Воскресенье седьмого сентября оказалось для меня еще более напряженным днем, чем предыдущий. Вскоре после полудня меня вновь вызвали на допрос. Захватив записную книжку, я отправился в комнату 215. Как только охранник открыл дверь, я почувствовал, что атмосфера сгущается. Сергадеев был не один. Рядом с ним стоял представительный мужчина в белом свитере с высоким горлом, в хорошо сшитом рыжевато-коричневом пиджаке. Тут же был еще один, более молодой, человек, тоже в гражданской одежде.
— Господин Данилов, — начал Сергадеев очень официальным тоном, — садитесь, пожалуйста.
Полковник указал на стоявший в углу стол размером с детскую школьную парту. У меня пересохло во рту, пока я шел туда и втискивался за маленький столик. Да, непохоже на обыкновенный допрос… В висках стучало, но я был готов к следующему раунду.
Сергадеев выдержал паузу, как бы наслаждаясь моим смятением, затем продолжил:
— Хочу представить Вас генералу… из военной прокуратуры.
Фамилию я от волнения упустил.
Генерал смотрел на меня с нескрываемым презрением. Мне как-то не верилось, что этот человек в гражданском, с таким неприятным выражением лица, может быть настоящим генералом. Он выглядел, скорее, как зажиточный самодовольный крестьянин. Молодой человек рядом с ним был, видимо, его помощник или переводчик.
— Как Вам известно, господин Данилов, — снова заговорил Сергадеев, — по нашим законам Вы можете быть задержаны не более чем на десять дней по подозрению в преступной деятельности. После чего мы должны либо предъявить обвинение, либо освободить Вас.
Сердце мое куда-то упало. Я знал, что сейчас последует.
Сергадеев опять замолчал, глядя на меня поверх очков.
— Сегодня, — провозгласил он, — мы собрались здесь, чтобы предъявить Вам обвинение.
Я всеми силами старался собраться с мыслями. Почему они поторопились с обвинением? Имеет ли это отношение к делу Захарова в Нью-Йорке?
Генерал взял со стола документ и начал читать монотонным голосом…
Советский Союз официально обвиняет меня в шпионской деятельности. Конкретные обвинения следующие:
1. Сбор, согласно инструкции ЦРУ, и передача туда сведений экономического, политического и военного характера, наносящих ущерб Советскому Союзу.
2. Помощь ЦРУ в налаживании конспиративных связей с советскими гражданами.
3. Иная, шпионского рода, деятельность…
Генерал закончил чтение, поднял на меня глаза и сказал:
— Шпионаж очень серьезное преступление против государства, господин Данилов. По нашему закону это действие влечет за собой наказание в виде заключения на срок от семи до пятнадцати лет, а также высшую меру — смерть.
Слово "смерть" подействовало на меня как сильнейший удар в солнечное сплетение. Я не мог и предположить, что мне будет угрожать такое. Мне показалось, что я вот-вот потеряю сознание. В голове все смешалось. Руки, ноги ослабли так, что я перестал их чувствовать. Сердце готово было выпрыгнуть из грудной клетки. Пальцы дрожали.
Голос генерала вернул меня к реальности.
— Я советовал бы Вам оказывать содействие следствию, — говорил этот голос. — Это послужит Вам только на пользу…
Внезапно мысли мои прояснились. Видимо, Сэмюэл Джонсон1 был прав, когда писал, что ничто так не концентрирует мысли, как перспектива быть повешенным.
Однако дело принимало очень серьезный оборот, и мое поведение сейчас должно быть соответствующим. Я решил проявить некоторую деловую, так сказать, активность: раскрыл свой блокнот, достал ручку, начал писать. Никаких комментариев по поводу предъявленного обвинения я не сделал, никакой видимой реакции постарался не проявить. Мой ответ обвинителям заключался в сдержанности и внешней пассивности.
Это возымело действие: привело генерала в раздражение.
— Вас не беспокоит серьезность предъявленных обвинений? — спросил он.
— Конечно, я обеспокоен.
Мой ответ прозвучал немного хрипло. Мне было трудно говорить. Но я едва приподнял голову от записной книжки, продолжая делать в ней заметки.
— Для чего Вы просили этого Мишу фотографировать для Вас? — произнес вдруг генерал. — Если Вам так нужны были снимки, обратились бы в редакцию газеты "Красная Звезда", там пошли бы навстречу. Вам не следовало обращаться к неизвестным людям.
Я продолжал писать. Мысль обратиться за фотографиями в газету Министерства обороны была такой же нелепой, как просьба к Комитету госбезопасности сообщить мне сведения о работе контрразведки.
— Ну, и как Вы намерены ответить на обвинение, господин Данилов? — спросил наконец Сергадеев.
Я на минуту оторвался от записей.
— Отвергаю все с начала до конца, — сказал я, глядя ему в глаза.
Оба они не скрывали своего разочарования. Сергадеев поднял телефонную трубку и кого-то вызвал. Через мгновение вошла секретарша, Сергадеев вручил ей обвинение и какие-то свои бумаги для перепечатки. Пока мы ожидали ее возвращения, генерал сидел с края длинного стола, нетерпеливо барабаня по нему пальцами. Я предположил, что беднягу вызвали с дачи, и он мечтает поскорее вернуться обратно, пока воскресный день не подошел к концу.
Секретарша вошла снова. Пункты обвинения были отпечатаны сверху страницы, в середине стоял мой отказ признать себя виновным. В конце листа были строчки, свидетельствовавшие, что мне была дана возможность ознакомиться с предъявленными обвинениями, что я читал и понял прочитанное.
Я очень внимательно просмотрел этот документ: хотел убедиться, что моя подпись не будет означать согласия ни с одним из предъявленных обвинений. Поэтому я решил подписать только последнюю часть документа, подтверждающую, что я его читал.
Еще раз перечитав бумагу, я поставил подпись. Внезапно я обратил внимание на дату: седьмое сентября 1986 года. Господи! Да ведь сегодня день рождения моего отца! Ему было бы восемьдесят семь. Опять мне вспомнились его слова о соляных копях. Он был прав: я находился еще на один шаг ближе к Сибири…
Генерал встал, попрощался с Сергадеевым и вышел вместе с переводчиком. Я тоже поднялся из-за низкого столика, полагая, что свидание окончилось. Мне хотелось одного: поскорее вернуться в камеру, собраться с мыслями. Но Сергадеев еще не намерен был распроститься со мной. Он устроился за своим столом, пригласил меня сесть поближе.
— Теперь, Николай Сергеевич, — сказал он, — обсудим еще кое-что… Отец Роман… Расскажите мне об отце Романе.
Я снова почувствовал напряжение: добрались и до отца Романа… Петля затягивалась. Всю неделю я молил Бога, чтобы Сергадеев не касался этого вопроса.
— Мы знаем, что вы получили от отца Романа письмо, — продолжал полковник. — Что вы с ним сделали?..
Если и существовало что-то, из-за чего у меня могло сразу подняться давление, го это было именно письмо от человека, который называл себя "отец Роман Потемкин", письмо, опущенное им в мой почтовый ящик. Из всех подозрительных типов, которых подсылали ко мне в Москве, отец Роман был несомненно самым искусным произведением рук КГБ. Даже фамилия была придумана гениально: князь Потемкин — человек из екатерининских времен, построивший "липовые" процветающие деревни на пути следования своей императрицы.
Этот Роман был очень умелым — таким умелым, что ему почти удалась уловка по превращению меня в добровольного подручного для одной из важных разведывательных операций.
* * *
История с отцом Романом началась в понедельник 10 декабря 1984 года. Я работал у себя в бюро, когда мне позвонил какой-то незнакомый человек, представившийся русским православным священником. Не скажу, что для иностранных корреспондентов, работающих в Москве, подобные звонки были такой уж большой неожиданностью. Когда позвонивший заявил, что хотел бы встретиться со мной, я ответил, что в данное время слишком занят и попросил позвонить на следующей неделе. За годы работы у меня уже появилось здесь некоторое количество знакомых, которым я доверял, и не очень хотелось встречаться с неизвестными людьми, прямо с улицы, которые вполне могли быть связаны с КГБ.
Чаще всего после такого моего ответа повторных звонков не бывало — звонивший улетучивался. Но отец Роман позвонил снова ровно через неделю. Я пригласил его в свой офис, полагая, что обязательное наличие там подслушивающей аппаратуры, установленной кэгэбэшниками, должно охладить его пыл. Но он принял приглашение, и мне пришлось назначить время встречи. Когда на следующее утро, 18 декабря, около одиннадцати, раздался звонок в дверь, я испытал некоторое чувство раздражения. Приход гостя застал меня в разгаре работы над статьей, которую нужно было в тот вечер передать по телексу в Вашингтон. Еще до того, как открыть дверь, я уже твердо решил как можно скорее избавиться от посетителя. Однако я был приятно удивлен видом стоявшего на пороге молодого человека. Отцу Роману было, пожалуй, не больше тридцати, на нем были синие джинсы, лыжная куртка. Такой наряд на священнике не слишком поразил меня, поскольку я знал, что советские власти не очень-то разрешают священнослужителям появляться на публике в церковном облачении.
Я пригласил Романа в комнату, а затем предложил ему прогуляться, чтобы мы могли говорить более свободно. Я бы мог быстро прервать нашу встречу, сославшись на занятость, но почему-то не сделал этого.
Роман охотно согласился на прогулку, я оделся, и мы вышли. Пока спускались в лифте, Роман все извинялся за свою настойчивость и беспокойство, которое он мне причинил. Это тоже произвело приятное впечатление. Многие советские люди, посещающие иностранных корреспондентов, ведут себя так, словно у тех нет другого дела, как только выслушивать их.
Миновав двор, мы вышли на центральную пешеходную дорожку на улице Косыгина. Падал легкий снег, когда мы отправились на нашу первую и последнюю прогулку. В течение следующего часа — больше я никогда не видел отца Романа — он рассказывал мне, как пытается привлечь в лоно церкви русскую молодежь. Он говорил хорошим языком, и мне интересно было слушать его слова о том, что все большее число молодых людей приходит на религиозные службы. Он сказал также, что является членом неофициальной диссидентской организации, называющей себя Ассоциация русской православной молодежи, основанной еще в 70-х годах. Я никогда раньше не слышал о такой, а теперь вообще сомневаюсь, что она когда-либо существовала. Ее задача, говорил мне Роман, распространять возможно шире информацию о деятельности церкви, о времени и месте церковных служб и так далее. Он хочет, добавил Роман, чтобы иностранные корреспонденты тоже узнали о существовании Ассоциации, и просит меня познакомить его с возможно большим числом из них. В свою очередь, он будет держать меня в курсе всех событий, связанных с деятельностью Ассоциации.
Мы продолжали прогуливаться по бульвару, и Роман принялся рассказывать мне об антирелигиозной кампании, которую развязало Советское правительство в преддверии тысячелетней годовщины христианства на Руси, которая должна отмечаться в 1988 году.
Он рассказывал и о других, более страшных вещах: например, об опытах, которые проводит КГБ над душевнобольными людьми в печально известной психиатрической больнице в Белых Столбах, недалеко от Москвы.
— Это делается без всякого, конечно, согласия со стороны пациентов, — говорил Роман. — Об уходе за ними и говорить нечего! Я знаю случай, когда медицинская сестра поручила сделать укол санитару-охраннику, а тот был, как всегда, пьян и вколол вместо одного кубика полный шприц. Пациент оставался буйным в течение двух месяцев, и неизвестно, можно ли его вообще вылечить…
Чувство репортера подсказывало мне, что Роман может быть источником разных интересных сведений, и позднее я изложил часть его рассказа в своем журнале. Но что-то говорило мне и о необходимости соблюдать осторожность. Он не был похож на обыкновенного "подсадного" из КГБ, но кто мог ручаться…
После того как он поведал мне еще, что патриарх Пимен серьезно болен и уже не жилец на этом свете, я решил кое о чем его поспрашивать — авось удастся проверить правдоподобность его историй.
— Расскажите о вашей работе в церкви, — попросил я. Он ответил:
— Я часто выполняю обязанности дьякона. Также замещаю священников в разных отдаленных храмах.
Как бы оправдываясь за свое не слишком высокое положение, он тут же начал объяснять, что по ложному обвинению в краже икон был арестован и отправлен в лагеря в республику Коми. Я спросил, на какой срок. Он ответил: "На два года".
— Вначале был на тяжелой работе, — сказал он, — послали на лесоповал. Но потом лагерное начальстве сообразило, что у меня неплохо варит голова, и меня перевели в контору.
Я подумал, что, насколько я знаю эту страну, срок два года слишком мал для подобного преступления. Странным показалось также, что духовному лицу разрешили работать в конторе. Быть может, он совершил сделку с дьяволом?..
Я начал расспрашивать об известных религиозных диссидентах, подвергающихся преследованиям. Спросил о Юлии Эдельштейне, преподавателе иврита, которому при обыске в его квартире подложили наркотики. Когда Роман ответил, что ничего о таком не знает, в моем мозгу прозвучало первое предупреждение. Потом я спросил об Александре Рига, католическом священнике, которого отправили в Сибирь как сторонника движения за объединение церквей. Роман не слыхал и о нем. Второе предупреждение прозвучало в моем мозгу… Последний вопрос, который я задал: откуда Роман узнал номер моего телефона.
Он ответил, что давно хотел связаться с иностранным корреспондентом, знающим русский язык, и потому попросил одного своего друга, который знаком с секретаршей из Отдела печати МИДа, посодействовать ему в этом.
— Она просмотрела список корреспондентов и сказала: "Вот Ник Данилофф. Говорят, он небезынтересный человек, с ним можно побеседовать. Как раз такой тебе и нужен. Он говорит по-русски…" И она дала Ваш телефон.
То, что он назвал меня "небезынтересным", тоже показалось подозрительным: лесть, рассчитанная на то, чтобы подцепить меня на крючок?
К концу нашей прогулки отец Роман снова заговорил о своем желании связаться с другими западными корреспондентами. Я предложил ему зайти снова в мой офис. Там я нашел старый экземпляр сборника "Вся Москва", специального справочника для внутреннего пользования, где были телефоны всех иностранных агентств и еще кое-какие информационные сведения.
Перед уходом Роман оставил мне свой номер телефона и сказал:
— Звоните, когда будет время, и мы проведем его вместе.
— Спасибо, — ответил я, ничего не обещая.
Я уже решил для себя, что не стану продолжать это знакомство.
Я вернулся к нашей беседе с Романом и обстоятельно проанализировал ее лишь на следующее утро, когда, взяв с собою Зевса, мы пошли с Руфью прогуляться.
В конце концов мы пришли к заключению, что этот занятный молодой священник обладает интересными сведениями о современных делах, но что-то в нем есть "не то". И что лучше уже я буду заводить более надежные знакомства…
Я совсем позабыл о Романе, когда 22 января 1985 года он позвонил мне на работу и передал секретарю, что хотел бы поделиться со мной кое-какими сведениями, связанными с православной церковью. Двумя днями позже я, как обычно, в половине десятого пришел в бюро и достал почту из большого желтого ящика, висевшего на двери. Среди различных газет и писем был конверт без почтового штемпеля, надписанный по-русски. Я догадался, что это, видимо, тот самый материал, о котором говорил по телефону Роман. Открыв конверт, я был удивлен, так как в нем находился другой, адресованный послу Хартману. Внезапно я почувствовал, что здесь какая-то ловушка, и все мои подозрения по поводу Романа всплыли вновь.
Подбрасывать какие-либо порочащие, компрометирующие материалы — классический прием работников КГБ. Точно так они поступили в деле с Робертом Тоутом и профессором Баргхорном. Поэтому первым моим побуждением было избавиться, как можно скорее, от этого письма.
Я помчался вниз, в квартиру, к Руфи и жестами дал понять, что срочно хочу с ней поговорить. Она накинула куртку, мы вышли во двор.
— Сожги все это, уничтожь… как угодно… — сказала Руфь, взволнованная не меньше меня. — Но чтобы этого здесь не было. Агенты КГБ могут явиться в любую минуту, найти письмо и обвинить нас Бог знает в чем!
Но я подумал, что сжигать будет актом, граничащим с безумием. В конце концов, письмо адресовано послу, а не мне. Если это действительно, провокация, пускай о ней узнают в посольстве. Там, в отделе печати есть целый перечень незаконных действий, предпринятых в адрес журналистов, по поводу чего периодически заявляются протесты в Министерство иностранных дел.
(Зная то, что я знаю сейчас, я бы тогда, ни минуты не раздумывая, уничтожил это письмо, кому бы оно не было адресовано.)
Мы решили отвезти конверт немедленно, и я просил Руфь поехать вместе со мной: на случай, если КГБ остановит меня, я хотел, чтобы у меня был свидетель.
Я выехал на Садовое кольцо и все время глядел в зеркало, стараясь понять, едет ли за нами "хвост". Каждую минуту я ожидал, что меня могут задержать и учинить обыск.
Проехали Зубовский бульвар, Смоленскую площадь, миновали здание МИДа. Руфь настояла, чтобы я отдал конверт ей — она положит в свою сумку: надеялась, что сотрудники КГБ не станут ее обыскивать.
Вот оно, наконец, наше посольство, на той стороне улицы. Я делаю разворот, паркую машину и чуть не бегом приближаюсь к входу в здание. Помню, что единственная мысль была: скорее миновать двух милиционеров у дверей — тогда мы у себя дома, на свободе. Милиционеры улыбнулись, помахали нам рукой.
С чувством облегчения мы вошли в холл. Руфь отдала мне конверт, я поднялся на лифте в офис к Рэю Бенсону, старшему сотруднику отдела печати и культуры.
Я рассказал ему, что, полагаю, это письмо не что иное, как еще одна провокация КГБ, и вспомнил все, что мог, об отце Романе. Мы вскрыли второй конверт и обнаружили в нем бумаги, исписанные от руки. Мы оба попытались прочитать написанное, но ничего не могли разобрать. На одной из страниц я понял лишь единственное слово: "ракета".
Бенсон не выглядел счастливым от того, что на него свалилась новая проблема. Но он спокойно сказал:
— Я займусь этим.
Больше он ничего не добавил, а я был рад, что это дело свалилось с моих плеч. И все же мне было не по себе. Случай казался загадочным, я не мог понять, сколько ни пытался, что все это означало.
Прошло еще два месяца. Я был очень занят, так как время совпало со смертью Черненко и первыми шагами Горбачева в марте 1985 года. Мое беспокойство по поводу странного поведения Романа совсем уже исчезло, растворившись в насущных делах, когда мне вдруг позвонил Курт Камман, человек номер два в американском посольстве, и попросил приехать к нему на работу. Когда я появился, Камман сказал, что у него со мной совершенно секретный разговор, и провел меня в специально оборудованную для этих целей комнату без окон, не разрешив даже взять с собой кейс из опасения, что агенты КГБ могли "зарядить" его подслушивающим устройством. Камман включил воздушное охлаждение и пригласил меня сесть за огромный стол, занимавший почти все помещение, представлявшее из себя куб из органического стекла. Я чувствовал себя там как в инкубаторе.
Курт Камман попросил меня повторить все, что я уже рассказывал Рэю Бенсону об отце Романе. Я начал говорить, но дверь "инкубатора" внезапно отворилась и появился пожилой мужчина со смуглым, изрезанным морщинами лицом, которого я видел впервые. Камман представил его мне, назвав имя: Мурат Натирбофф, и я вспомнил, что встречал это имя в списке сотрудников посольства, где он фигурировал как советник по региональным проблемам, а точнее, по проблемам Афганистана.
Как бы взывая к моему патриотизму, Натирбофф сразу сказал, что все, связанное с отцом Романом и особенно с письмом, представляет большой интерес для нашей страны. Он добавил, что письмо написано, по-видимому, одним советским ученым-диссидентом, желавшим связаться с Центральным Разведывательным Управлением.
Это не показалось мне достоверным. Я, наоборот, полагал, что Роман — сотрудник КГБ, что и подчеркнул в своем изложении. Но, видимо, Натирбофф знал то, чего я знать не мог.
Позднее, когда я ехал домой и думал обо всем этом, мне все меньше начинало нравиться вмешательство Натирбоффа. Меня не предупредили, что он будет присутствовать при разговоре, но вообще я не хотел иметь никаких дел ни с ЦРУ, ни с КГБ. Работая в Москве, я избегал любых связей с военными атташе и со всеми, кто мог быть замешан в разведывательной работе.’ Американский журналист, которого можно часто увидеть в компании с явными сотрудниками разведки, делается легкоуязвимой мишенью для КГБ, а меня вовсе не устраивало, чтобы моя работа журналиста становилась еще труднее и опасней, чем уже была. Наверное, нужно было сразу встать и выйти из этой комнаты-сейфа, когда там появился Натирбофф. Но что теперь говорить об этом? Я также совсем не был уверен, что КГБ не подобрался и к этой секретной комнате. Не хватает еще, чтобы они узнали о моем разговоре с Натирбоффом. (Как мне стало известно позднее, он действительно был сотрудником ЦРУ, и достаточно высокого ранга.)
Я молил Бога, чтобы истории с Романом был на этом положен конец. Но двумя неделями позже она приняла новый, еще более неприятный, оборот.
* *
В Великую Страстную пятницу 5 апреля, когда я работал у себя в офисе, зазвонил в очередной раз телефон. Зина уже ушла, поэтому я снял трубку и услышал взволнованный голос отца Романа.
— Я говорю с улицы, из телефонной будки, очень тороплюсь… — Прежде чем я смог что-то сказать, он добавил: — Встреча двадцать шестого марта не получилась, потому что Ваши ребята выбрали плохое место. Мой друг по-прежнему готов поговорить с ними, но будьте более осторожны…
На какое-то мгновение я совершенно растерялся. Его слова ошеломили меня. Какая встреча двадцать шестого марта? О каких "ребятах" идет речь? Что он такое несет?..
До того как я ответил ему, он повесил трубку. И тут я разозлился. До меня дошло, что Роман специально пытается скомпрометировать меня по телефону, который явно прослушивается. Я выругал себя, что не бросил трубку раньше, чем он закончил бормотать весь этот бред.
Когда несколькими минутами позже в комнату вошла Руфь, я окончательно взорвался и высказал все, что думаю, стенам комнаты, в которых тоже были упрятаны подслушивающие и записывающие устройства.
Следующие несколько дней в разговорах по телефону со своими коллегами-корреспондентами, я постоянно упоминал о провокациях, которым подвергаюсь со стороны КГБ. Но я понимал, что все мои протесты, обращенные к безмолвным стенам или по телефону к друзьям, в сущности бесполезны. Зине, когда она появилась в следующий понедельник, я сказал, чтобы отвечала отцу Роману, если тот еще позвонит, что меня нет и не будет.
После моего знакомства с Натирбоффом я уже колебался, нужно ли сообщать в американское посольство о последнем звонке Романа. С одной стороны, поскольку КГБ пытается втянуть меня в какие-то свои игры, необходимо для моей же безопасности поставить об этом в известность посольство. Но с другой стороны, я хотел держаться на некотором расстоянии и от посольства, и особенно от ЦРУ, которое действовало на меня не менее раздражающе, чем КГБ. И я решил до поры до времени молчать.
11 апреля я отправился в резиденцию американского посла, чтобы присутствовать на пресс-конференции, которую проводил спикер палаты представителей Томас О’Нилл-младший, первый американец высокого ранга, встретившийся с Горбачевым. У входа в дом я столкнулся с Куртом Камманом, и, поскольку еще оставалось время до начала пресс-конференции, мы решили немного пройтись пешком. К концу нашего разговора снова всплыло имя Романа, и я решил рассказать Камману о подозрительном звонке. Он выслушал молча, но я снова повторил, что вижу во всем этом ловушку и прошу не дать мне угодить в нее.
В тот же вечер Руфь и Мэнди отправлялись в двухнедельную поездку по Китаю, я отвозил их в аэропорт. Их очень беспокоило, как я буду тут один, они думали даже отложить путешествие, но я настоял, чтобы они поехали. Мне не хотелось, чтобы кто-то мог заподозрить, что провокации КГБ так уж пугают меня.
Через несколько недель Камман снова пригласил меня в посольство. Он не сказал, по какому поводу, но я был уверен, что это связано с отцом Романом. С некоторой неохотой я отправился туда, и опять мы уединились в комнате-инкубаторе.
Камман начал с того, что перелистал какие-то бумаги в папке, которую захватил с собой, потом сказал:
— Мы тщательно проверили все, что было можно в этом деле, и пришли к единому выводу: КГБ готовит ловушку. Советуем избегать любых контактов с отцом Романом и вообще стараться быть неуязвимым.
Я порадовался, что посольство пришло к тем же выводам, что и я, но что-то странное было для меня в предупреждении Каммана. Разве не я сам рассказал им о своих подозрениях в отношении Романа? К чему же теперь давать мне эти запоздалые рекомендации?.. Совет Каммана не улучшил моего настроения. Хорошо еще, он мне не предложил разорвать контракт и вернуться в Штаты. Несмотря на всю напряженность обстановки, такой выход не приходил в голову ни Руфь, ни мне. Это последнее дело, если корреспонденты начнут позволять КГБ доводить их до мысли покидать страну или менять что-то в своих репортажах и статьях. И то, и другое было бы слишком большим подарком для советской тайной полиции.
Одно время я подумывал сообщить об этой истории в мою редакцию, но после некоторых размышлений оставил эту идею. Во-первых, редакция была выше головы погружена в перемены, которые принес с собой Морт Зуккерман, а во-вторых, я не знал толком, что сказать. Вместо всего этого я делал пока подробные записи в своем блокноте.
Наутро после разговора с Камманом и в другие утренние часы, гуляя с Зевсом по берегу Москвы-реки неподалеку от нашей квартиры, мы с Руфью пытались сочинить на эту тему несколько третьесортных сценариев.
— … Давай предположим на какое-то время, — рассуждала Руфь, — что Роман — тот, за кого себя выдает. Что он действительно посредник какого-то диссидента-ученого, горящего желанием передать информацию для ЦРУ… Предположим, Натирбофф и его парни в самом деле верят, что Роман может свести их с каким-то специалистом в области ракетостроения… Предположим, КГБ хочет подловить агентов ЦРУ и сорвать их операцию… Предположим…
Все было бесполезно, все наши догадки и предположения. Мы все равно никогда не сумели бы узнать правды, и к тому времени я уже и не хотел ее знать. Мне были противны все эти грязные интриги. В конце концов, я решил положиться на свою интуицию, а она подсказывала, что отец Роман Потемкин — фальшивый священник, тайный агент КГБ.
… — Возможно, в КГБ посчитали не совсем полным твое досье, — продолжала размышлять Руфь. — Не сумев достаточно запачкать тебя в деле с Гольдфарбом, они стараются теперь наверстать упущенное и втянуть тебя в новое дело. Но, думаю, у них ничего не выйдет. Так, сотрясение воздуха… Хотят запугать тебя, и самое худшее, если ты поддашься и пойдешь у них на поводу. Лучше забудь обо всем этом. Старайся не думать. Выкинь из головы…
Я попытался воспользоваться советом Руфи, и мы стали думать о предстоящем отпуске. В воскресенье, 9 июня, мы уехали на неделю в Финляндию. Но даже в небольшом доме на острове неподалеку от Хельсинки я не смог избавиться от тени КГБ. Через пару дней после нашего прибытия я услышал по Би-би-си сообщение, что КГБ незаконно задержал в Москве американского дипломата, Пола Стомбау, обвинив его в шпионаже. Хотя я никогда не слышал об этом человеке, я сразу подумал, уж не связано ли это каким-то образом с Романом. Предположим, ЦРУ пыталось наладить с ним контакт и попалось таким образом на удочку КГБ… А может быть…
Я внимательно прослушал сообщение Би-би-си, надеясь, что мое имя не будет упомянуто в связи со всем этим делом. Оно не было упомянуто.
Уезжая из Хельсинки обратно в Москву, я дал себе слово выкинуть Романа из головы окончательно. Я устал уже думать об этом псевдосвященнике. Мысли о нем стали мешать мне в работе.
Но только я вошел в московскую квартиру, как обнаружил записку от нашей прислуги, русской девушки Кати. Там было написано: "Вам звонил какой-то человек по имени Роман. Это было 14 июня. Сказал, что очень важно. Потом звонил еще несколько раз".
Я снова попросил Зину постоянно отвечать Роману, что меня нет. Однако в пятницу двадцать первого, когда я собирался на дневной прием в посольство Люксембурга и перед уходом взял трубку зазвонившего телефона, я услышал знакомый голос.
— Здравствуйте, Николай Сергеевич. Это Роман. Хочу спросить, не дадите ли Вы мне еще один экземпляр "Московского справочника"?
— Нет, — ответил я со злостью. — Не могу.
— Жалко, — унылым голосом сказал Роман. — Кстати, — продолжал он, — я уезжаю в отпуск в Прибалтику. Хотел знать, нет ли у вас ко мне каких-нибудь вопросов?
Я уже совсем вышел из себя и с трудом мог контролировать тон, которым разговаривал.
— Роман, — произнес я резко, — я думал получить от вас материалы на тему о религии, но вы не прислали их. Других вопросов у меня к вам нет. Пожалуйста, больше не беспокойте меня. До свидания, желаю успехов.
Я чуть не разбил аппарат, опуская телефонную трубку.
В последующие месяцы, просматривая ежедневно советские газеты, я каждую минуту был готов найти в них статью, обвиняющую меня в шпионской деятельности. В любой момент я ожидал вызова в Министерство иностранных дел и объявления о моей высылке из страны. Но время шло, а ничего подобного не происходило. В конце года я решил, что Роман исчез с моего горизонта навсегда, и его появление останется еще одной загадкой, которую я так никогда и не решу.
К тому времени, когда я собрался совсем уезжать из Москвы, я забыл и думать о нем и не вспоминал вплоть до моего ареста. Зато теперь всю эту неделю, находясь в камере, постоянно возвращался мыслями к Роману, полагая, что он-то и должен занять одно из центральных мест в затеянном против меня деле. И сейчас, когда Сергадеев смотрел мне в лицо в ожидании ответа, я уже знал, что так оно и случилось.
— Итак, Николай Сергеевич, Вы не ответили на мой вопрос, — снова заговорил полковник. — Что Вы сделали с тем письмом?
— Оно было адресовано послу Хартману, — после долгой паузы произнес я. — Потому я передал его в посольство.
— Кому именно? — резко спросил Сергадеев.
Я помедлил с ответом. Называть сотрудникам КГБ какие-либо фамилии я не хотел. Не хотел никого втравливать в это грязное дело.
— Предпочитаю не отвечать на Ваш вопрос, — сказал я, прекрасно понимая, что эти слова дают лишние козыри в руки моим обвинителям…
Мне представилась в моем воображении комната, где происходит заседание суда, и как прокурор, указывая на меня пальцем, восклицает: "Данилов сознался, что отвез письмо в посольство, но, будучи профессиональным матерым шпионом, отказался назвать имена своих "контактеров" из ЦРУ…"
Полковник Сергадеев не отставал от меня.
— Напрасно отпираетесь, Николай Сергеевич. Лучше скажите нам все. У нас есть фотографии, которые могут заставить Вас это сделать…
Фотографии! Черт возьми, какие фотографии?! Воображение разыгралось с еще большей силой. Какие-нибудь поддельные снимки, запечатлевшие мои встречи с "агентом ЦРУ" во дворе посольства? Или где-то еще? Например, в бане?.. Может, я был чересчур пьян на одной из вечеринок, где они могли сфотографировать меня так, что я ничего не заметил?.. Я пытался разобраться, вспомнить хоть что-то подозрительное… Только что прозвучавшая угроза должна была заставить меня поверить, что КГБ знает обо мне куда больше, чем я сам. И, признаюсь, после недели, проведенной в Лефортове, я готов был почти согласиться, что так оно и есть…
Сергадеев молча ждал моего ответа. Я ничего не говорил, но он, без сомнения, чувствовал мою слабость, мои колебания.
— Вы должны сказать нам, Николай Сергеевич, — повторил он, и тон его ясно давал понять, что у него в арсенале имеются и другие способы, чтобы заставить меня говорить, и что он без колебания прибегнет к ним.
Он был неприклонен, неумолим. Сопротивляться было безнадежно — так я тогда понимал создавшуюся ситуацию.
… — Я отдал это письмо нашему советнику по печати Рэю Бенсону, — сказал я наконец тихо и устало.
Чувство вины охватило меня. Я знал, что сотрудники посольства ранга Бенсона пользуются дипломатической неприкосновенностью, и потому реальной опасности для него не было: я-то мог быть отправлен в тюрьму или в лагерь, а он — нет. Но, тем не менее, я был бы счастлив, если бы не сделал того, что сейчас сделал. Позднее у меня стало немного легче на душе, когда я узнал, что КГБ имел удивительно полные данные о сотрудниках посольства, связанных с ЦРУ, чего я, разумеется, знать не мог. В частности, они знали, что к этим лицам Бенсон не принадлежит.
Сергадеев не сумел или не стал скрывать чувства удовлетворения. Он ведь добился не только ответа на свой вопрос. Он подорвал мое чувство самоуважения и одержал психологическую победу. Он знал это. Знал и то, что я это знаю.
Наступило молчание, которое я наконец прервал такими словами:
— Хочу задать чисто теоретический вопрос. Предположим, Ваша организация задумала совершить провокацию против иностранного корреспондента… Предположим, с этой целью Вы подложили к нему в почтовый ящик документы, которые его могут дискредитировать… Что он должен делать? Сжечь их? Или, может, вручить Вашему министру иностранных дел и сказать: "Вот грязная работа КГБ"?
Сергадеев закурил и несколько минут размышлял над моим вопросом.
— Ни то, ни другое, — сказал он потом. — Есть третий выход: связаться с человеком, кто это сделал, и предложить ему забрать то, что он принес.
Позднее я часто возвращался памятью к этому совету и размышлял над ним. На первый взгляд в нем была некоторая логика. В самом деле, отказ от получения подозрительной информации как бы снимает с вас вину в соучастии. Но что если эта информация поступила анонимно? Свалилась неизвестно откуда? Однажды, когда Руфь сидела в машине возле магазина, какой-то человек бросил ей на колени через открытое окно небольшой пакет. Она сразу же выкинула его обратно… Неприятно, но что делать?.. Конечно, я мог тогда связаться с Романом и предложить ему забрать конверт. Но какое-то время письмо оставалось бы в квартире, а произвести обыск КГБ мог в любое время.
Сергадеев снова помолчал и затем спросил меня:
— Если Вы полагали, что Вас пытаются провоцировать, почему не уехали из Москвы?
— Как? Раньше времени порвать контракт?
— Конечно.
— Но зачем? Я не делал ничего предосудительного. Кроме того, я узнаю здесь все больше и больше о моем предке, и это помогает мне еще лучше понять Вашу страну.
— Да, — заметил полковник насмешливо, — Вы кое-что поняли о стране.
Я не совсем уловил, что он хотел этим сказать, но, конечно, ничего приятного. На часах уже было больше шести вечера. Сергадеев закрыл свою папку. Допрос окончился. Я чувствовал себя измученным, опустошенным.
— Хотел бы позвонить жене по поводу обвинения, — сказал я.
Он небрежно кивнул на телефон. Я набрал номер своего бюро, мне ответила Гретхен Тримбл. Руфь уехала на московскую телевизионную студию, где принимала участие в воскресной передаче для Соединенных Штатов.
Гретхен сказала:
— Я знаю, что президент Рейган написал письмо Горбачеву, в котором утверждает, что Вы не агент ЦРУ.
Это было приятной новостью, и на душе у мг «я стало несколько веселее.
Я рассказал Гретхен, какие обвинения мне предъявили, стараясь не упустить ничего. Ее голос в ответ прозвучал обеспокоенно, и я не мог ничем ее утешить.
— Да, мое дело вступает, видимо, в самую серьезную фазу, — сказал я. — Обвинение в шпионаже ставит его в один ряд с другим подобным делом, о котором мы знаем. — Я не назвал фамилий: мне не хотелось, чтобы Сергадеев понял, что я имею в виду дело Захарова. — Быстрейшее решение, — продолжал я, — могло бы стать возможным, если оба дела рассматривать на одном уровне. Тогда все бы могло окончиться, не доходя до суда. Но мое чувство подсказывает мне, что они твердо собираются настаивать на обвинении в шпионской деятельности…
Наш разговор замирал: я еле ворочал языком от усталости и напряжения, Гретхен почти ничего не отвечала. Я понимал, она просто не знает, что говорить, слыша от меня все эти безрадостные сообщения. Да и серьезность положения не располагала к многословию. Желая на прощанье улучшить настроение, я переменил тему.
— Ладно, Грет, — сказал я, — лучше расскажи, что новенького? Что-нибудь смешное.
— Все очень смешно, — ответил она с запинкой. — Кроме того, что у Зевса появились блохи.
Внезапно разговор наш прервали. В трубке наступило полное молчание. Видимо, служба подслушивания посчитала слова о блохах у нашего фокстерьера каким-то секретным кодом.
Я набрал снова, и на этот раз подошел Джефф. Я повторил ему все, что уже сказал раньше про обвинительное заключение и специально для записывающего устройства отчетливо произнес, что не признаю себя виновным в шпионаже.
— То что в Америке считается нормальной журналистской практикой, — сказал я, — здесь рассматривают совсем по-другому…
Затем я высказал предположение, что наступит день, когда американские и советские представители согласятся
на соответствующие поправки к Хельсинкскому Соглашению, которые уладили бы это разночтение. Джефф, как и Гарри Ли за день до него, заметил, что голос у меня немного напряженный, но спокойный.
— Я спокоен, — сказал я, — потому что правда на моей стороне.
Сергадеев пробурчал, что пора заканчивать разговор. Я попрощался, передал привет Руфи и всем нашим друзьям.
Через несколько минут охранник доставил меня обратно в камеру. Я притворился, что нахожусь в обычном настроении, не желая делиться со Стасом беспокойством по поводу предъявленного мне обвинения. Ужин у нас прошел в молчании. Рассказать обо всем Стасу означало для меня еще раз содрать с души ее тонкий защитный слой. Помимо того, я был уже не в силах разговаривать.
Пожалуй, этот день был худшим во всей моей жизни. Ночью после команды ложиться я растянулся на своей койке и, накрыв носовым платком лицо, стал думать о ближайшем будущем. Передо мной маячил реальный шанс быть отправленным в ГУЛАГ. Но какой срок могут они мне придумать? Семь лет самое меньшее? А если максимум, то есть пятнадцать? О смертном приговоре я как-то не думал… Советский диссидент Щаранский получил в результате подстроенного обвинения в шпионаже тринадцать лет и, если рассматривать это как прецедент, я могу получить не менее десяти… Сейчас мне пятьдесят один год, и, значит, я вернусь в свободный мир мужчиной шестидесяти одного года. Мэнди к тому времени стукнет тридцать пять, она будет, наверное, замужем, пойдут дети; Калебу будет двадцать семь — на год больше, чем было мне, когда я получил свое первое назначение в Москву… А Руфь? Как вынесет она все эти годы, все эти десять лет, которые я так хочу провести на воле вместе с ними?..