.

— Да, позвонили, что в поезде — бомба, — отвечает один из осведомленных и снова погружается в чтение.

Подхожу к окну. На платформе в Рогоредо гуляют пассажиры. На моих глазах двое полицейских поднимаются в соседний вагон и вскоре выгружают из него чемодан, по-видимому ничейный. Они осторожно спускают его с платформы на землю. Оглядываюсь на соседей: на лицах никакого волнения, одно любопытство. Буквально никто не верит в трагический исход дела. Какой-то военный иронически комментирует действия перепуганных полицейских:

— Ну давай же, давай!

Вдруг события принимают совершенно иной оборот: из окна туалета доносится громкий женский вопль:

— Это мой, мой чемодан! Куда вы его потащили?

Волна смеха прокатывается по платформе, а полицейские, только что прикладывавшие ухо к чемодану в надежде уловить какой-нибудь подозрительный звук, чувствуют себя ни за что ни про что оставленными в дураках, но теперь уже и сами не могут удержаться от смеха и втаскивают чемодан обратно в вагон.

Мы снова усаживаемся на места. Мой сосед напротив, качая головой, говорит, что из-за чрезмерных предосторожностей можно иной раз попасть впросак, но если бомба подложена, то смейся не смейся, а она рано или поздно взорвется. Отовсюду доносится шум хлопающих дверей, но свистка к отправлению не слышно и поезд не движется. Кто-то начинает выходить из себя: чего мы ждем, раз бомба не обнаружилась в чемодане синьоры из туалета? Появляется проводник и объясняет: надо, мол, проверить путь между Рогоредо и Меленьяно. Вдруг поезд трогается, но идет тихо, не быстрей пешехода. Пассажиры недоуменно переглядываются, ощущая скорей раздражение, чем тревогу. Все тот же синьор напротив (он, должно быть, собаку съел на дорожных происшествиях со взрывами) предполагает, что полицейские сели на подножку локомотива и осматривают рельсы на тихом ходу.

— Наш вагон — испытательный, — добавляет он, — все остальные идут за нами.

Но даже упоминание об испытательном вагоне никого не трогает: все смотрят на часы, и разговор заходит о делах, которые не удастся сделать, об автобусе, который уже ушел, об отмене ужина в честь дня рождения дочери, о телефильме, к которому не поспеть.

— Поезда стали чем-то вроде трамвая, — замечает один из пассажиров, — домой возвращаешься на трамвае, даже если до дома двести километров.

И всем до лампочки эта бомба, которая того и гляди взорвется. Анонимное сообщение о заложенном в поезде тритоле представляется глупой выдумкой, чем-то вроде протеста демонстрантов, остановки из-за ремонта путей, сообщения громкоговорителя (слова из которого запали нам в голову, подобно фразам Карозелло): «Левантийский экспресс, ожидавшийся прибытием в девятнадцать пятнадцать, запаздывает на сорок пять минут».

Бомба касается как бы всех, но никого в отдельности. Примерно так же люди говорят, что не боятся смерти, потому что ни разу не побывали в ее когтях. В представлении каждого путешествие по железной дороге утрачивает свои реальные черты: главное — добраться до конечной станции, сопутствующие же неполадки, как бы серьезны ни были их причины, воспринимаются как помехи, вызывающие скорей недовольство, чем опасения. Мне вспоминается реакция людей в аэропортах на сообщение о том, что полет откладывается из-за тумана. Надо бы радоваться осторожности обслуживающего персонала: ведь благодаря ей летать практически безопасно. Однако пассажиры начинают ворчать: «Какой это туман? Просто испарения. Только бы водить нас за нос». Если бы в этот момент кто-нибудь из пилотов заявил о своей готовности взлететь несмотря ни на что, то от желающих не было бы отбоя. Раздражение сильнее страха, неотложные дела заставляют людей пойти на любой риск, лишь бы добиться своего.

Более получаса потребовалось, чтобы преодолеть те несколько километров, которые отделяют Рогоредо от Меленьяно. И когда поезд набрал наконец обычную скорость, то вряд ли можно было сказать, что кошмар кончился, — просто исчезла досада. А воспоминание о других трагически разбившихся поездах растворилось, словно дымка на горизонте: все мы остро переживаем только сиюминутные неприятности. Как утверждают, жизнь продолжается только потому, что так уж мы устроены.

Загрузка...