XXII

Я вам не стану рассказывать, при каких обстоятельствах мне пришлось выслушать эту странную исповедь, которую я опубликовываю в виду ее большого драматического интереса. Я не доносчик и из принципа — которым всегда горжусь — предоставляю самому правосудию отыскивать преступников, судить и наказывать их, так как совсем не желаю быть его пособником... даже напротив... Пусть разбирается с Ивом Лагоаннек, как с Жан-Жюль-Жозефом Лагоффеном... Само собою разумеется, что имена в этой истории я переменил... Впрочем, это излишняя предосторожность, так как человек, который мне рассказал ее, находится теперь, благодаря мне, в полной безопасности...

Вот эта исповедь:


Меня зовут Ивом Лагоаннек. Откуда же мне быть с таким именем, как не из Бретани? Я родился в окрестностях Ванна, в самом бретонском из всей Бретани Морбигане — гигане! гигане! Мои родители были мелкие земледельцы, очень бедные, очень набожные и очень грязные. И пьяницы к тому же, разумеется. В базарные дни их подбирали на дорогах, Бог весть в каком виде. И очень часто они целые ночи валялись по грязным рвам. По местному обычаю я рос в хлеву, вместе со свиньями и коровами, как Иисус. В такой неопрятной обстановке я сам был всегда весь в грязи, и отец, приходивший по утрам будить нас, меня и скот, не мог в течение нескольких минут отличить меня от навоза. Меня воспитали во всевозможных суевериях. Я знал по именам всех чертей на ландах и русалок в прудах и на берегу. Отче Наш и Богородица Дево радуйся, несколько гимнов в честь Святой Анны и чудесная история св. Тюжана, вот и все, что я знал. Я почитал также преподобного отца Монуара, который простым прикосновением руки к языку иностранцев сообщал им дар бретонской речи. Это изображено на замечательной фреске, которую всякий может видеть в соборе в Кемпер-Корантэне... Я не без гордости могу заявить, что я был одним из самых образованных и самых ученых мальчиков в нашей местности.

До пятнадцати лет я пас на лайдах маленькую бурую лошадь, лошадь-привидение, у которого от жестких утесников выросли на морде длинные седые усы. И три овцы, черные, как демоны, с красными глазами и длинными козлиными бородками прыгали и блеяли подле меня. Позволительно спросить, чем они питались... Воздухом, конечно... и милостью Божьей, вероятно, потому что травы порядочной на ландах не было, смею вас уверить.

Одним словом, я был послушный и почтительный мальчик, боялся Бога, уважал черта и всегда проводил свое время в одиночестве. Никогда дурные мысли не приходили мне в голову, как это часто бывает с другими детьми. Чтобы быть вполне справедливым, я должен прибавить, что, вообще, ни одной мысли мне никогда в голову не приходило... ни даже по ночам, когда мой отец после смерти матери спал с моей старшей сестрой... Но возмущайтесь и не думайте, что это извращение инстинкта или противоестественный разврат... Нет... Это у нас в обычае и не мешает честно жить, говеть и ходить на богомолье... Напротив... Мой отец прижил с моей сестрой двух детей, которые приходились мне братьями и племянниками в то же время... Они прожили всего только несколько месяцев... Не знаю, право, зачем я вам все это рассказываю. Никакого отношения к моей истории это не имеет... Какое же, в таком случае, вам дело до этого?..

Так же, как и все люди, я был на военной службе, и мне стоило большого труда усвоить несколько французских слов, потому что я говорил только по-бретонски... и не мало получил за это оскорблений и зуботычин. Но читать и писать я при всем своем старании и прилежании так и не мог научиться... В довершение всего я от непомерных усилий заболел воспалением мозга, от которого я чуть не умер тогда. И теперь я иногда чувствую, что в голове у меня но все в порядке. Но я сохранил самые лучшие и приятные воспоминания о моем выздоровлении в брестском госпитале и о сестре милосердия Марии-Анжели, удержавшей своими белыми ручками мою душу, которая уже хотела отлететь. Я часто вспоминаю об этом, как и о том большом лебеде, которого я видел однажды в зимний вечер летящим над ландами... Это, может быть, был не лебедь, а фея... или, может быть, душа такой же святой, какой была красивая сестра Мария-Анжель, спасшая меня от смерти.

Я не знаю такого случая, чтобы бретонец в моем положении не сделался слугой после военной службы. Бретань классическая страна всякой службы. Она служит Богу, отечеству и буржуазии... И я сделался слугой.

Я поступил вторым плужником на большую ферму близ Кемпера. Здесь со мной случилось довольно странное приключение, которое я назвал бы приключением маленького зайца. И мне всегда казалось, что этот случай имел косвенное отношение к моей судьбе... и даже влиял на нее. Дело было так.

Однажды вечером другой работник Жан вернулся домой с инструментами на плечах после тяжелого трудового дня, проведенного в поле... Он с торжествующим видом вошел во двор, показывая какое-то живое существо, которое барахталось у него в руках. Уже становилось темно, и трудно было различить что-нибудь.

— Что это у тебя такое? — спросил хозяин, который мыл руки у насоса.

— Маленький заяц — поймал в кустах рябины, — ответил Жан.

— Плут Жан!.. — воскликнул хозяин... А что ты хочешь делать с этим зайцем?

— Да выкормлю его!

И тут же спросил:

— Вы мае позволите, хозяин, посадить моего зайчишку в сажалку рядом с кроликами... и давать ему по утрам немного молока?..

— Это уж, как хозяйка скажет, милый мой...

— О! хозяйка согласится...

Я распрягал лошадей под навесом.

— Тьфу пропасть!.. — заворчал я сердитым тоном, — Хоть оборотня притащи он с собой, его все благодарить будут... Попробуй я!.. Ах! черти!

Я ударил лошадей и крепко выругался.

— Посмотрите-ка! — крикнул хозяин... Ива уже зависть берет... Молчи ты, скотина. Знаешь, что я этого не люблю — надоели мне твои штуки.

Я вспылил и резко ответил:

— Мои штуки... Я правду говорю и вас не испугаюсь...

Я продолжал еще ругаться под навесом. Хозяин ничего не ответил, пожал плечами и вошел в дом, где уже дожидался на столе горячий суп. Я убрал лошадей и также скоро пришел. Затем явился и Жан, который уже успел пристроить своего зайчика в сажалке. За столом сидели молча... У меня был вид угрюмый, недовольный... А у Жана было очень кроткое выражение на лице; он, должно быть, думал о нежных маленьких животных... Когда мы были у наших кроватей, я подошел к Жану и очень тихо сказал ему сквозь зубы:

— Достанется тебе... подожди... я тебе покажу...

Жан очень спокойно ответил:

— Я тебя не боюсь...

Тогда то я понял, почему я ненавидел Жана. Я его ненавидел, потому что все его любили и на ферме, и во всей местности. Он был мягкий, услужливый, подвижной, трудолюбивый и нравился как мужчинам, так и женщинам. Я не мог выносить его превосходства, потому что меня, уж не знаю почему, все презирали... Всякое доброе слово, всякое приветствие будили во мне глубокую ненависть к нему... Очень часто я затевал ссоры с ним, но он с милой иронией отклонял их. Когда он по воскресным дням вечером возвращался из города, я часто поджидал его, чтобы броситься на него и разбить ему камнем голову... Но я боялся последствий убийства. Я даже не осмеливался заходить слишком далеко в своих оскорблениях, так как прекрасно знал, что хозяин не долго будет выбирать между мной и Жаном.

В эту ночь, когда я лежал на своей жестокой постели в конюшне, во мне злоба кипела больше, чем когда-либо раньше. В груди клокотало, как в паровом котле, и я сжимал в руках свои простыни, словно я душил кого-нибудь... Призрак убийства преследовал меня всю ночь, и я не мог заснуть... О! убить Жана!.. Мне казалось, что тотчас же пропадет вся горечь, которая накипела у меня на душе... Убить Жана... О! убить Жана!.. Мне казалось, что после этого я полюблю всех, полюблю, может быть, моих лошадей, которых я бил, с тех пор как Жан отравил мою душу ядом ненависти. О! убить Жана!.. Вместо того, чтобы отогнать от себя красный призрак смерти, который пробегал предо мной во мраке конюшни, я старался придать ему более определенные очертания, ненавистную форму, тело Жана, зарезанного и хрипящего у моих ног... И я испытывал минутное облегчение... как умирающий от жажды путешественник от капли холодной воды... О! убить Жана!..

Зайчик рос... Каждый день, возвращаясь с поля, Жан относил ему немного молока и менял солому в сажалке. Он с ним нежно разговаривал и пел ему наивные песенки, как ребенку. Вся ферма любила зайца, потому что любила Жана...

— Ну, как заяц? — спрашивали все.

Жан с добродушной улыбкой отвечал:

— Здоров... пьет хорошо... и глаза у него веселые...

Я ненавидел зайца, потому что ненавидел Жана. Каждый раз, когда говорили о зайце в моем присутствии, у меня словно что-то жгло в груди... В такие вечера я говорил Жану, когда мы шли с ним спать:

— Достанется тебе, мерзавец, уж я покажу тебе...

Раз как-то я не мог уснуть в своей постели, встал, зажег конюшенный фонарь и вышел во двор... Я был босиком, в одном белье... Я проходил мимо сарая, в котором находился Жан в это время, остановился на несколько секунд под окном, у которого спал Жан, затем продолжал свой пучь. Сторожевые собаки почуяли меня, но узнали и не залаяли. Мне очень хотелось ударить их ногой, но я боялся шума. Почему? не знаю... Я не знал, куда я шел и чего хотел. Дойдя до сажалки, я снова остановился... затем стал на колени... лег на землю рядом с маленькой проволочной решеткой, из которой торчали пучки соломы и травы, освещенные моим фонарем...

— Мерзавец!.. Подлец!.. — прошипел я сквозь зубы.

Я открыл решетку, раздвинул солому и траву и всунул руку в дыру...

— Уж я найду тебя... постой!.. Уж я найду тебя, мерзавец... не спрячешься...

Порывшись некоторое время, я нащупал, наконец, что-то мягкое и теплое и вытащил на свет бурый клубок... Это был заяц...

— А! а!.. это ты!.. это ты!

И я продолжал очень тихим, задыхающимся, хриплым голосом...

— Да, это, конечно, ты... Наконец-то!.. Скажи мне, что ты Жан, противное животное!..

Зайчик прижал свои уши к спине... Во всем его съежившемся тельце я видел только дрожащий кончик его мордочки и черные глаза, в которых жизнь, казалось, была опрокинута вихрем ужаса.

— Скажи мне, что ты Жан?.. — повторял я... — Жан... Жан... Жан!..

Я поднес зайца ближе к фонарю.

— Дай на тебя посмотреть... посмотреть, как ты умираешь!.. Жан... Жан... Ведь ты Жан, скажи?.. Я узнаю тебя. Ты Жан... Дай посмотреть, как ты умираешь.

И я схватил зайца за горло.

— А! а!.. Давно я собирался помучить тебя... давно хотел убить тебя... Ведь ты Жан... ты его душа, его ненавистная душа... ненавистная...

И я сдавил горло зайцу.

Голова зайца, как будто, непомерно увеличилась... Глаза вышли из орбит... Он пытался царапать мою руку своими лапками... и долго бился в моих пальцах... Жизнь его угасала, движения ослабевали, а я все хрипел:

— А! наконец-то ты в моих руках... Жан. Я покончил с тобой, негодяй... Довольно мне страдать от тебя... И никто тебя больше не будет никогда любить... никогда...

Сладострастный трепет пробегал по моему телу... Я чуть не потерял сознание от внезапно охватившей меня радости...

Я бросил мертвого зайца в сажалку, запер решетку и, вернувшись на конюшню, лег спать...

Весь разбитый и без всякой мысли в голове я заснул глубоким сном, как человек с чистой совестью.

На следующий день я мог спокойно, без всякой ненависти смотреть на Жана... И ни одного раза я не бил больше своих лошадей, до тех пор, по крайней мере, пока оставался на ферме.

Я не долго оставался там.

Я поступил затем на службу к нотариусу в Ванне... потом к врачу в Ренне... Ничего особенного там не случилось, и мною были довольны. Я, действительно, был очень трезвым, послушным, аккуратным слугой и хорошего поведения... а свое полное незнание домашней службы у буржуазных хозяев я маскировал при помощи всяких хитрых уловок. Ни разу я не страдал от ненависти или жажды убийства, как на ферме близ Кемпера. Можно было подумать, что маленький заяц был сам дьявол, и что, задушив его, я убил в себе и низкие страсти, которые он внушил мне... Но я очень мало зарабатывал, и меня тянуло в Париж, где, по слухам, можно было на площадях собирать золото целыми пригоршнями, лишь стоило нагнуться.

После реннского врача, который был президентом конгрегации св. Ива и прописывал своим больным молитвы вместо слабительного, я поступил к одной богатой вдове в Лавале. Я прожил здесь только один месяц, потому что хозяйка была очень скупая и очень набожная и предоставляла нам благочестиво помирать с голоду... Из Лаваля, о котором я ничего больше не могу рассказать, я переехал в Май, к одному инженеру — ах! бедный рогоносец — а из Мана в Шартр к епископу... В это время я еще был целомудренным... Вам это кажется неправдоподобным, но это совершенно верно. Женщины ничего мне не говорили, и я ничего не говорил женщинам. Но кухарка епископа, толстая, дебелая женщина с тройным подбородком и большим животом взялась научить меня любви в одну бурную ночь, заставив меня предварительно выпить пять рюмок шартрезу, от которого я чуть не задохся... Этот старый вампир с такой жадностью набросился на меня, что я, наверно, умер бы от истощения, если бы в один прекрасный день но сбежал от нее... Странные были приемы у этой женщины... Прежде чем предаться любви, она трижды осеняла себя крестным знамением и меня также заставляла креститься, как пред входом в церковь... Из Шартра я попал, наконец, в Париж, в бюро для найма... На этот раз мне казалось, что я завоевал мир.

Как видите, я преследовал свою мысль и, не уклоняясь ни вправо, ни влево, шел по прямой линии к намеченной цели, где сверкало золото...

За время моих странствований я развился и научился своему ремеслу, по крайней мере, настолько, что в Париже мог с успехом занять место кучера или лакея, если не у князей графов, то во всяком случае, в порядочном буржуазном доме.

На третий день после моего торжественного въезда в столицу меня представили одетому в траур старичку, с которым недавно случилось большое несчастье. Его кучер — это место я должен был занять — убил его жену в какой-то загадочной обстановке и по мотивам, которые еще до сих пор остаются неясными для правосудия. Он мне рассказал эту трагическую историю с большой осторожностью и очень грустным тоном. Лицо у него было немного сморщенное и очень угрюмо, одет он был в длинное ватное пальто священника, и руки его были очень белые и слегка хрустели, когда он ими двигал. Читая мои отличные аттестаты, он покачал головой и, посмотрев на меня испуганными глазами, сказал:

— Его аттестаты тоже были отличные...

Затем он робко прибавил:

— Мне нужно, видите ли, навести точные и надежные справки о прислуге, которую я нанимаю... Ведь я теперь один остался... И если я опять нападу на разбойника, то уж не жена будет убита... а я сам... Ах!.. вы сами понимаете, что я не могу нанять первого встречного...

— Вы можете быть уверены, что я не первый встречный... заявил я... Человек с улицы не мог бы служить у епископа...

— Конечно... конечно... Но как знать?..

И его взгляды, казалось, хотели проникнуть в тайники моей души...

— К тому же, — возразил он после небольшой паузы... вы бретонец. Тот также был бретонцем... Согласитесь, что это не прибавляет уверенности.

— Но вы, барин, знаете, — ответил я твердым голосом, который меня самого удивил... вы знаете, что, если не все бретонцы слуги... то все слуги бретонцы...

— Да... да... но это еще не резон... Я теперь совсем одинок; я очень стар... у меня... у меня... много вещей... Покажите мне ваши руки.

Я ему протянул свои руки. Он их внимательно рассматривал, как бы измеряя длину пальцев, отгиб большого пальца, и сгибал суставы.

— Руки неплохие... сказал он... не страшные... это руки...

— Руки труженика... заметил я с гордостью...

— Да... да... да... Что же, посмотрим... подумаем...

Ни аттестаты, ни медицинский осмотр, ни самые подробные расспросы не удовлетворили его. Этот маленький господин пожелал навести справки у всех хозяев, у которых я служил, самые подробные справки о моем характере, умственных способностях, моих явных качествах и возможных недостатках, о моем атавистическом или ином предрасположении к убийству и пр.... Мне нечего было бояться этих справок, и я очень охотно дал свое согласие, потому что, как вы сами догадываетесь, о фермере близ Кемпера я, конечно, не упоминал... Но я был крайне возмущен таким недоверием и своеобразным физиологическим сыском, которому меня подвергали, как преступника, и я чувствовал, что в глубине моей души снова зарождаются какие-то смутные желания, тревожные мысли, пугавшие и опьянявшие меня каким-то острым и сильным запахом.

Через неделю после нашего свидания маленький господин известил меня, что я могу переехать к нему немедленно со своим багажом и занять место кучера.

Я тотчас же отправился к нему...

Мой новый хозяин жил на улице Шерш-Миди, в очень старом доме, который, несмотря на ежегодный ремонт, имел очень запущенный вид. Сам он был старый маньяк и, вообразите, собирал коллекции гасильников!

Я еще вам не сказал, что моего хозяина звали бароном Бомбикс. Я скоро увидел, что это был скупой и мнительный человек. Хотя у него в доме было трое слуг, экономка, лакей и кухарка, он никому но позволил устроить меня. Он мне показал конюшню и старую белую кобылу, которая еле держалась на своих кривых ногах...

— Ее зовут Фидель... сказал он мне... Го! го! Фидель... Го! го!

Он погладил ее по крупу и вошел в стойло.

— Хорошая кобыла... и очень смирная... Девятнадцать лет она уже у меня... Го! Фидель... правда, Фидель?

Фидель повернула свою голову к хозяину и лизнула рукав его пальто.

— Видите?.. овечка... только она с норовом... она не любит, чтобы во время чистки водили скребницей справа налево... а только слева направо... Вот так...

Барон стал показывать — движениями руки по животу лошади, как нужно работать скребницей.

— Такой уж норов... Нужно знать только... Слева направо, вы запомните?

Я осмотрел ноги Фидель, обезображенные шпатом.

— Кобыла должно быть хромает? — спросил я.

— Немного... ответил барон... она немного хромает, это верно... Не молода уж, что и говорить... Но служба у нее не трудная... и уход хороший...

Я сделал недовольную гримасу и заворчал.

— Дело ясное... еле на ногах стоит... старый одер... А если свалится потом с ног, я буду виноват... Ах! знаю я эти штуки...

Мой хозяин искоса посмотрел на меня, прищурив глаза, и сказал:

— Об этом и речи быть не может... Опа никогда не спотыкается...

— Конечно... это я спотыкаюсь... проворчал я сквозь зубы.

Я себя чувствовал очень непринужденно в присутствии этого несчастного человека, который сразу обнаружил передо мной всю свою слабость. Я пугал и подавлял его своей грубостью и испытывал при этом большое удовольствие. Я видел, как в его глазах мелькало выражение упрека... Но он не осмелился ответить на мою дерзость. Он вышел и запер хлев.

— Го! го!.. Фидель... Го!.. го!..

И мы пошли в каретный сарай.

Здесь стояла старая карета, покрытая серым люстриновым чехлом, один из тех допотопных рыдванов, в каких, я помню, в годы моего детства разъезжали в наших краях карикатурные маркизы... В углу были навалены пустые ящики из-под бакалеи и изогнутые жестяные коробки. Я себя почувствовал оскорбленным. Я, конечно, не надеялся, что с первого же раза попаду в самый шикарный дом, одену роскошную ливрею и буду править парой чистокровных лошадей в двадцать тысяч франков, но я менее всего рассчитывал, что в Париже мне придется похоронить себя среди такой пыльной рухляди и любоваться таким допотопным хламом. За неделю моего прибывания в Париже я побывал в самых красивых местах, и у меня в голове зарождались гордые мысли и честолюбивые замыслы. Я чувствовал, что в груди у меня бьется сердце современного человека...

Я стал утешать себя тем, что нужно же было с чего-нибудь начать... подышать, так сказать, воздухом нового края, и дал себе при этом слово не долго засиживаться среди этих развалин... Я поднял чехол и с презрением посмотрел на карету.

— Тоже не первой молодости... сказал я... куда, к черту...

Старый Бомбикс, повидимому, не расслышал моих рассуждений. Он открыл дверь.

— Вот помещение для сбруи, — сказал он.

Это был узкий чулан с кирпичным полом, с обшивкой по стенам из еловых досок, покрытых лаком, или, вернее, со следами лака... Разные принадлежности упряжи разложены были на козлах и, казалось, разговаривали между собой о давно минувших делах. От сырости потемнела кожа и почернели металлические пряжки... Маленькая печка, которой никогда не топили, с лопнувшей трубой, проведенной сквозь стену, как-будто подавала свои реплики старому стулу с прорванным соломенным сидением и поломанной спинкой. На полке, покрытой просмоленной бумагой, сложена была ливрея старого кучера,

— Примерьте ее пожалуйста, — предложил мне хозяин.

— Я не особенно люблю одевать чужое платье, — возразил я.

— Ливрея, — заявил барон, — не платье... Она для всех и ни для кого... Впрочем эта ливрея почти новая. Раз десять он одевал ее, не больше, до того как...

Он скривил рот в гримасу и оборвал фразу...

— Все равно! — настаивал я... но люблю я этого, особенно, после того как...

— Я давал ее мыть...

После короткой паузы он прибавил уже смелее:

— Я хочу, чтобы вы ее носили... На ней нет кровяных пятен... Не могу же я каждый день новые ливреи покупать... У всякого свой расчет.

— Что ж! Пусть будет по-вашему, — согласился я... Но вы должны понять, господин барон, что приятного в этом мало... Если бы он еще не был убийцей!..

— Он был очень чистоплотный... возразил барон... Ну... примерьте ливрею... Она вам будет как-раз впору...

Оп измерил глазами мой рост и ширину плеч и повторил:

— Она должна хорошо сидеть на вас... наверно, хорошо будет сидеть...

Я взял ливрею и развернул ее. Это была очень скромная ливрея, которой трудно было блеснуть: синяя дрогетовая куртка, синий жилет, синие панталоны с красными кантами, кожаная лакированная фуражка с золотыми галунами. Был также жилет для конюшни в черных и красных полосах. Все это, правда, было чисто, как новое. Только локти куртки и колени панталон чуть заметно лоснились.

Я примерил ливрею.

— Я же вам говорил, — воскликнул барон... Она удивительно сидит на вас... Она сидит на вас лучше, чем на нем... как-будто на вас сшита.

— Я не нахожу... сказал я.

— Чего вы не находите? Она как-раз на ваш рост... Да посмотрите в зеркало... На куртке ни одной складки нет... словно вылита на вас... Панталоны лежат очень хорошо... Чудесно...

— Мне не за чем смотреть в зеркало... произнес я серьезно, отчеканивая слова... По росту она может быть и подойдет мне... но не по душе!..

В глазах старого барона промелькнуло выражение испуга, но он овладел собою.

— Что вы этим хотите сказать?.. Зачем вы мне это говорите?.. В ваших словах нет никакого смысла...

— В словах всегда есть смысл, господин барон... И если бы в моих словах не было смысла, вы не задрожали бы так от страха сейчас...

— Я?.. Та-та-та!.. У всех бретонцев в голове не совсем в порядке...

Он не хотел прислушаться к тем голосам, которые, я уверен, поднимались в эту минуту в его душе и громко говорили ему: „Этот человек прав... Купи ему новую ливрею... Сожги эту ливрею, в которой, несмотря на стирку и кислоты красильщика, все еще сидит демон... сожги и не сохраняй даже пепла...“ Он вдруг сделал какое-то судорожное движение, от которого захрустели суставы его длинных белых рук, и сказал мне:

— Пойдемте, я теперь вам покажу вашу комнату.

Комната находилась над конюшней, рядом с чердаком. Туда поднимались по маленькой деревянной лестнице, которая засорена была соломой и сеном. Это была не комната, а настоящая конура, в которую и собака не хотела бы влезть. И я тут же подумал про себя: „погоди, дай мне только подцепить хорошенькую горничную... хорошенькую фруктовщицу... какую-нибудь красоточку... увидишь, долго ли я тут торчать буду“. Железная кровать с отвратительным матрасом, два соломенных табурета, белый деревянный стол и надтреснувшая чашка на нем — вот и вся мебель. Не было даже шкафа в стене. Его заменяла простая вешалка с железным прутом, к которому привешана была на кольцах потертая и сгнившая старая ситцевая занавеска в красных цветах. У кровати на скамейке стоял глиняный ночной горшок, в котором раньше, наверно, держали масло. Из-под пола через щели поднимался запах навоза.

— Вот вы и в своей комнате, — сказал мне старый Бомбикс. — Без роскоши, но все есть, что нужно.

Он уже собирался уходить, но вдруг вспомнил:

— Ах! забыл вам сказать... Я сам закупаю овес, сено и солому... вам этим заниматься не придется... и доходов по конюшне иметь не будете... будете только жалованье получать... Такое уж положение... здесь.

Он вышел из комнаты.

Я бросился на кровать. Со мной происходило что-то странное и страшное. В тот же момент, когда я одел ливрею старого кучера, я почувствовал какой-то зуд в коже... Затем этот зуд стал мало-по-малу проникать вглубь, пропитал мои органы все мое тело и стал меня жечь... В то же время в голове стали появляться какие-то странные, тревожные мысли, мой мозг словно заволакивало красным туманом и парами крови...

— Старый хрыч... заревел я... тебя, вот кого нужно было убить ему...

Я встал... сорвал с себя мое платье и долго, долго ходил совершенно голый по комнате... Наконец, лихорадка прошла... Я повесил ливрею... одел свое платье... и пошел в конюшню к Фидель.

Го! го! Фидель!... Го! го!

При таких-то необыкновенных обстоятельствах я начал свою службу у барона Бомбикса... Мои обязанности были несложные и легкие и я должен сказать, что у меня оставалось много свободного времени. Я должен был только смотреть за Фидель, мыть карету и чистить сбрую. Два раза в неделю я возил по утрам экономку на базар, к поставщикам, а по воскресеньям к обедне. Редко когда нам случалось выезжать из нашего квартала. За восемь месяцев, которые я прожил на этом месте, мы только восемь раз переезжали через мосты.

Зато каждую неделю, по субботам, я целых три часа подряд катал экономку и барона в лесу Со...

Эти прогулки не развлекали меня, потому что мне приходилось из за них выносить много оскорблений. Старая, хромая кобыла, словно пришедшая прямо с символических пастбищ апокалипсиса, старомодная карета, еще более апокалипсическая, чем кобыла, моя ливрея с огромной фуражкой, в которой прятались мои уши и затылок, и на серенном фоне обивки, усаженной мелкими цветками, эти два странных лица, одно — экономки — дряблое, одутловатое, терявшееся в причудливых складках смешного старинного убора, другое — барона — сухое и бледное с вечно испуганными глазами, торчащее из допотопного бархата ватного пальто, как желтая и потертая от времени слоновая кость в черной оправе... все это вызывало смех у прохожих. Нас преследовали, нас осыпали ироническими замечаниями... Как грязные маски в дождливую погоду во время карнавала, мы подвергались самым оскорбительным шуткам... Мое достоинство сильно страдало от всех этих насмешек, в особенности от насмешек над моей ливреей, и я проклинал барона, у которого хватило жестокости одеть ее на меня.

Я никогда не проникал в покои барона. Они, повидимому, сплошь были уставлены ящиками, в которых он старательно и методично, по эпохам и по странам, раскладывал свои гасильники, По словам соседей, у него было их несколько миллионов штук....Миллионы гасильников!... И он все прикупал!... По утрам старьевщики приходили целыми толпами. В полдень после завтрака барон уходил, всегда один и всегда пешком, и до шести часов бегал по лавкам со старым железом и по магазинам редкостей... Я его видел каждый день только в семь часов утра... Он приходил осматривать конюшню и лично удостовериться, „сколько было овса“. Затем он гладил круп кобылы:

— Го! го!... Фидель... Го! го!...

И он уходил всегда, ни слова не сказав мне... не из презрения, а из боязни скорее, чтобы не встретить моего взгляда, который его необыкновенно смущал, как я заметил.

Кухарка, и лакей с самого начала меня плохо встретили. Это были старые люди со смиренными лицами, согнутыми спинами и жестами ханжей. Я тотчас же подумал, что это отъявленные негодяи, которые великолепно спелись между собой, чтобы сообща обкрадывать хозяина и регулярно таскать из дома — все, кроме гасильников. Сидеть с ними за одним столом было очень тягостно. Мы ели молча, торопливо, оспаривая друг-у-друга куски и бутылку вина со страстностью и движениями враждующих животных. И на этих старческих лицах, запыленных как и лестницы, балки и карнизы в этом доме, иногда сверкали глаза, полные глубокой ненависти ко мне...

Но больше всего меня раздражала и выводила из себя моя ливрея. Когда я ее одевал, я становился сам не свой, и но какой-то странной аномалии какое-то непреодолимое извращенное чувство не давало мне снимать ее с себя даже в свободное время. На мое место становился тогда другой человек, который проникал в меня, просачивался через поры моей кожи, разливался по всему моему телу, как едкое вещество, как тонкий, жгучий яд... И этот другой был, без сомнения, никто иной, как старый кучер, кучер-убийца, преступная душа которого оставалась в моей одежде. Из чего состояла эта душа? Я тщетно пытался определить это... Был ли это газ?... жидкость?... слизь?... соединение невидимых организмов?... Я испробовал все средства для того, чтобы убить ее!.. Я употреблял бензин, камфору, порошок против насекомых, керосин, самые верные антисептические средства. Никакого действия. Душа устояла против всех опытов, которые я проделывал над своим телом... И какое страшное чудо! какая ужасная таинственная сила!... Сукно не было прожжено серной кислотой, которой я много раз обливал свое платье, до того материя оказалась пропитанной бессмертием этой упрямой души. И мало того, что сукно не было прожжено, душа становилась от всего этого более активной, пылкой, ядовитой. То, что должно было ее убить, по моему расчету оказалось для нее только питательным и укрепляющим средством... С тех пор я больше не беспокоил ее и себя самого предоставил своей судьбе.

Однако я сделал еще одну попытку. Барон в обычный час пришел в конюшню и стал гладить кобылу в ее стойле:

— Го! го!.. Фидель... Го! го!..

Тогда я твердым голосом заявил ему:

— Вы напрасно, господин барон, не даете мне другой ливреи...

Я особенно подчеркивал свои слова, стараясь придать им таинственный, тревожный и серьезный смысл:

— Напрасно... вы должны, наконец, понять, господин барон, что напрасно...

— Разве она уже износилась? — спросил он.

Я пристально посмотрел на старика Бомбикса.

— Нет, — ответил я, качая головой. — Эта ливрея никогда не износится... ее нельзя износить...

Мне показалось, что легкая дрожь пробежала по его телу под ватным пальто. Его веки замигали, словно решетчатые ставни от порыва ветра...

— Что это значит?.. — сказал он... Зачем вы мне это говорите?

— Я это говорю, господин барон, потому что вам нужно это знать... В ливрее есть душа. В ней осталась душа.

— Осталась... что?.. что?..

— Душа, говорю я вам, душа... Это достаточно ясно...

— Вы с ума сошли...

— С вашего позволения, господин барон... это вы с ума сошли...

Я говорил медленно, уверенно и чувствовал, что подавляю старика своими властными взглядами. Барон вздрогнул, отвернул голову и запахнул полы своего пальто.

— Не будем, мой друг, больше об этом говорить, — сказал он робким голосом. — Это бесполезно... когда вы ее износите, я вам дам другую.

И с бесцветной улыбкой на устах он прибавил:

— Вы, должно быть, франтить любите... Но я не так богат... черт возьми!

Я больше не настаивал.

— Что ж! — воскликнул я враждебным тоном. Как хотите, господин барон... Но если случится несчастье, то, значит, вы его сами хотели... К черту!

Я схватил вилы и с ожесточением стал разгребать солому в стойле.

— Го! го! повернись, Фидель!.. Го! го!.. Фидель!.. Го! го!.. одер проклятый!

Солома разлеталась во все стороны; несколько комков свежего навоза попали в пальто барона. А бедная Фидель, удивленная моими порывами, затопала своими копытами по жесткому полу конюшни, забилась в угол, к яслям, посматривая на меня каким-то странным взглядом, как смотрят на безумных в сумасшедших домах...

Барон прервал меня и спросил:

— О каком несчастье вы говорите?

Несмотря на страх, у него хватило силы пожать плечами.

— А мне почем знать?.. Кто знает?.. С такой дьявольской душой... К черту!.. к черту!..

Старик Бомбикс счел благоразумным уйти из конюшни. И хорошо сделал, потому что в эту минуту я всем своим существом почувствовал, как душа старого кучера заволновалась во мне, разлилась по моим членам, пробралась в мои руки, в рукоятку вил и вдохнула в них непреодолимую, мучительную, красную жажду убийства...


Избегая хозяина, который меня боялся, и прислуги, которая мне не доверяла, и стараясь уйти от самого себя, я очень скоро превратился в неисправимого бездельника. И это произошло совершенно естественно, без всяких усилий и без всякой внутренней борьбы. Я сделался удивительным лентяем, наглым лжецом, пьяницей, развратником, я погряз в пороках и распутстве и проявлял при этом поразительное знакомство с самыми скверными тайнами дебоша, как будто уже давно привык к такой жизни. Мне казалось, что я родился с этими отвратительными и ужасными наклонностями, которые я только унаследовал вместе с ливреей от моего предшественника. Ах! как далеко было то время, когда я был заботливым и старательным слугой славного нотариуса в Ванне, когда я дрожал при мысли, что не сумею достаточно аккуратно выполнить свои обязанности, когда я готов был убить себя, лишь бы только не оставить пылинки на шерсти маленькой лошадки, и изо всех сил своих старался вычистить медные украшения на сбруе или довести до блеска железные удила, давно изъеденные ржавчиной. Ничего больше не оставалось от того деятельного, трудолюбивого, преданного и робкого человека, каким я был, когда был самим собой.

Теперь я крайне небрежно исполнял свои обязанности, хотя служба моя была очень легкая и оплачивалась лучше, чем я надеялся. Я плохо смотрел за Фидолью, и она оставалась грязной, с невычищенными ногами, с неубранной головой, как человек, который не брился целую неделю. Черви у нее завелись в хвосте и гриве, которых я никогда не мыл и не расчесывал. В большинстве случаев я забывал дать ей корму. Очень часто я по целым неделям не пробовал чистить ее. Я даже однажды ее ранил, ударив без всякой причины гребницей но колену. Колено распухло, и ветеринар нашел, что рана очень опасная. Но я не следил за предписанным им лечением и хорошо сделал: бедное животное скоро выздоровело, наверно, потому, что ее не лечили. Всегда видите ли, нужно полагаться на природу... Она одна в точности знает, что скрывается в коленах старых кобыл, в упрямых головах старых Бомбиксов и, в особенности, в таинственных ливреях кучеров...

Из этого, я полагаю, вам ясна стала моя жизнь, и мне незачем рассказывать ее в подробностях. По ночам я проводил время у женщин, из общения с которыми я в короткое время и без всякой предварительной подготовки научился извлекать значительную пользу, а днем в кабаках за игрою в Занзибар в обществе каких-то странных товарищей, каких-то подозрительных бродяг с предместии или из пригородов, откуда они приходили, чтобы высмотреть хорошую поживу в квартале. Впрочем, это были славные люди, по своему благородные и смешные. Они всегда забавляли меня своими старыми клетчатыми английскими костюмами, светлыми суконными шапочками набекрень и своими драгоценностями, из которых каждая имела какую-нибудь кровавую или любовную историю. Они тотчас же поняли, что я „их поля ягода“, и разговаривали со мной совершенно откровенно, по-дружески, по-братски.

— Это чудесный квартал... говорили они. Нигде нет столько сокровищ. Здесь так много живет старых дев, дам и вдов, одиноких или с плохой охраной и чертовски набожных. У них есть над чем поработать: и мешки набьешь и денег возьмешь вдоволь. Много тут также любопытных стариков, рантье, коллекционеров, скупцов и маньяков, у которых можно найти, чем поживиться. Только, вот, со стариками долго возиться приходится, пока их прикончишь... На их костях ножи ломаются... а проклятой кожи ничем и не проймешь. Это все равно, что черта убить!

Они рассказывали дикие истории про страшные и медленные агонии стариков, умиравших под ударами ножа, про ужасные бойни, жестокие преступления. Но ни эти образы, ни их грубые голоса и непристойные насмешки не вызывали во мне ужаса. Наоборот, я восторгался всем этим, как поэт стихами или музыкой, я наслаждался, как пьяница алкоголем, и опьяняющие, горячие пары крови поднимались к моему мозгу.

Много раз мы сидели, опершись локтями на стол и подпоров руками залитые вином подбородки, и спокойно, серьезно рассуждали, как бы ночью забраться к старику Бомбиксу...

— Я его знаю, — говорил один... У него-то уж наверно жесткая кожа! Куда, к черту!.. дубленая!..

— Нужно бы с лакеем поделиться... только не выглядит он честным человеком, сказал другой.

— Можно угадать... можно и прогадать!.. сказал третий; Дело темное.

А четвертый прибавил:

— Гасильники!.. Что мы с его гасильниками станем делать?

Этот проект мне, все-таки, нравился. Раз двадцать я ого предлагал на обсуждение, когда глаза моих милых приятелей разгорались от выпитого абсента. Но дело дальше не пошло.

Вы, конечно, понимаете, сколько неудовольствия вызывала моя служба у старого барона, каким бы он трусом и маньяком ни был... Он в бешенство приходил, но не осмеливался сделать мне ни одного замечания. Когда он заглядывал ко мне в конюшню во время своих ежедневных утренних обходов, я чувствовал, что он заранее приготовился сделать мне выговор... Но, как только он входил, мне стоило только сурово взглянуть на него, и слова замирали у него на устах. Он становился робким и застенчивым и, суетливо бегая по хлеву, бормотал дрожащим голосом какие-то бессвязные слова.

— Очень хорошо... очень хорошо... Да! да!.. хороший навоз... сухой, как будто... но, все-таки, хороший... хороший, хороший навоз...

Чтобы еще больше смутить его, я громко заявлял:

— Овса больше нет...

— Как? овса больше нет?.. Наверно?.. Должно было хватить еще на двенадцать дней...

— Ага!.. кричал я... значит вы думаете, что я съедаю ваш овес?

— Хорошо... хорошо... Я, должно быть, ошибся... сегодня же напишу... хороший навоз... очень хороший навоз... Слишком темный... но хороший... хороший...

Наконец, погладив круп кобылы, по своему обыкновению, он говорил:

— Бедная Фидель!... Го! го! Фидель!

И он удалялся мелкими, нетвердыми шагами.

Однажды утром, вернувшись в пьяном виде домой, я для своего развлечения стал красить в красный цвет гриву и хвост Фидели. Явился барон.

В первый момент он был крайне изумлен, но потом у него хватило смелости спросить у меня:

— Что это вы делаете?

— То, что мне хочется... ответил я... А тебе что за дело, старый хрыч?.. В конюшне я хозяин... твое дело с гасильниками возиться!.. Понял? Ступай... вон!

Старый барон призвал к себе все свое мужество и торжественно заявил:

— Ваша служба мне не нравится... Я объявляю вам расчет... Через неделю вы уйдете...

— Что?... что?.. Повтори-ка... Ну-ка, повтори еще раз...

Я стал искать свои вилы... Но Бомбикс исчез. Когда он уже проходил по двору, я закричал ему вслед:

Хорошо... хорошо... Мне также надоел твой барак... надоела твоя рожа... Слышишь ты?.. Эй!.. слышишь, старый хрыч?

Затем я выбежал из конюшни, наскоро оделся и ушел... Трое суток подряд я беспросыпно пьянствовал.

Только на четвертый день я ранним утром добрался до дома на Шерш-Миди в очень пьяном виде, еле держась на ногах... Я должен был сесть на грязный тротуар в ожидании, пока мне откроют ворота... Я только о том и думал, чтобы поскорее лечь и подольше проспать... Никакой другой мысли у меня но было в голове и не могло быть после такого пьянства, от которого меня так сильно тошнило и кружилась голова...

Дверь своей комнаты я нашел запертой, но чердак был открыт... Я забрался туда и, как сноп, упал на сено, которое мне показалось удивительно мягкой постелью.

Не успел я пролежать и десяти минут, как в дверях показалась сгорбленная фигура старого Бомбикса. Он пришел за вязанкой сена для Фидели, и я понял, что это он в мое отсутствие три дня исполнял мои обязанности... Это мне показалось забавным.

Он не видел меня и не знал, что я вернулся... И, ворча про себя, очевидно, по моему адресу: „Бандит!.. Пьяница!.. Убийца!“, он так близко подошел ко мне, что задел меня своей рукой.

В один миг я протрезвился... Я был охвачен каким-то радостным, почти сладострастным чувством, словно какая-то неведомая сила сделала мои члены гибкими и крепкими. Я схватил старика за руку и резким движением потянул его к себе. Он с криком упал... Своей свободной рукой я заткнул ему рот сеном. Вскочив на ноги, я прижал его коленями и с какой-то невероятной силой сдавил ему горло обеими руками...

Я очень долго так держал его, потому что вспомнил слова своих приятелей: „Со стариком справиться все равно, что черта убить!“ Когда дело было окончено, я засыпал труп сеном и соломой... С облегченным чувством счастливого человека я растянулся на этой горке и заснул глубоким, сладким... и спокойным сном.

Загрузка...