~

Сенак не изобрел Забвение. Оно досталось ему от предшественника, отца Пуига. После войны бывшую кладовую превратили в место для молитв, чтобы непокорные поняли: в любой тяжелой ситуации может быть еще хуже. В Забвение заточали воспитанников любого возраста. Кристально чистые слезы орошали каменный пол с небольшой высоты. Обычно провинившегося оставляли там на день-другой в темноте, едва разбавленной светом из-под двери. Самых упрямых запирали максимум на неделю.

Данни провел там двести тридцать восемь дней.

После того как он пытался сбежать, спустившись по склону, Данни нашли у стен лежащим с разбитой лодыжкой. Попав в Забвение в конце апреля, он поклялся, что никогда не попросит прощения. Сенак пообещал, что он выйдет оттуда, лишь когда раскается. Двести тридцать восемь дней. Все это время я жил в приюте и не подозревал, что у нас прямо под ногами бьется еще одно сердце. Когда я прыгал на кровати в гостях у Анри Фурнье и вопил: «Pleased to meet you, hope you guess ma name!» — Данни уже был в Забвении. Он был там, когда разбилась «Каравелла», когда Майкл Коллинз высадил Армстронга и Олдрина на Луну. Он был там, когда я встретил Розу, поймал ритм и тут же его потерял. Но самое удивительное в том, что Данни там не было.

Самое удивительное в том, что мои друзья оказались правы. Данни умер.

Конечно, его тело двигалось по принципу механического пианино, реагируя на раздражители. День за днем члены Дозора слагали легенды о мифическом Данни: они и меня зажгли своей надеждой настолько, что я приукрашивал его образ, описывая остальным того Данни в цветочном платье, исчезнувшего несколько месяцев назад после избиений. Несмотря на плохое воспитание, на абсолютное невежество, мои друзья тогда поняли с необыкновенной проницательностью, что их Данни угас в тот весенний вечер, и были правы: они не видели, как он встал, как душа покинула его тело и улетела прочь от сковывающей оболочки на холодном полу приюта. Данни больше не было — и они поняли это давно. Остальные убедились в этом, когда в первую неделю после возвращения Данни подошел к трем здоровякам, которые полировали ботинки какого-то малыша плевками. Увидев Данни, обидчики замерли: несколько месяцев назад он бы их просто отлупил. Но Данни прошел мимо, не обращая внимания на маленького мученика.

Члены Дозора ходили мрачные. На первое собрание после освобождения бывший шеф не пришел. Мы без особого энтузиазма стреляли по русским ракетам, однако единственную страницу из энциклопедии рассматривали с чуть большим восторгом, стараясь понять, на кой черт нужен этот клитор. На следующее воскресенье Данни все-таки влез на крышу, и все изменились в лице. Я тут же понял, что ребята злятся на него: ведь он поклялся, что не станет просить прощения. Он ведь прошептал перед тем, как отправиться в заточение: «Мы больше никогда не увидимся», он ведь никогда не лгал. Данни был растолстевшим Элвисом Пресли, Шуманом в психиатрической лечебнице, дрожащим от сифилиса Шубертом, Бетховеном, управляющим оркестром невпопад, не в состоянии услышать музыку. Данни был старым Гайдном, вусмерть пьяным Сибелиусом, погрязшим в долгах Четом Бейкером. Он стал тем, кого больше не хотят видеть. Его стерли из памяти, чтобы сохранить лишь образ величия.

В те январские дни тысяча девятьсот семидесятого года Данни впервые произнес несколько слов, выбравшись из заточения в подвале. Он сидел, прислонившись к стене террасы, на куче снега, даже не попытавшись его убрать. Собравшись вокруг приемника, мы чувствовали себя неловко. Старый «Телефункен» с трудом пытался добраться до нашей любимой передачи сквозь магнитную бурю.

— Это что за тупицы?

Его голос звучал до банального ровно, ни низко, ни высоко — средний такой голос, немного хриплый. Самое удивительное в нем было то, что голос еще существовал после двухсот тридцати восьми дней тишины.

— Вы оглохли? Я спрашиваю: что за тупицы? — повторил Данни.

— Двое новеньких в рядах Дозора, — пояснил Проныра. — Этого зовут Джо, а тот — Момо.

— Не торопись, я ведь не голосовал. Любое решение должно приниматься единогласно. Я голосую против.

— Ага, я тоже против, — добавил Синатра.

— Твоего мнения никто не спрашивал, — сухо заметил Данни.

Эдисон засмеялся, Синатра покраснел и показал средний палец Данни, но тот и не думал смотреть в его сторону. Проныра сохранял спокойствие — сторожил север так, как умел только тот, кто в возрасте пяти лет в две секунды упал с шестого этажа на первый.

— Ты не мог голосовать. Мы тебя вообще не ждали. Они приняты — и точка.

Данни равнодушно пожал плечами, и остальные разозлились на него еще сильнее.

Шел дождь со снегом, когда я поднимался по мраморной лестнице в кабинет аббата и вдруг увидел спускающегося Данни. В те январские ночи он по-прежнему приходил на собрания Дозора, погружался глубоко в себя и молчал. Единственным признаком жизни в его неподвижном теле был вырывающийся изо рта голубоватый пар. Данни не издавал ни звука, наблюдал за нашими играми с насмешкой человека, который больше в них не верит, но все бы отдал, чтобы поверить снова.

В тот момент, когда поравнялись, Данни подставил подножку. Я скатился по лестнице. Перехватило дыхание, во рту почувствовался вкус крови. Данни как ни в чем не бывало шел дальше. Однажды он вытащил из-под меня стул, когда я собирался сесть. В другой раз воткнул циркуль мне в руку. Я перестал приходить на собрания Дозора. Момо, конечно, последовал моему примеру. Проныра, Эдисон и Безродный умоляли нас вернуться, Синатре было плевать. Жизнь в Дозоре продолжалась без нас, как раньше, с тем же героем. Злая и непредсказуемая враждебность Данни ко мне росла. Это вырвавшееся из подполья чудовище отбирало ту немногую радость, что я просеивал, отмывал в грязной реке, унесшей меня майским днем, и хранил как зеницу ока.

Первого февраля на приют обрушилась легендарная снежная буря. Все побелело, будто готовился бал. Снег замедлил наше дыхание, сердца и неприязни. Лишь мы с Розой по-прежнему ненавидели друг друга той радиоактивной, ядерной ненавистью, объединяющей нас каждую субботу, и холод не мог добраться до этой лучезарной планеты.

Однажды утром Лягух пришел за Синатрой в класс. Час спустя наш друг вернулся с красной отметкой на локте: приходили американский врач с настолько прекрасной медсестрой, что глаза Синатры еще долго искрились, и взяли у него кровь. Ему посоветовали набраться терпения, поскольку результаты анализа придут через какое-то время, — похоже, Фрэнк принялся за дело всерьез. У них не было права на ошибку.

Вечером Сретения — я помню, потому что в тот день нам так и не дали положенных блинов, — я разобрался с корреспонденцией аббата и вышел во двор. Вдруг что-то тяжелое повалило меня в снег. На плечи и живот обрушились удары, в свете фонаря на крыльце я разглядел лицо Данни, его замерзшие, безразличные глаза. Вдруг в мои вены ворвалась его жестокость, подкормленная поколениями затравленных, измученных, расцарапанных сирот, не понаслышке знавших о крови и камнях. Уже не пытаясь увернуться от ударов, я сжал руки на его шее, застав врасплох: Данни хотел отпрянуть, но поскользнулся и ударился головой о ступеньку. Я был прикован к его шее и сжимал все сильнее без малейших эмоций.

Все иссыхает в тюрьмах: сердце, душа — все иссыхает, кроме силы, которая только растет. Данни сопротивлялся. Он мог побороть меня, но вдруг опустил кулаки и позволил сжимать ему горло, напрасно хватая ртом воздух. В его глазах мелькнуло спокойствие и даже радость — настолько мягкая, что я опустил руки. Поджав губы, Данни смотрел в небо, а затем вдруг дернулся и зубами отхватил от ночи кусок — он снова дышал.

Я встал первым и пообещал ему:

— Когда-нибудь я убью тебя.

Данни повернулся ко мне. Снежинки блестели в его длинных ресницах, словно жемчуг.

— Спасибо.

Загрузка...