~

Ожидание среди цветов в коридоре, обремененное письмом. От него чесалась кожа, оно весило тонну. Я не смел достать это письмо.

«Дорогая Мари-Анж Роиг».

Ожидание, обремененное унизительной необходимостью просить помощи у нее; я никого и никогда не ненавидел настолько сильно, даже свою невыносимую сестру, когда она засунула мою пластинку «Манкис» в духовку, «чтобы проверить, вдруг она из лакрицы».

«Мы — Дозор».

В особняке царила тишина. Я представлял, как вся семья вернулась в Париж и позабыла обо мне, сироте, сидящем в коридоре каждую долгую субботу. Я воображал, как они вдруг вспомнят обо мне, позовут, только на клич никто не явится — будет уже слишком поздно. Сердце бешено заколотилось.

«Мы ученики из пансионата „На Границе“. Мы слушаем вас каждое воскресенье, у вас очень красивый голос. Мы пишем вам, потому что вы — единственная, кто может нам помочь».

Напротив висел пучок гвоздики в черной рамке. Где-то хлопнула дверь. Похоже, не забыли. Я снова задышал.

«Наш главный надзиратель жесток, несколько учеников пострадали. Мы не знаем, к кому обратиться. Но вы-то точно знаете, вы должны знать много важных людей, потому что работаете на радио. Если вы получили это письмо, произнесите „Дозор“ в передаче, единственной программе, которую мы слушаем в воскресенье вечером. Уверяем вас, дорогая сестра во Христе, в наших самых лучших намерениях».

Я убедил их ввернуть фразочку аббата: судя по притоку пожертвований, она творила чудеса. И слово «пансионат» было тоже моей идеей. В поисках руки помощи лучше прикрыть собственные язвы.

Слева от общего полумрака отделилась чья-то тень. Мимо прошел какой-то серый низкорослый мужчина с чемоданчиком, в таком же сером костюме. Серый человек поприветствовал меня едва заметным кивком и исчез справа. Снова тишина. Наконец появилась гувернантка и отвела меня, шаркая пробковыми каблуками, в гостиную. С прошлой субботы ничего не изменилось — как и с позапрошлой, как и за целые века. Ни Роза за фортепиано, ни ангелы-астматики, задыхающиеся под потолком, ни их раковины и любовные дудки, ни копоть, годами выплевываемая из камина им на грудь.

Ноты хрустнули в тишине. Бах. Я читал с листа «Гольдберг-вариации». Роза повторяла за мной, словно болезненный, неловкий, сонный щенок. Ее лоб слегка блестел. И я, и она — мы оба находились далеко от ритма. Сидя ровно в кресле, гувернантка прислушивалась и, казалось, впервые в жизни не клевала носом. Через час после занятия прозвенел колокольчик в прихожей особняка. Старуха встала, пригладила юбку, кивнула нам и вышла. Я тут же приподнял кофту. Роза в недоумении вытаращилась на меня.

— Что это ты делаешь? Если ты думаешь, что…

Я протянул ей письмо. Всю неделю я прокручивал в голове наш разговор, проигрывал голливудский фильм, чтобы не упустить ни одной детали. «I know we’ve had our ups and downs, baby, mostly downs…» По-французски эта фраза звучит не так красиво, но что есть, то есть. «Знаю, между нами случались разногласия, но сейчас настал момент о них забыть. Мне нужна твоя помощь».

— Я хочу, чтобы ты отправила это письмо.

— Ты хочешь?

— Да. Мы сами не можем его отправить.

— Что это?

— Письмо.

— Я вижу, что письмо. Почему ты сам его не отправишь? Ты за кого вообще меня принимаешь? За свою секретаршу?

— Мы не можем отправить это письмо сами.

— Почему?

— Потому что живем на Луне, понимаешь?

— Я понимаю только одно: ты спятил.

— Так ты отправишь его или нет?

— Нет.

За дверью раздались шаги. Потеряв дар речи, я даже и не подумал спрятать письмо. Дело было явно в технических неполадках: правильные субтитры, но не тот фильм, или наоборот — это неважно. Повернулась дверная ручка. Роза вырвала конверт из моих рук, сунула его в ноты и закрыла партитуру.

— Только не думай, что это безвозмездно.

Вошли граф с супругой: он — с видом вечной озабоченности серьезными делами, она — качающейся походкой покорительницы горных вершин. Сенак шагал следом. А за ними, замыкая процессию, словно последний из последних, появился пастырь. Очень странный пастырь: в огненно-красной одежде и с золотым посохом, на который можно было опереться в многочисленные темные ночи. Под его митрой растянулась улыбка усталого ребенка, словно извинение за то, что он так долго носит свое облачение. К слову, несколько месяцев спустя он сложил с себя сан.

— Монсеньор Теас, вот юный Джозеф Марти, один из наших воспитанников, — объявил Сенак. — Он вызвался давать уроки фортепиано мадемуазель Розе.

Я наклонился, чтобы поцеловать перстень епископа — по крайней мере, я выучился хоть каким-то манерам, пока работал на аббата, — но епископ взял меня за руку, положил другую ладонь мне на лоб и прошептал, будто для себя одного:

— Благослови тебя Господь, Джозеф.

Я видел, как растворяются мои родители. Как горит сестра, возвращая звездам атомы, позаимствованные у них, чтобы быть собой, Инес, пока сам я оставался целым. Я был по горло сыт этими благословляющими богами, единым-всевышним-сотворителем-земли-и-небес, воскрешением плоти, сыновьями, посаженными справа от родителя, и мольбами святых. Единственная отцовская правая рука, которую я знал, ударила меня прямо в лицо. Я видел тысячи разбитых судеб, прожитых в черно-белом цвете. Я видел, как шарлатаны убеждают зевак на воскресных ярмарках, что если те поверят изо всех сил, не задавая лишних вопросов, то однажды их жизнь раскрасится и другими цветами.

Но когда Теас прошептал: «Благослови тебя Господь», в первый и единственный раз в своей жизни я поверил, потому что, в отличие от других, монсеньор и вправду верил.

Роза присела в том же старомодном реверансе, как в первый день перед Сенаком. Ее родители показали на диван, пригласив тем самым присесть.

— Монсеньор Теас был очень любезен и принес нам пирог. Что говорят в таких случаях, Розетта?

Дочь в недоумении уставилась на отца.

— Я полагаю, в таких случаях говорят «спасибо», — сухо ответила она.

Сенак замер, однако, казалось, отец не заметил дерзости дочери.

— Спасибо, монсеньор, — поправил аббат, натянув неестественную улыбку.

Епископ устало махнул рукой.

— Не надо формальностей. А почему бы нам не отведать этого пирога? Хотелось бы похвастаться, что я испек его вот этими самыми руками, однако, как вы видите, — он поднял руки в перчатках, — с этим у меня проблема.

Граф собирался прозвенеть в колокольчик, однако аббат остановил его жестом:

— Джозеф может обо всем позаботиться, если позволите. Наши воспитанники растут, чтобы служить милости Божьей в любых проявлениях. Джозеф?

Я кивнул. Слово «воспитанники» звучало словно насмешка из уст Сенака.

Кухня находилась в конце коридора, и там было темнее, чем в остальной части особняка. Возможно, солнце пыталось однажды проникнуть внутрь, но заблудилось, и теперь где-то в лабиринте медленно белел его труп. На изрезанном столе рядом с горой немытой посуды поджидал яблочный пирог в огромной коробке с надписью «Центральная булочная». В свете мигающей лампочки я переложил бóльшую часть в самую огромную тарелку.

Собираясь выйти из кухни, я заметил блокнотик со списком покупок, обрывающимся на слове «аспирин». На блокнотике лежал фломастер. Вдруг мне в голову пришла опасная, волнующая идея, от которой весь мир мог перевернуться. Я подвергал Дозор опасности, но мне было все равно. Письмо ни к чему не приведет — в этом я был уверен. Придется стучаться как можно сильнее. Фломастером я написал «НА ПОМОЩЬ» внутри картонной крышки от пирога, подчеркнул сообщение и оставил коробку на видном месте рядом с раковиной — там, где ее найдут после нашего ухода. Там, где вместо доброты обнаружится непроглядная мгла. С подносом в дрожащих руках я вернулся в гостиную и принялся прислуживать. Мужчины разговаривали, женщины молчали. Епископ по-дружески подмигнул мне, одарив мгновением своего внимания — это мгновение пробило брешь в пространстве, наполнило его, и мне сразу стало понятно, почему столько улиц и площадей назвали в честь епископа годами позже. Ощетинив все свои шипы, Роза ела, не поднимая носа.

Беседа умолкла, ужаленная в сердце тишиной, которая обыкновенно царила во всем доме.

— Джозеф отказался от приемной семьи, — заявил Сенак посреди повисшей паузы. — Он предпочел остаться у нас. Не так ли, Джозеф?

Я открыл рот, но не издал ни звука — лишь на тарелку вывалился кусочек пирога, что стоило мне самодовольного взгляда Розы. Епископ нахмурился.

— Не так ли, Джозеф? — повторил Сенак.

Он улыбался во весь рот своей хромой, искусственной улыбкой, которая годами ковалась в самых темных кузницах.

— Да, месье аббат.

— Что же заставило тебя принять подобное решение, мальчик мой? — спросил монсеньор Теас, повернувшись ко мне.

Сенак по-дружески положил мне руку на шею и потрепал волосы.

— Не скромничай, Джозеф, повтори, что ты сказал мне в тот день. Что твоя семья теперь — это «На Границе». Ты ведь так и сказал?

— Да, месье аббат. Я так и сказал: моя семья теперь — это «На Границе».

Снова повисла тишина, и щелканье жующих челюстей взмыло под потолок.

— Еще пирога? — предложила графиня. — Там на кухне осталось еще немного, не так ли, Джозеф? Можешь принести коробку?

Все посмотрели на меня.

— К тебе обращаются, — прошептал Сенак.

— Да, да, там еще осталось, но…

— Что «но»?

К счастью, Теас встал с места.

— Спасибо, я сыт и должен вас покинуть. Меня ждет паства. Очень хочется послушать вашу игру на фортепиано, молодые люди. Но в следующий раз.

— Мы злоупотребляем вашим гостеприимством, — добавил аббат, подражая тону епископа.

Я так дрожал, что спрятал руки в карманы. Путь к выходу казался бесконечным, коридор — длиннее и мрачнее, чем обычно. На крыльце мы попрощались с графом. В тот момент, когда мы наконец собрались уезжать, в доме послышались торопливые шаги.

— Подождите! Не спешите!

Едва переводя дух, на пороге появилась мама Розы, размахивая коробкой с пирогом — той самой чертовой коробкой, которая содержала взрывное сообщение, написанное заглавными буквами отчаяния. Мать Розы отдышалась и протянула коробку Сенаку:

— Возьмите, там еще осталось, возьмите. Раздадите сиротам.

— Оставьте себе! — Я почти закричал.

Сенак невозмутимо повернулся ко мне.

— То есть я хочу сказать, там осталось… Но мало.

Я промок насквозь от пота: казалось, я исчезну, стеку по каменным ступеньках и просочусь сквозь сухую, безразличную землю Пиренеев. Однако, коснувшись лба, я понял, что абсолютно сух. Глаза Сенака медленно сверлили меня.

— Вы очень добры, дорогой друг. Наши сироты будут благодарны.

Он взял коробку. Куривший неподалеку Лягух потушил сигарету и подогнал машину. Сенак разместился на заднем сиденье и знаком пригласил меня сесть рядом. От него исходил мягкий химический аромат — в то утро он подкрасил волосы на висках.

Мы проехали деревню. Открыв окна, Лягух вел аккуратно — даже слишком. Рядом со мной аббат барабанил пальцами по коробке на коленях. Не смотри на коробку. Смотри вперед.

Впереди был лишь Лягух, вширь превосходящий любое водительское кресло. По всей его спине росли волосы, вихрем выглядывая из ворота рубашки и причудливо смешиваясь с гладкими тонкими волосами на голове. Вся эта растительность с легкостью сливалась, если вспомнить, что у Лягуха не было шеи — от одного только вида этой волосяной реки меня тошнило.

Или нет. Смотри на Сенака как ни в чем не бывало. Улыбайся естественно. Не смотри на коробку.

Я посмотрел на коробку.

Сенак опустил глаза, взглянул на меня, а затем — на коробку. Он пожал плечами, не обращая на меня внимания, и аккуратно пригладил растрепавшиеся от ветра виски.

— Вкусный был пирог, не так ли, Джозеф?

— Да, месье аббат.

— Хочешь еще кусочек?

— Нет, месье аббат.

— Ты уверен?

— Да, месье аббат.

— А вот я не уверен…

Сенак погладил крышку, слегка приподнял ее и, взглянув на меня исподлобья, снова закрыл.

— Думаешь, я ничего не знаю, Джозеф?

Он похлопал Лягуха по плечу.

— Остановитесь.

Лягух припарковался на обочине прямо на выезде из города рядом со старым металлическим контейнером для мусора. Мне в лицо ударило горячее, обжигающее дыхание Сенака, несущее с собой злобу и яблоки. Оно окутало меня и душило с той же силой, что надзиратель в ту грозовую ночь.

— Думаешь, я не знаю, что ты чревоугодник?

Сенак выбросил всю коробку целиком в окно, прямо в мусорный бак, и знаком приказал Лягуху ехать. Машина тронулась.

— Чревоугодие — смертный грех. Видишь, Джозеф? Сегодня Господь попытался донести до тебя эту мысль.

Загрузка...