Глава пятая

На вторую ночь я услышал стук в стену камеры. С тех пор таинственные сигналы периодически повторялись, всегда по ночам, на протяжении всего моего пребывания в Лефортове. Через несколько минут после отбоя я услышал: "тук, тук; тук, тук-тук".

Я лежал на койке под окном, головой на северо-восток. В ногах стояла койка Стаса. Я перевернулся и прильнул к стене, чтобы лучше слышать. Удары чередовались в определенной последовательности: после первого удара — короткая пауза, затем еще удар. Снова пауза и два удара, быстро следующих один за другим. Звук был очень отчетлив, как будто кто-то по ту сторону стены знал, что в камеру № 26 помещен новый заключенный, и пытался установить связь, выстукивая сигналы по камню алюминиевой ложкой.

Я поглядел на Стаса. Тот лежал на спине, носовой платок, сложенный вчетверо, закрывал ему глаза. Он не издавал ни звука. Я не мог понять, действительно ли он спит. А если он что-то и заметил, то не подавал вида.

Я читал о контактах между заключенными в советских лагерях и тюрьмах с помощью азбуки морзе. Удары обычно соответствовали буквам русского алфавита, но я не мог вспомнить точно, как работает эта система. Чтобы разобраться, мне надо было в свою очередь начать выстукивать. Я снова взглянул на Стаса, борясь с желанием ответить. А вдруг этот стук — провокация, и они хотят втянуть меня в дальнейшие неприятности? Если меня поймают за ответным выстукиванием, мне грозит одиночка, или Сергадеев может использовать этот инцидент для выдвижения дальнейших обвинений против меня. Решив, что это ловушка, я не ответил.

Но сигналы эти опять обратили мои мысли к Александру Фролову. Как смог он выжить в те долгие дни и ночи в своей камере? Как смог вынести страшное одиночество? Удалось ли ему установить связь с кем-нибудь через стены темницы? В эту ночь я набросал заметки о нем на кусках туалетной бумаги. Сейчас у меня было больше решимости, чем когда-либо, написать о Фролове книгу.

* *

Впервые интерес к жизни Фролова у меня пробудился, когда я наткнулся на одну статью в газете. Как-то ноябрьским вечером 1981 года я работал в своем офисе. Шел снег. Подойдя к окну, я наблюдал, как крупные снежинки, сверкая в лучах вечерних фонарей, медленно падали, преображая Москву буквально на глазах. Хмурые улицы, зияющие дыры в асфальте, монотонные, серые, бесформенные дома, ярко-красные знамена — все постепенно исчезало под ослепительно белым покровом.

Во дворе под окном я увидел нашего дворника Сашу, сгребавшего снег широкой лопатой. Покой и тишина, опустившиеся на город, то и дело нарушались сердитым ревом пробуксовывавших автомобилей, которые пытались вырваться из ледяного плена. Началась ежегодная битва с зимой.

Суровые погодные условия сделали русский народ долготерпеливым, закалили его в страданиях. Некоторые считают, что именно они приучили русскую душу к покорности и смирению. Но если зима — враг, то она может быть и другом, спасая нацию в критические моменты. Это зима раскидала армию Наполеона, заставила обмороженных солдат с позором отступать через замерзшие поля. Спустя столетие зима помешала продвижению непобедимой военной машины Гитлера, и Москва была спасена. Пожалуй, у зимы теперь есть соперник — стратегические ракеты, которые в состоянии пролететь над Северным полюсом и донести смерть и разрушения до самого сердца России. Но я не хотел бы даже думать об этом.

Нехотя я вновь сел за стол и продолжил чтение газет. Мы, иностранные корреспонденты, жили тогда в закрытом обществе, и, подобно средневековым прорицателям, читали между строк, пытаясь найти какое-либо свидетельство изменений в советской политике. В тот год атмосфера была гнетущая. Президент Рейган, полный решимости укрепить американскую военную мощь, разговаривал жестко с "империей зла". Леонид Брежнев медленно умирал и был не в состоянии даже нормально передвигаться, не говоря уже о том, чтобы управлять государством. Советская подводная лодка класса "Виски" села на мель в водах Швеции, вызвав международный скандал, который получил название "неразбавленное виски". Среди дипломатов стали распространяться слухи о том, что Кремль рассматривает вопрос о символическом выводе советских войск из Афганистана. Но ничего не указывало на это.

Подумал, посмотрю еще одну газету и тогда тоже отдам должное зиме: возьму лыжи и пройдусь вдоль Москвы-реки у подножья Ленинских гор. Я стал медленно перелистывать тусклые страницы "Советской России" — официального органа РСФСР. Один заголовок неожиданно привлек мое внимание: "Из цепей декабристов".

Автор описывал, как тайные общества на севере и юге России пытались организовать свержение царя Николая Первого в 1825 году, в начале его тридцатилетнего правления. Эти радикальные группы образовались на волне национализма, поднявшейся после разгрома Наполеона в 1812 году, когда русские войска преследовали "Великую Армию" до самого Парижа и оккупировали его в течение года с лишним. Там они усвоили многие политические идеи Великой Французской Революции — свободу слова, свободу собраний, народное, а не царское, правление.

И хотя их идеалы были прекрасны, организация восстания 14 декабря 1825 года оказалась неумелой и оно не увенчалось успехом. Декабристы были разгромлены верными царю войсками, осуждены и в кандалах высланы на каторгу в Сибирь. Когда их освободили, многие сделали из своих цепей кольца, крестики и браслеты — более ста предметов. В статье рассказывалось о том, что кое-что из этих предметов было обнаружено далеко от России — во Франции, даже в Соединенных Штатах. Автор обращался ко всем, кому что-либо известно о подобных поделках, с просьбой сообщить об этом.

Я сразу вспомнил о железном кольце отца и любопытных знаках на нем и пришел в сильное возбуждение. А может быть, это таинственное кольцо — часть наследия декабристов? Был ли Фролов действительно декабристом? Не следует ли мне связаться с автором статьи? А захочет ли он меня увидеть? И если да, не будет ли он убеждать меня вернуть кольцо Советскому Союзу?

После нескольких дней колебаний я решил обратиться в газету. За последние 20 лет в России произошли большие изменения, не столько в материальном благосостоянии людей, сколько в их психологини. В 1981 году советское общество было буквально пропитано всеразрушающим цинизмом. Люди больше не верили, что социализм поднимет их уровень жизни. Прежде советские граждане хвастались: "У нас лучше". Теперь же некоторые из них говорили, безразлично пожимая плечами: "У нас хуже". Люди знали, что многие страны мира оставили Россию далеко позади.

Ностальгия по прошлому росла наряду с разочарованием в настоящем. Канули в небытие времена чистой, наивной веры, когда комиссары пытались стереть с лица земли прошлое, чтобы построить светлое будущее. Теперь возрастал демонстративный интерес к дореволюционному периоду: открывались архивы, музеи, реставрировались церкви. "Голубая кровь" в венах была теперь уже предметом гордости, а не источником замешательства и страха. Я также рассчитывал на то, что автор статьи проявит интерес к моему русско-американскому происхождению, что поможет ему преодолеть нервозность по поводу встречи с иностранцем.

Моим первым побуждением было написать письмо. В Москве все начинается с письма. Вы не можете просто позвонить по телефону и договориться, как это делается в Соединенных Штатах. Но у меня была проблема. Дело в том, что мой письменный русский был далек от совершенства, а я недавно уволил свою русскую секретаршу. Как и многие советские женщины, работающие у иностранцев, она больше интересовалась модными западными вещами, чем работой. В течение нескольких месяцев я пытался найти замену через УПДК, но это ни к чему не привело.

В конце концов, я решил позвонить Любе, происходившей из привилегированной, но репрессированной, семьи (ее отец, член ЦК, был казнен в 1937 году во время сталинских чисток). Я ее знал со времени моей первой работы в Москве.

— Можно мне заехать сегодня вечером? — спросил я, когда она подняла трубку. — Мне бы хотелось обсудить один важный вопрос.

Одна из причин, почему требуется так много времени, чтобы уладить какое-то дело в Москве, это нежелание людей обсуждать личные дела по телефону, в особенности с иностранными корреспондентами.

— Конечно приходи, — ответила Люба с радостью. — Попьем чайку.

Я знал, что Люба не хотела бы, чтобы я приехал на машине с желтым номером иностранного корреспондента; он был слишком заметным. И я поехал на метро. Выйдя наружу, я пошел по плохо освещенной улице к Любиному дому. Он был выстроен немецкими военнопленными в годы второй мировой войны в небольшом парке. По обеим сторонам дороги высились сугробы снега. Во дворе, подойдя к подъезду, я чуть было не упал, поскользнувшись на льду. Я попытался открыть дверь, но не смог и проклинал себя за то, что забыл код. (В то время большое распространение в Москве получили электронные замки, которые устанавливались из-за растущего числа квартирных краж.) Я нажимал кнопки замка наугад. Неожиданно дверь открылась, и в нос мне ударил запах гниющего мусора, шедший из сырого, плохо освещенного подъезда. Я поднялся на разболтанном лифте на пятый этаж.

Позвонил. Дверь открыла Люба. Внимательно оглядев лестничную площадку позади меня, она буквально втащила меня через порог в небольшую переднюю своей скромной трехкомнатной квартиры, в которой кроме нее жили ее муж, писатель, и взрослый сын. Люба крепко обняла меня и стала выговаривать за то, что я не бываю у них чаще.

— Я тебя знаю, — сказала она, смеясь, — ты приходишь только тогда, когда тебе что-нибудь нужно.

— А ты всегда меня встречаешь в этом старом домашнем наряде, — я ответил, поддразнивая ее.

На улице Люба выглядела одной из самых элегантных женщин Москвы, которых я знал. Дома же, как большинство советских женщин, она носила хлопчатобумажные брюки или халат.

— Заходи в кухню, я сделаю чай, и ты расскажешь мне, почему я удостоилась такой чести, — сказала она, проводя меня туда, где советские люди обсуждают все деловые вопросы на семейном уровне. Мы пили чай с шоколадными конфетами, которые Любе достал один приятель, имеющий доступ к спецмагазину ЦК.

— Таких шоколадных конфет ты нигде не найдешь, — с гордостью сказала Люба. В Советском Союзе ваша жизнь бывает тесно связана с теми, о ком вы знаете, что они могут сделать что-то для вас, а вы для них.

Я рассказал Любе о статье и о кольце Фролова.

— Почему же ты не рассказал мне об этом раньше? — пожурила она меня. — Где же ты скрывал свои такие русские корни? Тем более, революционные корни! Давай не будем терять время и напишем письмо в газету.

Люба хорошо представляла, как надо написать письмо советским официальным лицам, чтобы оно звучало убедительно. Она достала пишущую машинку и быстро напечатала следующее:

"Ваша статья открыла для меня, американского корреспондента, совершенно новую страницу в восстании декабристов. У меня есть кольцо, которое может иметь отношение к восстанию. Я бы хотел, чтобы Вы взглянули на него. Быть может, Вы сможете помочь мне узнать его историю и пролить свет на прошлое моей семьи, связанное с Россией".

Мы поговорили с Любой еще довольно долго в тот вечер о том неудавшемся восстании и его последствиях. Около полуночи я поехал домой.

На следующий день я перепечатал письмо на бланке журнала на своей машинке "Ройал" с русским шрифтом и попросил нашего водителя Павла отвезти его в редакцию газеты. Прошли недели, но ответа не было. Попало ли оно к адресату? Я начал уже сожалеть, что поручил Павлу доставку письма. В то время борьба за власть достигла своего апогея. Условия жизни и работы в Москве требуют непременного наличия водителя. Иначе большая часть дня будет проходить в беготне — стояние в длинных очередях, поездки в аэропорт для отправки пленки, оплата счетов, доставание театральных билетов и организация путешествий и поездок. Практически ничего нельзя заказать по телефону. Важные письма требуется отправлять заказной почтой или с нарочным. Счета следует оплачивать наличными.

Я знал, что Павел сообщал в КГБ о моих взглядах, привычках и о темах, над которыми я работал, когда к нему обращались. Это я принимал как неизбежность в жизни и работе иностранного корреспондента в Москве. Мое главное недовольство его работой было вызвано тем, что он трудился на себя, а не тем, что он следил за мной. Его снедала неутолимая жажда приобретать западные товары, которые, как он очевидно думал, я производил. Беда в том, что Павел считал, что журнал "Юнайтед Стейтс Ньюс энд Уорлд Рипорт" схож с советским правительством, которое русские рабочие считают недостаточно щедрым, даже просто скупым. Поэтому его следует обманывать. Павел не видел ничего предосудительного в том, чтобы отливать бензин из бака автомобиля нашего бюро и продавать его по ценам черного рынка, встречаться со своей возлюбленной в рабочее время по дороге из банка в офис, или заявлять мне, что он потратил на таможне четыре часа, хотя его пребывание там не превысило и двух. Конечно, он не помышлял о краже моих личных вещей, но он не испытал бы никакого беспокойства, довелись ему обмануть какую-то организацию в Вашингтоне, в отношении которой он не имел никаких обязательств в лойяльности. Несколько месяцев спустя Павел отправился в Хельсинки, чтобы привести в порядок наш автомобиль, и приобрел там видеомагнитофон и дубленку за мой счет. Он уверял меня, что заплатит за эти вещи. Но это было уже слишком. Я наконец решил с ним расстаться. К этому времени фокусы Павла нам уже слишком дорого стоили.

В феврале 1982 года, как раз когда я собирался написать еще одно письмо, мне позвонил заместитель редактора газеты. Мое письмо, наконец, дошло, и редактор пригласил меня в свой офис для беседы о кольце.

И вот в ясный морозный день я отправился на нашем голубом "вольво" по Комсомольскому проспекту, мимо оранжево-зеленой церкви Николы Ткача к Бульварному кольцу, опоясывающему центр Москвы. Золотые купола церквей ярко блестели на фоне мрачных жилых домов, как бы возвещая, что не зря Москва в течение нескольких веков провозглашала себя Третьим Римом. На улице Горького, около бело-зеленого Белорусского вокзала, бабушки в бесформенных зимних пальто и коричневых пуховых оренбургских платках стояли в очереди за китайской капустой. Женщины в оранжевых жилетах чистили улицы от снега метлами на длинных деревянных палках. Колеса автомобиля застучали по булыжной мостовой улицы Правды, куда я свернул с Ленинградского проспекта. Эта непривлекательная улица — московская Флит стрит. Здесь печатается партийная газета "Правда", молодежная газета "Комсомольская правда" и "Советская Россия". Я маневрировал между сугробами, чтобы найти место для стоянки. Иногда в Москве очень трудно припарковаться, потому что оборот автомобилей в течение дня очень низок. В городе следовало бы ввести счетчики на стоянках, отмечающие время. В конце концов, я отыскал место около здания "Правды" и встал возле черных лимузинов Центрального Комитета партии, моторы которых работали, а водители дремали за рулем.

Я нашел бюро пропусков и, вооружившись картонной карточкой, вошел в здание. Милиционер в серо-красной форме при виде меня спрятал под стол недокуренную сигарету, взглянул на мой пропуск и разрешил пройти. В унылых коридорах редакции "Советской России" мне встретилось лишь несколько человек со скучающими физиономиями. В редакциях советских газет, в отличие от американских, царит покой, как в могиле. Здесь не слышно и не видно активной деятельности — нет центрального пункта получения информации, нет надрывающихся телефонов, издательских компьютеров и светящихся экранов видеосистем. Большинство ведущих комментаторов до сих пор не умеет пользоваться компьютером, пишет свои материалы простой ручкой, и только немногие пользуются пишущей машинкой.

Я поднялся на скрипучем лифте на четвертый этаж и пошел по коридору, устланному протертой красно-черной дорожкой. Постучал в дверь комнаты № 411. Женский голос ответил "да". Я толкнул светлую деревянную дверь и вошел в комнату, где находились два человека в довольно возбужденном, как мне показалось, состоянии. Полная женщина средних лет в юбке и толстом свитере очевидно что-то редактировала, то и дело погружая липкую кисточку в баночку с пастой. Второй был темноволосый пожилой мужчина среднего роста, который казался съежившимся в своем коричневом плаще.

— Господин Данилов? — не совсем уверенно приветствовала меня дама-редактор.

— Да, я господин Данилов. Но, пожалуйста, зовите меня Николай Сергеевич.

— Хорошо, — ответила она. — Я Светлана Степунина. Хочу представить Вам Святослава Александровича — автора статьи о декабристах.

— Знаете, даже сейчас, через 150 лет, каждый год обнаруживаются все новые данные и предметы, связанные с декабристами. Не так давно один из наших коллекционеров обнаружил несколько акварелей, принадлежавших кисти декабриста Николая Бестужева и созданных примерно в 1832 году. Они пропадали более ста лет.

Обратившись к теме моего предка, он продолжал:

— Вы пишите в письме, что, может статься, Вы связаны с Фроловым родственными узами.

— Да. Моя бабушка была Анна Фролова.

— Какое совпадение! — встрепенулся он. — Я как раз работаю в архивах над материалами, относящимися к семейству Фроловых. Но знаете ли Вы, что после восстания было арестовано шесть разных Фроловых. Какой из них Ваш?

— Я не знаю, Святослав Александрович, — сказал я. — Я даже не уверен на все сто процентов, что мой Фролов был декабристом. Все, что я могу сказать, это то, что отца моей бабушки звали Николай Фролов, а его отца — Александр. Мой отец иногда говорил, что наш Фролов был молодой офицер, который находился в Санкт-Петербурге во время восстания. Очевидно, его арестовали в момент, когда он шел через площадь. И его сослали в Сибирь по приказу самого царя.

— Да, — сказал автор после небольшой паузы. — Царь Николай I настаивал на личной встрече с каждым арестованным, у нас есть достоверные записи об этом. Но какой из них был Вашим предком Фроловым?.. Я не знаю. Не самый известный, я в этом уверен. Кстати, у Вас есть здесь какие-либо родственники?

— Не знаю. Наверное нет, — ответил я, приятно удивленный, что Святослав Александрович готов углубиться в эту область тоже. — Мой дядя говорил, что последний контакт, который наша семья имела с родственниками в России, был во время войны, примерно в 1942 году. Мне кажется, мы получили тогда письмо из Москвы. С тех пор всякая связь прекратилась. А Вы не могли бы проверить, есть ли у меня здесь родственники?

Святослав Александрович заинтересовался. Вообще, во время нашей беседы он стал более непринужденным.

— Я сделаю, что смогу, — сказал он. — Потребуются кое-какие изыскания, но я постараюсь что-нибудь выяснить. Хочу попросить Вас тоже кое о чем. — Он заколебался, дав мне время предположить, что бы я мог для него сделать.

— В письме Вы упоминаете о кольце. Я работаю над каталогом всех известных на сегодняшний день ювелирных изделий, принадлежавших декабристам. И я бы очень хотел взглянуть на Ваше кольцо.

Он высказал свое пожелание так, как будто это была самая обыкновенная просьба в мире. Но это то, чего я боялся. В последнее время Советское правительство предпринимало усилия по возвращению многих произведений искусства, которые попали за рубеж после революции, когда люди меняли пасхальное яйцо Фаберже на краюху хлеба. Официальные лица из сферы культуры считали, что западные коллекционеры воспользовались бедностью населения после революции, чтобы ограбить страну, и вывозили за ее пределы произведения искусства. Теперь советские власти хотели вернуть их. Они были готовы заплатить за них высокую цену на международных аукционах.

Но меня вдруг охватило подозрение. А нет ли руки КГБ и в этом деле? Я мог себе представить следующее: подслушав мои разговоры с Руфью в квартире, его люди узнали о существовании кольца. Тогда они заставляют Святослава Александровича уговорить меня привезти кольцо в Москву. Здесь они находят какой-нибудь предлог, чтобы забрать и не возвратить его мне. Еще того хуже, они обвиняют меня в попытке вывезти его контрабандным путем из страны. Я знал о нескольких случаях, когда диссиденты были ложно обвинены в торговле иконами и заключены в тюрьму. Я отнюдь не желал, чтобы со мной случилось что-либо похожее.

Я отвечал уклончиво, Святослав Александрович настаивал. Чувствуя мои опасения, он заверял меня, что советские законы охраняют личную собственность граждан. Но разве мог я поверить в это? Защита, предоставляемая советским законом, не давала мне уверенности. Наша первая встреча закончилась на этой ноте недоверия. Я пообещал Святославу Александровичу рассмотреть его просьбу, а он, в свою очередь, выразил согласие поискать материалы, связанные с Фроловым.

* *

Сразу же после этой встречи я обратился к своим немногим родственникам с просьбой сообщить мне как можно больше о предках Даниловых и Фроловых. Письма ушли к моим пожилым родственникам — двоюродной сестре Ольге и двоюродному брату Владимиру Матусе-вич, у которых во Франции было коньячное дело, и, конечно, к отцу и дяде Мише. Вскоре они все мне ответили.

Когда-то в юношестве я нарисовал генеалогическое дерево нашей семьи. Теперь я опять начал рисовать его, и этот набросок его стал первым из многочисленных генеалогических деревьев семьи Фроловых. Оно охватывало восемь поколений, восходя к Федору Фролову, жившему в XVIII веке.

В апреле, после получения этой информации я позвонил Светлане Степуниной. Она выразила готовность помочь мне и организовать вторую встречу в своем офисе. Через несколько дней она пригласила меня опять на улицу Правды. Святослав Александрович тоже начертил генеалогическое дерево семейства Фроловых, как и обещал. Мы сравнили мой и его варианты. Его базировался целиком на архивных материалах, а мой на информации и воспоминаниях членов семьи. Но оба варианта были на удивление схожи. Он только пропустил двух сестер моей бабушки, но главные линии совпадали.

Затем Святослав Александрович сообщил мне потрясающие сведения. Он обнаружил, что только один из шести Фроловых, связанных с восстанием, был сослан. Этот Фролов и был в действительности моим прапрадедушкой, Александром Филипповичем Фроловым. Пятеро других Фроловых были выпущены из тюрьмы или ограничились более мягким наказанием. Подогревая мой все возрастающий интерес, Святослав Александрович начал перечислять подробности, о которых, я уверен, не знали ни Серж, ни Бабута. Он говорил так уверенно, как будто события имели место совсем недавно, и он лично знал их участников. Лейтенант Фролов получил назначение в Пензенский полк Второй Армии на Украине летом 1825 года. Два месяца спустя после восстания, в феврале 1826 года, он был арестован в Житомире и сослан пожизненно в Сибирь. Нет никаких указаний на то, что он был в Санкт-Петербурге во время восстания, хотя Серж и говорил об этом иногда на коктейлях.

Почему же тогда Фролов получил такой страшный приговор? Зачем высылать пожизненно в Сибирь человека, который не участвовал в мятеже? Из того, что я знал до сих пор, ничто не проливало свет на этот вопрос, который занимал меня больше всего. Это была тайна, которую я решил разгадать, и моя беседа с Святославом Александровичем прибавила энергии к моим усилиям. Подобно бегуну на старте, я собрался в комок и приготовился броситься вперед. За эти две короткие встречи с Святославом Александровичем я узнал о Фролове больше, чем было известно Бабуте. А ведь меня, наверное, ждало еще больше открытий!

— Кстати, — начал он, прерывая мои мысли, — у меня есть еще один сюрприз для Вас. Вы можете совершить небольшую экскурсию со мной?

Он не сказал, куда мы идем, и это меня слегка обеспокоило. Но я начинал относиться к этому человеку с большим доверием и теплотой. Его любовь и интерес к русской истории были поистине безграничны. А когда он рассказал мне о своем происхождении, я почувствовал, что он вполне надежен. Между нами была прочная связь; ведь он тоже был потомок декабриста — полковника Ивана Павло-Шейковского. Быть может, наши предки даже встречались и разговаривали друг с другом.

Мы оделись, поблагодарили Светлану Степунину и вышли. На улице была страшная слякоть. Мокрый снег, смешанный с песком и солью, тут же промочил мои ботинки. Мы остановили маршрутное такси и доехали, вместе с двенадцатью пассажирами, до Белорусского вокзала. Спустившись в метро, я почувствовал довольно сильный запах озона, а мчавшийся с грохотом поезд не давал никакой возможности разговаривать. На платформе мой спутник отвел меня в сторону.

— Это не очень хорошо, что я так часто вижусь с Вами, — прокричал он, стараясь перекрыть шум поезда. — Моя работа, карьера сына, общие условия… сами понимаете. Если Вам нужно увидеться со мной, позвоните по этому телефону, — он сказал мне его на ухо. — И звоните только из автомата.

Мы вошли в вагон. "Осторожно, двери закрываются! Следующая станция "Баррикадная".

Мы протиснулись к выходу на станции "Улица 1905 года". Выйдя наружу, мы повернули налево и пошли пешком по направлению к Ваганьковскому кладбищу, где я довольно часто бывал прежде. Я подумал, что Святослав Александрович хочет показать мне могилу своего предка.

Была пятница, но народу на кладбище было довольно много. В основном, пожилые люди, которые ухаживали за могилами перед Пасхой. Некоторые красили железную ограду вокруг могил. Посещающие кладбища не обязательно религиозны в традиционном смысле. Просто они знают, насколько хрупка жизнь, да и вообще очень мало других стран, где бы так хорошо были знакомы со смертью, как в Советском Союзе. Только во время второй мировой войны СССР потерял 20 миллионов жизней солдат и мирного населения. Но смерть людей была результатом не только агрессии извне: примерно 15 миллионов погибло от голода во время сталинской коллективизации сельского хозяйства в тридцатые годы, и еще шесть миллионов были уничтожены во времена репрессий. Память об умерших глубоко чтят в России, и русские удивляются, почему американцы редко посещают могилы своих родных. Кроме того, тяжелые жилищные условия, перенаселенность квартир превращают кладбища в место, где можно уединиться и поразмышлять о смысле жизни. Через две недели, на Пасху, все московские кладбища будут полны цветов. Родственники принесут на могилы крашеные яйца, куличи, апельсины, даже бутылки водки. Этот обычай унаследован с языческих времен; считалось, что умершие должны подкрепляться в своих странствиях в потустороннем мире.

Как всегда, было много людей у могилы Владимира Высоцкого, поэта, завоевавшего сердца русских в 70-е годы своими песнями, направленными против произвола властей и тупоголовых бюрократов. Он умер в сорок два года, и водка была не последней причиной его ранней смерти летом 1980 года в дни Олимпийских игр в Москве. Я видел, как из толпы вышла женщина и положила букет красных гвоздик на его могилу.

— Ни один народ в мире так не любит поэзию, как русские, — сказал я, проходя по дубовой аллее. — И Россия всегда убивала своих самых талантливых сыновей.

Мой спутник промолчал.

Мы прошли мимо православной церкви желто-белого цвета. У ее стены стояла крышка гроба, покрытая красным и черным крепом. Внутри, в помещении, озаренном светом свечей, священник читал молитву над открытым гробом. Родственники покойника — женщины в черных платках и мужчины, обнажившие головы, — молча крестились. У могилы эта древняя церемония повторится. Родные поцелуют лоб усопшего в последний раз, крышку приколотят к гробу, и он будет медленно опущен в яму. Провожающие бросят по горсти земли в могилу и пойдут домой выпить в память о навсегда ушедшем, разговаривая о его достоинствах.

Вдруг Святослав Александрович остановился.

— Вот! — вскричал он, драматически указывая на участок, мимо которого я раньше проходил много раз.

— Могила Фролова!

Я был поражен. Передо мной на каменной плите стоял ’ приземистый куб красноватого гранита, размером около метра с каждой стороны. Куб был увенчан отполированным полушарием на четырех опорах. На каждой был высечен светильник, из которого вились струйки дыма, уходящие в полушарие. Оно, в свою очередь, было украшено созвездием. У памятника росли большой куст и дерево, а весь участок был окружен железной изгородью черного цвета. Здесь, под этим монументом лежали останки Александра Фролова, предка моего, предка Бабуты и Сержа, предка Миранды и Калеба.

Все эти годы, пока я жил и работал в Советском Союзе, мой интерес к моему роду был чисто умозрительным. Рассказы Бабуты были захватывающими, но как бы из вторых рук. А то, что я почерпнул в колледже, пришло из книг. Здесь же я получил непосредственно личное, эмоциональное подтверждение своего русского происхождения. Я мог быть американцем и принадлежать Соединенным Штатам, как этого хотел Серж. Меня и простых русских могли разделять географические расстояния и паспорта. Но я не мог бы стоять здесь, если бы не было Фролова. И я знал, что мои изыскания выльются во что-то более значительное, чем общие слова Бабуты.

Святослав Александрович нарушил молчание, сказав, что он хочет прочитать стихотворение, написанное им самим. Это был такой замечательно русский жест, что я был тронут до глубины души. Он отошел от могилы, распрямился и, обратясь ко мне, прочитал примерна следующее (насколько я запомнил):

Я был потрясен. Любовь моего спутника к родине была намного глубже, чем провозглашалось в пустопорожних лозунгах, выкрикиваемых на Красной площади 1 Мая.

Я внимательно осмотрел могилу. Белая мраморная дощечка гласила, что Александр Фролов умер в 1885 году в возрасте 81 года. На этом же участке покоились декабрист Бобрищев-Пушкин и жена Фролова. Ее звали Евдокия Николаевна Макарова, и она умерла в 1901 году, когда родилась моя мать. Я также увидел здесь могилы двух братьев Бабуты, о ком она часто рассказывала. Гавриил умер в 1947 году, и Александр в 1942, в тот год, когда мы получили последнее письмо из Москвы.

Я подумал о необычности памятника Фролову. Светильники и струйки дыма наверное символизировали стремление к свободе от крепостничества и тирании, звезды говорили о надеждах, пусть не исполнившихся, но вечных. Зная немного жизнь Фролова, я удивился, памятник был таким замысловатым. Это ставило передо мной новые вопросы, требующие разрешения. Мог ли Фролов быть важным стратегом движения декабристов? Быть может поэтому он получил такой суровый приговор? Или он стал знаменитым потому, что прожил такую долгую жизнь, был, так сказать, старейшиной среди мятежников? Или его дети просто захотели прославить его сверх меры? Я должен был все это выяснить.

Поглядев еще раз на памятник, я только теперь обратил внимание на три красные розы и веточку зелени. Кто-то еще посещал могилу. Но кто? Незнакомец? Или исследователь и поклонник декабристов? Боже мой! Кто-то еще интересуется судьбой и памятью Фролова, как и я. Быть может, у меня есть родственники, и сейчас живущие в Москве?

Загрузка...