XVI

Сегодня утром по выходе из бань я встретил Трицепса. С ним был какой-то господин с исхудалым лицом и угловатыми манерами...

— Позволь тебе представить господина Жюля Руффа, — обратился ко мне Трицепс... один из моих клиентов, вчера вечером приехал с рекомендациями от моего друга доктора Юшара... Господин Руффа только что с каторги вернулся; семь лет там пробыл... по ошибке... Да, мой милый... не помолодеешь от такого удовольствия!...

Руффа как-то робко улыбнулся.

— Невинно-осужденный? — продолжал Трицепс... тебе наверно будет интересно, ведь это по твоей части...

Мы пожали друг-другу руки и обменялись обычными приветствиями.

Я заметил, что при всей своей робости и застенчивости Руффа старался придать себе важный вид, как бы выделял себя из всех окружающих... Казалось, что теперь, на свободе — ему не было досадно за ту жизнь, которую он провел на каторге. Даже, наоборот, он как-будто гордился и особенно подчеркивал свое прошлое. Своим громким голосом и вызывающими манерами он как-будто хотел обратить на себя внимание проходившей мимо нас публики...

— Да, да, — говорил он, — я действительно жертва судебной ошибки. И я прожил семь лет на каторге!... Трудно и поверить...

— Ты идешь в отель? — спросил меня Трицепс.

— Да...

— Тогда пойдемте вместе... Господин Руффа тебе расскажет свою историю... Поразительная история, мой друг... Великолепный сюжет для статьи...

Когда мы пришли в отель, я велел подать портвейну и ветчины... Подкрепившись немного, Руффа начал свой рассказ:

Однажды утром я по своему обыкновению гулял по дороге в Труа-Фетю. Вдруг я заметил на расстоянии нескольких сот метров от себя на краю дороги толпу крестьян. Среди них суетился жандарм,а рядом с ним стояли три каких-то господина в черных рединготах и высоких шляпах и сильно жестикулировали, повидимому, чем то взволнованные. Вытянув шеи и наклонив головы, они столпились вокруг какого-то предмета, которого я не мог видеть. Против них на дороге стояла какая-то старинная карета, встречающаяся только в провинциях с децентралистическими тенденциями. Это необычайное сборище меня заинтриговало: дорога эта была глухая, и редко когда можно было встретить на ней извозчика или велосипедиста. Эта пустынность и привлекала меня. К тому же по обеим сторонам дороги росли старые вязы, которых дорожная администрация почему-то никогда не подстригала, предоставив им полную свободу. По мере того, как я приближался к толпе, она все больше оживлялась, и кучер вступил в разговор с жандармом.

— Наверно какая-нибудь межевая тяжба, подумал я... или, может быть, прерванная дуэль?

И я подошел поближе с тайной надеждой, что оправдается мое второе предположение.

Я недавно поселился в деревне Труа-Фетю и никого там не знал. Человек робкий по природе своей, я из принципа избегаю общения с людьми, от которых я никогда ничего не видел, кроме горя и обмана. Только по утрам я ежедневно выходил гулять по этой безлюдной дороге, а целый день проводил, запершись в своем доме, за чтением любимых книг или возился на грядках своего маленького садика, защищенного высокими стенами и густой листвой деревьев от любопытных взоров моих соседей. Меня в этой местности решительно никто не знал, кроме почтальона. С ним я, по необходимости, должен был сталкиваться: то расписываться в книге нужно было, то объясняться по поводу вечных ошибок, которые он делал при исполнении служебных обязанностей. Все эти подробности о моем образе жизни я сообщаю вам исключительно для выяснения дальнейшего рассказа, а отнюдь не из пустого тщеславия, или глупого хвастовства. Боже меня упаси!

Тихими и осторожными шагами, характерными для меня во всех случаях моей жизни, я подошел к толпе и совершенно незаметно, ни обратив на себя ничьего внимания, пробрался в самую средину этого сборища... И моим глазам представилось страшное зрелище, о котором я даже не мог подумать... На траве лежал труп нищего, в грязных лохмотьях вместо платья. Череп превратился в какую-то красную кашу, своим сплюснутым видом напоминавшую тартинку с земляникой. Трава вокруг трупа была смята, притоптана; на склоне откоса валялись маленькие кусочки мозга и дрожали, как цветы на шипах репейника.

— Боже мой! — воскликнул я.

Мне сделалось дурно, и, чтобы не упасть, я должен был собрать все свои силы и схватиться за мундир жандарма.

К несчастно я не могу выносить вида крови. Сердце начинает сильно биться, в голове кружится, шумит, а в ушах словно рой комаров жужжит; ноги слабеют, подкашиваются, а в глазах мигают мириады красных звезд и насекомых с огненными рогами. Редко когда это не кончается у меня обмороком. В молодости я лишался чувств не только при виде крови, но даже при одной мысли о ней. Мне стоило только подумать о какой-нибудь тяжелой болезни или операции, и у меня останавливалось кровообращение и наступала временная смерть, полная потеря сознания. И теперь еще я себя начинаю плохо чувствовать, когда вспоминаю, как меня однажды вечером накормили отвратительным, гнилым мясом какой-то неизвестной птицы.

Я сделал все усилия, чтобы не упасть при виде трупа. Но я сильно побледнел, похолодел весь, и пот градом катился с меня. Я сделал уже движение, чтобы уйти, как человек в черном рединготе грубо схватил меня за плечо и спросил:

— Кто вы такой?

Я назвался.

— Где вы живете?

— В Тру-Фетю.

— А зачем вы сюда пришли?... Что вы тут делаете?

— Гулял по дороге, я каждый день сюда хожу... Увидел толпу людей... и хотел узнать, в чем дело. Но этот вид на меня плохо действует... Я уйду.

Резкими, движением руки он указал на труп:

— Знаете вы этого человека?

— Нет, — пробормотал я... Откуда мне его знать?... Я здесь никого но знаю... Я здесь недавно...

Человек в рединготе косо посмотрел на меня пронизывающим взглядом.

— Вы не знаете этого человека? Но когда вы увидели его, вы страшно побледнели... вы чуть не упали... Что же это все очень просто, по вашему?

— Со мной всегда так... от меня не зависит... не переношу вида крови и мертвецов... у меня часто обмороки бывают... это физиологическое явление...

Человек в черном расхохотался.

— Ну, вот... — сказал он... — теперь за науку взялся... Так и знал... Все это старые сказки... Но дело ясно... доказательство на лицо... Арестуйте этого человека, — приказал он жандарму.

Напрасно я пытался протестовать.

— Но я честный человек, — бормотал я, — бедный человек... Я никому никогда ничего худого не сделал... Со мной всегда обмороки из-за пустяков бывают... из-за пустяков... Я невинен...

Никто меня не слушал. Человек в рединготе стал внимательно рассматривать труп, а жандарм побоями заставил меня замолчать.

Мое дело было действительно ясно. И вели его, впрочем, быстро. За два месяца предварительного следствия я не мог дать удовлетворительного объяснения, почему я так побледнел и смутился при виде трупа. Все доказательства, которые я приводил в свою защиту, казалось, противоречили прочно установленным теориям криминалистской науки. Мои объяснения давали только новый материал против меня и помогли собрать целый „ворох“ явных, очевидных, неопровержимых улик моей виновности... Мое отрицание трактовалось прессой, в особенности психологами юридической прессы, как редкий случай крайнего упрямства. Меня уличали в низости, подлости, непоследовательности и отсутствии ловкости. Меня причислили к вульгарным убийцам, не заслуживающим никакого сочувствия, и требовали моей головы.

На суде жители деревни Труа Фетю давали показания против меня. Все без исключения говорили о моих подозрительных похождениях, о моей необщительности. Мои тайные утренние прогулки находились, по их мнению, в связи с преступлением, которое я должен был совершить с такой рассчитанной, утонченной жестокостью. Почтальон утверждал, что я получал много таинственных писем, книги в странных обложках и какие-то необыкновенные пакеты. Присяжные заседатели и публика пришли в ужас, когда услышали предъявленное мне председателем обвинение в том, что у меня захвачены такие книги, как: Преступление и наказание, Преступность и умопомешательство... произведения Гонкура, Флобера, Золя, Толстого. Но все это, в сущности, были побочные, незначительные обстоятельства в сравнении с этой крупной, прямой уликой против меня — моей бледностью.

Моя бледность выдавала меня с головой. Не могло быть и речи о моем оправдании. Даже мой защитник не настаивал на моей невинности. Он ссылался на мою невменяемость, доказывал, что я совершил преступление под влиянием мании, без всякого злого умысла. Он приписывал мне все виды умопомешательства, объявлял меня мистиком, эротоманом, дилетантом в литературе. Наконец, в блестящей заключительной части своей речи он заклинал присяжных не выносить мне смертного приговора и со слезами сострадания на глазах просил заключить меня в сумасшедший дом и избавить таким образом своих соотечественников от моего опасного безумия.

Меня приговорили к смертной казни при громе рукоплесканий... Но президенту республики угодно было заменить мне эшафот вечной каторгой... Я и теперь был бы там, но в прошлом году настоящий убийца, мучимый угрызениями совести, публично сознался в своем преступлении и подтвердил мою невинность...


Руффа умолк и с видимым удовольствием посмотрел на себя в зеркало... „Да, я действительно благородная жертва“, как будто говорило выражение его лица... „Такие приключения не со всяким бывают“... Затем он подробно и ярко описал нам свое семилетнее пребывание на каторге.

Мне от души было жаль его. Я хотел утешить его и напомнить о других таких же жертвах человеческого правосудия. И я нежно сказал ему:

— Увы!... Не одни вы испытали на себе жестокость нашего общества с его вечными ошибками и сознательными преступлениями... Несчастного Дрейфуса постигла такая же печальная участь...

При имени Дрейфуса глаза Руффа загорелись дикой ненавистью.

— О! Дрейфус... возразил он с ядовитой улыбкой... Это совсем другое дело...

— Почему?

— Потому что Дрейфус изменник... Крайне прискорбно и преступно, что этот негодяй не отбыл до конца своего наказания, слишком мягкого наказания, во имя правосудия, религии и отечества!

Трицепс покатывался со смеху.

— А! видишь, — воскликнул он... Ведь я же тебе говорил.

Руффа встал. Он посмотрел на меня враждебным, почти вызывающим взглядом... и перед уходом громко произнес:

— Да здравствует армия! Смерть жидам!...


Мы были поражены этим возгласом и несколько минут молча смотрели друг на друга.

— Вот мерзавец!... воскликнул я, не будучи в силах сдержать кипевшего во мне негодования...

— Нет... возразил Трицепс... только сумасшедший! Я не дрейфусар и имею на то основание... это, понимаешь ты, может повредить моей практике... Но про него только и могу сказать, что сумасшедший...

И он заговорил на свою любимую тему об умопомешательстве. Это был бесконечный ряд наблюдений и историй, которыми Трицепс старался доказать мне, что Руффа сумасшедший, что я сам сумасшедший, что все люди сумасшедшие... Вот одна из этих историй.


„Жан Локтэ устал от долгой ходьбы и присел отдохнуть на краю дороги под тенью общинного вяза, спустив ноги в канаву, в которой еще было влажно от недавнего ливня. Дорога уже высохла от палящих лучей солнца. Было жарко и душно. Жан Локтэ снял со спины котомку, наполненную булыжниками, разложил их около себя на траве, сосчитал и очень бережно опять собрал.

— Счет верный... ровно десять миллионов... странно, право... я столько раздою всем — при всей своей скупости я ведь добрый богач! — однако все в целости... Десять миллионов... как одна копейка!...

Он взвесил на руке котомку, вытер себе лоб и вздохнул:

— А не легко таскать на себе десять миллионов! Плечи себе стер, ноги плохи стали... Была бы жена, помогать бы стала... Умерла... умерла от большого богатства... Да и сын, уж не знаю отчего, умер... Трудно одному с такой ношей... Тележку бы надо... Сам бы возил или собаку бы запряг... Ах, Боже, как я устал!... Люди и не подозревают, как трудно иногда приходится миллионерам... и жаль их... ах, Господи! как жаль!... Вот у меня десять миллионов... Уж, кажется, верное дело... на спине у меня висят... и все таки шатаюсь по дорогам, как бродяга... Не поймешь ничего.

Он потер свои опухшие от ходьбы босые ноги об мокрую траву.

— Ах! — продолжал он вздыхать... Временами я предпочел бы быть бедняком... нищим... без гроша в кармане... и собирать милостыню... Уж, право, лучше!...

Жан Локтэ ходил почти голый. Вместо платья на нем было какое-то жалкое рубище, или, вернее, какие-то истрепанные лохмотья, склеенные грязью. Сквозь дыры в камзоле видна была кожа, которая покраснела и потрескалась от зноя и ветра. В бороде торчали соломинки, перья, клочки шерсти и придавали ей вид воробьиного гнезда.

Он вынул из кармана ломоть хлеба, жесткий и черный, как кусок угля, и медленно методично стал его есть. Хлеб хрустел под его зубами, как булыжник под ударами кирки.

Время от времени он прерывал еду и начинал говорить с полным ртом, показывая кровоточащие десны.

— Нет... ничего не пойму... Ведь у меня десять миллионов... всегда со мной, только руку протянуть. Могу брать, сколько захочется... Да и глупо было бы не брать... Когда трачу, у меня новые появляются... Уж, кажется, все вышли, а посмотришь... нет, опять есть... Я так много раздаю нищим на дорогах... гуляющим солдатикам... старикам, которые сидят и плачут на порогах своих домов... девушкам, которые поют по рощам... Я их разбрасываю по всей земле... а им все конца нет... И, вот, никак не могу достать себе другого хлеба поесть... Скверный хлеб. От него пахнет грязью, потом... от него пахнет навозом... Чем только от него не пахнет... Даже свиньи не стали бы его есть... Не могу себе объяснить этого... Тут какое-то недоразумение есть... Только никак не пойму...

Он качал головой, ощупывал свою котомку и опять начинал:

— Ведь у меня десять миллионов... Это верно... вот они... рукой нащупываю... Столько денег... и нечего поесть!.. Нет постели, нет крова, чтобы укрыться от зноя и холода... и когда подхожу к какому-нибудь жилью, меня люди гонят и собаки кусают... Тяжело... и как-то не верится... Нет, не хорошо все это на свете делается...

Покончив с едой, он растянулся на траве около канавы, положив свою котомку между ног и заснул спокойным и глубоким сном.

В тот же день его подобрал жандармский патруль на дороге, где он заснул и наверно видел во сне прекрасные дворцы и роскошные столы, уставленные всякими яствами и белым хлебом. Его бессвязная речь казалась большой неожиданностью в устах такого босяка, каким он выглядел. К тому же у него но было никаких бумаг, и жандармы приняли его сначала за пьяницу, потом заподозрили в нем опасного человека, может быть даже разбойника и уж наверно поджигателя. Наконец, они увели его в город и посадили на гауптвахту впредь до выяснения дела. После продолжительного допроса и самых подробных справок о его прошлом, его увели в тюрьму, где он заболел. Оттуда он попал в больницу, где чуть не умер. Когда он выздоровел, врачи на консилиуме установили у него расстройство умственных способностей и решили немедленно поместить в сумасшедший дом. Жан Локтэ все время был деликатен и вежлив, пытался оправдываться, в скромных и изысканных выражениях заговорил о своих десяти миллионах, предложил крупное пожертвование на благотворительные дела. Ио его не слушали, даже грубо заставили замолчать и в одно прекрасное утро заперли в сумасшедшем доме.

В своем новом положении сумасшедшего — официально признанного сумасшедшего — Жан Локтэ оказался очень мягким услужливым, полезным и рассудительным человеком. Сначала его поместили в отделение для спокойных умалишенных. Но в течение двухлетнего испытания с ним не было ни одного припадка опасного помешательства, и ему предоставлена была поэтому некоторая свобода. Из него сделали нечто в роде домашнего слуги и навалили на него всевозможные работы. Ему давали иногда очень тонкие поручения, связанные с моральной ответственностью, и он умно и честно исполнял их.

В начале своего заключения он часто говорил о своих десяти миллионах с видом человека, умного, скромного и готового помочь своему ближнему. Своим несчастным товарищам, которые обращались к ному со своими жалобами, он говорил:

— Не плачь... потерпи... Вот выйду отсюда, отыщу свои десять миллионов и один из них дам тебе...

Он роздал таким образом больше ста миллионов... Но скоро эта мания стала уменьшаться и, наконец, совсем пропала. И директор, и я несколько раз расставляли ему ловушки, но не могли его поймать. Когда директор ловко и осторожно наводил его на пункт его умопомешательства, он улыбался и пожимал плечами, как бы говоря: „Да, я был раньше сумасшедшим... Я действительно верил в эти десять миллионов... но теперь то я прекрасно понимаю, что это были только булыжники“. И за несколько лет он ни разу не был изобличен.

Все уже считали его здоровым, и речь шла о его освобождении. Сам он давно уже тосковал о своих дорогах, о ночлегах по гумнам и придорожным лужайкам под феерическим балдахином звездного неба и многократно в самых трогательных выражениях умолял отпустить его. Но я еще колебался.

Однажды утром я велел позвать его, чтобы подвергнуть последнему испытанию. Тут же заседал директор с необыкновенно важным видом и несколько служащих, которые были специально для этого приглашены мною.

Сумасшедшие проявляют иногда удивительную чуткость. Жан Локтэ уловил неприязненное выражение в моем взгляде и решил, что все эти люди собрались сюда, чтобы поймать его в ловушку... И у него зародился в голове спасительный план.

— Господин доктор, — обратился он ко мне... я хотел бы с вами поговорить наедине...

Когда все другие удалились, он продолжал:

— Господин доктор! Мне необходимо отсюда уйти... но я чувствую, что вы этого не хотите... Так вот послушайте... Если я уйду... вы получите миллион...

— Правда?

— Клянусь, господин доктор... И если вам мало одного миллиона... ну, что ж! я вам дам два...

— Где же ваши миллионы, милейший Локтэ?

— Уж я знаю где, господин доктор... под большим камнем, возле одного дерева... И сколько они новых наплодили за это время!.. Но, тсс!.. директор идет... еще услышит пожалуй...

И в тот же вечер Жан Локтэ был снова переведен в свое прежнее отделение и вздыхал перед своими товарищами:

— У меня очень много денег... У меня их хотят отобрать. У меня очень много денег...


Трицепс вдруг всполошился.

— Ах, черт возьми!.. Совсем забыл, ведь у меня консилиум...

Он встал, повернулся, взял свою шляпу и смеясь сказал:

— Им, по крайней мере, беспокоиться не о чем!..

И подражая голосу и манерам Руффа, он воскликнул:

— Да здравствует армия! Смерть жидам!

И умчался, как вихрь.

Загрузка...