~

— С языком?

Стоило мне вернуться в приют, как друзья тут же догадались. По красным щекам и рассеянному взгляду они сразу поняли: что-то произошло. Я во всем признался. Рассказал, как сжал Розу в объятиях, словно Ретт Батлер, как одарил ее долгим поцелуем. Она лежала на диване, потому что не могла устоять на ногах, ее прерывистое дыхание отвечало на мои порывы страсти. Розе едва хватило сил, чтобы прошептать: «Еще». А с языком или без — это не их дело. В любом случае в приюте «На Границе» всем было плевать на правду.

Тем лучше. Поскольку на самом деле произошло вот что.

— Ну что? — спросила Роза.

Ну что… Я поцеловал ее.

Она резко оттолкнула меня и влепила пощечину во второй раз за день.

— Ты больной? За кого ты себя принимаешь?

Затем она изо всех сил поцеловала меня в ответ. Тут я понял, что с женщинами все сложно. Тереза фон Брунсвик, Джульетта Гвиччарди, Анна Маргарете фон Браун, Антония Бретано — неудивительно, что Бетховен посвятил этим непростым женщинам свои самые прекрасные произведения.

— Думаешь, я красивая, Джозеф?

— Ну… да.

— «Ну да». Ты вчера из пещеры вышел, что ли? Тебя никогда не учили разговаривать с женщинами?

— Да, ты красивая.

— Насколько красивая?

— Как до минор.

До минор — любимая тональность Бетховена, ключ к блуждающей под бурей красоте. Одна не существовала без другой. Роза недоуменно уставилась на меня в тишине.

— Так мой учитель музыки говорит своей жене. Что она красивая, как до минор.

— А она и вправду красивая?

Я вспомнил Мину, ее мешковатую одежду, погруженные по локоть руки в тазик с грязной посудой или в только что ощипанного гуся. Я вспомнил ту выцветшую от жизни, ветра и света королеву. Нет, она не была красива — не так, как представляла себе Роза.

— Она великолепна.

Роза скользнула в мои объятия. В тот день я научился разговаривать с женщинами.

Зима тысяча девятьсот семидесятого года. Пять суббот. Пять подвешенных в нашей какофонии вздохов. Как только гувернантка выходила из гостиной, мы с Розой двигались друг к другу на банкетке перед пианино и нервно изображали игру. Наши руки соприкасались на клавиатуре, убегали друг от друга, словно напуганные пауки: она — в верхний регистр, я — в нижний. И снова сходились по центру.

Вечером в приюте я рассказывал обо всем остальным. Врал напропалую, изображая знойного любовника, головокружительного героя. Однако я лгал лишь о наших неловких движениях, о сомнениях — остальное было правдой. Друзьям не обязательно было знать, что именно она первая поцеловала меня с языком, что я при этом подпрыгнул, как дурак. Им не нужно было знать, что, когда я положил ладонь на ее правую грудь, она опять влепила мне пощечину, а затем схватила мою руку и прижала ее обратно. Товарищи слушали и аплодировали моим подвигам. Лишь Данни молча усмехался в углу. Только один раз он нарушил тишину и спросил, что было на Розе. Остальные странно на него уставились, и больше мы Данни не слышали.

Из-за Безродного я чуть не испортил все однажды. Он хотел знать, женюсь ли я на Розе, но я лишь рассмеялся в ответ. В следующую субботу в особняке после особенно удачного поцелуя я прошептал:

— Как думаешь, мы поженимся однажды?

— Конечно же нет. Не будь мещанином.

— Я мещанин? Да я сплю в одном помещении с сорока храпящими парнями!

— Мещанство в головах.

Обидевшись до смерти, я решил не подавать виду и пожал плечами.

— Ты права. В конце концов, мы ведь почти не знаем друг друга.

— Наоборот, Джозеф. Мы уже все друг о друге знаем с самой первой встречи, только забыли. Теперь мы знакомимся заново.

Она говорила как Ротенберг. Я не знал, плакать или смеяться.

— Я вообще никогда не женюсь. Ни на тебе, ни на ком-либо другом. Ничего личного.

— Почему это?

— Просто решил. Так мы разговариваем или целуемся?

И мы поцеловались. Мы много целовались, стараясь время от времени сыграть пару аккордов для вида. Мое хорошее настроение заражало весь приют. Повсюду бродили без причины улыбающиеся ребята, подхватившие невидимую, витающую в воздухе радость. Даже Лягух насвистывал мелодии, пока обходил с дозором душевые, бросая то тут, то там пронзительные взгляды, саркастически или восхищенно комментируя, чем нас одарила природа, тем самым обогащая наш словарный запас изощренными синонимами к слову «педики».

Мартовским вечером Сенак объявил за ужином о большом сюрпризе к концу недели. Им оказалась блестящая новенькая табличка с надписью: «Департаментское управление по вопросам здоровья и общества. „На Границе“», на замену прогнившей деревянной стрелке на одном колышке, которая показывала на землю и сообщала просто: «Приют». Говорили, будто сам депутат приедет устанавливать новую вывеску, но он был занят. Тогда все вспомнили о префекте, потом — о ректоре, а затем — о мэре. Никто не приехал, и в итоге табличку установил Лягух. Вернее, он курил и следил, как работают четверо сирот, в том числе Эдисон и Безродный, которые сверлили две дыры в земле, перевели двести килограмм бетона, по мнению Лягуха, с комочками, намесили еще два центнера бетона, получили ворчливое одобрение и наконец все закатали. Сенак собрал сирот у указателя и помахал кропилом со святой водой. Он еще долго любовался табличкой мокрыми от эмоций глазами.

На все это мне было глубоко плевать. Каждую субботу я целовался с Розой. А если мы не целовались, то разговаривали. Она хотела узнать обо мне все, что я когда-либо видел или чувствовал. Роза бесконечно расспрашивала о крушении самолета с родителями, словно завидовала мне. Я отказывался отвечать. Через неделю она опять настаивала. Я обязан ей огнем, золотом и алхимическими тайнами. Роза была требовательна, однако достойно платила взмахами ресниц.

Я целовал Розу, и мы говорили друг другу: «Все будет хорошо», прекрасно понимая, что в слове «будет» заключается единственное будущее, о котором мы смеем говорить.

Загрузка...