Прошла зима. Отзвенела весна вешними водами да птичьим гомоном. Лето наступило жаркое. Полнились таежные реки и ключи мутной водой от коротких ливневых дождей. Под яркими лучами солнца искрилась каждая травинка, каждая хвоинка на могучих кедрах. Все живое пело, хлопотало, радовалось теплу. Густой настой таежного разнотравья плыл в мареве жаркого дня.
Ксюша, уходя с Ариной мыть золото, уносила с собой и Ваню-маленького. Обе в платках в горошек. На обеих выцветшие, залатанные на несколько рядов, широкие юбки до пят, серые кофты из домотканного полотна. Обе рослые, крепкие. Вот волосы разные. У Арины цвета овсяной соломы, заплетены в тугую косу и уложены вокруг головы короной, а у Ксюши черные, и уже с сединой. И не уложены, а схвачены ремешком на затылке и рассыпаны по плечам. Сколько раз ворчала на Ксюшу Арина: «Пошто распустехой ходишь. В тайге за каждую ветку цепляешься, придешь домой — в волосах и листья, и хвоя. Срам!» Ксюша улыбнется на воркотню Арины и ответит: «Ване так нравится… я ж платком подвязываю». «Э-эх», — только и скажет Арина.
Сегодня Ксюша стояла в глубокой траншее-разрезе и кайлила сначала верхнюю пустую породу — торфу. В горняцких торфах нет ни капли обычного торфа, что образуется в бодотах. Торфа — это глина, часто вязкая, как тесто, и галечники, порой с валунами в полтора-два обхвата. Такие валуны не уберешь из разреза, не выкинешь на борт, а вагами-рычагами перекатишь в сторону от места работы, и лежи он тут до тех пор, пока разбушевавшийся ключ в дождливое лето не перекатит его на новое место. Арина таскала возильный лоток — долбленую колоду вместимостью ведра три.
Так и повелось: Ксюша кайлила породу, наваливала ее в возильный лоток, а Арина, перекинув веревку через плечо, налегая всем телом, тащила его по пологому взвозу наверх. Когда же Ксюша добиралась до слоя песков, в которых песка кот наплакал, а все та же галька, валуны, только с примазкой глины, Арина тащила лоток к проходнушке — промывальной колоде.
— Ох-ох, — кряхтела Арина, — спина отнялась, ну, скажи ты, совсем онемела. И добро бы на нужное дело, а то хуже чем кошке под хвост. — Передразнила: — Ванюша сказал, Ванюша… У-у, разрази его гром, супостата. Князь! Королевич!.. Придет на день-другой, повертит хвостом и сызнова в нети. Да все золото наше до зернышка соберет: Вавиле, дескать, золото надо. Оружие для отряда, дескать, на золото покупают. Да нахаркала я и на Ваньку твово, и на Вавилу с ним вместе. Не верю я Ваньке. Ни слову. Не верю. И Вавиле твому веры не больше. Выжиги они оба. И ежели ты, дура слепая, никого разглядеть не можешь, так хоть бы крестну послухала… Нет, не слухашь… своим умом хочешь жить… Поживи, поживи…
Арина со злостью воткнула лопату в землю, пнула возильный лоток и, ушибив ногу, запричитала в голос.
— Когда уходили в тайгу, так без крестны не пойду, крестна мне самая што ни на есть родная, а теперь крестне рот раскрыть не даешь. Мало того што покрикивать стала, как на батрачку, так еще и кулаки сожмешь.
Уверять, что любит крестну по-прежнему, значит лить масло в огонь. Заспорит Арина. В споре припомнит десятки мнимых обид, потом пустит слезу, растравит себя, разжалобит, и неделю веки будут припухлые. Не первый год Ксюша знала свою крестную мать, и не стала оправдываться, а, выждав, когда Арина на миг приумолкла, закричала исступленным голосом:
— Крестна!.. Ваня-то!
— Ах, лихоньки! — змеей извернулась, откуда и ловкость, и живость взялись. Схватилась за сердце. — Ой, лихоньки! Ой, што она со мной делат. Надо же так напугать. Никого твому Ване не доспелось, балуется, как всегда.
На вытоптанной полянке голопузый Ваня, неуверенно переставляя ножки, крался к бабочке, сидевшей на ветке черемухи.
Арина присела на корточки, протянула руки вперед и зашевелила маняще пальцами.
— Ванечка, Ваня, иди-ка сюда, к няньке, мой голубок…
Когда Ваня приковылял к Арине, ожидая гостинца, она обняла его, зацеловала, заластила, а потом обернулась к крестнице и погрозила ей кулаком.
— У-у, хитрюга. До конца вызнала крестну.
Полянка возле кедра так и зовется Ванюшкиной. Посередине ее были вбиты треножником жерди и к ним подвешена зыбка. Ваня маленький спал в зыбке. И когда Арина особенно расходилась, проклиная Ванюшку-большого, Ксюша кричала тревожно: «Крестна! Ваня!» И где б ни была Арина, что бы ни делала, немедленно умолкала и бросалась к зыбке. Откинув полог, ворчала:
— И кого всполошила, непутевая. Спит твой шелопутный, и сны, поди, сладкие видит. Вишь, улыбается… гульки делает. Эх, Ксюха, хорошая пора у него: ни кручины, ни заботы. Вся-то жизнь мамкину титьку почмокать да лужу пустить, а вырастет, женится, и заботушки… Проснулся? Гуль… гуль…
И зимой Ваня-маленький жил на этой полянке. Посередине ее по-прежнему висела зыбка. Только побольше, поглубже, выстланная пушистыми зимними козьими шкурами. Над зыбкой — шалаш из пихтовых веток, а перед входом в шалаш, если Ксюша была на работе, а в колыбельке лежал Ванюшка, горел костер, и в шалаше было так тепло, что берлога из шкур в колыбельке была почти не нужна.
Теперь на полянке высокая таежная трава была тщательно вытоптана, а сам Ваня, загоревший, румяный, целый день играл, колотя сучок о сучок. Колотил с наслаждением, меняя ритм и прислушиваясь к звуку ударов, словно бил не сучком по сучку, а по звонкому бубну. То отправлялся обследовать мир. Порой на его полянку забегали мыши, ящерки, залетали бабочки, сойки и корольки. Мальчик таращил глазенки. Первое время, увидя пришельца, хлопал в ладоши и громко кричал: «Ма-ма… бы-бы…» Но вскоре понял, что его радостный крик, его приветствие белкам, кукшам, пеночкам или бурундукам пугает их, и, увидя какую-то живность, уже не кричал, а, притихнув, восхищенно наблюдал.
Неспроста Арина завела разговор о Ванюшке-большом. По всему видно, из сил выбилась. Занемогла. А разговор расстроил еще больше и, кажется, вовсе обмякла Арина. Жаль Ксюше крестную мать, но солнце высоко, можно еще поработать. Продолжая кайлить породу, говорила:
— А ведь скоро, крестна, пожинки. Жницы последний сноп принесут, с песнями, плясками. А сноп-то лентами принаряжен, точно невеста.
— Эх, Ксюшенька, а перед тем, как последний сноп нести, упадешь на жниву, катаешься, с боку на бок, да поёшь «Жнивка, жнивка, отдай мою силку на песть, на мешок, на колотило, на мотовило, на кривое веретено». И скажи ты, спина-то, бывало, не разогнется в страду, а тут и задор придет, еще спляшешь. Эх ты, жизнь.
— Хороша жизнь, крестна. Работаем еще малость?
— Ой, зуда, спина как есть онемела.
— А давай разомнемся. Ложись на траву рядом со мной. Эх, жнивка, жнивка, отдай мою силку на песть, на весть, на колотило, на мотовило, на кайлу, на колоду, на кривое веретено. Полегче стало спине?
— Куда там, давай работнем. Ох, хитра, ох, хитра.
Кончили работу, когда небо над кедрами порозовело, и над зубьями той горы, что челюстью хищного зверя высится над хребтами, вспыхнула яркая-яркая звездочка-вечерница. Ссыпала Ксюша намытое золото в небольшой холщовый мешочек, прикинула на ладони.
— Золотника, поди, два. А по пробе, чаяла, десять намыть. Эх ты, золото, золото, пластаешься возле тебя, жилы тянешь, косточки наломаешь, а намоешь злыдню — смотреть-то не на што.
— Во-во, я давно тебе трощу: брось это самое золото. Все как есть забирает Ванюшка, нам с тобой ни крошечки не перепадет. Головной платок и тот латаный. Да ежели б я…
— Што, ежели ты? — тема опасна, может привести к причитаниям, — Ванюшка золото Вере уносит, Вавиле. Человек ты, крестна, душевный, а зарядила свое и не сдвинешься. Как, по-твоему, жить? Дивно уж время прошло, а я как закрою глаза, так Лушку вижу, как ее мертвую на телегу бросали и по улице волокли, Оленьку, рассеченную шашкой, дядю Егора. Ты только подумай, припомни, сколь наших товарищей порублено колчаковцами и в могиле лежат. И мы с тобой ляжем в сырую землю, ежели робить не станем. Я и ночь бы робила, лишь бы наши скорее пришли, лишь бы угнать от села проклятых колчаковцев. Крестна, родная моя, подумай, што у человека самое, самое дорогое — жисть да любовь. Люди и жисть отдают, и любовь за народное счастье, а мы с тобой сыты, обуты, одеты. Мало што в заплатах, главное — есть на што класть заплаты. Наши, может, прямо теперь бой ведут с колчаками, кто-нибудь лежит, умирая и умирает от того, што мы с тобой не доработали, не домыли, не хватило проклятущего золотника, штоб лишний патрон купить. Понимаешь ты это? Не двужильная я, и спина, и руки-ноженьки болят от работы, как у тебя. И хочется бросить все, лечь на землю и хоть сколь-нибудь на небо, на солнышко, па траву зеленую посмотреть. Послушать, как птицы шепчутся, и вода журчит в ручейке. Как солнечный лучик поет. Это же, крестна, жисть моя. Несмышленой девчонкой я над ручьями сидела и звон воды слушала, травой-муравой любовалась, а выросла — стала и горы, и небо, и кедры любить. А сейчас любоваться некогда. Вавила в отряде золото ждет, товарищи умирают. Сама знашь, из меня слезу оглоблей не выбьешь, а тут, скажи, подступают к горлу, и только. Потому — виновата. Мало роблю. Понимашь ты это?
— Господи, да нешто урода кака. Не я ли пластаюсь рядом с тобой. Да мне колчаки не мене твово насолили. Избу подпалили, от насилки еле спаслась. Так ежели б…
— Крестна, пора идти, а то, смотри, вовсе смерклось.
— Может, тут заночуем?
— Не, крестна, Ваню-большого жду.
— Сколь ден ждешь-то. У другой бы все жданки полопались.
— А у меня… — Ксюша, чтоб скрыть смущение, обняла Арину и положила голову ей на плечо. — Родная ты моя, сердце мое золотое.
— Золотое, небось, а как што, так крестну ругать всяко-разно. А крестна грезит только одно…
— Знаю, знаю, родимая. Скоро уйдем из тайги. Ваня подрос. Малость золотишка намоем — и подадимся.
— Дай-то бог! Только не раздумай. И впрямь Ваня подрос… Пока на заимке где скроемся, а там к своим проберемся.
Забросила Ксюша за спину пустой мешок из-под харчей, осторожно взяла на руки уснувшего Ваню. Сказала решительно:
— Ну, крестна, пойдем.
Напрямик до избушки рукой подать, но Ксюша боялась промять тропку. Неровен час, наткнется кто из недобрых людей и выследит их разрез, где золото моют. Ходили руслом ключа, шлепая по маленьким плесам, чтоб следов не осталось, пробирались сквозь заросли ольхи, что смыкались кронами над водой. Там, где к руслу ключа подошла россыпь курумников — каменная река, Ксюша с Ариной вышли из русла и пошли по камням. Старались ходить осторожно, каждый раз по новой дороге, чтоб не сбить, не стоптать с камней мох, не поломать кусты черники, что коренились по замшелым камням.
Выбрались на гребень. Отсюда на многие версты видны окрестные горы. В долинах уже разлилась темнота и не видно ни русел речек, ни скал. Кажется Ксюше, будто весенние мутные воды залили все вокруг и над ними серыми островками вздымаются освещённые тусклым светом поздней зари купола гольцов.
— Гляди, гляди, Ксюшенька, эвон за дальней горой — Рогачево. Далеко забрались. Сколь тут живем, и хоть бы тебе человека увидеть…
Пошевелив затекшими пальцами ног, Ксюша вскочила с лежанки, вышла на залитую утренним солнцем лужайку.
— Господи, опять проспали! Солнце-то дивно поднялось из-за гор. Печь уже нельзя топить, дым будет видно издалека. Ничего, в лабазе копченое мясо есть. Проживем.
Лабаз на кедре аршинах в пяти над землей. Там на площадке из жердей птичьим гнездом притулилась низенькая избушка. Она защищает припасы и от зверей, и от докучливых птиц. Ксюша подошла и ахнула: у лабаза была открыта дверка.
— Крестна вчера по лепешки ходила и не закрыла, видать, дверцу. Ох, как неладно, — подосадовала она. — Даже лесенку не убрала за собой.
Надо бы рассердиться на крестную, но Ксюша не нашла в себе злости. Утренний воздух напоен ароматом смолы, окрестные тальники источают горчинку. Дышишь не надышишься. И небо нынче красивое — голубое-голубое.
— Баско-то как! А тело мое будто свинцом налито. Уж и сон усталость не гонит.
Тяжело взошла по ступенькам лесенки, просунула голову в дверцу лабаза и, ухватившись руками за косяк, задержалась.
— Кто-то тут был!.. А я без ружья.
В левом углу стоял куль с мукой, он разорван и мука высыпалась на пол. Мешочек с порохом тоже разорван. Ленты копченого мяса обгрызены. Все, что было в лабазе: шкуры одежда, продукты — все порвано, попорчено.
— Открыли нас? Кто? Шишкари? Просто беглые люди? Поди, и засаду устроили? А пошто куль порвали?
Много догадок вызвал разгром лабаза.
Ксюша в щели на стенах внимательно осмотрела кусты рябины, кедры, берег речушки, небольшую отмель на ней, склон за речкой, все, что видно было из лабаза. Искала хотя бы малейшие следы человека. Нигде ничего. Ни костра не видно, ни примятой травы на месте ночлега. Но вон под порожком, там, где они в маленьком улове держали свежее мясо, что-то сереет. Так и есть. Кто-то вытащил мешок с мясом из улова и бросил его на траву.
«Сколько раз говорила себе: куда б ни пошла, непременно бери ружье. Забралась сюда без ружья, а враг, может, сидит за кедром и держит на мушке выход из лабаза. Только я в дверь, а он бац. Дура я, дура беспечная… И еще раз дура! Какой же мужик, будь он охотник, шишкарь, беглый колчак ни с того ни с сего продукты испортит. Это…»
Оторвалась от щели, присев, стала смотреть под ноги. Глаза привыкли к полумраку лабаза, и на посыпанном мукою полу Ксюша разглядела отчетливые следы того, кто громил лабаз. След, похожий на след подростка. Узкая пятка, пять пальцев. И… когти…
— Проклятущая росомаха! Лепешки сжевала, муку рассыпала, даже до пороху, распроклятая, добралась. Пошто ей порох понадобился? А одежду пошто было рвать? У, пакостница. И мясо из ключа она вытащила. Как догадалась, подлая? Найдешь ли в тайге другого такого шкодливого зверя? Съела кусочек — а перепортила все. Шапка висела, и ту — в ремки. И не выследишь ведь ее. Рысь, медведь, соболь свои тропки знают, а у этой ни троп, ни угодий — как пьяная шляется где попало, ворует все, что на глаза подвернется.
Ксюша спустилась на землю. Солнце уже пригревало, и росистая трава приятно холодила босые ноги.
— Крестна, на работу идти, скажи ты, не с чем, — крикнула она еще с порога. — Проклятущая росомаха все как есть укатала. Нашла малость лепешек вам с Ваней. Дожидайся ночи да хлебы пеки. Мука хорошо, что не вся рассыпана, а я в тайгу подамся за мясом. Эко, до чего не везет. Только на золото натокались, мыть бы, а тут мясо ищи.
— А вдруг без тебя Ванька придет и зачнет сызнова лазаря петь про Вавилу, про Веру, про колчаков. Слышь, Ксюха, я его за грудки тряхну, выкладывай, мол, всю правду, как есть, а не то…
Ксюша стиснула зубы. Грубое слово рвалось с языка, но она сдержалась и даже на шутку перевела.
— Возьми, возьми его за грудки. Он тебя ка-ак трахнет, мокрое место останется.
— И впрямь. Он как бык стал, не прежний Ванюша, што Сысойку уговаривал свадьбу вашу ладить. Злой да сильнющий стал. Ксюшенька, так кого же мне делать?
— Приду, сама разберусь.
— А ежели он сразу зачнет собираться?
— Золото все одно у меня. Подождет. Все, крестна, покеда прощай! Береги Ваню… — и, закинув за плечи мешок с двумя обгрызенными лепешками, взяв винтовку, спустилась в ключ и пошла вниз.
Русло ключа расширилось. Пошли небольшие уловцы — плесы, где на тихой воде дремали на солнце стайки золотистых ленков. По берегам кусты тальника девичьими косами спускаются к самой воде, плакучие, тихие. Почти что смыкаются кроны, а под ними вода, студеная, чистая-чистая. Ксюша, как обычно, шла по воде, так идти — тоже риск: воду мутишь. Глаз таежника приметит мутную воду и заподозрит неладное: золото мыли, вода бы была буроватой, иль с синя; ежели бы ключ берег подмывал — мусор бы плыл. Сохатому и медведю лезть в холодную воду ни к чему. Кого же человеку надо в ключе? Почему прячет след? Э-э, лучше пускай часок ключ мутный течет, чем след на земле останется. Внимательному глазу он до самой зимы будет приметен. Ванюшка тоже этим ключом придет.
«Арина заладила: плутует Ваньша. Да он же плутовать не умеет. Добрый… И вовсе простой. И к чему ему плутовать? Все больше в боях. Придет ненадолго, золото заберет, — и снова в отряд. Время такое. Колчак власть забрал. Товарищи гибнут. Ванюшка такое рассказывает — кровь стынет в жилах». — Так думала Ксюша.
Здесь, в тайге, она тоже борется за победу. Работает для общего дела. Чтоб можно было купить хлеб, порох, прогнать ненавистных колчаковцев. И чем больше работала, тем ближе, дороже становилось для нее слово «товарищ». Безымянный, незнакомый товарищ становился с каждым днем все родней.
Когда трудилась с друзьями в коммуне, когда ходила в разведку в партизанском отряде, или бок о бок лежала в снегу в засаде, не было времени разобраться в чувствах. Принимала дружбу, как должное. Живя одиноко в тайге, поняла, как дороги ей друзья.
Не заметила, как перешла ключ и поднялась на середину хребта. «Ох, как к людям тянет, шибче, чем к хлебу… Хватит, на этот раз уйду с Ванюшкой. Не возьмет, уйду за ним по следу. Повидаю хоть Веру, Вавилу. Теперь Ваня подрос…» — Ксюша улыбнулась, вспомнив сына, но улыбка сразу сошла с ее лица. Неподалеку кто-то разговаривал.
За полтора года жизни в тайге Ксюша впервые услышала посторонний человеческий голос. Стараясь не наступать на сучки, не хрустеть толстостволой травой, Ксюша, пригнувшись, начала пробираться поближе.
«Может, Вавила? Может, кто из товарищей ищет меня?… Наконец-то… А ежели колчаки? Неужто они в этаку глушь забрались?»
Трава черневой тайги выше роста, и если она не засохла, не хрустит при каждом шаге, то не трудно подобраться почти вплотную.
— Хватит, робя, языками чесать, — донесся до Ксюши басок, — доедайте хлеб и айда восвояси.
— Десять ден, как кошке под хвост, — ответил ему тенорок, — всю тайгу, почитай, исходили и хоть бы тебе следок. По воздуху, што ли, ведьма летает? А может, выдумки все. Народец наш, знашь какой: увидит мышонка, а скажет чертенка.
— Это Росомахи-то нет? Кто же по твоему в Притаежничью лавку пришел и всю выручку забрал, да еще бумагу оставил, ищите, мол, в тайге, и подписал не Кузьма, не Иван, а Росомаха. Да мой шурин, если хошь знать, два раза ее видел. Прошлым летом сидит этак, вот он у ручья, хлеб ест, студеной водой запивает, и видит шагах в пяти от него девка идет. Красотищи неописуемой. Идет и ногой ни земли не касатся, ни следа не оставлят. За спиной винтовка. Сразу понял шурин: она, Росомаха, бандитка. Прошла, будто его не заметила, и скрылась. Только в конце поляны вроде как облачко замаячило. Шурин собрался да сразу домой. Приходит, а дома беда: баба девчонку с рыбьим хвостом родила. А второй раз еще того хлеще. Сидит так же шурин у ручья и снова видит: по другому берегу Росомаха идет, в плисовых черных штанах, в красных сапожках, а кофта на ней — голубая-голубая, и тоже плисовая, а волосы на затылке ремешком схвачены…
— Во, во, дед Савелий, конюх-то убиенного попа, тоже так девку расписывал Он тоды на сеновале сидел, когда попа-то грабили.
— Так вот. Идет разнаряженна, глядит на него, улыбается, манит, как девки манят молодых мужиков. Шурин девчонку с рыбьим хвостом припомнил и, не будь дураком, ружьишко схватил, оно у него картечью заряжено, бац в Росомаху. Тайга застонала, заохала, и раздался истошный бабий крик. Да не спереди, куда он стрелял, позади. Шурин обернулся — нет никого. И крик затих. Взглянул на то место, где Росомаха стояла — только черный парок кружится. Шурин домой. Только стал подходить к избе, как снова слышит: истошный крик, такой же самый, как слышал в тайге. Шурина аж мороз по коже продрал, ноги, скажи, к земле пристыли. Снял ружье с плеча, зарядил его и домой. А дома лежит на кровати теща и орет благим матом. В тот самый час, што он в Росомаху стрелял, села она на завалинку и угодила на ржавый гвоздь. Этот крик, выходит, шурин и слыхал. Скончалась теща-то. Как же нет Росомахи? Ну, кончай харчиться, пошли. Ладно, ежли послезавтра доберемся до Рогачева.
Живые люди из Рогачева! Так бы и сидела, слушала про Притаежное, про родное Рогачево и злую Росомаху.
Мужики поднялись, пошли. Ксюша кралась следом, за ними. Хотелось увидеть их лица, но опасно, можно себя открыть.
«Какую бандитку они тут искали? Видать, шибко пакостит. Ох, надо быть осторожней, а то, не ровен час, проведает, где мы живем да узнает о золоте… А вдруг та бандитка Ванюшку выследит… и порчу напустит, да и убить ей недолго».
Мужики свернули вправо, на Рогачево, а Ксюша постояла в сыром полумраке высоких кедров, среди птичьих криков, доносившихся из густого подлеска и, когда затихли вдали голоса мужиков, с трудом заставила себя идти по своей тропе.
От избушки до Ральджераса в хорошую погоду верст пятнадцать, не больше. Не след было идти в Ральджерас, ближе есть зверь, но как растревожится сердце, так один путь его успокоить — пойти в Ральджерас. Ноги сами несли Ксюшу туда, где жила вместе с Лушкой, Верой, Аграфеной, Егором. Давно туда не ходила. Сегодня не заметила, как перешла большой ключ, как поднялась на перевал. Шла и все думала: «Одни землю пашут, другие воюют, третьи, как мы с Ариной, пушнину и золото добывают. А Ванюшку связным поставили. Он, как челнок, туда-сюда, туда-сюда. И я так же была связной, и тоже сновала то на Баянкуль к Вавиле, то по селам. Обижаюсь на Ванюшку, што рассказывает мало о жизни товарищей, об отряде, а когда сама связной была? Кто, бывало, скажет: передай, мол, Вавиле, так я на дыбки: знать не знаю Вавилу. Многие на меня обижались, а разве я виновата была? Таилась, штоб каратели не пронюхали… Но мне-то сейчас можно сказать, где Вавила… Ох, Ваня, Ваня, своя же я, пошто таитесь?»
На перевале тайга поредела. Пихты и кедры стояли кучками, невысокие, коряжистые, обглоданные лютыми ветрами. По склону поля голубых аквилегий — водосборок, кружавины желтых и лиловых фиалок.
На гольцах не бывает лета. Цветут фиалки — значит весна. Черника и карликовые березки пожелтели — стало быть, осень. Пройдет еще несколько дней, и внезапно налетевшая туча покроет поля неувядших фиалок, чернику. На гольцах без лета наступает зима.
Внизу, среди белых мраморных скал, лежала зеленоватая лента реки Ральджерас. Она напоминала Ксюше самые тяжелые, но и самые счастливые дни ее жизни, когда она так нужна была людям. Когда она чувствовала себя вожаком большой разношерстной семьи.
Здесь был прожит медовый месяц с Ваней. Казалось, что именно тут отыщет она наконец Веру, Аграфену, Вавилу. Должны же они использовать такой скрытый лагерь. Но в долине ни дымков, ни свежепротоптанных дорог.
Постояв на перевале, Ксюша стала спускаться вниз. Тропа была еле приметна. Грустно смотреть на заросшую тропку, если ты ее проложил и с ней связаны самые дорогие дни твоей жизни.
Ксюша опускалась с горы сквозь чащу. Напрямик. Плечом, как тараном, прокладывала себе дорогу сквозь густые пахучие пихтачи. Ветки то нежно гладили ее по щекам, то, сорвавшись с руки, хлестали наотмашь, и Ксюша едва успевала прикрыть ладонью глаза.
Широко разлился Ральджерас от недавних дождей. Ксюша села у самой воды на валун, обхватила руками колени. На гребнях струй мелькали хлопья пены, и яркие блики солнца прыгали по волнам, воскрешая в памяти прошлое.
…До Ральджераса тогда шли три дня. Вышла Ксюша из Рогачева молодой, озлобленной бабой, растерявшей все кержацкое, кроме подобострастного подчинения мужику. Пришла в Ральджерас главой небольшого отряда. Не только мужики признали Ксюшин авторитет, но она и сама сознавала свою единоличную ответственность за кучку коммунаров.
Когда перенесли носилки с Верой через бурную речку, Вера тихо сказала:
— Спасибо, сестра.
Вера, добрая, ласковая, назвала тогда Ксюшу сестрой. «Так пошто ни разу не пришла, не проведала? Не разрешила придти к себе? А я чуть не каждую ночь вижу тебя во сне. Другой раз проснусь, и кажется мне, ты тут, стоишь рядом, — со слезами шептала Ксюша. — Сколь раз собиралась тебя искать. Как-то совсем собралась, и харчи в мешок уложила, да Ванюшка пришел и привез от тебя письмо. Ты писала: „Ксюша, родная, мы живем тяжело. Готовим отряд к наступлению и живы только твоими посылками. За шкурки соболей, за золото покупаем хлеб. Ты наша опора, сейчас вся надежда на тебя и на Ванюшку. В этот раз он запоздал, так мы несколько дней сидели без хлеба…“».
Медленно поднялась уставшая Ксюша и огляделась вокруг. У этих валунов она вытащила Веру на берег. Вода бежала, как в тот день. И так же стояли на замшелых скалах темные кедры, и ольха у воды, и остатки костра у брода, и груда камней у тропинки. Это все куски ее жизни.
Заночевала у брода. Рано утром вышла на большую поляну. Высокая, в пояс, трава выросла на тропинках и скрыла следы человека. Но Ксюша с завязанными глазами нашла бы свою землянку. Вот она. Потолок провалился, обглоданными ребрами торчат в небо жерди. Пустой глазницей уставилось на Ксюшу выбитое оконце. Рядом другие землянки, побольше. Но эта — самая дорогая. Здесь она жила с Верой. Потом товарищи вырыли для Веры другую землянку, а эту отдали ей и Ванюшке.
Ксюша потянула за дверь. Она заскрипела на ременных петлях, и упала. Через черный проем виделся стол из дранья, на столе пузырек — коптилка. На узких нарах лежали остатки сгнившей травы. Ксюша уперлась рукой в косяк. Он хрустнул и повалился на землю, за ним повалились остатки крыши, и густая пыль закрыла от Ксюши еще один след ее жизни.
У реки, против землянок, партизаны изучали ружейные приемы, а чуть подальше, в борту небольшого яра была кухня. А вот четыре столба — остатки стола. Как-то Ксюша ходила по тылам беляков больше недели. Вернувшись, доложила Вавиле, что видела, что разузнала. Затем пришла сюда, к Аграфене на кухню. Аграфена поставила перед ней миску с похлебкой и долго смотрела на жадно хлебавшую Ксюшу.
— Пошто ты на меня так уставилась?
— Я теперь на всех так смотрю. Примечаю, как жизнь бежит. Вернется мужик с походу, я налью ему уполовник похлебки и смотрю: недолго ходил, а в бороде новая седина. Пальцы покорявее стали. Бегут дни. Бегут. Смотрю я на вас и думаю: какими вернемся в жилуху? Может, вовсе седыми.
— И у меня седина, — засмеялась Ксюша, а сама настороженно ждала ответа.
— А ты, сказать, боле других меняешься. Лицо счерна стало, будто углем мазано, а кажный раз обличием строже, улыбка реже, а ласковыми словами почаще даришь. Видать, доброта твоя вглубь уходит.
— А мне кажется, какая была — такая и осталась.
— Не-е, в тайгу мы пришли, ты нелюдима была. А теперь вроде оттаивать стала. Знать, от Ваньши душа-то отмякла.
«Тает и сейчас, Аграфенушка, да не тот Ваня стал. Бывает, и не обнимет… А может, я изменилась? Может, и Ваня грезит: вон, мол, как первое время любила. Не то, што теперь… Все может быть… Но Ване легче, он с товарищами…»
И будто рядом, за спиной раздался тихий голос Веры: «Что ты смотришь с тоской на дорогу, в стороне от веселых подруг…»
Ксюша резко оглянулась в надежде увидеть Веру. Эту строчку из стихов, не раз читанных Верой вслух, она хорошо помнила и всегда повторяла, когда тоска по друзьям была невмочь. Наверное, и сейчас повторила сама.
— Господи! Зачем я пришла сюда?… Нужно золото мыть, а я брожу тут, будто делать нечего. Скоро Ваня должен придти. Стало быть, надо встретить его по-хорошему: поохотиться, раздобыть мяса.
Ксюша злилась, что утратила обычную власть над собой. Бывало, зимой ночевала где-нибудь в тайге, у костра. Деревья трещат от мороза, а возле костра тепло. Булькает чай й котелке. Но надо идти, и Ксюша заставляла себя надеть лыжи и уйти от костра.
Бывало, нестерпимо болели от работы натруженные ноги, а в спину будто кто вставил кол, и при каждом движении боль пронзала поясницу. Казалось, не было сил подняться с постели. Но Ксюша заставляла себя подняться, идти в ключ и мыть золото. Шла и с радостью сознавала, что ее воля, сильнее усталости, стужи, сильнее боли. Великое счастье быть сильнее собственной немощи, командовать собственным телом.
Был жаркий полдень, когда Ксюша подошла к большому моховому болоту — месту козлиного гульбища. Партизаны часто ходили сюда добывать мясо для пропитания. Может, и теперь ходят? Ксюша с надеждой осматривала тропы. Зверь дивно здесь ходит. На сыром мху хорошо видны следы маленьких копыт, но нигде нет следов сапог, ичигов или подков. Может быть, люди ходят с другой стороны? Или хитрят, как хитрила порой и Ксюша, проходя без троп, целиной? Нет, нигде не видно людских следов.
Выбрала на болоте моховой бугорок с тремя изогнутыми березками. Легла возле них. Болото гладкое, ровное. По окраинам — чахлые березы. Будто кто-то нарочно гнул их к земле, а они из последних сил тянули к небу изуродованные стволы.
Затаилась с винтовкой в руках. Впереди березовое редколесье, откуда приходят звери. Дальше — горы с сине-зеленой стеной пихтачей.
Солнце, большое, красное, кажется отяжелело за день и, не в силах больше светить, повисло у горизонта. Над болотом, подрагивая, стелилась прозрачная дымка тумана.
Медленно, переступая тонкими ногами, на болото вышла косуля. Остановилась, огляделась по сторонам, запрядала ушами и, успокоившись, начала щипать траву. А сама все оглядывалась, озиралась. Наверно, ждала кого-то. И казалось Ксюше, не косуля это, а нетерпеливая девушка милого поджидает. Сейчас она передернет плечами, поправит цветастый платок и, вскинув гордую голову, уйдет.
Косуля и правда вскинула голову и, пританцовывая, пошла вперед.
— Гха-ау!.. Гха-ау, — раздалось на горе. Это кричал ее кавалер. Иду, мол, иду… Не сердись, что чуточку запоздал.
Косуля остановилась и замерла. Ксюша готова была поклясться, что разглядела радостное сверкание в вороненых глазах.
— Гха-ау, гха-ау, — раздалось много ближе.
Косуля сделала вид, что не обратила внимания на новый призыв. Она теперь шла нарочито медленно, словно прогуливалась, от нечего делать срывала листья с берез и роняла их на землю: не вкусно.
Из-за кривых березок выбежал самец. На гордо поднятой голове красовались рога. Он вскидывал голову и, подняв верхнюю губу, с силой втягивал воздух. Казалось, собирался чихнуть. Уловив запах косули, напрягся и большими прыжками помчался к ней. Подбежав, затопал ногами, боднул косулю под бок, обежал вокруг. Еще боднул.
— Гха-ау!
Косуля вздрогнула. Побежала. Они скрылись среди берез. Мелькнули в дальнем углу болота и, резко изменив направление, помчались прямо на Ксюшу. Впереди, большими прыжками, почти не касаясь земли, бежала косуля. Она закинула голову на спину и пружинно несла на тонких ногах свое гибкое рыжее тело.
— Гха-ау, гха-ау, — раздалось совсем рядом с Ксюшей, и косули скрылись.
— Вот тебе и охота, — развела руками Ксюша. — Пролупоглазила. За это меня еще Вавила журил. А мне насмотреться надо. У меня глаза ненасытные.
Больше в этот день она не пыталась охотиться.
Утром, чуть заалела над горами полоска неба, Ксюша уже сидела у трех берез. Стлались над болотом седые пряди тумана. С гор тянуло сыростью, запахом пихт, можжевельника и медовым ароматом карликовых берез. Ксюша любила утренний запах тайги, всегда чем-то новый, всегда освежающий, прогоняющий самые черные думы.
Как вчера, мелькнуло впереди темное пятно.
«Вот тебе раз», — чуть не вскрикнула от удивления Ксюша и быстрым движением схватилась за ножны, проверила, легко ли вынимается нож. Прямо на нее, опустив голову к самой земле, шел вразвалку медведь. Огромный. Наверно, старик. Уже не бурый, а зеленовато-желтый, как лист осенней ольхи.
Ксюша вскинула винтовку и замерла, стараясь увидеть в прорезь прицела медвежий глаз или ухо, а медведь опустил голову и виделся только лоб. Широкий, крепкий. А у Ксюши в стволе самодельная свинцовая пуля. Медведь пер напрямик. Ксюша вытащила из ножен нож, зажала его зубами — так легче схватить.
Медведь подошел к полусгнившей валежине, перепрыгнул через нее и сразу залег. Видно, хорошо знал валежину и часто ложился на этом месте.
«Уф», — облегченно вздохнула Ксюша. Медведь лежал шагах в тридцати. Боком. Отчетливо виделось ухо, а в тридцати шагах попасть в ухо — дело нехитрое.
Медведь то щурил глаза, словно дремал, то, навострив короткие шерстистые уши, вглядывался в тайгу. Курок взведен, основание уха село на мушку, а ствол винтовки медленно опустился. «Опять пучеглазить будешь? Пучеглазь, пучеглазь. Он с тебя шкуру спустит, — Ксюша ругала себя и знала, поступить иначе не может. — Уж больно интересно узнать: зачем пришел сюда? Спать? Не мог найти место потеплее, поглуше? Да он и не думает спать. Он притаился… Не отрываясь глядит на тропу. Тоже кого-то ждет?…»
Большая бурая туша сливалась с полусгнившей лесиной, и Ксюше порой казалось, что медведь ушел, а осталась одна буреломина.
Разгорелась заря над гольцами. Порозовели и тонкие нити тумана над болотом. Сам воздух наполнился розоватой мерцающей дымкой. Первые лучи солнца брызнули на вершину дальних гольцов. Защебетали птицы. В сумраке реки не было слышно — а сейчас и она вплетала свой рокот в утреннее многозвонье.
Все ожило. Медведь как уснул. Только у спящего голова лежит, а у этого чуть приподнята и шевелятся уши. Не только уши. Вот он по-кошачьи сжался, напружинился, подтянул под себя задние лапы.
Впереди озерко — лужа чистой воды. Между ней и лесиной — узкая полоска черной земли. По ней шла косуля. Рядом, закидывая кверху черноносую мордочку, трусил пятнистый козленок. Он смотрел на мать. А мать, опуская голову, толкала его под бок носом. Солнце золотило их рыжие шкуры, До валежины осталось десяток шагов. Засмотревшись на косулю, Ксюша и про медведя забыла. Радостно на душе, словно не косуля, а она, Ксюша, ведет по росотравью маленького Ваню. Словно не косуля, а она ласкает его.
Козленок выбежал вперед и почти поравнялся с валежиной, где залег медведь.
— Стой! — что есть силы крикнула Ксюша.
Козленок остановился. Медведь вскочил, вздыбился, повернул морду на крик. Черные злые глазки, казалось, сверлили Ксюшу. Замерли косуля, козленок, медведь. Грянул выстрел.
Прежде чем подойти к бурой туше, Ксюша выждала минут десять. Тщательно прицелясь, выстрелила еще раз. Медведь не дрогнул.
…Шкура медведя распялена для просушки меж ветвей суковатой березы. Мясо выкопчено на костре и уложено на высокий лабаз. Сверху прикрыто ветками можжевельника. Это от мух. За спиной у Ксюши полный мешок медвежьего мяса: и копченого, и свежего, завернутого в широкие лапчатые листья, и печенка, изжаренная на костре, и целебное сало. Сгорбилась Ксюша. С трудом переставляла ноги, а пот застилал глаза.
Ксюша давно сроднилась с тайгой и ходила по ней уверенно, спокойна как по избе. А сегодня смутно на душе.
Поднялась на перевал и с него увидела поляну. На ней третьего дня сидели незнакомые мужики. Они искали в тайге какую-то бабу-бандитку, по прозвищу Росомаха. Вот откуда настороженность! Мало ль что может сделать бандитка. Хорошего человека не назовут росомахой.
Зелеными волнами горы уходили вдаль и сливались с небом. Много исходила Ксюша, когда промышляла белку. Ни разу не примечала следов человека. Где же живет, где скрывается Росомаха? И сейчас нигде ни дымка. Это понятно, сторожкий таежник днем костер не зажжет.
Еще раз перебрала в уме все ключики и ложки поблизости от избушки — нигде не припомнила следов человека.
«Должно быть, глаза изменяют. Видать, растаежилась, разучилась глядеть-примечать».
Спускаясь с перевала, внимательно осматривала кусты, траву, землю.
«Мы с Ариной живем, потому как надо отряд кормить. А што эту бабу загнало в тайгу? Тоска лютая — жить одной. Слова вымолвить не с кем, — поднималась в душе неприязнь к неведомой Росомахе. Вместе с тем всплывала в ней жалость. — Видать, обездолена шибко. Обижена кем-то».
Когда до избушки оставалось каких-нибудь три версты, увидела свежепримятую траву. Кто-то пересек ключ и шел, не таясь, напрямик, к избушке. Дыхание перехватило.
— Она? — Ксюша сорвала винтовку с плеча. Пригнулась к земле и глазам не поверила: на земле отпечатки знакомых сапог. Широкий носок. Правый каблук стоптан внутрь.
— Ванюшка! — и радость, и страх. — Сдурел… Открыто идет. Видно, што-то стряслось. Неужто победа над колчаками, и больше не надо остерегаться?
До избушки кругом, по воде, версты три, а напрямую две от силы. Ксюша побежала по следу Ванюшки.
Еще издали приметила: напротив двери на кольях голенищами вниз сушатся сапоги а чуть поодаль на сушилах портянки развешаны.
— Тут Ваня! Тут!
Забежала в избу. Вон он сидит в переднем углу, у окна и ест испеченные крестной лепешки. Сбросив мешок, кинулась к нему. Обняла.
— Ваня! Стряслось што?
— Где? Никого не знаю!
— Да ты шел напрямую, а не руслом. След оставил…
— А-а, — отвел глаза и нахмурился, словно поймали его на нечестном деле. — Ты бы сперва поздоровалась.
— Здравствуй, хороший ты мой. Соскучилась я по тебе — прямо сказать не могу. — Поставила в угол винтовку и села рядом с Ванюшкой.
Арина снимала с печурки чугун с кипятком и, неся его к столу, укоризненно моргала Ксюше: можно ли такое мужику сказывать, что истомилась, ждала. Как учила? Пускай такие слова он сказывает, а ты помалкивай да улыбайся себе: пускай мужик распаляет себя, а ты увертывайся, не давайся сразу.
Ксюше не до намеков Арины. Подсев к Ванюшке, она, не стыдясь, крепко поцеловала его в солоноватые губы. И опять приступила:
— Пошто пришел напрямик? Не поверю, штоб по оплошке. Пошто молчишь? Пошто глаза прячешь? — и всплыли в памяти все Аринины наговоры: «Лукавит твой Ванька!» Продолжая держать руки на Ванюшкиных плечах, откинула голову, стараясь получше разглядеть его губы, глаза, растерянную усмешку.
Ваня, ты кого-то таишь от меня!
— Давно бы надо так приступить и ответ из него вытрясти, — вступила Арина. — Ты, князь хитрючий, скажи нам, поведай, как жисть твоя катится?
— Цыц ты, дуреха, — притопнул Ванюшка.
Но на этот раз Ксюша вступилась за крестную.
— Ты, Ванюшка, на меня цыкай, я тебе докучаю. Где Вавила? Где Вера? Где наши? Пошто ты сегодня пришел, не таясь?
Ванюшка заметно бледнел. Арина торжествовала. «Вот, мол, Ксюха, смотри на своего. Надо было давно ему не потворствовать, а спросить подобру-поздорову. Видала, как с лица слинял твой любезный-то, глаза мышами забегали. Крестна не дура, слушать крестну надо почаще».
Ксюша видела торжество Арины. Даже дышать стало трудно.
— Ваня! Откройся!..
В глазах у Ванюшки затеплился огонек, разгорался. Сняв с плеч руки Ксюши, он поднялся и хватил кулаком по столешнице.
— Цыц! Допекли… Слово нарушу, но все как есть выложу. Потому напрямую шел, што… скоро совсем из тайги уйдем. Вот-вот победа, и Вавила сказал… сказал… готовиться, мол, выходить в жилуху, к отряду.
— Ваня, когда? Родной мой, да пошто ты молчал-то? Наконец-то! — и в первый раз за всю жизнь зарыдала, уткнувшись лицом в Ванюшкины колени. — Прости меня, дуру… И крестну прости.
Арина сидела, раскрыв в удивлении рот, а Ксюша все продолжала:
— Ты только скажи, когда собираться? Нонче? Так пошто ты сразу не сказал?
— Не нонче, а чуток позже. Схожу ишо одново к Вавиле. А пока ты все шкурки, все золото собери, я с собой унесу. Вавила наказал так. И ишо велел: скажи, мол, Ксюхе с Ариной, герои они. Спасибо, мол, им… весь отряд прокормили, А што у тебя в мешке? Мясо? Молодец. И мясо надо как раз. Я возьму у тебя половину, — Вытащил из кармана полуштоф с самогоном. — Арина, ставь на стол кружки, выпьем за нашу победу.
Жестяную кружку Арина опорожнила разом. Крякнула. Вытерла рот рукавом и, не закусив, с восхищением оглядела Ванюшку.
— Самогонка твоя в самую пору, — Лицо ее заметно добрело.
Ксюша выпила, закашлялась, и закрыла ладошкой рот. Ванюшка похлопал ее по спине.
— Когда пить-то научишься? А? Всем взяла баба, а пить не умеешь. Ну, не зову тебя боле в компанию.
Ванюшка вылил себе остатки из бутылки и из Ксюшиной кружки. Поймав молящий Аринин взгляд, отлил ей глоточка два. Арина ответила низким поклоном.
— Спаси тебя бог, Ванюшка. Мужик ты — цены тебе нет…
— То-то! Слышь, Ксюха, как крестна меня нахваливает. И без меня, поди, тоже. Ох никто еще меня так не хвалил, — говорил с нажимом, придавая словам особый смысл. — Ну, выпьем, Аринушка, за Ксюшино счастье.
Закусывали копченой медвежатиной.
— Вкусна… молодец, — опять похвалил Ваня. Ксюша счастливо ему улыбалась. Разные чувства переполняли ее: и любовь к Ванюшке, и гордость за него, за доверенного Вавилы, и чувство вины за подозрение, и благодарность за ласковые слова. Чутка Ксюша к ласке. «Погладишь чуть — замурлычешь», — говорит про нее Ванюшка. Она ест хлеб, запивает чаем, заваренным на листах душистой черной смородины, и глаз не спускает с Ванюшки.
— Расскажи, где был? Кого видел? Где жил?
— Где был — там след простыл, а кого видел — тех не обидел, — и, нагнувшись к уху Ксюши, прошептал: — Хошь штоб я слову своему изменил? Ден через пять расскажу, — И снова с веселым смехом: — Много будешь знать, скоро состаришься, Ксюха. А мне надобна жена молодая, здоровая да красивая.
Обхватил Ксюшины плечи, рывком опрокинул на руку и поцеловал в губы.
— Пусти, дурень, Ваня вон проснулся…
Арина сидела осоловевшая, качалась из стороны в сторону и тянула:
— Ле-е-етят утки, эх, ле-е-тят утки… и-и-и два-а гу-у-у-уся-я. Э-эх, плясать хочу, — попыталась встать, даже ногой притопнула и кулем повалилась на лавку. Уткнула лицо в ладошки и заревела: — О-о-о, пропадат моя молодость… пропадат моя жисть бабья. Еще неостарок. Хоть по-осмот-реть бы на мужика-то… Только бы посмотреть. У, Ванька, подленыш, пошто в тайге губишь? У-уходи, глаза тебе выдеру. Сызнова врешь…
…Утром, чуть свет, провожала Ксюша Ванюшку. Вышли к ручью. Прижалась к груди и не могла оторваться. Сказать надо много, а горло перехватило. Только простонала, как кулик в непогоду над пожелтевшим болотом.
— Возьми с собой. Ни разу так сердце не ныло.
— Я бы взял, а сына куда? Потерпи. Ден через пять-шесть вернусь — и свобода будет. Свобода, Ксюха!
— В бои ходили, и то сердце так не ныло. А сейчас вот прощаюсь с тобой и, скажи, защемило его, хоть кричи. Возвращайся скорей…
Ушел Ванюшка, Ксюша стояла у березы, обхвативши руками ствол, и смотрела вслед. Невысок, но ладно скроен Ванюшка. Плотно обтягивает крепкую спину добротная рубаха из синего сатина. Новую ему в отряде дали вместо старой. И шаровары суконные дали, и сапоги почти новые.
«Дорогой мой… Единственный… Оглянись… Оглянулся! Значит, золото больше не мыть? Уйдем из тайги? Еще шесть ден! От жданок помрешь. Золото мыть пойду, не то я вконец изведусь без дела».
— А это што? — присела, — Ванюшка кисет потерял. Проклятущее зелье, но Ваня привык к нему. Эй!..
Так хотелось еще раз взглянуть на Ванюшку, а тут повод. Кинулась догонять.
«Сызнова напрямик идет. Не боится боле промять тропу. Вот она жисть-то подходит свободная! Да куда он идет?»
След резко поворачивал влево и шел не в жилуху, а куда-то в тайгу, не на прииски Ваницкого, а правее, где нет никакого жилья. Впереди голоса. Как третьего дня. По таежной привычке, Ксюша сразу припала к стволу березы. Схоронилась в траве. Кто его знает, а вдруг враги. Может, Ване помощь будет нужна.
— С бабой миловался? А мы тебя жди, — донесся чей-то приглушенный бас.
— Я с бабой? — это голос Ванюшки. — Да тьфу на нее. Надоела, как репей на хвосте, еле отшил…
«Про кого это Ваня? Кого он отшил? Кто у него, как репей на хвосте? До капельки все открою. До капельки вызнаю».
Осторожно, раздвигая траву, продвинулась вперед. Сквозь куст рябины рассмотрела небольшую полянку почти без травы. На толстой, как бочка, сушине сидели два мужика. Один — молодой, с длинными черными волосами, в голубой плисовой рубахе. Он сидел боком. Второй, с густой бородой, сидел лицом к Ксюше и, поставив ногу на сушину, наматывал портянку.
«Кто это»? Ванюшка заискивающе говорил бородачу:
— Надо ж было Ксюхе очки покрепче втереть.
Пока подкрадывалась и пригибалась к земле, волосы растрепались, закрыли уши. Чтоб лучше слышать, Ксюша отбросила нх за спину. «Об чем это Ваня? Про кого это он сказыват?»
Несколько лет назад Ксюша не стала б раздумывать, а выскочила на поляну, схватила б Ванюшку за плечи и спросила, о чем это он толкует. Сегодня она сдержала себя. Стиснув зубы, чтоб не вырвался крик, она сжалась в комок.
Завернув цигарку, бородач не спеша достал спички. Прикурил. Глубоко затянулся и пустил клуб дыма Ванюшке в лицо, Ванюшка надрывно закашлялся, но продолжал угодливо улыбаться. Он не походил на себя. С таким липом к Кузьме Ивановичу приходили крестьяне вымаливать в долг зерно для посева.
— Человек, Вань, не камень, а Ксюха твоя… я бы и сам не прочь… — и добавил такое, что парень загоготал, а Ванюшка угодливо хохотнул.
«Он сказал: „твоя Ксюха?“ Выходит, они про меня. Я репей на хвосте? Мне втирали очки?» — охнув, она присела, обхватив руками голову. Все закружилось перед глазами.
Вспомнила, как двенадцатилетней девчонкой с криком врезалась в толпу дерущихся деревенских подростков, где по-мужицки, молча, сплеча, рассыпала удары, где по-девчоночьи хватала за волосы Ванюшкиного обидчика или кусала его. Кровь из рассеченной брови заливала глаза, но она продолжала неистово драться.
…Огород. Саднит под коростами спина. Третьего дня дядя Устин не пожалел ни силы, ни времени — отутюжил спину волосяными вожжами. С каким наслаждением она и Ванюшка нашли эти вожжи, утащили их на огород и, изрубив на кусочки, хоронили в могиле по кержачьему обычаю. С каким наслаждением пели, как и положено, «Со святыми упокой», А когда хватился вожжей Устин, когда учинил расправу веревочными вожжами, — лежали на печи. Колотил озноб… «Однако волосяные-то были добрей», — сказал кто-то из них, и второй согласился: «Куда как добрей».
Вспомнила, как нашла золотинку на Безьгаянке, как подарил ей Ванюшка туесок с колечком. «Да неужто он про меня говорит такое?!»
Тем временем мужики, продолжая отпускать соленые шутки насчет того, как Ванюшка с Ксюшей провели ночь, ушли с поляны. У Ванюшки и бородача винтовки, у молодого — двустволка. За плечами у всех вещевые мешки.
Выждав немного, дрожа от гнева, вышла Ксюша из-за куста на поляну, Зачем? Не знала сама. Медленно обходя поляну, она видела снова бородача и угодливую улыбку Ванюшки.
«Смеяться, похабничать над нашей любовью! Угодничать, подличать!..» — будто защищаясь от удара, подняла кулаки и увидя в руке зажатый Ванюшкин кисет, брезгливо швырнула его на землю. Он упал. Развернулся и бросились в глаза крупные буквы «ВЛАСТЬ ТРУДА». Ксюша торопливо развернула свернутый обрывок газеты, присев на корточки, разгладила его и сразу под заголовком прочла:
«Вчера, на главной площади города, несмотря на сильный мороз, состоялся многолюдный митинг, посвященный первой годовщине освобождения Сибири от колчаковцев». — Не веря своим глазам, прочла еще раз: — Пер-вой го-дов-щи-не осво-бож-дения Си-би-ри от кол-ча-ков-цев… На митинге выступали известный вожак притаеженских партизан Вавила Уралов… — дальше читать не смогла.
«Целый год? А как же вчера Ванюшка сказал, што скоро последний бой с колчаковцами, требовал отдать ему золото до последней крупинки и обещал после боя вернуться?»
Клочьями туч проносились в Ксюшиной голове, вскипали шквалами несвязные обрывки растревоженных мыслей. Неслись и неслись. «Все это время Ваня носил куда-то золото и пушнину… А Верино письмо? С чего это ноги не держат?… Куда ушел Ваня? Найду по следу. Все выведаю. Только вот ноги, ноги вовсе не держат…»
«Может, снова вернулись колчаки? Надо догнать бородача… Выручить Ваню…»
Появилась твердая уверенность: Ваня не виноват. Ваня ласковый… Бородач какое-то темное дело затеял, а Ваня — его жертва.
Ксюша решительно повернулась и побежала по следу ушедших. На влажной таежной земле следы читались, как книга. Вот стоптанный внутрь Ванюшкин каблук. Вот городские сапоги с острыми носками молодого. Подбитые железными подковами сапоги бородатого.
«Куда я?… Без хлеба, без винтовки… Без головного платка?»
Быстро вернулась в избушку, побросала в мешок куски копченого медвежьего мяса, хлеба, взяла винтовку.
— Ксюша! Золотце! Што с тобой?… В гроб краше кладут! Ваня наказывал не отлучаться тебе, грит вот-вот вернется он…
Они хитрили. Путали след. Выйдут на каменную осыпь — и отвернут резко в сторону. Спустятся в ключик, — не поймешь, куда они подались, вверх по течению, вниз, а может, ушли по притоку.
Ксюша шла быстро, умело распутывая следы. А в голове ворочались тягучие, серые, как засыпка на мельнице и кочковатые, как растрепанная кудель, мысли: «Чему теперь верить? Всей прежней жизни с Ваней или тому, што услышала и увидела на поляне?» Распутывание следов отнимало много времени, и Ксюша догнала Ванюшку и его спутников только в потемках.
На укрытой от ветра поляне, под нависшей скалой, горел маленький костерок. Ванюшка подбрасывал в него прутья. Высокий длинноволосый парень пил чай, а бородач сидел спиной к Ксюше. И снова очень знакомой показались ей низкорослая фигура и уверенные, властные движения рук. На фоне костра они рисовались четко. И тут Ксюша вспомнила! Рогачево… Скамейка… Обнаженная спина Веры… Свист шомполов.
Прикрыла ладошкой рот.
«Боже мой, Горев?! Ванюшка с нашим заклятым врагом!.. Ванюшка перед ним лебезит? С ума схожу!..»
Рискуя выдать себя, подкралась ближе к огню и, спрятавшись за небольшой обломок скалы, вгляделась.
«Горев и есть!.. Выходит, Ваня, ты не к Вавиле ходил? А куда? Нет уж, теперь я хоть до края земли тебя прослежу. Только харчей вот мало взяла. На ягодах, на траве пробьюсь, но распутаю все…»
Отойдя к скале, Ксюша продрожала всю ночь от холода, от тягостных дум и все же задремала перед самым рассветом. Когда проснулась, солнце еще не встало. Легкий туман висел меж деревьев. Ванюшка с мужиками уже ушли. Ксюша нагнала их в половине дня, и больше не отставала. К вечеру вышли на берег реки Аксу.
Перед выходом на равнину, горы снижались и лежали вокруг большими подушками. Клушкой среди цыплят высилась гора Глядень. Ранней осенью ее скалистая вершина первой одевается снегом, и тогда Глядень сверкает на солнце огромной сахарной головой, бережно завернутой в таежную синь.
Старики сказывают, будто в давние времена на горе была караульня, и солдаты круглые сутки оглядывали сизое, вздыбившееся мелкогорье, темную, в проплешинах от пожарищ, тайгу. А для чего караулили, никто хорошенько не знал. Одни говорили будто охраняли хлебородную степь от набегов таежников. Другие клялись будто солдаты охраняли казенные таежные прииски от степных ворюг. А может, путали старики? Может, не было ни караульни, ни солдат? А гору так назвали потому, что откуда ни глянь — крутым шатром поднимается над тайгой темная громада горы.
Выйдя на берег Аксу, Ванюшка и Горев оглядели кусты и стали мостить под ними постели.
— Ночью дежурить будем. А то, чего доброго, Жура ночью может проплыть. Ты, Ванька, первым пойдешь в караул. Если уснешь, сукин сын, так шкуру с живого спущу! Ты меня знаешь!
«Жура? Выходит, они тут и впрямь поджидают отряд. Неужто все как есть изменилось, и разбойник Горев пошел супротив колчаков? Ничего не пойму. Уж я бы Гореву не доверилась. А как же газета? Голова идет кругом».
Розовели кусты в отсветах заката. Розовел галечник. Красными бликами полыхала темнеющая река. Мужики чистили ружья. Ночевали, не разжигая костра.
Ванюшка вначале сидел, прислонившись спиной к сухому сосновому пню, и голова его устало клонилась на грудь. Чтобы не уснуть, он, что-то бурча под нос, взял в руки винтовку и стал ходить вокруг спящих.
Ночь тепла, тиха. Шелест тайги и всплески набегавшей волны успокаивали Ксюшу. Появилась уверенность, что вскоре все разъяснится. «Ваня не мог обмануть».
…Утренняя заря разлилась над горой Глядень, над кустами тальников, над туманом, плывшим над рекой, и окрасила все, как и вечерняя, в розовые нежные краски. Солнце вставало яркое. Даль светла и прозрачна. У самого горизонта высится над кипенью облаков синий двугорбый Кайрун, у подошвы которого прошло Ксюшино детство. Там развалины небольшой избушки, а на пригорке, под одинокой сосной, заботливо обложены дерном могилы отца и матери.
Ранним утром Ксюша видела, как длинноволосый по узкой тропинке ушел на склон Гляденя. Горев и Ванюшка втыкали в песок тальниковые ветки, ломали кусты. Выкопав небольшой окопчик, Горев лег в него и прицелился в сторону реки. Они явно готовились к бою. «В бою каждый ствол на учете», — вспомнила она любимую присказку Вавилы. Она еще ничего не понимала, но, кто знает, может, ее винтовка тоже пригодится.
Ксюша устроилась на самом краю невысокого обрыва. Под ним рыжая песчаная отмель. Зеленоватая вода перекатывает по ней мелкие круглые балбешки дерева, прутья. Из-за мыса по реке поднималась лодка. Большая, черная, свежей просмолки. Двое мужчин орудовали шестами. Быстро опускали их в воду, наклонялись и, перебирая руками к верхушке шеста, толкали лодку вперед. Буграми вздувались под рубахами тугие мышцы. Стоящий на корме неожиданно поднял голову и взглянут прямо в глаза Ксюше. Опешил. Зажмурился. Когда снова открыл глаза, Ксюша успела спрятаться. Он закричал на товарища:
— Шевелишься, как теля. Жми… А то идем неделю — мне уж бабы мерещиться стали. Жми, говорю.
Лодка ушла вверх по течению.
— Кого он сказал? — донесся до Ксюши голос Ванюшки.
Горев погрозил кулаком:
— Увидел тебя, растяпу, да, к счастью, принял за бабу. Приказано, не высовываться, а ты все пялишься.
— Да я и головы не поднимал.
— На прииски хлеб везут. В коммуну…
«На прииске коммуна?»
Ксюша не понимала, что творится вокруг. Она могла и день, и два выжидать зверя в засаде, могла целое лето ждать урожая на полосе, но разгадывать загадки — не в ее характере. Подмывало выскочить, подбежать к Ванюшке и протянуть ему обрывок газеты: поясни! И про коммуну на прииске поясни! И кого ждете — поясни! Но с Ванюшкой был Горев, и Ксюша только плотнее прижималась к земле.
— Плывут, плывут, — раздался с бугра звонкий голос чернявого. Высокий, с перехваченными сзади ремешком волосами, парень бежал, припрыгивая, странно подгибая длинные ноги в красных сапожках, и Ксюше казалось, что они ломаются, что парень сейчас рухнет. Но он продолжал бежать, размахивая руками. Что-то знакомое показалось в одежде красивого парня — голубая рубаха, черные брюки, красные сапоги. «Да это же рогачевские мужики под Радьджерасом расписывали так ту бандитку, Росомаху. Господи!..» Но тут внимание Ксюши привлекла черная точка на реке. Из-за верхнего мыса, вывернулась лодка. Вода была синяя-синяя, и казалось, лодка плыла прямо по небу. Маленькое черное пятнышко — на безоблачной лазури летнего неба. А по бокам ритмично вспыхивали и гасли яркие звездочки. Это солнце отражалось в мокрых лопастях весел. Гребли споро. Скоро будут здесь. Но кто это?
Между лодкой и Ксюшей в реку вдавался плоский мысок поросший густым тальником. Река подмыла берег, и кусты наклонились до самой воды.
Ванюшка и его спутники готовились к бою. Значит, плывут враги!
Ксюша тоже устроилась поудобнее. Лодка все ближе. Теперь видны фигуры людей. Что-то очень знакомое в этих людях. Особенна в том, что гребет. И в том, что правит. Солнце светит прямо в глаза, и Ксюша прикладывает ко лбу козырьком ладонь. «Батюшки мои, правит Федор, на веслах — Жура, а между ними сидит Аграфенин Петюшка!» Но Ванюшка, видно, не разобрался и продолжает за песчаным бугром целиться. Ксюша хочет крикнуть ему: не стреляй! Свои! Но радость сдавила горло. Она только поднялась над кустами и, сорвав с головы платок, замахала им.
— Росомаха! — крикнул Петюшка. Эхом прокатился по воде звонкий мальчишечий голос. Сухой треск винтовочных выстрелов оборвал эхо. Медленно опустил Жура весла и боком повалился в лодку. Схватившись за плечо, опустил кормовое весло Федор, Лодка закачалась и тихо поплыла по течению.
Стреляли с тальникового мыса, что находится от Ксюши шагах в сорока. Стреляли Горев, Ванюшка и длинноволосый. Стреляли в Федора, Журу, Петюшку.
— Ур-ра, — раздалось с мыса. Горев первым выскочил в мелководье. За ним долговязый с Ванюшкой. Поднимая ноги, они бежали, разбрасывая брызги, сверкавшие на солнце каплями алой росы. А впереди на тихой глади воды покачивалась лодка. Ксюша разглядела возле лежащего на дне Журы маленький ящик, обвязанный веревкой. К другому концу веревки привязана сухая доска — на случай, если лодка опрокинется или потонет, то тяжелый ящик встанет на дно как якорь, а доска поплавком всплывет вверх.
Так возят золото. Стало быть, в лодке везли золото. Добычу коммуны!
Горев бежал самым первым. Вода доходила ему до пояса. Он держал над головой винтовку в левой руке, а правой огребался, стараясь скорее добраться до золота. Ксюша тоже добывала золото и отдавала его Ванюшке. А кому Ванюшка отдавал его? Гореву?
Ксюша упала за песчаный бугорок и увидела в прорезь прицела бородатую голову, нажала курок. И даже не стала проверять, попала ли.
Вскочила. Закусив губу, быстро перезарядила винтовку. В прорези прицела мелькнул долговязый. Он тоже торопился к лодке. Выстрел. Пуля улетела за реку. Передернув затвор, Ксюша привалилась боком к стволу сосны и, вскинув винтовку, стала выцеливать. Руки дрожали. Какое-то марево закрывало цель. Но как ветер порой разрывает туман, открывая на миг чистую даль, так рассеялось марево перед Ксюшиными глазами, и она отчетливо увидела голову долговязого. Он яростно рвался вперед, что-то крича на ходу. Торопливо, боясь, что снова зарябит в глазах, Ксюша поймала его на мушку и нажала на спусковой крючок.
Остался один Ванюшка. Что-то дрогнуло в груди у Ксюши, и ствол винтовки опустился к земле.
Жура лежал на дне. Федор, зажав левое плечо, сидел, опустив голову. Петюшка греб изо всех сил. Ободренный легкой победой, Ванюшка бежал следом. Вначале он не осознал, откуда грянули выстрелы, уложившие на речное дно его спутников. Он видел только лодку! Но, пробежав немного, замер, почуяв опасность. «Горева-то убили с берега!» Его охватил страх. Убили тех двоих и, возможно, держат на мушке его, Ванюшку. Сейчас выстрелят, а золото заберут себе.
— О-о-о, — в отчаянии заревел Ванюшка. Спасаясь от выстрела, окунулся в воду с макушкой, а загривок прикрыт прикладом винтовки.
«Все! Конец! Сколь просижу под водой?… Вынырнул — и конец…»
Ванюшка почти физически ощутил, как он поднимается из воды, и пуля расщепляет прикрывающий голову приклад.
— А-а-а… — захлебнулся, по пояс выскочил из воды. Кашель разрывал легкие, по лицу стекала вода. И вдруг — о, чудо! — он увидел, как по мелкой воде к нему бежит Ксюша. Буйная радость охватила Ванюшку. Он не думал о том, как Ксюша попала сюда. «Она умеет плавать, она догонит лодку».
— Быстрей, быстрей! — надрывался Ванюшка. — Кто-то стрелял в меня… Там, в лодке — золото… Понимаешь?… Быстрей!
Кержачка, что взнузданная лошадь, когда поводья в руках мужика. Она обязана поступить, как ей приказано.
— Задери ты юбку, штоб за воду не цеплялась. Вот неумеха! За лодкой плыви… — злился Ванюшка на Ксюшину нерасторопность. И вдруг услышал:
— Ванька, назад! — она впервые назвала его Ванькой. — Бросай винтовку!..
Ванюшка продолжал, огребаясь свободной рукой, двигаться к лодке. Ксюшин окрик вывел его из себя.
— Приказывать? Мне?… Да ты кто? В лодке золото!
— На берег! Бросай винтовку!
— Иди ты к кобыле под хвост.
— Лодку тут не поймать. Бежим к мысу.
— Эх, умница. — Ванюшка бросился к берегу. Обогнав лодку по берегу, ее можно поймать у мыса. «Ну Ксюха! Ну голова!»
— Бросай винтовку! Ну!
«Постой, постой! — начал соображать Ванюшка. — Да не она ли убила Горева?» — он быстро выпрямился — вода чуть ниже пояса, и, поливая Ксюшу отборной бранью, перехватил винтовку в правую руку.
— Я тебя, срамницу… — прицелился. Правую руку опалило огнем. Обломки приклада закачались на набежавшей волне, а ствол опустился на песчаное дно.
— На берег!.. Назад!.. — кричала Ксюша.
Уплывает лодка… Уплывает золото. Ксюша бьет метко и, пес ее знает, куда она выстрелит второй раз. Вне себя от ярости, выбрался Ванюшка на берег.
— Ты стреляла?
Не отвечая, Ксюша следила взглядом за лодкой. Там раненые. Нужно помочь им.
— А ну, беги по берегу, вниз по реке.
— Беги, ежели тебе надо.
— Не пытай судьбу…, Вань… Знашь, кака я…
Это Ванюшка знал и, не желая пытать судьбу, затрусил вниз по течению реки.
— Быстрей…
— Сердце зашлось.
— Быстрей! Ну-у…
Ветки тальника наотмашь били по лицу. Стебли пырея цеплялись за ноги.
— Не могу я больше… упаду…
— Быстрей!
В лодке кто-то зашевелился, сел на скамейку. Блеснули на солнце весла. Ксюша всмотрелась. Жура! Слава те, господи, живой! Лодка уплывала все дальше. По быстрой струе Аксу да еще на веслах ее нипочем не догнать.
— Опоздала! — больше Ксюша ничего не сказала, только приложив к груди левую руку, безнадежно смотрела туда, куда унесла товарищей лодка.
Ванюшка кулем повалился на землю. Проклятая баба встала между ним и богатством. Срамница, забывши стыд, смела приказывать мужику. Он лежал и думал о том, что надо как-то скорее освободиться из-под Ксюшиного надзора. Надо попробовать убедить ее, что в лодке бандиты.
Но Ксюша опередила его.
— Так, Ваня, значит, к Вавиле… к товарищам шел?
«Неужто все вызнала?» — заскучал Ванюшка.
А Ксюша вспомнила, как, увидев ее, Петюшка крикнул: «Росомаха!» О росомахе и мужики в тайге толковали. Неужто ее, Ксюшу, так прозвали? И про волосы, ремешком стянутые, поминали, А сейчас вниз по реке уплывала лодка с ранеными. В жилухе скажут: «Росомаха поранила…»
Ванюшка пыхтел, как отец, хрустел пальцами. Он понял: грубостью не возьмешь. Что-то изменилось в Ксюше. Новая она, дикая, может бед понаделать. Смирив себя, ответил:
— К Вавиле… к товарищам… к кому же еще? — а ты все спортила. — Ванюшка воодушевился. Чуть приподнявшись на локте, видя растерянность Ксюши, продолжал укорять. — Ба, теперь-то я только учуял. Ты, поди, грезила, в лодке свои были? Бандиты это! — Ванюшка рассчитывал огорошить Ксюшу. Забросать вопросами и сбить с толку, как не раз сбивал прежде. Ксюша угрюмо молчала. Он привстал на колени. Встал на ноги.
— Куда ты?
— Пить хочу.
— Вон попей на чистом месте, на берегу.
Таежник не пьет по-собачьи, припавши губами к воде. Таежник пьет с горсточки. И Ванюшка так пил. Уселся на корточки возле воды, нарочно, не торопясь, зачерпывал горстями воду. Нарочно, не торопясь, подносил ее к пересохшим губам.
— Хватит тебе, — окликнула Ксюша.
Ванюшка послушался. Неспешно вернулся, хотел сесть поближе к Ксюше, но та указала ему стволом винтовки на прежнее место.
— И ближе не подходи!
«Как она попала сюда? Кто ее надоумил? Горева с Валькой долгогривым убила — так это правильно. Они мне давно поперек горла встали. Но золото, золото уплыло». — При мысли о золоте подскочил, но зрачок винтовки собачьим глазом следил за ним. Ванюшка понял, не обмануть сейчас, не убежать. Надо действовать помаленьку, лаской. Супротив ласки Ксюха ни разу выстоять не могла. Сев на прежнее место, полез в карман. Не найдя кисета, крякнул с досады и заговорил:
— Ох, Ксюшенька, кака ты у меня черноброва, да ясноглаза. Смотрю на тебя и глаз отвесть не могу. Ведь баба, а стан — девкам на зависть. И гибка, што лозинка. Гляжу на тебя, и каждый раз ахаю про себя: да где я такую добыл? Да как така пошла за меня? А как вспомню твои поцелуи, объятия твои, твой шепот любовный, так скажи ажно сердце займется. И думаю про себя: «Господи, да скорей бы увидеть ее, прижаться к губам ее алым».
Говоря так, осторожно пересел чуть ближе к Ксюше…
— …Я уходил, ты, может, меня и не вспоминала, а я… по нескольку раз в день вспоминал. Кто-нибудь меня кличет: Ваня, Иван Устиныч, а я будто оглох, тебя в это время вижу. Грежу о встрече с тобой. А то вспомнишь, как мы с тобой ребятенками стрелили разом белку и спорили аж до слез: кто убил. А помнишь, ты отпросилась с нами в ночное, ка-ак села верхом на лошадь, ка-ак гикнула, а посля у костра сидели и картошку пекли. Ты, может, перезабыла все, а для меня такое слаще меда… А подходишь к нашей таежной избушке и не терпится до тебя добежать, обнять крепко-крепко… Вот как, к примеру, теперь…
Зажмурилась Ксюша. Какая женщина, даже в старости, не смахнет слезу счастья, услыша такие слова!
Ванюшка еще пододвинулся, да, видать, поторопился. Затуманенным взором Ксюша уловила это движение и отпрянула.
— Куда ты? Обратно сядь!
— Ксюшенька, обними хоть разок. Теперь из тайги уйдем — заживем, што твой царь…
— Обратно, Ваня!
— Ксюшенька, муж ведь я тебе. И люблю я тебя… Ты не знашь, как люблю. Неужто забыла ночи наши хмельные?…
Сколько надо сил, чтоб удержать себя при таких речах. Охнув Ксюша спросила глухо:
— Так, стало быть, в Рогачево, в жилухе еще колчаки? А ты меня полюбил шибче прежнего? Кого же молчишь? Как ты мне клялся, как несмышленую девку красной речью смущал. Так колчаки или нет?
— Вот пристала. Я оттуда боле недели.
— А неделю назад?
К удивлению Ксюши, Ванюшка не прятал глаз, а смотрел в упор, и взор его ясен, как тогда, когда он пересказывал ей приказы Вавилы.
«Раз так глядит, стало быть, не врет», — уверяла она Арину, хотя и тогда чувствовала: в чем-то крепко врал ей Ванюшка. А глаза были ясны, с тем самым прищуром, за который любила их Ксюша. Только сегодня они без смешинки, колючие.
— У нас сын, Ксюха…
— Замолчи!
— Эка, уж рот открыть не дает. Подумай, кого не быват между женой и мужем. У других стены трещат и печка идет ходуном, а перемелется…
Ксюша оказалась как бы в нескольких измерениях сразу. Она слушала Ванюшку и одновременно переживала те события, которые произошли пять лет назад, год назад, вчера, сегодня. Вот они с Ариной и Ванюшкой бегут в тайгу. Вот Ванюшка стреляет в Журу. Когда это было?
— Я же муж тебе, Ксюшенька. Ты любила меня аль врала?
— Любила, Ваня. Даже сказать не могу, как любила.
— А нынче што? Разлюбила вдруг? Кто тебе эти… — Ванюшка мотнул головой в сторону уплывшей лодки, — и кто тебе я?
— Это ты об Журе, о Петюшке. Они товарищи мне. Роднее родных.
— А я тебе муж али нет?
— Сама не пойму, кто ты есть.
— Так разойдемся миром, — и приподнялся, намереваясь юркнуть в густую траву.
— Стой! — ствол винтовки рывком поднялся на уровень Ванюшкиной головы.
— Тише ты, лихоманка. У нас с тобой одна постель.
Как стегнули Ксюшу.
— Не постель соединяет, Ваня, людей. С Вавилой, с Верой… Аграфеной, Федором мы вместе мечтали о счастье для всех. И воевали, чтобы добыть это счастье. Лушка, Егор, Михей жизни не пожалели. Смерть приняли. А думали бы только об себе, сидели бы по избам и целы были бы. Я тоже людям счастья хотела. И нам с тобой ох, как хотела, Ваня, счастья. И было бы оно, было! Да ты не понял думки людей, не подсобил. А теперь, Ваня, пусть люди судят нас. На миру-то правда видней. Иди!
— Куда?
— Вперед! В жилуху!
— Сдурела.
— Иди!
Ванюшка оглядывался. Приходилось его поторапливать, но долго идти и сама не смогла.
— Садись, — опять наступило отчаяние. — Обскажи ты мне, как это все получилось. Баб все обманывают — так, видно, и будет вестись, хотя и грезила я, што наша с тобой любовь, горючими слезами обмытая, будет без обмана. Не вышло. Видать, и такая любовь для мужика не святыня. — Не Ванюшку допытывала. Себя пытала, свои заветные думки перебирала. — Вавила так бы Лушку не обманул. Потому как он настоящий мужик. Ты меня обманул. Любовь нашу обманул. Товарищей обманул.
— Не обманывал я никого. Откель ты такое в голову свою вбила? Чист я. И не было в лодке никакого Журы.
— Не было? Может, и лодки не было?… И реки не было?… А все мне пригрезилось?
— Отведи ты от меня винтарь, а то долго ль до беды, затрясется палец, нажмешь курок невзначай. Потом всю жизнь каяться станешь.
— Стану, Ваня. И дрогнет палец — каяться мне всю мою жизнь. И не дрогнет палец — тоже каяться.
— Иди сюда, обниму.
— Не двигайся!
Эх, если бы Ксюша могла себе ответить на этот вопрос. Десятки раз задавала она его сегодня себе и не находила ответа. Глаза его были дороже, чем прежде, кудри казались красивее. И тянуло к нему, на его широкую грудь, в объятия его крепких рук во много раз сильнее, чем прежде. Любовь это? Конечно, любовь, ненасытная, вечная. Так почему же тогда не верится ни одному его слову? Почему же растет враждебность и злость?
— Ты мне скажи, куда ты ходил, когда мне сказывал, будто к Вавиле?
— К Вавиле и есть.
— Стало быть, к Вавиле ходил?
— И все как есть передавал, как Вавила приказывал, стало быть… Куда ты меня ведешь?
— К людям, Ваня. Многое сама решала, ни у кого совета не просила, а теперь, кажись, запуталась. Пущай люди решат, што и как, а я никого не пойму, — Говорила монотонно, как семя сыпала в кучу.
— Сдурела!.. Не пойду я!.. Не надо мне никаких людей!
— Пойдешь, потому как у меня винтовка в руках. Оторви-ка пуговку от штанов. Рви, рви, тебе сказала! Я пленных колчаков так водила. Рви, говорю, а не то пулю пущу. Знашь меня, я зря не клянусь. Все рви. До конца. Опояску на землю брось.
Срамно подчиняться бабе. Покрутил Ванюшка плечами, потряс головой, и только после третьего понукания пошел, одной рукой поддерживая черные суконные брюки, заправленные в яловые сапоги, другой отгоняя комаров.
Ксюшу комары то ли не тревожили, то ли она не ощущала укусов. Ее сейчас собаки кусай, и то бы не сразу ощутила. Шла в броднях, как ходила везде, в черной широкой юбке до пят, в серой кофте, с винтовкой наперевес. Мысли роями, неслись: «Што же такое произошло с Ванюшкой? Што получилось в жилухе? Здесь, на реке?»
Столько времени Ксюша, не щадя ни себя, ни Арину, трудилась ради победы! Мыла золото, добывала пушнину. Счастлива была, когда Ванюшка говорил, как благодарны ей товарищи, как помогает она им в их борьбе. А теперь выходит — все это обман! Выходит зря они с крестной и Ваней-маленьким прятались в тайге, таились, как преступники, работали, как каторжные, не разгибая спины, света белого не видя от усталости! Да на кого же они работали? Кому добывали золото? А Ваня? Кто же он-то? «Соскучился я, ажно сказать тебе не могу как. Жил в отряде и каждую ночь тебя видел во сне. Вот те пра. Увижу, ну словно живую. И голос услышу. Утром прошусь у Вавилы: „Отпусти ты меня, Христа ради, домой“, а он: „Нельзя, тут дела по горло“. И впрямь, ночью караулы несешь. Днем отоспаться надо, так непременно или тревога, или учение, или — того хуже — в разведку пошлют. Скажи ты, в отряде полно люду, а как разведку нести, так непременно мне. Да, я забыл, Вера послала тебе письмо».
Письмо Ксюша перечитала несколько раз. Вера писала, что таежной жизни наступает конец, что соскучилась, но все еще надо золото. В нем, мол, наша победа…
Очнулась от дум. Крикнула Ванюшке:
— Кто тебе письма писал?
— Какие еще письма? — хорошо знал — какие, но унаследовал отцовскую привычку переспрашивать, выгадывать время для раздумья.
— А те, што ты приносил мне то от Вавилы, то от Веры?
— Ежели от Вавилы, так, стало быть, и писал их Вавила. Ежели от Веры — так Вера.
И опять посмотрел Ксюше прямо в глаза. А про себя подумал: «Толковые письма Яким, знать, писал, ежели она до сих пор ничего не поймет».
— А как же теперь ты в Журу и Федора стрелял?…
— Сдурела баба. Белены ты объелась, што тебе Федор грезится? Ты смотри у меня, я ревнив.
— Как ты с Горевым стакнулся? Враг же он.
— С каким Горевым?
— С бородачом. Ты же сам его Горевым кликал.
— Брось дурить. Это Корев, новый помощник Вавилы. А ты его шлепнула.
— А ежели он помощник, так пошто он в своих стрелял?
— Снова за рыбу деньги!
Взглянула Ксюша в широко открытые глаза Ванюшки, на его немного растерянную улыбку и сказала раздумчиво:
— Может, и правда, Вавила тебя послал?… Должно, и впрямь грежу я?
Ванюшка принял слова Ксюши как амнистию, бросился было к ней, но она неожиданно грозно прикрикнула:
— Стой!
Ванюшка отпрянул, наткнулся на сушину и сел. Сникнув, смотрел, как Ксюша, глядя прямо перед собой, непрерывно теребила ремень у винтовки. В жизни не видел Ванюшка, чтоб Ксюшины пальцы без надобности, без дела двигались, не видел такой суровости у нее на лице и того, как бился у нее на щеке какой-то желвак.
Боль тянула Ксюшины челюсти, и она тихо, медленно сказала:
— Иди!
Таежное разнотравье выше Ванюшкиной головы. Медвежьи пучки, голубые метелки борцов. В такой траве — что в воде: идешь, а руками перед собой траву раздвигаешь, словно плывешь по озеру между кувшинок. А Ванюшке надо еще руками брюки поддерживать. Приходилось плечом раздвигать траву, а верхушки ее обвивали шею, пучки бросали за ворот колючие семена, они прилипали к потной спине и противно щекотали.
Прежде настойчивость Ксюши приходилась Ванюшке по вкусу. Бывало, скажет:
— Ксюха, я ненадолго вернулся, ты не ходи сегодня золото мыть. Останься разок. На речку пошли б. Под черемушник.
— Родненький, заждалась я тебя, глаза просмотрела, думки разные грудь теснили, но ты, Ваня, пока отдохни, отоспись, а я… — добавляла взволнованно: — Вернусь, и ночка вся наша.
— Так усталая же придешь.
— Э-э, Ваня, мою любовь не пригасит никакая усталость.
Раньше Ксюшина настойчивость давала Ванюшке лишнее золото. А сейчас он проклял эту не бабью настойчивость. И шел, не смея присесть, чувствуя, что должен выполнить Ксюшину волю. Иначе… Что случится иначе, Ванюшка не знал, но испытывать судьбу просто трусил. Трусил и шел, пробивая плечом дорогу в синецветном таежном дурнотравье. Впереди речка. Студеная. Быстрая. Прыгает по камням. Ванюшка резко к реке. «Там, где вал повыше, покруче, кинусь в воду, и ищи-свищи». Но Ксюша словно прочла Ванюшкины мысли и отрезала дорогу к воде. Винтовка наизготовку, и проклятый черный зрачок прямехонько смотрит в лоб.
— Отведи ты винтарь, еще выстрелит ненароком… Если б не кобенилась да шла за мной, мы бы уже подходили к лагерю Вавилы.
— Иди вдоль речки, другой брод поищем. А про Вавилу… Молчи уж.
Слева пенилась и шумела речка. Справа стояли кусты тальников. Ксюша шла шагах в пяти позади Ванюшки. Не спускала глаз с него и все вспоминала их бегство в тайгу.
…Когда вышли из землянки Аграфены, начинался буран. Пуржило сильно. Сделав большой крюк вокруг села, Выдриху переходили не в обычном месте. Арина провалилась в полынью. Пока вытаскивали, переодевали, Ванюшка ворчал, торопил. Велел бросить мокрые вещи у полыньи. Дальше шли все так же торопливо. На привалах костра не разжигали. Пришли в Ральджерас, откопали две избушки, проверили лабазы — порох, мука и другие припасы были целы. На вопрос, когда придут свои, Ванюшка отвечал хмуро: «Придут, кого тростишь? Вавила настрого приказал: ждать в Ральджерасе. Ксюху, мол, береги пуще глаза, и уж ежели што, то один выходи».
Про то, что ему одному выходить, повторил несколько раз. Бураны тогда начались, прямо свету не видно: за ночь по три раза вставали дверь да трубу отгребать. Чуть промешкаешь, и дым повалит в землянку. Как бураны кончились, Ванюшка надел лыжи и ушел. Вернулся через неделю с плохонькой винтовкой-сибиркой и топором.
— Нашел Вавилу.
— Где?
— Сказывать не велел. Ты же знашь эту самую подполью. Передай, грит, Ксюше: пусть добывает пушнину. Мы тут у одного начальника за белку, за горностая, за соболя можем винтовки купить и патроны.
— Но пошто они наказы с тобой посылают? Шли бы сюда, в Ральджерас.
— Нельзя. Вавила меня курьером сделал. Сполняй, што приказано. Давай-ка пушнины добудем. А ежели б еще золотишка намыть… За золото можно и пулеметы купить.
Из сухого кедрового чурбана сделали лоток для промывки золота, отлили из свинца пуль для сибирки, и Ксюша ушла в распадки попытать счастье на золото. Снега в тайге аршина четыре, земля под такой шубой талая целую зиму, и ключи бегут талые в снеговых берегах. Вода в них кажется черной-черной, как деготь. Ванюшка снова к Вавиле сходил, принес кайлу и лопату. Под весну Ксюша наткнулась на ключик, прорезистый, узкий, затерявшийся меж высоких гор. Промытая проба показала золото. Пришлось перебраться с Ральджераса сюда, поближе к золоту.
Мыли с азартом. Каждый вечер, добавляя в мешочек намытое золото, Ванюшка подмигивал то Арине, то Ксюше и спрашивал: «Фунт будет?» — «Да нет еще, Ваня. До фунта далеко», — отвечали женщины. «Не так уж далеко. А ежели еще пофартит с самородком!»
«Фунт будет?» Этот вопрос он задавал и тогда, когда женщины отвечали ему: «Што ты, Ваня, давно перевалило за фунт. Когда к Вавиле пойдешь?» — «Как сойдет снег, по первой сухой тропе и пойду. Ох, и обрадуется Вавила… — и непременно хохотнет в конце: — Девоньки, фунт-то будет? Ха-ха».
Потом перестал прихохатывать, и складки раздумья легли между бровей.
Уводя Ксюшу с прииска, Ванюшка думал: хоть с месяц ее в тайге продержу, оклемаюсь, может, пушнины малость добудем, а там что бог пошлет. К удивлению, главная опасность шла от Арины. Та, бывало, сидит молчит, или хлопочет у печурки, да вдруг выпалит:
— Третий месяц идет. Забыли, Ксюха, твои товарищи про тебя.
— Они не могут, крестна, забыть.
— Не забыли б, так весточку дали. Сами прибегли бы десять раз пораспрошать, попроведовать, какого ни на есть гостинца принесть. Так-то люди живут.
— Ох, и упряма ты, крестна, заладила, как глухарь на току. Вера сказывала: которые шибко за революцию, так в подполье и по шесть лет, и по восемь сидели. Печатали листовки, а другие их разносили. Мы тут пушнину добываем, на золото оружие покупают. Плохо тебе тут живется?
— А сладко? Одна, как перст. Закроешь глаза, и такое мерещится…
И тогда Ванюшка понял удивительное свойство человеческой натуры. Убеждая других, человек прежде всего убеждает себя. Чем чаще шли эти споры, тем тверже становилась Ксюша.
— А весточку, крестна, Ванюшка приносит.
— Так это же не весточка, просто так.
— А тебе кого надо? Вера сказывала…
Если б ведала Вера, как обернулись ее рассказы о героизме подпольщиков, какую крепость в душе Ксюши соорудили против воркотни крестной.
Когда тропы подсохли, Ксюша напомнила:
— Пора тебе к нашим, Ваня. А может, вместе в жилуху сходим. Я тоже шибко по людям соскучилась.
— И не думай! Вавила наказывал беречь тебя пуще своего глаза! Да и тяжела ты стала.
Арина напекла духовитых лепешек. Ксюша положила в мешок копченого мяса. В самодельную замшу из шкур косуль завернули, шесть соболиных шкурок. Из такой же замши сшили добротный пояс-мешок и в него ссыпали золото. Фунта два, а то и побольше.
— Ваня, ты разузнай хорошенько, где теперь Красная Армия? Где колчаки? Скажи Вавиле: золото надо, пусть пришлет сюда мужиков десяток. Пусть, ежели сможет, Вера книжку мне пришлет…
Многое наказывали Ванюшке Ксюша с Ариной.
— Передай поклон Вавиле, еще поклон Вере, Аграфене… Петька, поди уж большой стал. Посмотреть бы на них.
Ксюша напрягла голос, чтоб перекрыть шум реки:
— Иван, когда с первым золотом уходил, ты кому его отдал?
— Конечно, Вавиле. Не бабе ж прохожей, — и, обернувшись, посмотрел на Ксюшу сердито, без ухмылки. И снова пошел вперед, одной рукой поддерживая брюки, другой отмахиваясь от комаров. Росла ярость. «Дура, а пытает так, што сил боле нет, — сплюнул зло. — Кому отдал первое золото? Ха!»
В вещевом мешке у Ванюшки тогда лежали соболиные шкурки, в поясе золото, а лепешки подходили к концу. Куда податься? За золото можно хлеба купить на всю жизнь. Но у кого купишь, если вокруг пихты, березы да речка.
Можно б податься в какое-нибудь село, где есть мужики, охочие до темных делишек. Да страх напал. Выйдешь в село и наткнешься на кого-нибудь из отряда. «А-а, Ванька, — крикнут ему, — А ну, руки вверх!»
От таких мыслей Ванюшку бросало в жар. Вернуться обратно и сказать, что Вавилу, мол, не нашел? Ого, Ксюха разом искать пойдет, и тогда хорошего не жди. Видать, на чугунку надо подаваться — и в город.
Город встретил Ванюшку неприветливо. Хмурое весеннее утро было неласковым: дул холодный северный ветер, тучи висели низко. У заборов и домов кое-где под кучами мусора и навоза лежал еще не стаявший ноздреватый снег. Из-под него сочились струйки талой воды, собирались в ручейки и не спеша текли по промоинам, подбирая по пути клочки бумаги, солому, окурки и прочий мусор. На голых ветках тополей шумели воробьи и галки. Хлопотали у скворешников скворцы.
И люди подстать хмурому весеннему дню. Запахнув наглухо одежду, надвинув на лоб кепку, платок, или серую солдатскую ушанку, отворачиваясь от холодного ветра, спешили куда-то, не обращая внимания на Ванюшку: кто с винтовками, кто с книжками, кто с кошелками. Кому сбудешь золото? Кому его предложишь?
А тут еще какой-то высокий парень в кожаной тужурке и с наганом на боку окликнул;
— Эй, браток, прикурить не найдется?
Ванюшка отрицательно покачал головой и юркнул в калитку первого дома. Одолевал страх. Но все же Ванюшка решился выйти из калитки. И прямо напротив увидел дом, где раньше цыгане жили, где бывало пили и пели до утра. Там они не раз кутили с Сысоем.
Ткнулся Ванюшка в тот дом. Какая-то незнакомая толстая баба встретила коромыслом:
— Каких тебе цыган, паскудник? Покличу чеку — там те покажут цыганок.
Хотелось есть. Кому предложить золото или шкурки? Протолкавшись без толку весь день, ночевал на вокзале, крепко прижав к животу драгоценную опояску. Ревели паровозы. Плакали ребятишки. Мужики приносили в закоптелых цебарках кипяток и гоняли чаи, а Ванюшка глотал слюну.
Утром насмелился, зашел в дом с крылечком. Видать по всему, тут лавка была. На кухне сидел тщедушный мужчина в очках, такой домашний, что Ванюшка сразу осмелел и сказал такое, о чем надо было молчать да молчать.
— Продайте буханку хлеба. Золотом заплачу.
— Золотом? — серые, выцветшие глазки заблестели за стеклами очков. — Иди-ка, сынок, проходи сюда… Мужчина встал между Ванюшкой и дверью. — Филька! Ко мне!
Из-за тонкой переборки выглянул парень: кулачищи как гири, в капустного цвета глазах ни живинки. Ванюшка успел оттолкнуть старика и выскочить в незакрытую дверь.
«Пропаду. Ей-ей, пропаду, — сокрушался он. — С голоду сдохну». Он бродил по улицам долго и когда совсем выбился из сил, столкнулся на повороте с мужчиной. Тот прикрикнул: «Не видишь, вахлак, на кого прешь?» Ванюшка поднял глаза и в радостном изумлении прошептал: «Яким Лесовик!»
— Яким Красный, — раздраженно поправил тот и двинулся дальше. Ему решительно не нужна была эта встреча. Бог знает, что привело сюда свидетеля его падения.
Ванюшка в страхе, что снова останется один, зашептал торопливо:
— С золотом я… Вот ей-ей, с золотом. Поесть бы мне…
Яким остановился.
— Тише ты, дурень. Ревешь, как медведь. Где золото? Сколько?
— Да фунта с два. А ты меня сразу-то не признал?
— Идем ко мне. Я тут живу недалеко. Ты не пьян?
— Какой — пьян. Даже воды сегодня не пил.
— Хлеба у меня дома нет, но раздобудем у хозяина. Переодеть бы тебя… У тебя правда золото?
— Да у меня и соболя!
— Т-с-с! Молчи, дура. За соболя я раздобуду тебе и рубаху, и штаны… и галстук. А золото где?
— Зашито в поясе.
Приведя гостя домой, Яким взял у него соболя — и через час Ванюшка мылся в кухне возле натопленной плиты. Потом его одели в костюм чиновника ведомства просвещения. Накормили вареной картошкой, омулем, молоком, пшенной кашей. А напротив сидела пухленькая блондиночка с русой косой и завитушками на височках — хозяйская дочка. Она наливала Ванюшке чай, подкладывала ему картошки и допытывалась:
— Скажите, пожалуйста, вы настреляли соболей своими руками? Боже мой, боже мой, какая прелесть.
— М-м-да.
— В тайге, Юлочка, соболей очень много, но Ваня привез сюда одного, — пояснил Яким. — Специально для вас. Так ведь, Ванюша?
— М-м… — почему Яким говорит, что Ванюшка привез только одного соболя? И будто бы по заказу Якима? Есть еще соболя, и для такой блондиночки-пышечки не жалко и остальных. Но Яким больно надавил Ванюшке на ногу. Потом он уложил гостя на свою постель. А когда тот отоспался, заставил его одеться и куда-то повел. После утомительного блуждания по тёмным улицам, подошли к знакомому двухэтажному дому, тому самому, где раньше жили цыгане, и куда Ванюшка уже безрезультатно толкался. Дом стоял — ни светлиночки. Во дворе густым басом брехали цепные собаки. Она бросились было на Якима, но, признав, умолкли. Яким постучал в окошко два раза, затем три раза в дверь, и их впустила та самая толстая баба, что пугала Ванюшку «чекой». Она, оказалась улыбчивой, и при виде Якима лицо ее залоснилось, как свежесмазанный блин.
— Якимушка, радость наша, гости вас, прямо сказать, заждались. То один выйдет спросит про вас, то другой. А дамы… дамы… Счастливчик вы. Ох и любят вас дамы.
…Ванюшка оглянулся. Следом неотступно шла Ксюша с винтовкой. «Господи, неужто боле не будет? Неужто эта чернявка не отстанет? А ведь так баско было все».
…В зале, где прежде кутили избранные, где прежде пел под гитары хор и плясали цыгане, сейчас стояли девять столиков. Окна плотно закрыты, под потолком большие керосиновые лампы. Сквозь красноватые абажуры на столики, на сидящих за ними гостей падал тревожный свет, похожий на отблеск вечерней зари перед ветреной ночью.
— Якимушка, к нам, — пригласил высокий сутулый мужчина в купеческой черной поддевке. Он приподнялся, вытер тонкие губы белой салфеткой и опять сказал, уже громче: — Якимушка, садись.
— К черту, Яким, сыпь сюда — три борта в угол, — кричал детина с завитыми волосами, в трещавшем на плечах поношенном фраке.
Якима звали почти со всех столиков. И не только мужчины. Там были и дамы в мехах и девчонки с яркими румяными лицами и блестящими, широко открытыми глазами.
В тот день Яким подсел к коренастому мужчине в золотом пенсне и с сияющей лысиной. Проворный лакей в черном, с галстуком бабочкой и белоснежной салфеткой на левой руке, угодливо изогнулся в дугу.
— Что изволите-с приказать?
— Семгу, икру, стерлядок под красным соусом, — Начинался рождественский пост, а лысый был человеком глубоковерующим. Поэтому Яким выбирал себе и Ванюшке только рыбные блюда.
— Пять тысяч пудов не позднее нового года, — донеслось от соседнего столика.
— Но кордоны и продотряды? Намеднись у самого города задержали.
— Знаю! И добавлю на риск ровно десять процентов…
За столиком слева заключалась торговая сделка. За столиком справа говорили о золоте.
— …Удалось раздобыть сорок золотников.
— О-о, золото — это непреходящая ценность.
— …Женьшень возвращает молодость и страстность, — говорил пожилой мужчина, лаская глазами соседку, — Лазарь умерший восстанет из гроба. Хе-хе!
В городе стояли очереди за хлебом. Шла борьба с беспризорностью. С трудом оживали заводы. Платья шили из мешковины, а туфли плели из тонких веревок. Чоновцы, продразверстка и хлебные карточки — вот, что характеризовало период военного коммунизма. В подпольном ресторане были фраки, меха, декольте и разговоры о купле-продаже, курсе франка на бирже, и возбуждающих свойствах женьшеня.
— Яким, да ты угощай своего компаньона, — басил хозяин. — Э-э, молодой человек, как вас звать? Ваней? Вы не стесняйтесь. Здесь все друг друга знают не первый десяток лет. Сегодня читал твои вирши, Яким, в большевистской газете. Препохабное впечатление. «Красное знамя… богиня свободы…»
— Надо же чем-то питаться, Савелий Маркович, за эти стишки я карточку получаю.
— И маскируешься! За это хвалю, — захлопал в ладоши, — гитару Якимчику!..
Яким в черной, бархатной блузе, с пышным галстуком из розового маркизета в крупный черный горошек. Длинные подвитые волосы волнами лежали на плечах. Он взял гитару, а зал притих. Аккорд, другой, третий… Яким словно искал между струнами слова.
— Маркитаночку, — просили с соседнего столика.
— Обнаженную Нелли.
— Сегодня спою вам другое, — сказал с улыбкой Яким. Он научился улыбаться так, что каждый думал, будто Яким улыбнулся только ему.
Яким поставил ногу на стул и, взяв бравурный аккорд, запел на модный мотив душещипательного романса:
Мой муж уехал в Амстердам.
Вы приходите, я вам дам…
Стаканчик чаю с сухарями…
Яким продолжал петь. У него студентки студентам, артистки артистам, дитя в колыбели и старуха на печке — все говорили такие речи, что даже видавшие виды люди прыскали от удивления. Но все кончалось невинным стаканчиком чая с сухарями.
В тот вечер Яким нашел покупателя на Ванюшкино золого и познакомил его с тонюсенькой девчонкой. Приведя Ванюшку домой, девушка раздевалась и плакала. Ванюшке нравилось это. Он начинал казаться себе очень сильным.
К сожалению, деньги кончились удивительно быстро и пришлось возвращаться в тайгу, ждать, когда Ксюша с Ариной намоют новую порцию золота и можно будет снова идти «к Вавиле».
Сейчас в душе Ванюшки росла злоба на «чернявку».
— Ксюха, может, присядем. Мы ж с тобой и не говорили как след. А поговорить шибко надо. Слышь, может, к избушке свернем, так все ладком и уладим… Не хошь в избушке?. — в груди Ванюшки кипело, но он старался разговаривать ласково: — Давай присядем, костер разведем, меня комары, скажи, напрочь объели. Молчишь? А я вот люблю тебя. Ты у меня сильная, красивая. А што ругался я — то мужицка обида ругалась. Ксюх, а Ксюх, ответь-ка ты мужу свому.
Ксюша молчала.
С того первого дня и началась для Ванюшки двойная жизнь. Истратив деньги, полученные за золото и пушнину, он облачался в крестьянскую рубаху из домотканной холстины, подпоясывался сыромятным ремнем, надевал штаны из холста с заплатами на коленях, пахнущие дегтем бродни и шел в тайгу. Ксюше с Ариной говорил:
— Вавила поклон тебе шлет. И Вера поклон. Егоров Петьша большой стал да шустрый, по деревьям, как белка, шастает. Четыре боя с колчаковцами было. Ох, и наклали мы им.
— А ты сказывал Вавиле: Ксюха, мол, устала в тайге без людей. Ксюха, мол, тоже хочет в отряд, воевать, как и все?
— Как же, сказывал, и не раз. У Вавилы один ответ: таких, штоб с колчаками драться, у нас много, а штоб отряд кормить — одна Ксюха. Убьют ее, не дай бог, и погиб отряд. Во как! Беречь надо Ксюху. Да и куда ты сейчас с дитем пойдешь?
— Все понимаю, Ванюша, но тоскливо мне без друзей. И Арине тоскливо. Хоть бы в месяц раз увидеть людей, посидеть у костра, душу отвесть, а после сызнова можно в тайгу.
— А ты со мной отведи.
Вроде и верно Ванюшка сказал: «С кем же еще душу отвести, как не с милым. Ан, нет. Любовь любовью, а дружба дружбой». Хорошо, когда они вместе. В берестяной коробочке хранится у Ксюши томик стихов Некрасова. Прочтешь из него несколько строк — и как в другой мир попал. Словно чище стала, выше, глаза зорче. Ванюшка смеется. А Вера бы не смеялась.
…От ресторанов, похмелья Ванюшка уставал. Придя в таежную избушку, и проводив на работу Ксюшу с Ариной, он бродил по тайге, удил рыбу, а больше спал, Иногда тоже мыл золото.
В городе первые дни Ванюшка с головой окунулся в кабацкую атмосферу. А через неделю появилась какая-то горечь, Досада. Словно обманули его, подсунув что-то фальшивое.
С начала нэпа на главной улице города открылся ресторан под яркой вывеской. Вновь появился цыганский хор. Расстегаи, блины, осетрина с хреном, А вина… «Поди, не в каждом раю бывает такое», — думал Ванюшка. Не знавший ни в чем узды, он набрасывался на вина, на поросенка с гречневой кашей, сажал на колени девку и мял ее всласть. Так неделя, вторая… Потом захотелось чего-то неиспытанного. Зайдет бывало, Ванюшка прямо на кухню, заглянет в кастрюли, на сковородки, и как от оскомины лицо перекосит.
— Ну накорми ты меня таким… гм… штоб самое наилучшее.
— Извольте уху из ершей, заправленную стерлядкой?
— Надоело.
— А может, милость будет откушать суп консоме с хрустящими гренками?
— На рожна мне твои консоме. Ты мне такое сваргань, што другие никогда не ели и не будут есть.
«Проклятущий, — ругал он портного, — у Росомахи выдумки поболе, чем у тебя. Пришьешь на гачи пряжки и думаешь, никто шибче тебя не нагрезит. Вечор в ресторан парень пришел — у него в синие гачи вставлены красные клинья, как молнии блещут».
Вначале Ванюшка упивался любовью тоненькой девушки с большими и грустными глазами. Но проходили дни и хотелось чего-то нового, непременно нового. Ванюшка пришел к царь-бабе и жил у нее целых пять дней. Ставя на стол коньяк, он восхищался мощью ее фигуры и говорил: «Ты люби меня, как никто не любил. Поиимашь, как никто. Душу, душу мою пойми, она особого требует».
На пятую ночь царь-баба влепила Ванюшке затрещину, «Гаденыш, срамник, подумать только, кого удумал. Вон отсюда и денег твоих мне не надо».
Воспоминания о неблагодарной бабе вернули к действительности.
— Ксюха, ну сколь можно дундить. Люблю ж я тебя, а ты винтарь наставила в спину. Слышь, отзовись.
«Может, и вправду любит? Полжизни напрочь бы отдала, лишь бы правду узнать. Што б ни случилось, а он один у меня, другого не будет. Может, ошиблась я?… Нет, у власти Советы, не колчаки. Всех глупых баб мужики непременно обманывают, пусть и меня тоже. Но он и товарищей обманул».
— Иван, кто ты такой?
— Муж твой.
— И все? Боле ничего не добавишь? А с Горевым где ты стакнулся?
Ванюшка молчал. Он приметил, что Ксюша идет как-то странно, тычет ногами, как параличная. «Э-э, да она прошлу ночь не спала… Никак на ходу засыпат. А ну как заснет…»
«…Ксюша-а… Ксюша… — зовет Ксюшу мать. Хватит тебе ягод брать. Обедать иди…»
А земляники перед Ксюшей — красно. Как кислица, гроздьями, и крупная.
Кто-то в плечо толкнул. Да больно. И исчезли разом яркое солнце, заимка, мать, земляника. Тусклый месяц на небе.
Грязная тропка среди пихт. Иван впереди. «Кого он ко мне нагнулся? Ждет, чтоб упала?…» Ксюша яростно закричала:
— Ты идешь аль стволы подпирать? Иди. Не то…
«Норов кажет, подлянка! У-у-у… Ничего, на норове далеко не уйдет. Только б дремать начала».
Темнело. Еще прошли верст пять. В полудреме Ксюша видела то Лушку, то Горева, то Вавилу, то рогачевский пруд с утками, то вершину горы с сухостоем. Шла, и лицо ее не смягчалось, как ждал этого Ванюшка.
«Дойдет ведь до Рогачева. Вот жила. Другая давно бы храпака задала, а эта тычется о деревья, а тянет. Дойдет ведь. Дойдет. Еще один перевал — и Безымянка… Разжалобить надобно».
— Ксюха, а Ксюх, я… Сысоя убил… Злодея твово… — Ждал, что Ксюша вскрикнет, а потом от удивления винтовку выронит, обомрет и поклонится низко. Но Ксюша ничего не сказала, а только остановилась среди топкой тропы, на полусгнившем фашиннике.
«Дремлет, видно, и не сразу-то поймет».
— Сысоя убил, сказываю тебе… Потому как шибко тебя люблю. Понимашь, люблю… Да ради тебя хоть кого убью.
Тут только Ксюша переступила. Чвакнула под ногами грязь и винтовку наизготовку взяла.
— Ты… убил… Сысоя?
«Вот оно, прорвало», — обрадовался Ванюшка и затараторил, стараясь рассказать поскорее, пока не изменилось Ксюшино настроение.
— Схватил в амбарушке безмен, да шасть на прииск. А навстречу Сысойка идет под хмельком. Я за лесину… Зашел ему за спину, да как-ак шандарахну по голове. Он бряк на землю. Из-за тебя я и не на такое готов, — и шагнул к Ксюше.
— Стой!
Почему посуровело лицо Ксюши?
— Ты, видно, не поняла?
— Все поняла. Стало, из-за угла? По затылку?…
— Из-за какого угла? Кедру обошел.
— А тятьку родного — в тюрьму?
— А ты забыла, как он нас вожжами? Да кого ему, толсторожему гаду, доспеется? Он теперь…
Прикусил Ванюшка язык. Не к месту рассказывать, что новая власть давно отпустила Устина домой. И живет он не хуже, чем прежде. При случае бьет себя в грудь кулаком: «Мы за Советску власть по тюрьмам насиделись».
— Иди вперед, Иван… Быстрей шагай… — чуть не добавила: «сил моих нет». Не добавила, вовремя удержалась, но ощутила всем телом, что сил-то действительно нет. Ноги тычутся, словно палки, и, куда идешь, не видят глаза. Мнятся то горы родные, то Камышовка, то Саввушкина заимка.
Ванюшка пошел на последнюю хитрость.
— Заночуем тут, Ксюха. Не смотри, што тут комары. Отобьемся.
Знала Ксюша, нельзя ей сесть, а тем более прилечь, знала, разморит ее у костра, но бороться больше с усталостью не было сил. Сказала тихо: — Разжигай костер.
— Это как так разжигай? Штаны-то без пуговок… Нешто забыла? Дай веревку штаны подвязать.
— Не дам. Ты одной рукой штаны поддерживай, а другой за сушняк хватайся.
— Смеешься?
— Нет, плачу, Иван. Только слезы в сердце льются. Не гневи меня. Над пропастью стою… — говорила тихо, раздельно. — Собирай дрова для костра, как сказала. Да скоро.
Ванюшка решил на смех обернуть.
— И не срамно тебе станет? Мужик за гашник держись, а любимая баба с ружьем? Да брось ты дурить. Кого не быват промежду своих. Иди ко мне, — и руку протянул.
— Собирай дрова, Иван, пока месяц за горку не закатился.
Посередине мохового болота стоял пихтовый остров. Засох пихтач, и торчали голые стволы, как старые мачты на кладбище кораблей.
Зазорно собирать дрова и придерживать штаны. Зазорно выполнять приказы постылой бабы. Собирая сушняк, Ванюшка думал: «Только б суметь подойти к ней, вырвать винтовку или всего на миг ствол отвести, штоб первая пуля мимо прошла». Но Ксюша держалась осторожно. И как ни ловчил Ванюшка, успевала глухо, без крика, сказать: «Прими от меня подале». Говорила так, что Ванюшка не смел ослушаться и, костеря в душе Ксюшу, обходил стороной.
— Вот тебе кремень с кресалом и трут. Разжигай костер.
— Разожжем, разожжем, — и запел:
Эх, у костра к миленку жалась,
Под миленычев бочок.
После шибко напужалась:
Не миленок — то бычок.
— Ложись у костра. Да подале от огня.
— А ты?
— Обо мне не кручинься.
Ванюшка лег на сухой мох и минут через пять захрапел. А глаз приоткрыл. Ксюша сидела на пеньке шагах в пяти от костра, так, чтоб видеть Ванюшку, а самой остаться в тени. На коленях винтовка.
«Сиди, сиди, сон все одно тебя свалит».
Снова сделал вид, что уснул. Слышал, как Ксюша подбрасывала дрова в костер. Но ни разу не подходила близко, чтоб можно было схватить ее и свалить. И не вставала спиной. Или, чтоб пламя костра заслонило его, чтоб можно было вскочить да бежать.
«Хитрущая, ведьма, — Ванюшка выходил из себя. — Сколь же можно терпеть без сна? Все одно уснешь, пропастина чернявая. Эх, верно мамка сказывала: чернявые — ведьмы. Разнесчастный я, разнесчастный, попался, дурак, на удочку».
Ему было очень жалко себя. Чем подлей человек, чем меньше его душонка, тем он больше жалеет себя. Тем больше требует для себя. Тем больше носится со своей душонкой. И тем больше обид в его сердце. Кажется, все его обижают, все-то несправедливы к нему, все-то недооценивают его.
Ксюша, борясь со сном, до синяков щипала себе то руки, то щеки. Она пыталась понять, почему Ванюшка, добрый, ласковый, вдруг стал врагом. Он часто мечтал о новой жизни. И Вера, и Вавила, и Егор — тоже мечтали о новой жизни. Чем же хуже Ванюшка? Почему одна и та же мечта испортила Ванюшку и возвеличила Веру, Егора, Михея? В чем разница? Вера раньше заметила и сказала: «Вы совсем-совсем разные». Ванюшка и поговорку придумал: «Только дурица гребет от себя».
«Неправда, Егор, Михей от себя гребли. Вера, Вавила гребут от себя. Я гребу от себя».
Вспомнились товарищи партизаны, их веселые и грустные песни у костра. Как затянут бывало: «По синему морю корабель плывет…» Хороший голос у Вани. Как заведет, бывало, зальется — што твой колокольчик. Мужики вокруг ему вторят…
…В тот раз Ванюшка не пел, а сидел у костра и рассуждал:
— Для правильной жисти непременно крылья нужны. И штоб свобода была. За свободу мы кровь проливам. Захотел петь — пой; захотел поспать — спи весь день, никто тебе слова не скажет. Еды — какой хошь.
— А робить когда?
— От работы кони дохнут. Когда свобода придет, робигь не будем.
— А кто же хлеб станет сеять?
— Хлеб? М-м… Придумают как-нибудь. Главное, штоб свобода была. Делай што хошь, штоб никто не командовал. И делай што на душу пришло.
— Ваня, а люди хорошую жизнь понимают иначе. — Это сказала Вера. Она подошла к костру и, видимо, возмутилась, слушая Ванюшку. — У тебя свободная жизнь — без труда, без обязанностей, без дела, одни наслаждения. А Герцен, жил в России такой человек, говорил: животное полагает, что все. его дело жить, а человек жизнь принимает только как возможность что-нибудь делать. Чехов писал, что праздная, самодовольная жизнь не может быть чистой.
Ксюша качнулась на сухом пеньке, уронила руку в огонь, Быстро выпрямилась.
Увидя, что Ксюша открыла глаза, Ванюшка скрипнул зубами от злости, свернулся в клубочек на моховой подстилке. Хотела Ксюша зевнуть, потянуться. Да не смогла: челюсти, тело судорога повела. И поняла: подошел конец ее силам. Еще минута-другая и непременно уснет она.
«Што будет тогда? Ванька сразу же убежит…»
Надо бы встать с пенька, походить у костра, поразмяться. Так, глядишь, и сон отступит, легче было бы думать, но голова клонилась и не было сил заставить себя подняться на ноги, шагнуть. Все кружилось перед глазами, как на ярмарочной карусели, а мозг работал ясно и быстро. А может быть, это только Ксюше казалось, что он работает ясно. А на самом деле в голове, как вихри в буран, мчались клубами разные мысли, а среди серого их беспорядка крутилась одна, не дающая Ксюше покоя: «Иван не спит… Следит за мной, глаз с меня не спускат…»
Ксюша совершенно ясно увидела поляну, покрытую желтым мхом, сухостойные пихты, костер на поляне и у костра себя, уснувшую. Иван, готовый к прыжку. Он убьет ее. И пусть. Нет сил жить дальше! А что Иван потом сделает? Возьмет винтовку и пойдет к людям. И снова будет зло творить. Вспомнились слова Веры: «Желающий жить без труда, не может жить честно. Никогда». Значит отпустить его даже после своей смерти — это предательство перед товарищами, перед памятью Михея, Лушки, Егора.
— …Иван, — голос Ксюши окреп, и силы на какое-то мгновенье вернулись к ней. — Иван, я не могу тебя отпустить! Не могу!
Чтоб не упасть, Ксюша широко расставила ноги, уперлась спиной в березу и подняла винтовку.
— Што ты загрезила?! — закричал Ванюшка. Копившаяся злоба против Ксюши вырвалась истошным воплем: — Росомаха проклятущая!
Ксюша покачнулась. Винтовка прыгнула в руках!
— Убей, убей меня, — кричал Ванюшка. — Но куда ты пойдешь? Тебя народ считает бандиткой, тебе и паскудное прозвище дал. Про тебя небылицы рассказывают. Да ты на любую заимку сунься — бабы иконы поднимут, как от нечисти от тебя зачураются. Любой милиционер тебя увидит — сразу заарестует. Опусти винтарь! Мы грешили-то не просто, — кричал в слезах Ванюшка, — За твоим именем прятались. Банда Росомахи кличка нам, а Росомаха-то ты! Ты! Так куда ты от меня денешься теперь? Одной веревочкой связаны мы, — и метнулся в сторону.
По ключу пронесся порыв свежего ветра. Он рванул клочьями пламя костра и умчался, унося эхо прогремевшего выстрела. Ванюшка дернулся, повалился на моховую подстилку. Привстал… И опять рванул ветер. Ксюше показалось, что духостойник зашевелился, завыл истошным человеческим голосом.