Я близко познакомился с бретонским мэром Трегареком, о котором я уже вам говорил. Он меня ежедневно посещает... Я люблю этого славного человека за его веселый нрав... Он мне рассказывает истории про свой край... и так искренно и комично всегда говорит: „это было в том году, когда в Кернаке была холера“... что до сих пор еще не надоел мне. Да и как быть неискренним и некомичным, если за „эту эпидемию“, которая унесла одного только пьяного матроса, мой приятель Трегарек был награжден орденом.
Из многочисленных рассказов, которыми он старался рассеять мою скуку, я предлагаю здесь вниманию читателя три с наиболее ясной печатью особого местного колорита.
Первый рассказ.
Выслужив пенсию, таможенный капитан Жан Керконаик решил поселиться в родной Бретани, которую он оставил еще в ранней молодости, но к которой сохранял самую горячую привязанность везде, где ему только приходилось носить свои синие панталоны с красными лампасами. Он выбрал живописное место на берегу реки Гоайен между Одиерном и Понкруа и построил там маленький домик. Его белый маленький домик стоял среди сосен в нескольких шагах от реки, которая во время отлива покрывалась зелеными морскими растениями и напоминала собой луг, а во время прилива превращалась в огромную реку с высокими берегами, поросшими крепкими дубами и черными соснами.
Вступая во владение своим поместьем, капитан говорил про себя:
— Наконец-то я на досуге сумею заняться побережницами.
Может быть, не бесполезно будет напомнить ученым, что „побережница“ народное название маленького моллюска, который наш великий Кювье почему-то назвал „прибрежным палтусом“. Для людей, незнакомых с морской фауной и смеющихся над эмбриологией, я напомню, что побережница маленький брюхоногий, улиткообразный моллюск, который подают в бретонских ресторанах вместо закуски и вытаскивают из его раковины во время еды быстрым вращательным движением булавки. Я не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь.
Поработать над побережницами была давнишняя заветная мысль бравого капитана Керконаика; по словам знавших его людей это была единственная мысль, которая когда-либо появлялась в его голове; недаром его считали прекрасным человеком во всей местности.
Его всегда поражал, как он выражался, чудной вкус моллюска и вместе, с тем его ничтожные размеры, из-за которых его было трудно и утомительно есть. К тому же капитан мечтал сделать из этого местного блюда предмет всеобщего потребления, как, например, устрицы, которые ничего не стоили по сравнению с ним, нет, ни-че-го не сто-и-ли. Ах! — думал он, — если бы побережницу можно было бы довести до размеров салатной улитки. Какой переворот. Он мог бы прославиться и... разбогатеть, очень просто. Да, но как это сделать?
И славный чиновник подолгу бродил во время отлива по мокрым песчаным берегам, где водятся побережницы, изучал их бродячий и оседлый в то же время образ жизни и эластичные ткани их раковин и придумывал способы их откармливания.
— Ведь, вот, откармливают же, — говорил он про себя, — быков, свиней, птиц, устриц и выращивают хризантемы. Их доводят до ненормальных, чудовищных размеров... Зачем же побережнице отставать от прогресса и не приспособиться к культуре?..
Всецело поглощенный своими мыслями он забывал смотреть за берегом, за разгрузкой судов и еженедельными опытами сигнальной пушки. И контрабандисты перестали прятаться, моряки присваивали себе богатую добычу, которую выбрасывало море... Вернулась простота нравов доброго старого времени, наступил золотой век райской свободы.
Однажды ночью, когда он ездил с рыбаками по морю, сети вытащили труп наполовину изъеденного человека. Полости груди и живота были переполнены побережницами. Они кишели, как черви, в складках кожи, висели, жадно присосавшимися гроздями на позеленевших костях, целыми тучами роились в черепе, облепили лицо и влезали через отверстия глаз, ноздрей, ушей. И это не были маленькие, тощие и бледные побережницы, которых собирают по краям утесов среди водорослей. Нет, это были огромные и жирные побережницы, величиной с орех, толстые, с большими животами, торчавшими из перламутровых раковин, которые отливали всеми цветами при лунном сиянии.
Это было настоящим откровением для таможенного чиновника, и он в восторге воскликнул:
— Теперь-то я вижу, что нужно... Нужно мяса!
Он принес к себе домой на следующий день некоторое количество самых жирных моллюсков, взятых с самых питательных мест на трупе, сварил их и съел. Он нашел их очень нежными, вкусными, таявшими во рту. Простым движением губ он легко вытягивал их из раковин; медленный и сложный маневр булавкой становился излишним.
— Мясо, вот что им нужно! — повторял он. — Это ясно...
Капитан Керконаик никому ни слова не говорил про свое открытие, и целую ночь ему снились огромные, чудовищные побережницы, которые появлялись и исчезали в морских волнах, играя и преследуя друг друга, как киты.
Только через несколько лет, когда он окончил службу и выстроил себе дом, он начал свои опыты. Он выбрал в реке углубленное место с каменистым дном, устланным водорослями, и установил там садки, какие устраивают в Голландии для устриц. Это был ряд четырехугольных ванн с невысокими цементированными стенками, снабженными вентилями, при помощи которых вода удерживалась во время отлива или выпускалась, смотря по надобности. Затем он впустил в садки молодых побережниц, тщательно подобрав самых красивых, которым, по его мнению, предстояло „наиболее блестящее будущее“. И каждый день он давал им мяса.
Чтобы кормить своих побережниц, он сделался браконьером. По целым ночам он подстерегал и убивал кроликов, зайцев, куропаток, козуль и бросал их в свои садки. Он убивал кошек, бродячих собак, всех животных, привлекаемых запахом гнили и подходивших на расстояние выстрела. Когда околевала лошадь или корова в этой местности, он их скупал, разрубал на куски и бросал все, мясо, кости, кожу в свои каменные ванны, которые скоро превратились в вонючие клоаки. Каждый день поднималось зловоние, заражало воздух и несло смерть в Понкруа и Одиери. Крестьяне, которые жили в нескольких, километрах от него, начинали вдруг страдать от каких-то неизвестных болезней и умирали в страшных муках. Мухи распространяли заразу среди животных по ландам, берегам и лугам. Лошади спотыкались в испуге от страшного зловония, останавливались или пускались во весь опор. Никто не приходил больше гулять по берегу реки.
Все жаловались... но безуспешно.
А капитан сделался диким, как зверь. Он все время проводил у садков по пояс в гнили, разгребая багром куски падали, которые кишели побережницами. В течение нескольких недель его никто не видел ни в Одиерне, ни в Понкруа, где он обыкновенно по субботам закупал себе провизию. Но никто и не думал беспокоиться о нем. „Он из экономии питается падалью“, — говорили про него.
Однако кто-то решился однажды подойти к садкам. Маленький белый домик был настежь открыт.
— Эй! капитан?
Никакого ответа.
Посетитель спустился вниз по направлению к садкам и все кричал:
— Эй! капитан!
Но никто не отвечал.
И, только подойдя к клоаке, он отшатнулся в ужасе.
На пирамиде позеленевшей и гноящейся падали лежал со скрещенными руками человек, которого нельзя было узнать, потому что все его лицо, глаза, губы, нос были изъедены побережницами.
Это был капитан Жан Керконаик. Он был прав... Им нужно было мясо!..
Второй рассказ.
Госпожа Лешантёр, вдова почтенного и известного в базарном квартале коммерсанта, покинула в начале лета Париж вместе со своей дочерью, хрупкой и нежной шестнадцатилетней девушкой, немного грустной и даже больной, которой врач советовал отдохнуть в течение нескольких месяцев на лоне природы, на широком просторе полей.
— Лучше всего в Бретани... — прибавил он... — Не на самом берегу моря... и не особенно далеко вглубь забирайтесь... где-нибудь посредине...
После долгих поисков за подходящим местом она нашла, наконец, в трех километрах от города. Орэ на берегу Лоша прекрасный старинный дом, утопавший в зелени, с красивым видом на устье реки. Особенно понравилось ей здесь потому, что кругом не было угрюмых ланд, которых она так много видела в окрестностях Ванна. А показывавший ей дом сторож, открывая ставни, прибавил, что в полую воду видно, как плывут суда и все шлюпки из маленькой рыболовной пристани Бонно, расположенной недалеко отсюда при слиянии Лоша и реки Сэнт-Авойи.
— А овощи?.. Много у вас овощей в саду? — спросила госпожа Лешантёр.
— Много фасоли и немного салату... — ответил сторож.
Через несколько дней она поселилась в Тульманаке... Так называлось это поместье...
Уезжая из Парижа, госпожа Лешантёр рассчитала всю свою прислугу, уверенная в том, что в Бретани она найдет сколько угодно всяких слуг и за дешевую плату. Эти надежды основывались на сведениях, которые она почерпнула у каких то мало достоверных историографов.
— Это честные, надежные и бескорыстные люди, — говорила она... — Мало получают и ничего не едят. Люди до-революционных порядков... золотые люди!
Но в течение первого же месяца ей пришлось разочароваться в своих надеждах... У нее перебывало около двенадцати служанок, кухарок и горничных, которых она должна была рассчитывать в первый же день после их поступления... Одни воровали сахар, кофе; другие таскали вино и напивались, как скоты... Та ругалась, как торговка, а другую она застала с работником с соседней фермы... И все требовали мяса, по крайней мере, один раз в день... Мяса в Бретани!.. Последняя ушла добровольно, потому что принадлежала к какой-то конгрегации и считала смертным грехом разговаривать с мужчинами, даже по хозяйственным надобностям, как, например, с почтальоном, булочником или мясником. Госпожа Лешантёр приходила в отчаяние... Очень часто ей приходилось самой стряпать на кухне и подметать комнаты.
— Какое несчастье. Боже мой!.. какое несчастье!.. — вздыхала она... — И это бретонцы?.. Бретонцы?.. Никогда в жизни не поверила бы...
Она рассказала про свое горе лавочнице в Орэ, где она каждые три дня закупала провизию... Сообщив все истории про своих служанок, она спросила:
— Не знаете ли вы кого-нибудь?.. Хорошую девушку?.. настоящую бретонку?
Лавочница покачала головой:
— Очень трудно найти... очень трудно... Неблагодарный край на этот счет...
И, скромно опустив глаза, она прибавила:
— Особенно с тех пор, как здесь войска стоят... Для торговли, понимаете ли... это не дурно... ну, а для служанок... ах! уж лучше и не говорить об этом...
— Не могу же я, все-таки обойтись без прислуги! — воскликнула с отчаянием в голосе госпожа Лешантер.
— Конечно... конечно... Это очень неприятно... Боже мой!.. знаю я одну, Матурину Ле-Горрек... Славная девушка... хорошая кухарка... сорока четырех лет... Только, вот... не в своем уме... Да... ненормальная... как и многие из наших старых дев... В ее возрасте это понятно. Но при всем том, очень кроткая... Она десять лет прослужила у госпожи Креак-Хадик... вашей соседки, на берегу...
— Но если она сумасшедшая? — спросила в ужасе госпожа Лешантер... Как же вы хотите, чтобы я ей свой дом доверила?..
— Не сумасшедшая... возразила лавочница... Слабая она... голова у нее слабая... вот и все... Иногда у нее появляются... понимаете ли... странные мысли... Но это честная девушка... очень проворная... и кроткая... кроткая, как ягненок... Насчет покорности можете быть спокойны... такой не найдете...
— Да... но я все-таки предпочла бы, чтобы она не была сумасшедшей... С сумасшедшими... не уверена бываешь... Наконец... пришлите ее... посмотрю... А жалованье какое?..
— К сожалению... пятнадцать франков... кажется мне...
— Ах! и не дешева же здесь прислуга!
И, возвращаясь в Тульманак, госпожа Лешантер утешала себя:
— Голова слабая? Это еще небольшая беда... Зато послушная!.. И я, наверно, сумею взять ее за десять франков.
На следующий день Матурина Ле-Горрек явилась в Тульманак, когда госпожа Лешантер и ее дочь кончали свой завтрак.
— Здравствуйте, барыня... Эта красивая барышня, наверно, ваша дочь?.. Здравствуйте, барышня!
Госпожа Лешантер рассматривала Матурину. У нее была подкупающая наружность, чистое платье, кроткое, улыбающееся лицо, только глаза были немного странные, бегающие. Она носила чепчик, как женщины из Орэ; на плечах была небольшая лиловая косынка, и кокетливый полотняный нагрудник украшал ее корсаж. Результат осмотра был, повидимому, благоприятный, потому что госпожа Лешантер с улыбкой спросила ее:
— Что же, моя милая, вы в кухарки к нам поступить хотите?
— Да, барыня... Такая красивая барыня и такая красивая барышня уж наверно будут добрыми господами... А я люблю добрых господ...
— Мне говорили, что вы прослужили десять лет у госпожа Креак-Хадик?
— Да, барыня, десять лет... очень добрая барыня... очень богатая... и очень красивая... У ноя была золотая челюсть... она ее клала на ночь в стакан с водой... Это было очень красиво, очень богато... Очень добрая барыня... У вас, барыня, тоже, наверно, есть золотая челюсть, как у госпожи Креак-Хадик?
— Нет, моя милая, — ответила, смеясь, госпожа Лешантер... Что вы умеете готовить?
Но Матурина упорно смотрела на пол. Вдруг она нагнулась, встала на колени, подняла пальцами кусок спички и показали госпоже Лешантер.
— Вот, барыня, спичка, — сказала она... Это очень опасно... Так, барыня, однажды в Геменэ... это истинная правда, что я вам говорю, барыня... это не сказка... В Геменэ раз как-то человек положил спичку рядом с пачкой табаку... Спичка загорелась, пачка с табаком загорелась, человек загорелся, дом загорелся... Потом нашли человека под пеплом, и у него двух пальцев не хватало... Это истинная правда...
— Да... но что вы умеете готовить?
— Я беру, барыня, два свиных уха, две свиных ноги, рубленой петрушки... и долго, долго варю... Меня научил морской офицер, который побывал в Сенегале... Это очень вкусно... и варится, барыня, как масло, как солома... Это очень вкусно...
Она осматривалась вокруг себя и моргала при этом глазами.
— Ах! в каком красивом месте вы поселились... Тут и лес есть... Только я должна вам сказать, барыня, что в лесах очень опасно... В лесах звери водятся... Вот, барыня, — это истинная правда, что я вам скажу, это не сказка — вот, однажды вечером мой отец видел в лесу зверя... И это был необыкновенный зверь... рыло длинное, как вертел, хвост, как метелка, а ноги, барыня, как лопаты... Мой отец не трогался с места, и зверь убежал... но если бы отец только пошевелился, зверь съел бы его... Это истинная правда!.. В лесах всегда так.
И она перекрестилась, как бы отгоняя от себя нечистую силу, которая была в видневшемся из окна зеленом лесу...
— Вы никогда не болели? — спросила госпожа Лешантер, обеспокоенная этими бессвязными речами.
— Никогда, барыня... Вот у госпожи Креак-Хадик мне звонок на голову упал... это истинная правда, что я вам говорю... но я в голове ничего не почувствовала... а звонок с тех пор больше не звонил... это не сказка.
Она говорила приятным, певучим голосом, который мало-по-малу успокоил бедную вдову, несмотря на эту бестолковую и бессмысленную речь... К тому же госпожа Лешантер устала от постоянных хлопот по хозяйству, давно жаждала насладиться деревенскими удовольствиями и нуждалась в человеке, на которого можно было бы оставить дом в свое отсутствие. Сегодня как-раз она собиралась прокатиться по реке, остановиться в Порт-Навело, посетить дольмены Гаврини, веселый залив Морбигана, остров Монахов, берег Аррадона. Лодка уже была нанята и дожидалась ее... Час отлива заставлял торопиться, и она наняла Матурину, распорядилась насчет обеда и уехала.
Было уже восемь часов вечера, когда они вернулись, утомленные и довольные восхитительной прогулкой, и высадились недалеко от их дома, который скрывался за высоким зеленым берегом.
— Любопытно узнать, — весело сказала она, как Матурина справилась с обедом... Она нас накормит, наверно, необыкновенными блюдами.
Затем, потянув слегка воздух, она воскликнула:
— Как пахнет гарью!
И в то же время она увидела над деревьями высокий столб густого, черного дыма, и ей послышались какие-то испуганные голоса, шум, отчаянные крики.
— Что такое могло случиться ?— спрашивала она в беспокойстве... Не в Тульманаке ли это?..
Она быстро взобралась на крутой берег, перерезала лес и побежала... Шум приближался, крики становились явственней... И вдруг среди дыма, шума и толкотни она очутилась во дворе и испустила крик ужаса... От Тульманака ничего не осталось, ничего, кроме обвалившихся стен, обгоревших бревен и дымящегося пепла.
Спокойная, с улыбкой на устах, Матурина стояла рядом с хозяйкой в своем белом чепчике, со своей маленькой шалью и в своем чистеньком переднике.
— Это очень любопытно, барыня, — сказала она... Это пчелиное гнездо, представьте себе... пчелиное гнездо... вот что!...
Так как госпожа Лешантер ничего не отвечала и смотрела на нее неподвижными, недоумевающими глазами, то Матурина продолжала своим певучим голосом:
— Это пчелиное гнездо... Хотите, барыня, я вам расскажу? Это очень любопытно... Когда вы уехали, я стала осматривать дом... я поднялась на чердак... у вас хороший был чердак, барыня... В одной дыре, в стене, я увидела пчелиное гнездо. Эти маленькие животные очень злые, барыня, и жалят... В Геменэ, когда находят в стене пчелиное гнездо, то его обкуривают... и все пчелы издыхают и не жалят больше. Вот я и принесла хворосту... и зажгла... а от хвороста загорелась дощатая стена, а затем и весь старый дом. И вот нет больше ни пчелиного гнезда, ни дома, ничего нет... Это очень любопытно...
Госпожа Лешантер не слушала больше... и вдруг глубоко вздохнула, побледнела вся, взмахнула руками в воздухе и без чувств упала на руки Матурины.
Третий рассказ.
Так как у ребенка был очень болезненный вид, то мать не хотела откладывать крестить до своего полного выздоровления.
Однако она дала себе слово, что сама будет присутствовать при обряде и проводит в церковь свою дочь, разряженную в белые ленты. Но эти малютки такие слабенькие, еле дышат; мало ли, что может случиться; каждую минуту можно ждать. Если им умирать, то пусть умирают христианами и прямо летят в рай к ангелам. И ее дочь может умереть. Она родилась уже с землистым, старческим цветом лица, дряблой кожей и складками на лбу. Она не брала грудь и все время морщилась и кричала. Приходилось покориться необходимости. Подыскали среди соседей крестного отца и крестную мать, и однажды после обеда двинулись в Орэ, в приходскую церковь святой Анны, преду вредив еще утром через почтальона священника.
Эти бедные, печальные крестины напоминали похороны бродяги. Ласковая старуха-соседка несла ребенка, который был завернут в пеленки и кричал без всякого повода. Крестный отец в синем камзоле с бархатными обшивками и крестная мать в кокетливом чепчике шли сзади; отец, напяливший на себя свой старинный узкий и лоснящийся сюртук, замыкал шествие. Не было ни родственников, ни друзей, ни бретонской кобзы, ни пестрых лент, ни торжественного и веселого кортежа. Дождя не было, но небо было пасмурно. Какой-то невыразимой грустью веяло от выгоревших кустарников и отцветших утесников.
Священника еще не было, когда они пришли в церковь. Пришлось дожидаться его. Крестный отец и крестная мать преклонили колени перед алтарем св. Анны и шептали молитвы; старуха укачивала кричавшего ребенка, перемешивая молитвы с колыбельными мотивами; отец смотрел на колонны, на своды, на все это золото, на весь этот мрамор в блестящем храме, который, словно по щучьему велению, вынырнул из моря нищеты этого разоренного края. Распростертые у восковых свечей женщины молились, почти касаясь лицом разноцветных плит. Звуки шепчущих губ, напоминавшие вечернее перекликание перепелов на далеких лугах и побрякивание перебираемых четок будили эту угрюмую, торжественную тишину и гулко отдавались под сводами базилики.
Только через час пришел священник, весь красный, и стал нетерпеливо завязывать шнурки своего стихаря... Он был в плохом настроении, как человек, которого внезапно прервали во время обеда... Бросив презрительный взгляд на скромных кумовьев, которые не обещали богатых приношений, он недружелюбным тоном обратился к отцу:
— Как тебя зовут?
— Луи-Морэн...
— Луи-Морэн?.. Морэн... не здешнее имя?.. Луи Морэн?.. Ты не здешний?
— Нет, батюшка.
— Но ты христианин?
— Да, батюшка...
— Ты христианин... ты христианин... и тебя зовут Морэном?.. И ты не здешний? Гм! Гм! Что-то не ясно... А откуда ты?
— Я из Анжу...
— Впрочем, это твое дело... А что ты здесь делаешь?
— Вот уже два месяца, как служу в сторожах у господина Ле-Любека...
Священник пожал плечами и заворчал:
— Лучше бы Ле-Любеку нанимать здешних сторожей... и не заносить к нам заразы из чужих краев... не брать каких-то неизвестных... ведь я же тебя но знаю, наконец!.. А твоя жена?.. Ты женат, по крайней мере?
— Как же, батюшка, женат. Я вам через почтальона отправил свои бумаги.
— Ты женат... ты женат... сказать все можно... Твои бумаги? подделать не трудно. Впрочем, еще посмотрим... А почему тебя в церкви никогда не видно?.. Ни тебя, ни жены, никого из твоей семьи?..
— Моя жена прохворала все время, что мы здесь были, с постели не вставала, батюшка... Да и работы много по дому...
— Ты безбожник, вот и все... еретик... монтаньяр... И твоя жена не лучше!.. Поставил бы дюжину свечой Св. Анне, и жена не хворала бы. Это ты ходишь за коровами у Ле-Любека?
— Да, батюшка, с вашего позволения.
— А за садом?
— Тоже я, батюшка.
— Хорошо... И тебя зовут Морэном?.. Впрочем, это твое дело.
Затем он неожиданно обратился к старухе и приказал снять с ребенка чепчик и нагрудник...
— Что эти девочка, мальчик?.. Что это за ребенок?
— Девочка, — ответила дрожащим голосом старуха, развязывая неловкими пальцами шнурки чепчика, — девочку, бедную крошку Бог послал!..
— А почему она так кричит?.. Она, кажется, больная... Впрочем, это ее дело... Скорей справляйся...
Старуха сняла чепчик и обнажила морщинистые череп землистого цвета с двумя синяками на лбу. Увидев синяки, священник воскликнул:
— Да эта девочка не просто родилась?
— Нет, батюшка, — стал объяснять отец... Мать чуть не умерла... Ей наложили щипцы... Доктор собирался кусками вытащить ребенка... Два дня мы были в большом беспокойстве...
— А домашнее крещение? этот обряд, по крайней мере, вы исполнили?
— Конечно, батюшка. Мы опасались, что она родится мертвой.
— А кто этот обряд совершал?.. Повивальная бабка?
— О! нет, батюшка... Доктор Дюран...
При этом имени священник вспылил:
— Доктор Дюран? А ты разве не знаешь, что доктор Дюран еретик, монтаньяр?.. что он пьянствует и живет со своей служанкой?.. И ты думаешь, что доктор Дюран окрестил твою дочь?.. Ах, ты, набитый дурак!.. Знаешь ты, что он сделал, этот негодяй, этот бандит, знаешь?.. Он нечистую силу вселил в твою дочь... В твоей дочери сидит нечистая сила... Поэтому она и кричит... Я не могу ее крестить...
Он перекрестился и прошептал несколько латинских слов таким сердитым тоном, как будто произносил ругательство. Ошеломленный отец стоял с раскрытым ртом, выпученными глазами и не мог ни слова выговорить.
— Что ты на меня глаза вытаращил, дурак?.. — заворчал священник... Говорю тебе, что я не могу крестить твою дочь... Понял?.. Уноси ее, откуда пришел... Девочка в которой нечистая сила сидит!.. В другой раз будешь умнее и позовешь доктора Маррека... Можешь идти к своим коровам... Морэн, Дюран, Леший и К⁰...
Растерявшийся Луи Морэн мял в руках свою шляпу и не переставал повторять:
— Подумать только... подумать только... Что же делать?.. Боже мой, что же делать?
Священник подумал немного и более спокойным тоном сказал :
— Послушай... Еще можно, пожалуй, помочь делу... Я не могу крестить твою дочь, пока в ней нечистая сила сидит... Но, если ты хочешь, я могу выгнать из нее нечистую силу... Только это будет стоить десять франков...
— Десять франков?.. — воскликнул в испуге Луи-Морэн. Десять франков? Это очень дорого... слишком дорого...
— Что же, уступим пять франков на твою бедность... Заплатишь пять франков... а осенью принесешь мне еще меру картофеля и двенадцать фунтов масла... Ну, что? согласен?..
Морэн в нерешительности чесал себе голову...
— И вы окрестите ее в придачу? — спросил он, наконец.
— И окрещу в придачу... Идет?
— Много расходов... шептал Морэн...
— Согласен, что ли?
— Так и быть, согласен... Только, все-таки, слишком дорого...
Тогда священник быстро провел руками по головке ребенка, похлопал слегка по животу, пробормотал какие-то латинские слова и сделал рукой какие-то странные движения в воздухе.
— Ну! — воскликнул он, теперь нечистая сила вышла... Можно крестить ее...
Затем опять стал произносить латинские слова, окропил водой лоб малютки, положил ей в рот крупинку соли, перекрестился и весело сказал:
— Готово! Теперь она христианка и может умереть...
Молча, с опущенными головами они возвращались через ланды домой, смущенные страшными предчувствиями. Старуха шла впереди, держа в руках ребенка, который не переставал кричать, за ней шли крестные отец и мать, а Морэн следовал сзади. Наступал вечер, и в поднимавшемся тумане чудились блуждающие призраки, а с высокой башни смотрело на долину насмешливое чудотворное изображение св. Анны, покровительницы бретонцев.
И, когда мой новый приятель кернакский мэр уходит, я хватаюсь за навеянные им воспоминания, чтобы уйти от самого себя и от этих надоедливых гор. Мое воображение переносит меня в угрюмую Бретань, к пейзажам и образам, которые он описывал мне и которые я сам изучил во время своего продолжительного пребывания там... И другие пейзажи мне приходят в голову... другие образы... и надолго овладевают моими мыслями...
Вот, я вспоминаю, как однажды, в отпускной день, я встретил в Ванне недалеко от коллежа небольшого господина, лет пятидесяти, который нежно вел за руку мальчика лет двенадцати. Так, по крайней мере, я определил возраст каждого из них. У меня мания определять всегда возраст людей, которых я встречаю только мимоходом и никогда, наверно, больше не увижу... И эта мания доходить до того, что я не удовлетворяюсь своими собственными предположениями и обращаюсь к сопровождающим меня приятелям:
— Посмотрите, пожалуйста, на этого человека... Сколько лет вы ему дадите?.. По моему, ему столько-то...
Начинается спор.
Когда возраст установлен, мое воображение рисует для данного лица самые ужасные и драматические положения. И мне начинает казаться, что незнакомые люди становятся для меня менее незнакомыми.
Каждый по своему забавляется.
У маленького пятидесятилетнего господина была сгорбленная, надломленная фигура, очень худое лицо и угловатые манеры. Весь облик его был какой то кроткий и грустный.
У двенадцатилетнего мальчика было жесткое и красивое лицо, прекрасные и злые глаза, грациозные и подозрительные движения куртизанки. Его свободная изящная походка как-то особенно подчеркивала робость, застенчивость и — если так можно выразиться— трогательную наружность отца. Я был убежден, что это отец и сын, хотя между ними не было никакого физического сходства, никакого духовного родства.
Оба носили траур: отец был весь в черном, как священник, сын только с креповой повязкой на рукаве своей ученической куртки.
Мне некогда было подробно рассмотреть их. Они поднимались по улице, которая вела в центр города; я спускался к порту, откуда я хотел отправиться в Бель-Иль. К тому же меня беспокоила мысль, что лодка уже дожидается, и что скоро наступит час прилива. Они прошли, не обратив никакого внимания на мой взгляд, они прошли, как проходят все прохожие. И, все-таки, когда я увидел, что они прошли, мной овладела какая-то болезненная тоска, причины которой я не мог бы объяснить: впрочем, я и не пытался это сделать.
На вокзалах, на пароходах и в еще более скучных, чем вокзалы, отелях городов, в которых приходится останавливаться по пути, я часто испытываю какую-то непонятную, щемящую тоску при виде этих тысяч куда-то едущих незнакомцев, с которыми жизнь меня сталкивает только на один миг. И тоска ли это? Не острая ли форма любопытства, не болезненное ли раздражение оттого, что не можешь проникнуть в тайну этих вечных скитальцев. А эта глубокая скорбь и эти внутренние драмы, которые я как будто улавливаю на загадочных физиономиях? Не просто ли это скука, всемирная скука, бессознательная скука, которую испытывают люди, выбитые из колеи, блуждающие среди природы, которая ничего им не говорит, более испуганные, жалкие и несчастные, чем бедные животные вне их обычной обстановки?
То чувство, которое овладело мною при виде отца и сына было и глубже, и острее. Это было настоящее страдание, словно быстрый электрический ток пробежал между его страданием и моим сочувствием. Но какое страдание и какое сочувствие? Я не знал этого.
Когда они ушли от меня шагов на тридцать, я повернулся, чтобы еще раз посмотреть на них. Несколько прохожих, которые находились между ними и мной, отчасти скрывали их от меня, и только через отверстия, образованные плечами и шляпами прохожих, я увидел спину маленького господина, согнутую спину с печальными углами, с приподнятыми лопатками, страдальческую, трагическую спину, спину человека, который всегда плакал.
У меня сердце сжалось от боли.
В каком-то порыве сострадания или может быть также под влиянием инстинкта жестокости я сначала хотел пойти за ними. Затем, не отдавая себе отчета, было ли бы это хорошо или дурно с моей стороны, я машинально продолжал спускаться по улице. Скоро я увидел мачты и темные корпуса судов; снимался с якоря какой-то тендер с развевающейся в воздухе розовой бригантиной. До меня доносился запах смазочного масла и йодистых испарений морского прилива. Я уже не думал больше о маленьком господине, которого унес вместе с другими великий вихрь забвения. В этот момент я не мог бы даже, мне кажется, восстановить в своей памяти очертания той спины, которая так растрогала меня...
Вечером, когда я, растянувшись на дне лодки и положив голову на связку веревок, ехал в Бель-Иль, образ маленького господина снова предстал пред моими глазами, по это был уже далекий, затянутый дымкой образ, и без малейшего чувства жалости я только подумал при этом:
— Это, наверно, вдовец... А мальчик похож на умершую мать... Ей, должно быть, было лет двадцать...
Я не спрашивал себя, где он теперь, что он делает, и не плачет ли он в одиночестве в номере отеля или в углу вагона. И я заснул нежно укачиваемый зыбью моря, в которое луна, казалось, закинула огромную световую сеть с искрящимися петлями.
Через три месяца я их снова увидел. Это было в вагоне. Я ехал в Карнак. А куда они ехали? Маленький господин сидел в углу вагона справа от меня, а его сын в другом углу против него. Мне показалось, что первый еще больше сгорбился, похудел и выглядел еще более надломленным, застенчивым, а второй расцвел, и глаза его стали еще более злыми. На этот раз мне хотелось внимательней рассмотреть маленького господина, но он прятал свое лицо от моих взглядов, притворно заинтересовавшись пейзажем. Там мелькали сосны, опять сосны и плоские, пустынные, мертвые ланды. Мальчик нервно ерзал на своем месте и косо поглядывал на меня. Вдруг он встал на подушки, открыл дверцы и перегнулся из вагона. Отец вскрикнул от испуга.
— Альберт!.. Альберт!.. Не делай этого, мой милый... ты можешь упасть.
— Я буду это делать... буду... Ты мне надоел... — ответил мальчик грубым тоном и с злой гримасой на устах.
Отец встал и вынул черный шелковый платок из маленького дорожного несессера.
— Ну, так надень этот платок на шею, мой мальчик, — ласково сказал он... — Сегодня холодно... Я прошу тебя, одень этот платок...
Мальчик пожал плечами.
— Посмотри... куры... — заметил он, следя глазами за полетом ворон на сером небе.
— Это не куры, дитя мое, — объяснил маленький господин. — Это вороны.
— А я хочу, чтобы это были куры, — грубо ответил мальчик... — Оставь меня в покое...
И он начал кашлять.
Маленький господин в испуге стал рыться в маленьком несессере.
— Альберт!.. вот твой сироп, мой дорогой... твой сироп... выпей сиропу... Ты меня пугаешь.
Мальчик взял бутылку и выбросил ее за дверь вагона.
— На, вот твой сироп! — воскликнул он с злобной усмешкой... — Поди, поищи, если хочешь...
Отец обернулся в мою сторону с умоляющим взглядом. Ах, какое это было страдальческое лицо! Щеки, изборожденные глубокими морщинами, большие круглые и влажные глаза с красными ободками и коротенькая бородка, серая и грязная, как у мертвеца.
Тогда я встал и решительным движением закрыл дверцы. Мальчик заворчал и забился в угол вагона, Отец поблагодарили меня своим грустным и добрым взглядом... Близко подсев к нему, я очень тихо спросил:
— У вас только он один?
— Да... — ответил он с трудом.
— И... он... похож... на покойницу?
Маленький господин покраснел.
— Да... да... увы!
— Ей должно быть было двадцать лет?
Я увидел выражение испуга в его глазах, его костлявые, хрупкие ноги задрожали... Он ничего не ответил.
До самого Карнака мы больше не обменялись ни единым слоном. Поезд мчался но огромной обнаженной равнине, напоминавшей библейскую пустыню с далекими горизонтами и мучительными тайнами востока... Я хотел поговорить с маленьким господином, утешить его. Ему должно было быть приятно узнать, что есть на свете человек, который ему сочувствует. Может быть, ему легче было бы переносить свою тяжелую жизнь.
Напрасны были мои попытки...
Я вышел из вагона, не оборачиваясь. А поезд умчался дальше, увозя с собой маленького господина, которого я больше никогда не увижу... О! если бы я мог найти слово, которое могло бы облегчить его скорбь!.. Но кто же мог когда-нибудь найти это неуловимое слово?
Четыре часа я бродил по лайдам и песчаному берегу и зашел, наконец, в маленький трактир, где меня накормили свежими устрицами и напоили сидром. Мне услуживали женщины в стиле картин Ван Эйка: та же кроткая серьезность, те же благородные позы, та же красота жестов... и молчание!
В доме было чисто, стены были выбелены. На камине стояли два больших остова морских ежей, напоминавших Альгамбру; а над ними старинная столярная работа. Я забыл век, жизнь, человеческую скорбь, я забыл все и провел здесь восхитительный час и без всяких рефлексов.
В том же самом году я отправился на три дня на острова Сен.
Остров Сен расположен в нескольких милях от материка. С берега Безека и мыса Раза можно видеть в ясную погоду серую колонну его маяка и узенькую желтую полоску его плоских дюн. В этих прибрежных водах океана рассеяны угрюмые рифы, вершины которых даже при полном штиле почти всегда окаймлены бахромою пены, а многочисленные течения, покрывающие зеленую поверхность моря молочными кругами, делают этот путь опасным для судов. Во время отлива рифы выступают из воды в виде четок, протянутых между угрюмыми утесами берега и тоскливым песчаным островом. Можно было бы сказать, что это длинная плотина, размытая кое-где волнами.
Затерявшийся среди так называемого Ируазского моря, которое его с каждым днем все более разрушает, этот жалкий остров Сен своей крайне бедной почвой и примитивными нравами своих обитателей напоминает путешественнику далекие края тихо океанского архипелага и обнаженные коралловые земли южных морей. А между тем, на этом песке и на этих скалах, на булыжниках и валунах живет около шести сот душ населения, разбросанного по убогим деревушкам. Несколько участков под картофелем и тощей капустой и небольшие, испещренные плешами поля гречихи составляют здесь единственную культуру, которая находится в руках женщин. Деревьев здесь нет, и утесник единственное древовидное растение, которое может выжить в этом воздухе, пропитанном йодистыми испарениями, под постоянными порывами морских ветров. Во время цветения он распространяет аромат ванили, заглушая запах отбросов, гниющих водорослей и сушеной рыбы, которые отравляют атмосферу в течение целого года.
Рифы, окружающие остров, изобилуют рыбой, угрями и омарами. Малорослые, тщедушные мужчины, напоминающие своими лицами морских свинок, занимаются рыболовством. Иногда они приезжают продавать свою рыбу в Одиерн и Дуарненэ. Но большею частью они обменивают ее на английских пароходах на табак и на водку. Когда буря задерживает их дома, они предаются пьянству, часто напиваются до потери сознания и без всякого повода хватаются за ножи. Женщины в свободное от земледельческих занятий время вяжут рыболовные сети. Они — высокие, бледные и неподвижные. Благодаря постоянным бракам среди родственников у них тонкие, красивые черты: но это болезненная красота, напоминающая женщин, страдающих бледной немочью. Цвет лица — какой-то перламутровый, поблекший, малокровный. Своими темными суконными костюмами широкого по кроя и длинными, голыми шеями, которые торчат из сердцевидных косынок, как тонкие, гибкие стержни, они напоминают изображения святых дев на церковных окнах.
Большинство из них не видело материка. Многие не уезжали дальше маленькой гавани, из которой ежедневно отправляются в море рыболовы. Все содержание жизни ограничивается для них только тем, что ютится на их бедном острове, выбрасывает бурное море на берег и привозить почтовый катер из Одиерна.
Все это незначительные предметы первой необходимости и туалетные безделушки, которые не могут удовлетворить любопытство. Лет тридцать тому назад один из местных жителей уехал один и много времени спустя вернулся с собакой. При виде ее женщины пришли в ужас. Они подумали, что это дьявол, и с отчаянными криками спрятались в церкви. Священник должен был совершить обряд заклинания и окунуть собаку в святую воду, и только тогда они решились выйти из-за своих баррикад. Но такие события редко случаются в этой монотонной жизни острова, куда смелые колонизаторы не дерзнули привезти ни коровы, ни лошади, ни велосипеда.
Поэтому женщины не без трепета переносятся мысленно через полосу воды, отделяющей их от жизни, и следят в ясную погоду за испещренным голубым пятном неведомой и таинственной земли, где есть города, леса, луга, цветы и не такие птицы, как эти вечные чайки и перелетные буревестники.
Старики, которые уже не могут заниматься рыбной ловлей и целые дни просиживают у моря на порогах своих домов, иногда разговаривают. Когда они были на военной службе, им приходилось видеть необыкновенные, почти непонятные вещи: они видели лошадей, ослов, коров, слонов, попугаев и львов. Беспорядочной мимикой и звукоподражательными возгласами они стараются их нагляднее описать. Вот как рассказывал один из них:
— Представьте себе животное... большое животное, величиною с тысячу крыс... Так вот, это у них там лошадь... запомните лошадь... На ней ездят верхом... или к ней привязывают такой дом на колесах, дилижансом называется... И в один миг... вас увозят далеко, далеко...
— Господи Иисусе! — восклицали женщины и крестились, как бы отгоняя от себя эти страшные дьявольские образы.
Но эти потрясающие формы не принимали ясных очертаний в их уме, который не способен был вообразить что-нибудь вне известных линий- тех предметов и обычных движений тех существ, которые с незначительными видоизменениями всегда были перед их глазами.
Однажды, какая то женщина, страдавшая раком груди, решилась по совету священника поехать помолиться св. Анне в Орэ. Хотя морская администрация содержит на острове хирурга, которому трехлетнее пребывание здесь считается за два дальних плавания и не знаю уж за сколько ран, действительным врачом для населения является священник. Но священник испытал уже на женщине все свои пластыри, заклинания и едкие травы и, в конце концов, решил, что только одна св. Анна сможет справиться, если только, захочет, с этой упорной болезнью. Однажды утром, больная села на маленький катер и так была напугана предстоявшими картинами, что совсем забыла в пути о своих мучительных болях. Но едва она вышла на набережную в Одиерне, как испустила крик ужаса и упала ниц на землю.
— Господи Иисусе! — взывала она... Сколько чертей... сколько чертей!.. с рогами... Святая Богородица сжалься надо мной!..
Она увидела, как нагружали шкуну быками. Они стояли целым стадом с вытянутыми слюнявыми мордами и ревели, размахивая хвостами...
— Господи Иисусе! — повторяла несчастная... У них рога, как у чертей... у них рога!...
С большим трудом удалось объяснить ей, что это совсем не черти, а самые безобидные животные, каких везде можно встретить на материке, и будто сам дядя Миллинэ говорил, что они не только не едят людей, но даже, наоборот, люди их едят с капустой и картофелем... Она встала на ноги и неуверенно сделала несколько осторожных шагов, продолжая удивляться этому невиданному зрелищу.
Но, вот, на другом берегу гавани, на высотах Пульгуазека она увидела ветряную мельницу с большими крыльями, которые быстро вертелись высоко под небом от сильного морского ветра. Она побледнела, опять упала ниц, стала биться руками и ногами и завопила:
— Крест Спасителя вертится... вертится... крест Спасителя свихнулся. Я в аду... скорей спасите... помогите!
С тех пор, всякий раз когда она, скользя взглядом по голубой, золеной или серой поверхности вод, доходит до извилистой линии синеющей вдали бретонской земли, она тотчас же начинает креститься, становится на колени на каменистом берегу и в горячей молитве благодарит небеса за избавление от демонов и от смешного и страшного ада, где сатана заставляет вертеться святой крест Господа, вечно вертеться под непрерывным ветром богохульства и греха...