Альберто Моравиа

РИГОЛЕТТА

Перевод Г. Богемского.


Вы знаете Риголетту? Если не знаете, я вас с ней познакомлю. Так вот, внешность у Риголетты такая, что при одном взгляде на эту девицу никто не мог удержаться от смеха: физиономия круглая и красная, как августовская луна, глаза навыкате, носик приплюснутый, рот до ушей, вроде того выреза, который продавцы делают на арбузах, чтобы показать, что они спелые. Волосы, густая грива жестких волос, всегда развевались так, словно ветер дул ей в лицо, а что до фигуры, то она напоминала перевязанную посередине подушку, но только с ногами — мощными и кривоватыми. Родители у нее торговали фруктами, у них была весьма процветающая лавка на Кампо ди Фьори, и дочь они воспитали как настоящую барышню. Риголетта никогда не сидела в лавке и вообще делала то, что делают все барышни, то есть целыми днями бездельничала. Вы можете подумать: мол, раз он так хорошо ее знает, то между ними наверняка, как говорится, что-то было. Абсолютно ничего: мы просто жили по соседству, были ровесники и вместе играли на улице дей Петтинари. Более того, когда нам обоим было лет по шестнадцать, Риголетта вздумала даже мне покровительствовать: то сунет апельсин или яблоко, взятые потихоньку из отцовских корзин, то даст пару сотенных, на которые я ходил в кино или покупал свои первые сигареты. Детские игрушки — во всяком случае, так считал я, про Риголетту этого, быть может, и нельзя было сказать: она вечно представляла себе все не таким, каково оно на самом деле, а таким, каким ей хотелось бы. Да-да, именно так — и все потому, что Риголетта обладала безудержным воображением. Я не раз готов был отдать все на свете, лишь бы влезть хоть на денек в ее шкуру, взглянуть на окружающее ее глазами. Кто знает, может, все представилось бы мне в искаженном виде — увеличенным, вытянутым в длину или в ширину, как в тех кривых зеркалах, у которых потешается народ в луна-парке. Ну так вот, казалось, Риголетта всегда под градусом. Только пьянела она не от вина, а от собственных фантазий.

Со временем я стал электромонтером, а потом поступил работать на киностудию и, постепенно разобравшись, что там к чему, сделался помощником оператора. Риголетту я встречал изредка, только когда попадал на виа дей Петтинари: теперь мы с ней превратились просто в знакомых, хотя я и продолжал испытывать к ней некоторую привязанность. Но как-то утром — я работал на студии «Витториачине», что за воротами Сан-Паоло, — ко мне вдруг подходит один мой дружок и с улыбочкой говорит:

— Эй, Джиджи, там тебя спрашивает какая-то красотка.

Сказать по правде, я почти что ему поверил: в молодости все мы падки на красивых женщин. Но у меня руки опустились, когда издали я увидел, что это Риголетта. Дело было в сентябре, стояла жара, и на ней было стянутое поясом белое плиссированное платье, еще больше подчеркивавшее грубость ее смуглой кожи. Обнаженные мускулистые руки, темные, покрытые пушком, словно ворсистая ткань, даже наводили на мысль, что перед вами переодетый мужчина. Я встретил ее не очень-то любезно.

— Эй, каким ветром тебя сюда занесло?

А она отвечает:

— Отойдем-ка в сторонку, мне надо тебе кое-что сказать.

Во дворе, между павильонами, высилось целое сооружение из папье-маше для какого-то фильма из древнеегипетской жизни: храм с ведущей к нему лестницей, колонны, а на месте капителей — множество рогатых бычьих голов. Мы с ней укрылись за одной из колонн, и она сразу же мне объявляет:

— Джиджи, я никогда тебя ни о чем не просила… но теперь ты должен оказать мне одну услугу.

— Какую же?

— Представь меня продюсеру Пароди.

— Зачем это?

— Мне сказали, что в фильме, который он собирается ставить, есть одна роль как раз для меня и на нее ищут актрису… Я уверена, если он со мной познакомится, то возьмет меня сниматься.

Сказать по правде, она так меня ошарашила, что я лишился дара речи.

А она не отстает.

— Эй, ты что, язык проглотил? Понял, что я сказала?

— Да, понял: ты хочешь сниматься в кино, — пробормотал я.

— Правильно… В самом деле, если это удается и не таким красивым, как я, то почему бы и мне не попробовать? Тем более у меня настоящий актерский талант!

— Ах, у тебя талант?!

— Ну конечно. Вот смотри, я даже принесла фотографии. Их сделал один фотограф, который снимает кинозвезд.

Она извлекла из сумочки десяток фотографий и продемонстрировала мне их одну за другой. Представьте: она позировала перед фотографом и одетой, и в купальном костюме, и во весь рост, и только анфас крупным планом. А на двух-трех снимках даже изображала, будто катается по ковру: волосы распущены по плечам, трагическое выражение лица, голову опустила на руку, грудью прижалась к полу, а в глазах тоска. Я просто остолбенел и, не зная, что делать, задумчиво так беру ее под руку и говорю:

— Спрячь свои фото… Их ведь надо показывать не мне, а продюсеру.

А она, метнув кокетливый взгляд, отвечает:

— Убери-ка руку. Не забывайся.

В изумлении я повиновался, а она мне объясняет:

— Давай условимся: эту любезность ты должен оказать мне, ничего не требуя взамен. Просто так. Я ведь знаю, как заведено у вас, кинематографистов.

В полной растерянности я ответил:

— Ну, разумеется, ничего взамен. Просто так, даром.

Потом попытался ей растолковать, что продюсер занят и вряд ли сможет ее принять, что сейчас не снимают никакого фильма, что в настоящее время кино вообще переживает кризис и так далее и тому подобное. Напрасная трата слов! Она, терпеливо выслушав, заявила:

— Ты давай представь меня продюсеру. А об остальном я позабочусь сама.

— А что, если он тебя все-таки не примет? — спросил я.

— Подожду.

— Даже если придется ждать до вечера?

— Даже если до вечера.

— Где же ты поешь?

А она самым естественным тоном говорит:

— Как где? Здесь, на студии. Я тебя приглашаю.

Вот так, вконец отчаявшись, я набрался смелости и поднялся в кабинет продюсера. У Пароди в то утро было мало народа, и он меня принял почти тотчас же. Пароди — мужчина средних лет, добродушный, но большой хитрец. Меня он знал и, по-моему, относился ко мне с симпатией, потому что, как только я вошел, он, не поднимая глаз от стола и продолжая писать, сразу спросил:

— Ну, Ринальди, в чем дело?

Я ответил:

— Тут есть одна девушка, моя приятельница, она хотела бы сниматься в кино и просит, чтоб я вас с ней познакомил.

Он взял трубку одного из стоящих рядом телефонов, поднес ее к уху, с кем-то коротко поговорил, потом сделал запись на календаре и преспокойно ответил:

— Хорошо, пришли ее ко мне сегодня в восемь вечера.

— Синьор Пароди… — продолжал я.

— Что еще?

Я хотел добавить: «Но имейте в виду, я ни за что не ручаюсь. Эта девушка некрасива, настолько некрасива, что вы даже не можете себе представить». Однако я не решился и лишь пробормотал:

— Да нет, ничего. Я хотел только сказать, что ее зовут Риголетта.

Тут он поднял глаза и, взглянув на меня, улыбнулся.

— Риголетта? Надеюсь, она не горбатая?

— Нет, горба у нее нет, — ответил я и поспешно вышел.

Еле дотянув до перерыва, я направился в бар, где ровно в час ждала меня Риголетта. Больше всего меня беспокоило, что в тот день я, как всегда, должен был обедать с моей тогдашней подружкой Сантиной — бездарной статисточкой, снимавшейся в том фильме про Египет. Не то чтобы я опасался, что Сантина станет меня ревновать к Риголетте, хотя с женщинами никогда ничего не знаешь наперед. Однако же, у Сантины язычок, как говорится, острее бритвы, и мне не хотелось, чтобы она обижала бедняжку Риголетту: все-таки я был к ней привязан. Я надеялся сначала увидеться с Сантиной и предупредить ее, но ничего не получилось. Риголетта, едва меня увидела, бросилась мне навстречу.

— Ну что, говорил с продюсером?

— Да-да, говорил, он тебя примет сегодня в восемь.

И тут как раз появляется Сантина, в халате; с круглого, покрытого красноватым тоном личика сияют голубые глазищи.

— Джиджи, ты идешь обедать?

Что мне оставалось?

— Сантина, я хочу познакомить тебя с моей приятельницей.

— Очень приятно… А как зовут синьорину?

Мне не хотелось называть ее имя, но она представилась сама:

— Меня зовут Риголетта.

— Как вы сказали? Риголетта?..

— А что, синьорина, вам не нравится мое имя? — спросила Риголетта, когда мы уже входили в столовую.

— Нет, почему же? — отозвалась Сантина. — Вы сами так решили. Как говорится, на воре шапка горит.

Мы сели в глубине зала, и сразу же, следом за нами, в столовую ввалилась компания актеров, снимавшихся в египетском фильме: известная своей красотой кинозвезда Лючана Лючентини, еще две актрисы, тоже красивые, но не такие знаменитые, множество статисток, все до одной хорошенькие, и вместе с ними несколько актеров. У всех лица были покрыты темным тоном, так как они изображали египтян, которые почти что мавры, и многие были одеты на древнеегипетский манер: в совсем коротеньких — даже ляжки не прикрыты — юбочках и облегающих корсажах, оставлявших открытыми руки и шею. Пытаясь как-то отвлечь Сантину и Риголетту друг от друга, я указал на «звезду».

— Смотри, Риголетта, это Лючентини. Бьюсь об заклад, ты впервые в жизни видишь ее так близко.

Риголетта кинула взгляд на актрису и ответила, скривив губы:

— Знаешь, что я тебе скажу? Она просто уродина… На экране еще куда ни шло… но когда видишь ее в жизни, вот так, как сейчас, понимаешь, что она и впрямь совсем некрасива.

— Некрасива? — переспросила Сантина. — Может, вы считаете, что вы лучше ее? Не так ли? Я угадала?

Риголетта к иронии невосприимчива. Покачав головой, она ответила:

— Ну по крайней мере у меня хоть глаза побольше… У нее их совсем и не видно!

Чтобы переменить разговор, я сказал:

— А вон та, рядом с Лючентини, — это Вивальди. Помнишь ее в фильме «Стой, стрелять буду»?

Риголетта поглядела и на Вивальди, потрясающую брюнетку, которая и мертвого воскресила бы, и, помолчав немного, сказала:

— Ну, если это кинозвезды…

А Сантина немедля:

— Закончите фразу, синьорина… Если это кинозвезды, то что? Хотите, угадаю, что вы хотели сказать? Если это кинозвезды, то я красивее их. Вы ведь именно это имели в виду?

На сей раз Риголетта все же почувствовала насмешку в словах Сантины.

— Скажите-ка, синьорина, уж не смеетесь ли вы надо мной?

— Я? Что вы, и не думаю.

— Джиджи, давай скажем ей про меня… Сейчас Джиджи ходил к продюсеру, и тот назначил мне встречу, чтобы пригласить сниматься в новом фильме.

Сантина, к моему удивлению, спросила совершенно серьезно:

— Ах, вот как! Значит, Джиджи говорил о вас с продюсером?

— Разумеется. И как только начнутся съемки, я буду сниматься. Поглядите мои фотографии. Поглядите…

— Да, ничего не скажешь. Красота!

— Конечно. Вы даже можете сказать об этом погромче. Пусть все слышат.

Сантина так же спокойно продолжала:

— Обо мне, Джиджи, ты не стал говорить с Пароди, когда я тебя просила… А за эту каракатицу пошел хлопотать…

Трудно описать, что тут началось. Риголетта набросилась на Сантину, крича:

— А ну повтори, идиотка!

Сантина, чуть отпрянув, усмехнулась.

— Вы как будто обиделись! Уж если такое сравнение и обидно, то не для вас, а для каракатицы!

Риголетта схватила Сантину за халат, он раскрылся, обнажив грудь, а Сантина кричала:

— Ах, вам хочется посмотреть, как я сложена?! Уж во всяком случае, получше, чем вы!

Все в столовой повскакали с мест и глядели на нас. В конце концов Сантина ушла, крикнув мне на прощание:

— А с тобой мы поговорим после!

С тяжелым сердцем я увел Риголетту из столовой.

И надо же, какое совпадение: как раз тут же во дворе, между павильонами, стоит Пароди и разговаривает с режиссером. Больше я не мог выдержать и решил немедленно избавиться от Риголетты.

— Гляди, вот Пароди. К чему тебе дожидаться восьми часов? Как только он кончит говорить с этим синьором, подойди и скажи: «Я, мол, Риголетта, та девушка, о которой вам говорил Ринальди».

Она, кинув взгляд на Пароди, ответила:

— Хорошо. Только мне не хотелось бы, чтобы и другие, видя, что мы с ним разговариваем, начали, как Сантина, мне завидовать. В сущности, я их понимаю, этих бедняжек. Ты сделал для меня то, чего не сделал бы ни для одной из них.

Я сказал ей:

— Иди, иди, ни о чем не беспокойся!

Пароди кончил разговаривать с режиссером; Риголетта направилась в его сторону и пересекла по диагонали весь двор. Она шла, покачиваясь на своих кривых ногах, на сгибе слишком длинной руки висела сумка. Шимпанзе, да и только! Я видел, как она подошла и заговорила с Пароди, потом раскрыла сумку и показала ему фотографии. Он взял их, просмотрел и отдал обратно, потом положил ей руку на плечо и начал что-то говорить. А затем, улыбаясь, похлопал ее по щеке и направился к своей машине. Риголетта, сложив руки на животе, минутку постояла, глядя вслед удаляющейся машине, а потом возвратилась ко мне.

Я сказал, что провожу ее, мы вышли с киностудии и двинулись по узенькому, прямо-таки деревенскому проулку в сторону Тибра, к плотине. Как только мы оказались за воротами студии, она выпалила:

— Он был со мной очень любезен, правда-правда. Спросил, почему я хочу сниматься в кино.

— И что же ты ответила?

— Я сказала, что хочу сниматься в кино прежде всего потому, что фотогенична, как вы можете судить по этим фотографиям, а кроме того, я уверена, что сумею отлично справиться с любой ролью.

— А он?

— А он говорит: с вашей внешностью нужен был бы фильм, специально созданный для вас.

— А ты что?

— Я сказала: так создайте его!

— Ну?

— Он ответил, что подумает и даст мне знать через тебя.

Мы уже дошли до лугов, тянущихся вдоль берега Тибра, неподалеку от римского речного порта. Риголетта шагала по траве, что-то напевая: глаза горят, грудь вперед, волосы развеваются на ветру. Неожиданно она заявила:

— А этот Пароди, видно, парень не промах!

— В каком смысле?

— Ну, одним словом, своего не упустит! Сначала положил мне руку на плечо, потом по щеке погладил. Но пусть не заблуждается на мой счет. Если бы мы были не на людях, то, честное слово, дала бы ему по рукам.

Я промолчал, но меня так и подмывало ее спросить: «Слушай, а ты действительно видишь Тибр? Или, может, вместо реки тебе видится асфальтированное шоссе с бегущими по нему машинами? А что ты видишь вместо этого газгольдера? Огромный кулич?» Ей вдруг вздумалось собирать цветочки, один, желтый, сорвала и вдела мне в петлицу. Потом, шаря в сумке, сказала:

— Ну ладно, я пошла, тебе надо работать. На, держи! Возьми эти сигареты и выкури за мое здоровье.

Я долго еще стоял на жарком ветру, ослепленный ярким светом раскаленного добела неба, сжимая в руке две пачки сигарет и смотря вслед Риголетте, танцующей походкой удалявшейся по заросшему высокой травой лугу вдоль речной плотины.

НОЖКИ ОТ МЕБЕЛИ

Перевод Г. Богемского.


Когда я получил капиталец, оставленный мне отцом, то сразу подумал, что неплохо бы вложить его в какое-нибудь дело, которое приносило бы хоть маленький доход. Одни предлагали мне открыть еще один магазин (я торгую бытовыми электроприборами на корсо Витторио), другие — купить земельный участок около Фраскати, третьи — приобрести грузовик с прицепом для перевозки фруктов. Но Матильде, на мое несчастье, пришла в голову идея:

— Американцы обожают старый Рим. Ты купишь квартирку в нашем районе, поставишь туда какую-нибудь рухлядь и — будь уверен — сразу же ее выгодно сдашь какому-нибудь американцу.

Я одобрил это предложение и после недолгих поисков решился купить квартиру на последнем этаже дома на виа дей Коронари. Цена — три миллиона лир, комнат — пять. Но вся квартира старая, грязная, в уборную войти стыдно, кухня закопченная, ни газовой, ни электрической плиты, конечно, нет, а для готовки — таганок с углями, которые надо раздувать веером из перьев. С балкончика, правда, открывался вид на крыши с неизменными кошками, неизменными рваными ботинками и неизменными дырявыми ночными горшками, тут и там украшающими черепичную кровлю. Я сказал Матильде:

— Может, такой вид и по душе американцам, но я бы здесь дня не прожил.

Не успел я подписать договор на покупку квартиры, как сразу же вылезли наружу дополнительные прелести — так всегда случается в старых домах. Я не говорю уже о крутой, темной и затхлой лестнице — она была общей, и ее должны были убирать все жильцы, — тут уж ничего не поделаешь, но мне пришлось, опять-таки по желанию Матильды, которая вдруг стала рачительной хозяйкой, произвести массу ремонтных работ внутри самой квартиры: оборудовать по-современному ванную и кухню, побелить потолки, покрасить стены, привести в порядок пол, сменить дверные и оконные рамы. Так, израсходованная мною сумма, включая налоги и счет от нотариуса, выросла до четырех миллионов лир. А еще нужно было купить мебель. Хотя Матильда и говорила о «старой рухляди», но известно, что за народ эти женщины: «старая рухлядь» на деле превратилась в светлый столовый гарнитур, спальню красного дерева, гостиную в венецианском стиле и множество разных необходимых мелочей. Сумма расходов вновь подпрыгнула больше чем на миллион.


Хорошо ли, плохо ли, но капитал я вложил, теперь оставалось найти американца. Совершенно случайно постоялец отыскался сразу, правда не американец, а американка. Звали ее Ли. Она была красивая женщина за тридцать, высокая и ладно скроенная, только очень уж похожа на куклу — отчасти из-за своего неподвижного лица с вечно изумленным выражением и огромных чуть навыкате голубых глаз, казалось, всегда устремленных в одну точку, словно они стеклянные, а отчасти из-за манеры причесываться и одеваться. Прическа была у нее тоже как у куклы — маленькая черная косичка, — а носила Ли короткие широкие юбочки, из-под которых торчали худые ноги.

Ли пришла, осмотрела квартиру (ах, какой вид на крыши!) и сказала, что берет ее.

— Только очень уж некрасивая мебель, — огорченно добавила она, — страшно некрасивая. Я ведь художница. Разве такая мебель должна быть в квартире у художницы, синьор Альфредо?

Мне стало даже немного обидно: по-моему, если что и было красивого в этой мышиной норе, так это мебель. И тем не менее домой я вернулся довольный и даже слегка взволнованный — уж не знаю почему, видно, на меня так подействовал нежный, детский голосок Ли, голосок как будто из музыкальной шкатулки, какие делают в Сорренто. Матильда, когда я ей передал замечание Ли насчет мебели, разозлилась и сказала с нотками ревности в голосе:

— Скажите на милость! Что это еще за особая мебель для художницы? Пусть себе малюет свои картины и не морочит людям голову… и рисовать-то наверняка не умеет, а сколько гонору!

Ну, ладно. Я много раз ходил после этого к Ли — то за договором, то за задатком, то еще за чем-нибудь, и во время одного из этих посещений она сказала, что хочет нарисовать мой портрет, потому что у меня, видите ли, римский тип — такое лицо чистокровного римлянина нечасто встретишь. Так я начал ей позировать и имел возможность лицезреть ее, так сказать, в домашней обстановке. Ли была страшная неряха, и очень скоро квартира моя превратилась в настоящий хлев. Все вещи были разбросаны по полу; чего тут только не валялось — чулки и листы картона для рисования, футляры от губной помады и книги, по одной туфле от каждой пары, иллюстрированные журналы, бюстгальтеры, коробки с карандашами. Рисовала она не стоя у мольберта, как все художники, а ползая на четвереньках вокруг разостланного на полу холста. Дома она всегда разгуливала в длинном халате из какой-то мешковины, напоминающем ночную рубашку, и имела привычку ходить босиком, из-за чего подошвы и пятки у нее вечно были красные от краски, которой был покрыт выложенный кирпичом пол. Кроме того, она за день выкуривала уж не знаю сколько сигарет, оставляя везде, где только можно, вымазанные губной помадой окурки, и не помню случая, чтобы рядом с ней не стоял стакан, наполненный чем-нибудь весьма крепким: Ли к нему прикладывалась после каждого взмаха кисти. Я не слишком разбираюсь в живописи, но у меня создалось впечатление, что Ли не столько была, сколько притворялась художницей, играла выбранную роль, как, впрочем, ведут себя все женщины — о них вопреки пословице можно сказать, что именно ряса делает монаха. Одним словом, для нее важнее всего было не то, что она писала — или не писала — на полотне, а ее хламида, босые ноги, руки, испачканные краской, весь этот хаос, сигареты, алкоголь.

Так продолжалось некоторое время: я, забросив свой магазин, приходил позировать, она меня рисовала, потом стирала нарисованное, потом начинала снова, и портрет не двигался с места. Признаюсь, я не имел ничего против этой ее медлительности, потому что постепенно и почти сам того не замечая влюбился в Ли. Подумать только: у меня красивая жена — Матильда, моложе ее лет на десять, и все же Ли нравилась мне больше и по сравнению с Матильдой была как изысканное блюдо в ресторане после домашней булки, хотя и сдобной. Впоследствии я не раз задавался вопросом, почему мне так нравится Ли, и пришел к такому выводу: моя Матильда — обычная женщина, в детском возрасте она была девочкой, в молодости — девушкой, а потом — женщиной; Ли же, превратившись в женщину, осталась девочкой. И поэтому, когда я думал, что разговариваю с женщиной, вдруг вместо нее появлялась девочка, наивная и невинная, а когда я полагал, что говорю с девочкой, передо мною представала женщина, опытная и лукавая. Такое странное сочетание щекотало мне нервы, как нечто противоестественное, как какое-то чудо; это было неизведанное ощущение новизны, которое мне никак не удавалось прочувствовать до конца и всякий раз хотелось испытать вновь.

Однажды поднимаюсь я к Ли, вхожу без стука (входная дверь у нее всегда настежь, точно она живет в Колизее), и кого же, вы думаете, я у нее застаю? Ли, в своем халате и босиком, как обычно, сидит на полу, склонившись над полотном, а вокруг развалились в креслах трое парней, которых на виа дей Коронари и в окрестных улочках все хорошо знают как бездельников, разгуливающих на свободе только потому, что у полиции руки не доходят до них. Это люди, испробовавшие все профессии, но ничего не умеющие, игроки в шары и завсегдатаи окрестных баров: Марио, прозванный Мавром за смуглое лицо, лиловые губы и черные как уголь глаза, Алессандро по прозвищу Малолитражка, потому что он маленького роста, и Ремо, которого неизвестно почему окрестили Волчонок. Сказать по правде, я не слишком обрадовался, увидев их: во-первых, потому, что мне хотелось побыть с Ли наедине, а во-вторых, я не ожидал, что она пускает в дом такую публику.

— Гора с горой не сходится, а человек с человеком встретится, — сказал я сдержанно. А они сразу заметили, что я недоволен.

— Приветик, Альфредо.

Ли, не поднимая головы от холста, проворковала:

— Разве вы знакомы?

— Еще бы! — ответил я в сердцах. А они хохочут.

— Синьорина, у нас в Риме все приятели.

Так начались для меня черные дни. Правда, я продолжал позировать Ли — она никак не могла закончить портрет, — но теперь, придя к ней, непременно заставал там этих троих и еще других типов из той же породы. Где она их подбирала — неизвестно, может быть, они друг от друга узнавали ее адрес. Все эти парни, то и дело перебрасываясь злобными взглядами, лениво обсуждали свои дела, курили и потягивали вино, словно в баре на углу или в фойе спортивного клуба. Я же все надеялся, что рано или поздно они уйдут, и, дрожа от нетерпения, то и дело вскакивал и бегал по квартире или со вздохом смотрел на часы. Они, конечно же, все прекрасно понимали и назло мне просиживали допоздна, а ничего не замечавшая Ли, скорчившись на полу, продолжала малевать кистью по холсту. В конце концов я уходил первый, потому что я — единственный семейный человек из всей компании. Охваченный ревностью, задыхаясь от злобы, я возвращался домой, где меня далеко не ласковым словом встречала Матильда, которая теперь уже прекрасно знала, куда и зачем я хожу. И хоть бы Ли сама дала мне как-нибудь понять, чтобы я к ней больше не ходил, но она вела себя словно легкомысленная девчонка — впрочем, такова она и была, неожиданно подавала мне надежду именно в тот момент, когда я уже был близок к отчаянию. Однако, к сожалению, она подавала надежду не мне одному, а понемножку и всем остальным.

Я уже давно искал повода порвать эти тягостные отношения, и наконец она сама его мне предоставила. Однажды, когда квартира по обыкновению была битком набита оболтусами-ухажерами, а я сидел в уголке, терзаясь и страдая, Ли объявила, что решила устроить у себя большой вечер и приглашает присутствующих и вообще всех, кто захочет прийти.

— Большой вечер художников, — добавила она в восторге от своей затеи. Я не ответил ей «нет», но почувствовал, сам не знаю почему, что этот вечер будет последней каплей, которая переполнит и без того уже до краев налитую чашу. Потом Ли поднялась и пошла в спальню. Я за ней. Она что-то искала, шарила в одном из ящиков — она всегда держала их открытыми, и из них вечно торчали ее вещи. Я прикрыл дверь и схватил Ли за руку.

— Ли, я на этот вечер не приду… и вообще… лучше нам с вами больше не встречаться.

Ли посмотрела на меня с изумлением.

— Но почему же? Это будет вечер художников, мы разукрасим квартиру, выпьем, повеселимся… Почему?

— Потому, что я и эти бродяги, которых вы водите к себе, не выносим друг друга.

— Отчего вы не выносите друг друга?

— Да оттого, — сказал я с яростью, — что я порядочный человек, а они — шайка бандитов.

Она засмеялась своим дурацким ребячьим смехом.

— Ну, какой вы злюка! Оставайтесь, и я вас помирю.

— Это невозможно.

А она чуть раздраженно:

— Да с чего вам ненавидеть друг друга? Все тут только и делают, что ссорятся. Я хочу, чтобы все вы жили дружно.

На этот раз я даже ничего не ответил, а повернулся и пошел в прихожую. В коридоре она взяла меня под руку и, как-то странно взглянув на меня, сказала:

— Подождите минутку.

Я уж было обрадовался, что она собирается меня на прощанье поцеловать или что-нибудь в этом роде. Однако она вдруг втолкнула меня в ванную. На стене над ванной висел мой портрет углем. Она достала из кармана карандаш и, поглядывая на меня, подправила портрет. Потом выставила меня в коридор и объявила:

— Ну ладно, ладно, теперь, если хотите, можете идти.

Больше я ее не видел. Лето уже наступило. В начале августа я закрыл магазин и поехал на дачу — в Паломбара Сабина, где живут родители Матильды. Пробыл я там два месяца, продлив летний отдых, чтобы позабыть Ли и восстановить мир с Матильдой. В конце сентября я вернулся в Рим, и первым, кого я встретил на корсо Витторио, был Мавр.

Я окликнул его так, как принято у них:

— Приветик, Мавр!.. Как дела?

А он-то сразу смекнул, что меня интересует.

— Как, ты разве не знаешь, что она на другой день после той вечеринки уехала?

— Уехала?

— Ну да, — сказал он как-то неуверенно. — Вечер прошел не слишком удачно. Знаешь, она ведь обнадеживала понемножку всех нас. Ну, мы выпили, все расслабились, кто-то затеял спор, кто-то хватил лишку, кого-то обругали, кому-то дали по морде… Может, ей это не понравилось, а может, просто струхнула, что придется выбирать кого-то одного… Одним словом, на другой день она сложила чемоданы — и была такова.

Тут я вспомнил, что Ли осталась должна мне за четыре месяца, и сказал:

— Она не заплатила мне за квартиру.

— Если бы только это! — вырвалось у него.

— Ты о чем?

— Знаешь, ведь она была немного того… Сходи — и увидишь сам. Приветик, Альфредо.

Опрометью кинулся я на виа Коронари, перепрыгивая через ступеньки, взлетел по лестнице. Войдя в квартиру, я сразу же почувствовал: что-то не так, о беспорядке я не говорю, потому что у нее всегда был кавардак, — все осталось так, как было в последний вечер: опрокинутые стулья, повсюду стаканы, бутылки, объедки. Со стен свисали фестоны из цветной бумаги, под потолком тянулись гирлянды венецианских фонариков, причем лампочки в них еще горели. Пол был усеян осколками битой посуды — свидетельство того, что спор, о котором говорил Мавр, был жаркий. Однако ощущение какой-то перемены в обстановке не проходило. Причем ощущение довольно странное: казалось, осел пол. Присмотревшись получше, я увидел, что осел не пол, а мебель. У стульев, у стола, у табуреток, даже у буфета были отпилены ножки. Я побежал в спальню: и здесь вся мебель была без ножек. Вошел в гостиную — ножки отпилены. Короче говоря, мебель во всех комнатах стала карликовой. Потом кто-то мне объяснил, что Ли проделала эту миленькую операцию для того, чтобы придать вечеринке более живописный характер. Но в тот момент я готов был поверить, что она и в самом деле сошла с ума. Я вернулся в столовую, и взгляд мой случайно упал на выдвинутый ящик буфета: он был до краев наполнен темной жидкостью, а сверху плавало несколько окурков. Тут я понял, что Ли перед отъездом — то ли чтобы подшутить надо мной, то ли просто от лени — второпях слила в этот ящик вино из всех недопитых бутылок.

Итак, мое деловое предприятие стоило мне квартирной платы за четыре месяца, потерянного времени, ножек от мебели; сюда же надо отнести и ссоры с Матильдой. Я еще раз обошел комнаты, а когда уже собрался уходить, увидел на смятом одеяле в спальне большой лист картона, на котором был нарисован портрет мужчины с выпученными глазами, перекошенным ртом и волосами, торчащими во все стороны, как булавки из подушечки. Этим мужчиной был я. Под рисунком Ли подписала углем: «На память Альфредо от Ли».

Домой я вернулся в весьма грустном настроении. Матильда тут же спросила:

— Ну что, она тебе заплатила?

А я, кинув на стол свернутый в трубочку портрет, сухо ответил:

— Да, вот этим…

Загрузка...