— Горько!.. Горько!..
Ванюшка сидел в переднем углу под иконами. Волосы расчесаны на прямой пробор и до блеска намазаны маслом. Алая шелковая рубаха закатом пылала из-под бортов синей суконной поддевки.
Невеста пухленькая, в голубом сарафане. Кокошник на голове. Коса в кулак толщиной соломенным жгутом лежала на груди. Дуняшке семнадцатый годик, она впервые в жизни на свадьбе. Случалось, женились парни, выдавали замуж соседних девок, а Дуняшка была мала, ее не звали подружкой на свадьбу, и она с девчатами-одногодками встречала и провожала свадебный поезд на улице, а после, прижавшись к окну, часами смотрела на жениха и невесту.
Деревенской девке тайны супружеской жизни не тайны. Они с малых лет ведали, для чего бык пускается в стадо коров, а жеребец в табун кобылиц. Случалось, принимали ягнят. Но знание не уменьшало трепета, страха, и желания запретного.
Не пришлось Дуняше побывать на чужой свадьбе. Сразу довелось сидеть на своей. Ванюшку она до свадьбы видела несколько раз, когда он хмельной ходил с парнями по улице и пел под гармошку. Через час или два захмелеют гости, молодых уведут в отдельный покой и этот почти незнакомый парень должен стать ее мужем.
Не разобраться Дуняшке в своих чувствах. И страх-то берет, и жгучее любопытство.
— Горько! Горько!
Ванюшка привстал, обнял невесту, поцеловал ее в пухлые губы и потянулся к стакану с самогоном.
— Э, друг, нельзя, — отнял стакан посаженный отец — писарь из отряда Горева. — Чтоб дурак не родился. Как пьяным зачнешь дите, так непременно того, — крутнул палец возле виска.
— Так это век и не пить?
— После можно.
— А посля дураки не родятся?
— Ха-ха, — писарь погрозил Ванюшке пальцем. — В сказке сказано так: старший умный был детина, средний был и так и сяк, младший вовсе был дурак. А старший — он дому хозяин. Он должен быть умным.
— Горько! Горько!
Невеста не прятала стыдливо лицо, не прикрывала его руками и навстречу жениху не рвалась, а сидела покорная, ждущая. Неподвижные губы ее вызывали у Ванюшки досаду: «Как к покойнице приложился». Росла досада. Не против невесты, нет, а против себя. Что-то он сделал не так перед свадьбой. В чем-то сплошал. И встала перед глазами Ксюша. Да ярко, словно живая.
Ванюшка удивленно тряхнул головой. «С чего бы? Вроде бы вовсе забылась?» И было приятно, что виделась сейчас именно Ксюша, вроде пришла поздравить его. Пусть подосадует: женится Ванюшка!
Заметив, что крестный отец отвернулся, Ванюшка быстро опрокинул в рот стакан первача и запил его медовухой.
Яким в белой шелковой рубахе сидел рядом с Ванюшкой. Бледное, без кровинки лицо, обрамляли пряди длинных завитых волос.
— Дружка-то городской? — интересовались гости. — Торгует чем?
— Вроде бы нет.
— Поди, из полиции?
— Нонче полиции нет.
— Как нет? Чехи сызнова полицейских позвали.
— Да вроде бы не из полиции. Помнишь, поди, он у нас тут на митинге орателем был.
— Так неужто Ваньша посадил орателя дружкой? Срам-то какой.
— А какой дурак об эту пору свадьбу играет? Хлеба поспевают. Эх, кум, жисть-незадача, хлопнем по маленькой.
— Наливай.
Гармонист растянул меха и дразнящие звуки «Подгорной» разнеслись по избе. А следом посыпалась дробь каблуков.
— Эх-эх-ма…
— Ах, Н-николай, давай покурим… Н-николай, давай покурим, — рассыпалась в новых переборах гармошка.
Не только в избе, и во дворе поставлены столы. И там пили и плясали.
— Вашескородь, — шептал Гореву подбежавший унтер, — караулы проверены. Все на местах.
— Смотри у меня, чтоб у солдат ни в одном глазу. И глядеть ночью в оба. Бандиты пронюхают про свадьбу и как бы того… — Горев налил в стакан самогонки, выпил. Унтер крякнул. И еще крякнул, когда подполковник отправил в рот соленый рыжик.
— Можешь идти, — разрешил Горев, — но смотри у меня…
А смотреть было нечего. Эту ночь партизаны проводили в Ральджерасе. И Ксюша ничего не знала про Ванюшкину свадьбу. Она шла зверовой тропой в Рогачево и Притаежное на разведку.
Горев тянул из кружки душистую медовуху, оглядывал застолье и ухмылялся. Захмелевшие гости славили жениха и невесту, славили бога за премудрость его, соединившую новобрачных. А соединил-то их не бог, а он, подполковник Горев.
После гибели Лушки, после надругательства над мертвыми затаилось село. Многие уехали на полевые работы и старались не появляться в селе, но от Горева последовал грозный приказ: на ночевку — в село.
— Дурачье сиволапое, — ругался как-то Горев, попивая с Кузьмой Ивановичем чай с коньяком. — Нас должны на коленях благодарить. Мы ж освободили их от Советов, а они забились по избам, как тараканы в запечье. Надо какой-нибудь праздник организовать, чтоб песни звенели, медовуха лилась.
— Воистину хорошо бы. — Кузьма Иванович в нерешительности затеребил конец бородки. — Да какой ноне может быть праздник, когда страда на носу.
— На то ты и поп, чтоб праздник придумать. В твоих святцах на каждый день два десятка святых.
— Истину глаголить изволите, святых изобилие, да все мелюзга. Вот если б, к примеру, Никола святитель, Георгий победоносец. Так ведь мудрость божия повелела всем именитым святым помирать осенью да зимой. Никак невозможно отыскать подходящего. — И тут замаслились глазки Кузьмы Ивановича. — Можно устроить праздник, Николай Михалыч. Устинов Ванька сватал Фаддееву Дуньку. Вроде сговорились посля пожинок свадьбу играть, а, тут, слышь, Ванька на попятную: не хочу, грит, на Дуньке жениться. Вот если б вы, вашескородь, вразумили его… А по древлему обычаю, ежели уставщик укажет, молодых вся родня привечает, по очереди потчует. А у нас в селе, почитай, все родня.
Горев «вразумил» Ванюшку. Кузьма Иванович напомнил рогачевцам о родстве, о древлем обычае, и задымили трубы по сибирскому краю, завздыхало тесто, затрещали лагуны медовухи на печках.
Валерий сидел рядом с Горевым. Высокий, стройный. На плечах золотые погоны. Молодайки наглядеться не могли на статного барина. Валерий не пил. Увидя невесту, он подумал: «Тебе бы в куклы играть». Но невеста в жизни не видела кукол. Жили зажиточно, но все равно в пять лет уже нянчилась с братиком. А затем — огород, коровы, пряжа. Вот тебе и игрушки.
— Го-о-рько!.. Го-о-орько!
— Пора вести молодых, — сказала сваха.
Невеста ойкнула, покраснела, бросила испуганный взгляд на Ванюшку и опустила глаза.
Молодых сопровождали все, кто мог стоять на ногах. Подавались советы, как вести себя по ту сторону двери. Они вызывали хохот мужиков, хихиканье баб и пунцовую краску на щеках у невесты.
Как ни следил крестный отец за Ванюшкой, тот все же наклюкался и пока сваха, отпуская соленые шутки, стелила пышную постель молодым, жених, усевшись на лавку, уснул.
Ушла сваха. Невеста, держа в руках еле светивший жировичок, растерянно озиралась. Направо постель. В головах маленький стол, а на нем зажаренный целиком петух. При виде петуха, она глотнула слюну, потянулась к нему, да отдернула руку. Сваха сказала: «Мужик должен разломить петуха. Со значением тот петух. Он был боевитым, знал свое дело, и теперь должен вдохнуть в молодых петушиную силу».
Но Ванюшка мирно похрапывал, уронив на стол голову. Дуняша потопталась возле него, вздохнула украдкой и, задув жировик, начала раздеваться. «В первую ночь и уснул». Дуняша подумала разбудить его, но махнула рукой и юркнула в супружескую постель. Потянулась.
— До чего баско. В жисть не спала на перинах. — Повернулась на бок, положила ладошки под щеку, зевнула и похолодела от ужаса: «Проспит Ванюшка, а утром сваха придет, што я ей покажу? Что сваха покажет гостям? И простыня, и рубаха чистые будут. По всему селу разнесется, что невеста нечестна. А я-то при чем, ежли жених храпит. Господи, стыд-то какой. Парни, задразнят. Ворота дегтем измажут».
Дуняша соскользнула на пол босыми ногами и затормошила суженого.
— Ванюша, Ванюша, проснись ты ради Христа… Неужто забыл, што жених?
— Уйди… Спать хочу.
— Сама спать хочу. Да завтра же утречком я помру со стыдобушки. Пошли на кровать… Пошли…
— Сапоги шибко жмут…
Ванюшке мерещилось, будто залез он в непролазную чащу, и сгреб его там медведь и тащит куда-то, а у Ванюшки ни ружья, ни ножа, и ноги не идут.
— Отпусти… — бил он кулаками по сдобному телу Дуняши.
Невеста похолодела.
— Я же не силком тебя на себе женила. Сватался сам. За што на меня позор? Ваня, светик… Ой!..
Молодайка до рассвета тормошила Ванюшку. И сапоги сняла с него, и плакала, и, поправ обычай, кормила жениха петухом, в надежде пробудить в нем мужскую силу. Не выспалась, устала, как не уставала в страду, зато к утру все было слажено по обычаю. Ванюшка отсыпался, когда с громкой радостной песней сваха пронесла через избу в сени супружескую одежду. Развесила ее на крыльце. Все должны видеть: девку выдали без обмана.
Дяди и тетки, двоюродные сестры невесты, племянники и братовья в радостном исступлении били об землю крынки, горшки, чтоб выразить гордость непорочностью невесты.
Лучшие стряпухи из невестиной родни напекли аршинные стопы блинов. Но надо показать хозяйскую сноровку и молодой. Дуняша под пристальными взглядами жениховой родни состряпала несколько блинов — ох, не дай бог, чтобы первый блин вышел комом. И, завершив ими три стопы уже напеченных, взяла одну из них и пошла к столу, низко кланяясь не проспавшимся гостям. А женихова родня обносила застолье медовухой и самогоном.
Хорошо шла медовуха с похмелья. Мотали мужики головами, вытряхивая остатки дурноты, закусывали блинами, и окостеневшие языки снова приобретали гибкость.
— Как, молодайка, ночка пондравилась? А?
— Ха-ха-ха…
— Ишь, губы распухли…
— Это только спервоначалу, а посля…
— Ха-ха-ха.
Молодайка помалкивала, разве переговоришь подвыпивших мужиков! Подошла к верхнему краю стола под божничкой и, опустившись на колени, поднесла блины повелителю-мужу.
— Молодец, баба, знает порядок. Да только сору много в избе.
Сваха с улыбкой сунула ей веник в руки.
— Мети.
Оглянулась Дуняша и запестрело в глазах. На полу — головные платки, куски домотканой холстины, чугунок, веретена, разноцветные ленты.
— Мети, — повторила сваха.
Дуняша замахала веником, сметая подарки.
— Эх, плохо метешь.
Оглянулась, а позади, опять чего только не набросали.
Валерий вглядывался в лицо молодайки и думал о Вере. Болью и тоской жила в нем память о ней.
Выхватив портмоне, вытряхнул на ладонь несколько золотых десятирублевок и бросил невесте.
Древлий обычай от родни требует приветить новобрачных, а от новобрачных — не погнушаться, отгостевать у каждой родной семьи.
Хлеба поспевали, ждали хозяев. И хозяева рвались к полям. Но обычаи держали народ в селе.
День гуляли у жениха. День у невесты. На третий день гулянка началась с самого края села. Чуть рассвело, а во дворах, что от мельницы, хозяйки уже накрывали столы. Мужики еще спали, приклонив хмельные головы, где ночь застала: кто под телегой, кто в хлебу, кто просто на улице. Пробудившись, они потянулись туда, где сегодня должна гулять свадьба, где можно поправить гудящую голову. Вон и столы, накрытые всякой снедью. И хозяйки возле столов. И гостей уже набралось дивно, да нет еще молодых.
Молодожены со свахой должны подойти к столу первыми. У гостей головы ломит с похмелья, а они…
— Не видать ишшо?
— Куда там… Все наиграться не могут.
Поднялось солнце. Желудки с похмелья крутило все резче, а молодых, бес их возьми, нет как нет.
— Э-э, вроде идут?
— Идут! Идут!
Впереди Ванюшка, в картузе, в новой суконной поддевке, сборенной по талии, в сапогах, начищенных до самоварного блеска. Правая рука кольчиком, кулак уперт в пояс. Держась за локоть супруга, устало идет молодая, в ярко-розовом сарафане с голубыми рюшками на подоле. За ними — сваха, дружки, шаферы. Симеон с женой, Матрена, разодетая в фиолетовый сарафан, отец, мать, братья и сестры невесты.
И распахнулись перед ними ворота крайнего на селе двора.
До ночи надо отгостить по крайней мере в двух десятках дворов. Выпив по маленькой, наскоро, закусив, молодые отправились во двор через дорогу. А в первом дворе продолжалось похмелье.
Так и гуляла свадьба из дома в дом. Мужики, выпив, крякали, закусывали кто малосольным огурчиком, кто пирогом, благодарили хозяев, звали: «Непременно, чтоб к нам отгостить. Ежели дружно, по порядку пойдет, так к субботе до нас доберутся».
Бабы, кто пригубив, кто вдосталь отведав медовухи, спешили вслед за мужьями.
Осеннее солнце еще по-летнему ярко, еще с теплинкой. Оно поднялось на небо, замерло там и, как могло, грело рогачевцев. Из двора во двор ходили шумной гурьбой. В середине чинно шли молодые, а вокруг них пели, плясали, дрались. На дороге лежали первые жертвы обильного угощения, и в первом дворе уже вытирала слезы хозяйка.
— Господи боже мой, корову без мала прогуляли. В поле хлеб осыпается.
— Ва-ай, ва-ай, ва-ай… ва-ай, — тянул на одной ноте подслеповатый Поликарп и шел поперек потока. Руки бескостно болтались. Стукнувшись головой о Тришкин живот, он спросил удивленно:
— Стало, пришли? — и повалился набок. Попытался подняться на четвереньки, но голова перетянула. Дернулся Поликарп и остался лежать.
— Идол ты мой окаянный. Все мужики, как мужики, а он разлегся… — жена Поликарпа, высокая румяная кержачка, нагнулась, подхватила мужа подмышки, оторвала от земли, прижала голову локтем к боку. Захрипел Поликарп, как лошадь с перетянутым чересседельником, когда хомут давил на горло, но баба уже тащила его в следующий двор гостевать.
Давно Поликарпу пора перейти на огуречный рассол, да попробуй не выпить. Каждый стонал про себя: удумали, бусурманы, гулянку в страду. Хочь бы скорее как-нибудь… А не выпей бокал или оставь хоть на донце, обиды не оберешься до старости.
К полудню лежали многие. Молодуха Домна тащила своего мужика. Неумело тащила. За шею боялась схватить и тянула за опояску. Мужик болтался, как сноп, и застрял в воротах.
А вон три подростка за руки и за ноги протащили какого- то парня. Тришка позавидовал;
— Видать, девка по нему какая-то сохнет и подговорила сарынь парня-то не бросать. Одарила их. К ночи укроет заботливо. А я хоть околей. Эх! — и заревел во весь голос: — Проклята моя головушка молодая. Никто меня не жалет. Пропадат молодость. У-у, — и хвать кулаком кого-то по животу.
Солнце садилось. Уставшие бабы все еще таскали мужей по дворам, где их ждала очередная и еще не последняя чарка. Другие выглядывали место под забором посуше, помягче, куда б положить своего ненаглядного на ночь.
Кончался четвертый день развеселой Ванькиной свадьбы. Вздыхали старики и молодухи:
— Ох-хо-хо, длинна рогачевская улица в сибирском краю. Двести дворов. Не скоро их все обойдешь, ой не скоро. А хлеба поспевают.
Симеон выпил очередную чарку. Он не помнил, то ли сразу взял не то направление, то ли еще какая причина была, но очутился в огороде, среди конопли. Справа стояла черная банешка. Впереди целый загон капусты, а за ней городьба соседнего огорода. Пошатываясь, Симеон собирался отдохнуть в конопле и тут, за забором, увидел Ксюшу. Даже рот раскрыл от удивления. Прижавшись к стайке, она смотрела на пляшущий хоровод девок и парней. Там, в середине, взявшись за руки, стояли Ванюшка и его жена, а вокруг них лебедями ходили девушки в ярких праздничных сарафанах и славили тароватого князя и княгинюшку златосердую.
Симеон сразу отрезвел. Присел в коноплю и, пригнувшись, пополз во двор. Штаб горевского отряда расположился в крестовом доме Кузьмы, до него версты полторы. Выскочив за ворота, Симеон увидел Валерия. Тот тихо брел к новосельскому краю, обходя пляшущих и поющих. Чуть в стороне шли два солдата с винтовками. Симеон догнал Валерия.
— Вашскородь, барин, — шептал он, — та девка, што комиссаршу лонись уволокла, эвон она, в соседнем огороде…
Ксюша очнулась. Села. Зябко передернула плечами от сырости. Тошнотворно пахло мышами и чем-то застарелым, амбарным. «Где я? Тихо-то как. Видать, на дворе ночь?» Около двери послышались шаги, удалились и опять тут, рядом… Еле слышный разговор. Запах табака. «Должно, двое караулят?»
Хотела подняться, но сразу опять села и тихо охнула. Затылок от виска резанула тупая боль, к горлу подступила тошнота. И тут Ксюша вспомнила удар Симеона в висок, его злой шип: «На, ведьма, поджигательница…» Солдаты скрутили руки. И опять удар, теперь в грудь. Вот такая же тошнота, как сейчас, поднялась к горлу, закружилась голова… Последнее, что она вспомнила, это жесткий окрик: «Перестаньте! В амбар ее, под замок! Утром разберемся!..»
«Надо как-то доставить в отряд сведения. Стало быть, надо добраться до своих. Дура, што натворила! Вышло-то как неладно: схватили, и пикнуть не успела».
Получилось и вправду неладно. Пробравшись в новосельский край, к Арине, Ксюша расцеловалась с крестной.
— Соскучилась, как сто лет не была у тебя… Угости простокишей. Шла тайгой, а она перед глазами — холодная, крепкая, хоть ножом ее режь. А што за гулянка в селе? Праздник какой?
— Свадьбу ноне играют.
— Какой дурак свадьбу играет без мала в страду?
— Рогачевские все выкомаривают. Ваньша! Видать, шибко приперло. Посторонись-ка, я в подполье за простокишей нырну.
Арина спустилась в подполье, и слышно было, как доставала из кадушки соленые огурцы, как цедила из лагуна медовое пиво. Ксюша стояла возле печи, вдыхала сладостный запах родного гнезда и рассеянно перебирала в уме дома Рогачевых, где были Ваньши… «Путает што-то крестна. В кержацком краю все Ваньши еще подлетыши».
— Слышь, крестна, не пойму, кто жених-то.
— Прими-ка миску с огурчиками, да руку подай, ох, тяжела я стала. Да Ванька твой жених-то.
— Мой?… — сердце застукало гулко-гулко, как бьют в обечайку. Душно стало. Рывками развязала под подбородком платок, сграбастав в кулак, стянула его в головы.
Переспросила Арину:
— Не путаешь?
— Да кого мне путать, ежели он сам сюда приходил!
— Зачем приходил?
— На свадьбу звал. Ну што ты дышишь, как запаленная лошадь? Лихотно? Водички тебе? Простокваши?
— Не надо мне никого!.. Жениться, стало быть, надумал… Я его давно натокала на свадьбу… шибко давно… Рада за Ваню… Только как это он на чужой?…
Ксюша словно окаменела, Просидела идолом час, повторяя: «Я его натокала… Лучше станет обоим…» Затем залпом выпила полкрынки успевшей согреться простокваши и вышла на улицу.
В новосельском краю были связные. Низко надвинув платок на лоб и прикрывая им лицо, Ксюша пробиралась то к одному двору, то к другому. За два дня узнала, где стоят солдаты и сколько. Как меняются караулы. Словом, все, что наказывали ей партизаны. За это время старалась не думать о Ванюшкиной свадьбе. Женился — так и должно быть. Но перед самым уходом в тайгу захотелось посмотреть на него в последний раз. Под вечер, когда пыля возвращалось деревенское стадо, пробралась в кержацкий край. Прячась где в тени заплотов, где в высокой конопле, где за стайку, смотрела, как идут Ванюшка с женой, и, заглушая тупую боль в груди, говорила себе: «Пусть счастье свое найдет. Нам с ним, видно, не судьба».
В середине пляшущей, поющей, яркой толпы шел Ваня под руку с молодой. Ксюша так и впилась в лицо молодухи. «Хороша собой жена Вани, — как стон вырвалось признание. — Правда, ростом не вышла. Руки малы. Такая рази захватит хорошую ручку пшеницы при жатве?…»
Свадьба прошла в соседний двор и Ксюша перебралась за ней в соседний огород. Тут и увидел ее Симеон.
Светало. Засерели стены амбара.
«Нет, теперь не уйти. Конец… Завтра, может, сегодня привяжут за ноги к лошади и потащат, как Лушку, по улице. Одна судьба… — сжала зубы от боли в висках. Только б не вскрикнуть. Лушка, подружка, вместе о будущей жизни грезили… О тебе Вавила горюет, а меня даже и вспомнить некому. Ты хоть любовь узнала, а я… Ваня, Ванюшенька!»
Горев был взбешен, узнав что Валерий Ваницкий спрятал где-то Ксению Рогачеву. Ему доложили об этом рано утром. Хмельная голова тянула к подушке, но злоба на Валерия была еще невыносимей.
— Ах ты, сосунок! Тебе этот орешек не отдам. Я из нее буду душу тянуть…
Вошел Валерий. Он чувствовал, что не так просто утихомирить Горева, но план был готов. «Только бы выдержать характер», — думал Валерий.
— А, Валерий Аркадьевич! Что так рано привело вас ко мне? Радость? Наверное, допытались у пленницы, где ваша большевистская пассия? Да?
Валерий не ожидал издевательского тона. Он ждал бури от Горева и злоба охватила такая, что он готов был пристрелить наглеца.
— Господин подполковник! — крикнул Валерий, — еще одно слово, и примирение между нами будет невозможно.
— А я чихать хотел на примирение. Помните наш уговор? Забыли? Вы дали слово офицера не вмешиваться в мои дела. Девку допрашивать буду я! Можете идти!
— К черту все уговоры! Я офицер контрразведки, и сам буду допрашивать Рогачеву.
Валерий даже не ожидал такой быстрой победы. Увидев растерянность на лице Горева, почувствовал, что он для этого жестокого карателя не только сын Ваницкого, но и офицер могущественной контрразведки, той самой, что захватила власть в армии, вершит расправу без следствия и суда; той самой контрразведки, перед которой бледнели порой и боевые полковники.
Горев нервно прошелся по комнате. Ваницкий-отец хитро подстроил, сделав Валерия офицером всемогущей инквизиции Колчака. Гореву казалось, что лики святых на иконах усмехаются.
— Хорошо. Ваша взяла, Валерий Аркадьевич, но… допрашивать ее будем вместе.
— Зачем вам себя утруждать такой грязной, такой неблагодарной работой, господин подполковник! Если будет крайняя необходимость, я позволю себе потревожить вас. А пока вы свободны, — и вышел.
Сквозь гул в голове Ксюша услышала, как открывали засов, распахнули дверь. В амбар ворвался свет, повеяло свежестью раннего утра. За порог шагнула шустроглазая девчонка и зашептала скороговоркой:
— Не узнаешь меня? Я Тришкина сестра, Агашка. Видала, как ты унесла комиссаршу, как приходила за Тришкой. Ох, какая ты смелая… Слышь, офицер прислал тебе поесть, да велел спросить, не надо ли еще чего. Смотри ты, сарафан разорвали… Слышь, — оглянулась на солдат, стоявших а дверях, зашептала в самое ухо: — ежели што надо вашим передать, так скажи. Тришка мигом… Он с похмелки, лежит, но я добужусь.
— Никого передавать не надо.
— Ты не смотри, што я ростом мала, я шустрая — страсть.
— Никого не надо, — повторила Ксюша, — Заплату бы на сарафан положить.
— Заплату — мигом. А Тришку послать куда?
— Ты как ко мне попала?
— Хы! Я видала, как тебя вечор арестовали, как в пустой амбар к деду Савватею втолкнули. Сам-то дед помер весной, а бабка Агриппина к дочери перебралась. А седни, смотрю, барин ходит, ходит, да все курит. Ох, и приглядный он, тетка Ксюша. Ну, я и спросила, не надо ль снесть тебе што?
— Сама?
— Не-е, он подманил. Полтину серебром дал. Заплату я мигом. И кваску испить принесу, и умыться. Домой-то бечь далеко, так я тут, у тетки Авдотьи разживусь, а потом уж к барину Валерию побегу.
— Агаша, а много народу сбежалось, когда меня в амбар…
— Не, гуляли все, да Симеон шибко бахвалился, што тебя поймал.
Только ушла Агаша, Валерий пришел. Задумчивый, хмурый. Затянут в новенький френч английского производства, в новые галифе. На ногах английские краги.
— Здравствуйте, Ксюша. Я не спрашиваю вас, как провели ночь. Плохо. Понимаю. Но поверьте, я для вас сделал все, что было в моих силах. Послушайте, я узнал трагедию вашей любви, сватовство и продажу.
— Узнали, и ладно, пошто вспоминать. Я сама стараюсь забыть, а другим, видишь ты, дело.
— Вы не правы — Прислушался и стремительно распахнул дверь. Она ударилась во что-то мягкое. — Извините, Симеон, я вас не ушиб?
— Н-нет, не шибко… Я от господина Горева. Они просили вас немедля придти. Вашблагородь, у меня и лошадь в упряжи…
— Передайте подполковнику, я скоро буду, — и захлопнул двери. — Следят, нюхают, ищейки. Мне надо с вами говорить откровенно, а тут у стен могут быть уши. Пройдемте за деревню, к мельнице. Там, над прудом, на бугре есть отличное место.
«Может стать, увижу кого из наших», — подумала Ксюша и ответила твердо:
— Пойдемте.
Шла к двери впереди Валерия. Выход загородил усатый солдат.
— Куды-ы!..
— Со мной она, братец, — осадил Валерий. — И не пучь глаза, а лучше давай свою шинель. Ксюша, накиньте. Хоть и солнце, а сыро. Особенно на земле. Заодно и фуражку возьмите. А ты, братец, найди себе другую.
Первая прожелть легла на траву и прибрежные тальники. А сквозь них светилась гладь мельничного пруда. Дальше — горы с кустами румяных рябин, коричневых черемух. Светились на солнце золотистые березы. Ветерок слегка морщил поверхность пруда и гнал по ней тальниковые листья.
Загнутые, парусящие, они, казалось, стремительно мчались куда-то, но степенные гуси, едва шевеля лапами, обгоняли листья.
Валерию показалось, что эти стремительно плывущие листья имеют к нему какое-то отношение.
«Так и в жизни, — думал Валерий. — Одни, стремительно мчась, остаются на месте. Другие, едва приложив усилие и двигаясь медленно, обгоняют бешено скачущих. В гимназии я рвался куда-то, чего-то искал. И сейчас ищу, рвусь вперед, как эти тальниковые листья, а жизнь обгоняет меня…»
Валерий с Ксюшей стояли на вершине бугра. У ног их шумела вода на колесах мельницы, и неяркая радуга висела над клокочущим омутом.
Сколько клятв, уверений в любви, вздохов и слез знал этот бугор. Ксюша вспомнила, как однажды они с Лушкой проходили возле пруда. Лушка неожиданно остановилась, попросила Ксюшу: «Постоим немного. Я когда иду этой тропкой, всегда остановлюсь на минутку. Здесь Вавила надел мне на палец обручальное кольцо, назвал меня своей женой. Для меня это самое дорогое место на свете. Постою, вспомню, и хорошо становится на душе».
Ксюша вздохнула. Нет Лушки. Вспомнила митинг в отряде. Ксюша забралась тогда на пень, чтобы лучше видеть товарищей, чтоб донести до них увиденное в Рогачево. И закончила как заправский оратор: «А сказала я вам, штоб Лушкина смерть и смерть наших товарищей легла вам на сердце, как мне легла. Я готова зубами вцепиться в проклятых колчаков, отомстить за подруженьку! У каждого из вас есть за кого отомстить».
С ненавистью посмотрела на Валерия. «Отомстила… Как дура влопалась».
Ксюша не понимала, зачем привел ее сюда этот задумчивый офицер. «Шинель велел прихватить. На земле, вишь, сыро. Если што, я ему зенки вырву, красавчику. Может, кинуться опрометью в тайгу? — Оглядела Валерия. — Долгоногий, догонит. Да еще у него револьвер. Пусть хоть лопнет, а дальше я с ним не пойду. Пусть тут стреляет…»
Все у нее тупо гудело, как гудят в непогоду телеграфные провода. Гудели руки, ноги, спина, голова. Ксюша боялась смерти, как боится ее все живое. Но сейчас ее близость ощущалась как избавление от несносного гуда, от изнуряющих дум о товарищах, о Ванюшкиной свадьбе.
Смерть воспринималась, как переход в другой мир, где живут ее мать, отец, Филя, Лушка, Михей. Бога, наверное, нет, но мать, Филя, Лушка не могли исчезнуть бесследно. В том мире — сыро, темно и непременно надо унести туда в памяти краски залитой солнцем земли. Не отрывая глаз, Ксюша смотрела на маленький куст малины с тремя красными ягодами под пожухлым листом. Раньше здесь было много малины. В детстве, урвав свободную минуту, Ксюша бежала сюда не столько полакомиться сама, сколько принести горстку душистых ягод Ванюшке. Сейчас здесь остался единственный чахлый кустик.
«А от Вани?… Что осталось от Вани? А ну ее, эту жизнь. Боль одна от нее…»
Валерий, найдя небольшой валун, отполированный сарафанами и чембарами нескольких поколений, пригласил:
— Садитесь, прошу вас. У меня большой разговор.
Ксюша села. Стараясь, чтоб не заметил Валерий, украдкой огляделась. Шагах в ста, между березами, заметила двух солдат.
Валерий присел на соседний валун. Достал серебряный портсигар с золотой монограммой, не спеша закурил. Затянулся. Весь вечер, все утро он обдумывал, как вести разговор. Подбирал наиболее убедительные слова. А сейчас, стоя перед этой деревенской девушкой, вдруг растерялся, почувствовал, как легковесно то, что он приготовился сказать. Из каких-то неведомых глубин памяти всплыл сон далекого детства, навеянный сказками, что читала ему мать. Два усатых ландскнехта подвели маленького Валерика к столу, покрытому алой суконной скатертью, стукнули алебардами о чугунные плиты пола темного сводчатого подвала. «Вот, ваша честь, поймали», — доложили они горбуну в ярко-красном костюме, по моде времен королевы Елизаветы. Седые космы змеями свисали из-под алого колпака, а лицо горбуна закрывала кровавого цвета маска. Сквозь узкие прорези, не мигая, смотрели на редкость колючие, горящие удивительным черным огнем глаза. Горбун потер друг о друга сухие, с длинными пальцами руки. При этом послышался звук, будто лопнули четыре стеклянных банки: большая, поменьше, совсем малютка и снова большая. Это хихикал старик.
— Извольте полюбоваться, Валерочка, — горбун то втягивал голову в плечи, то тянул ее вверх, и она качалась на длинной, зеленоватого цвета шее. — Извольте полюбоваться, ненаглядное дитятко, хо-хо, хи-хо, перед вами стоит хрустальная ваза. Вглядитесь!.. В ней два волшебных шара… зеленый и голубой. Выбирайте один из них. Это ваш жребий, ваша судьба… Один — жизнь, второй — смерть! Выбирайте!
Через много лет, будучи гимназистом, юнкером, офицером Валерий не раз вспоминал этот сон. «Такова жизнь, — говорил он себе. — Она постоянно заставляет людей выбирать свой шар. Одни выбирают непродуманно, хватают наиболее яркий, и, как правило, обжигаются. Другие осторожничают всю жизнь, ходят вокруг да около, опасаясь, как бы не ошибиться, и умирают, так и не сделав выбора, пройдя жизнь по окольным, случайным дорожкам. Третьим шары выбирают другие. Четвертые же стараются разгадать шары, и выбрав, предвидят, куда приведет их дорога. Они не хнычут, когда появляются косогоры и крутяки, колючие заросли, топи и валуны, ибо знают — это их дорога, и другой для них нет». К этим последним Валерий всегда относил себя.
Сегодня ему снова предстояло сделать выбор. Но сейчас он знал, что скрывает в себе каждый шар, и потому понял: приготовленные им слова не нужны — они лежат в стороне от главного. Так зачем говорить? Надо действовать. Валерий тряхнул головой, провел по лицу ладонью, словно умылся, и удивился собственной нерешительности. Выбор сделан. Надо только заставить себя свернуть на нужную тропку.
— Итак, решено, мы с вами уходим вместе.
— Куда?
— Как куда? В ваш отряд!
«Попадешь к колчаковцам, — предупреждали ее Вавила и Вера, — они в первую очередь начнут пытать про отряд. Может быть, станут бить или прикинутся друзьями».
Ксюша даже не поднялась. Наклонила голову, ожидая новых подвохов и исподлобья разглядывала Валерия. «Глаза добрые, а в душу змеюкой лезет».
Вскинула голову и сказала с вызовом, срывая злость:
— Нет уж, в отряд не возьму. Да и самой мне, видно, там не бывать. Не отпустите ведь, просто-напросто языком балаболите.
— А почему не возьмете? Послушайте, я второпях не рассказал вам самого главного: я Верин… жених. Я командовал красным полком, я буду полезен в отряде.
— Да ну-у?… Много Вера про жизнь свою рассказывала, а о женихе, видать, запамятовала, Должно быть, хорош женишок… Стреляйте сразу, кого еще тянете, а посля за ноги да к лошади вяжите, как нашу Лушку… Ненавижу вас, проклятущих! Попались бы в тайге, когда я с винтовкой…
От мысли, что даже угроза смерти не заставила ее лгать, Ксюша почувствовала себя сильнее стоящего напротив нее офицера. Сидела на камне птицей, готовой к взлету. Тело напряжено. Пусть на бледном лице ссадины и синяк на щеке, но зато огнем ненависти пылали глаза, и тонкие брови выгнулись, как наконечники копий. По спине прошел холодок. Валерий, всем существом скрывая смущение, сказал:
— Вы зря тревожитесь, Ксюша. Я не собираюсь вас расстреливать. Мы с вами уходим в отряд.
— Не верю я вам.
— Понимаю… Вы вправе не верить мне. Вы видели меня в тот злополучный день, когда спасли Веру… Я вам благодарен.
Но я не знал что это она… Я вообще ничего не знал…
«Пусть брешет… — почему-то в глаза лез кустик малины с тремя ягодами. — А я, может, надумаю, как сбежать».
Валерий погасил папиросу и, помолчав, продолжал:
— Я прошу вас выслушать меня до конца. Мы с Верой друзья с ученических лет. Я часто бывал у них в доме. Я был влюблен в Веру… Немного по-детски. Затем я уехал в военное училище и, должен сознаться, Вера забылась. Вернувшись, я увидел ее повзрослевшей, похорошевшей. А главное — разглядел очень красивую душу, и меня потянуло к Вере с силой неодолимой. Я полюбил ее сильней собственной жизни. Полюбил так, что могу сказать об этом всему свету, как говорю вам, совершенно постороннему для меня человеку. Я офицер, но душою я с вами… Вы мне не верите. Не берете с собой. По-своему вы правы. Так вот, вы свободны. Идите… И передайте Вере, что я прошу ее о личном свидании. Скажем… у той скалы, за рекой. Видите? Если она не захочет придти, то скажите ей… пусть уводит отряд подальше от Баянкуля, от Богомдарованного, от всех приисков моего отца. Здесь Горев не оставит вас в покое. Он выполняет задание отца.
— Барин! Умный вы вроде бы человек, а того не поймете, кто мы и за что воюем. Мы ушли в тайгу не в поисках тихой жизни, а чтобы воевать с вами. И не уйдем никуда, покуда останется хоть один колчак. Мы за свободу воюем. Поняли!
Валерий глядел на Ксюшу и пытался понять, в чем сила таких людей.
Полуголодные, полураздетые и почти безоружные, они воюют с хорошо обученной армией. Отдают свои жизни во имя будущего. Перед глазами Валерия вставал второй мир, мир Веры, Ксюши, новой России. Не карта России, а она сама — необъятная, с реками, горами, полями и городами. Разом вся. И Валерий неожиданно для себя осознал, что деревенская женщина Ксюша нужна ему не только как связная между ним и Верой, но и как связная между ним и другой жизнью, к которой он ищет и не может найти тропу. И удивился тому, что мог раньше жить вне этой жизни, и тому, что не может заставить Ксюшу поверить ему: «Отец скажет фразу, и веришь, а я говорю, говорю, и все без толку».
— Бегите, Ксюша, в тайгу. В добрый час. Прихватите шинель. Она вам пригодится.
Ксюша заколебалась — пойдешь, а он бац в спину из револьвера. Но другого выхода нет. Начала пятиться, постепенно ускоряя шаги. Валерий упрекнул:
— Вы даже не попрощались со мной.
Ксюша не ответила, подобрала полы длинной шинели и бросилась вверх по Выдрихе.
— Стой!.. Стрелять будем… — наперерез ей из березняка бежали солдаты. Передний, чуть сбавив шаг, вскинул винтовку к плечу.
«Не успею добежать до кустов! Сызнова станут бить. Живая не дамся. Грудью брошусь на штык». И тут до нее донесся выстрел. Это Валерий, выхватив револьвер, выстрелил вверх и крикнул:
— Стой! С-смирно! Кто вас сюда, мерзавцев, послал?
Солдаты замерли. Передний громко отрапортовал:
— По приказу их высокоблагородия, для пресечения бегства.
— На-ле-во, кру-у-угом… В деревню ша-агом арш! Передайте Гореву, что это моя агентура.
Ксюша скрылась в лесу.
Издавна слаб на хмельное Кузьма. Когда доведется, хватит ковшичек медовухи, от силы два — и сразу домой. Сразу спать. И неделю сам не свой. А тут клещом вцепился Горев:
— Кузьма Иваныч, еще чеплашечку.
— Душа не примат.
— А ты на душу наплюй. Меня уважаешь?
— Дык как же иначе… Вы власть. Ну рази последнюю.
— Последняя у попа жена, — и подал ковш. А перед тем как подать, плеснул туда самогонки. Захмелел Кузьма так, что мирские песни запел. Но скоро хмель сморил его. Обмяк Кузьма Иванович, побелел, да как заревет: «Изыди, сатана!» Закинул голову назад, закатил глаза, заикал, и медленно сполз с лавки…
Положили Кузьму Ивановича посередине двора, на серую кошму, брошенную прямо на гусиную травку. Лежал он без признаков жизни: веки прикрыты, нос заострился и лицо посинело.
— Неужто преставился, заступник-то наш? — крестились сельчане.
Пятьдесят с лишним лет прожил Кузьма Иванович в селе. Не хватило хлеба до нового — к кому идти? К Кузьме Ивановичу. Ситчику надо, гвоздей, соли — к кому идти? В лавку к Кузьме Ивановичу. Лошадь надо дров привезти или поле вспахать — опять к нему. А если сын народился? Если родитель скончался? Или грех какой приключится и у бога надо что выпросить — к кому пойдешь? К уставщику, к благодетелю, заступнику перед богом.
С гор, над самой землей ползли темные тучи, и предгрозовой полумрак повис над селом. Ни лист, ни былинка не колыхались. Недвижная влажная духота окутала Рогачево. Кузьма Иванович лежал посредине большого двора. Руки сложены на животе и в них теплилась восковая свеча, а на груди лежала иконка от медного складня. Вокруг на коленях стояли бабы, мужики, ребятишки.
День катился к закату.
— Господи, што с нами грешными станет?
— Богородица дева, защити и помилуй.
Крестились истово и, припав лбами к земле или воздев руки к небу, подолгу шептали молитвы. Не молили бога принять душу раба Кузьмы. К чему? Бог душу пастыря и так примет как надо. Молили о себе, о новом заступнике. Даже самые пьяные, встав на колени, крестились и кланялись, припадая лбами к земле. А народ все прибывал.
— У меня ить от винного огня средство есть, — среди молитв и причитаний раздался голос Гудимихи. Она вскочила с колен и трусцой побежала к сенкам, на ходу крича девкам:
— Карасину малость тащите сюда, помету куриного, масла постного и нож с клюкой.
Вернулась быстро. Перекрестилась! «Господи благослови», — и опустилась на колени перед Кузьмой. Подозвала к себе ближнего мужика.
— Бери клюку… Как бы не запоздать нам. Чуть припоздаешь — помрет. Бери клюку-то…
Поставила полуштоф на землю и между крепко сжатыми зубами Кузьмы протиснула нож. Между зубами приоткрылась щелка.
— Клюку в рот вставляй! — командовала Гудимиха. — Меж зубов толкай. Глубже… Теперча поворачивай, разжимай ему зубы… Будя. — Гудимиха схватила полуштоф, взболтнула. — Ну, святый боже, благослови, — и, вставив горлышко в приоткрытый рот Кузьмы, наклонила посудину. — Эй ты, набок ему голову чуть поверни, не то захлебнется.
— Верую во единого бога отца-вседержителя, — звучала над толпою новая молитва. И никто, кроме Гудимихи, не расслышал, как заклокотало в животе у Кузьмы. Закорежило его, как в огне от гудимихинского снадобья. Икона, свеча упали с груди на кошму. Поджав ноги, Кузьма перевалился набок и, мотая головой, встал на четвереньки. Его выворачивало наизнанку. Вздох облегчения пронесся над толпой.
— Слава те, боже, жив наш заступник!
Чувство самосохранения гнало Ксюшу подальше от солдат, от села, от подполковника Горева. Чувство долга звало ее к товарищам в тайгу. Но в селе остался Ваня.
«Пошто он женился на этакой?» — задохнулась она от боли. Вспомнилось детство. Голоногая Ксюша вместе с Ванюшкой дерутся против мальчишек другого края. Вот такую Ванюшке нужно жену, чтоб стояла с мужем плечо к плечу. А эта разве посмеет?
Вот Ксюша с Ванюшкой, еще сарынятами, тащат с реки бадейку воды на полив. Вот скачут на неоседланных лошадях по степи, и встречный ветер поет им песню. До сих пор она звучит в сердце Ксюши.
Свистнули вожжи в руках Устина, и Ксюша-подросток прикрыла Ванюшку, принимая на себя удары. А эта, смазливая пышка, разве она испытала такое? Разве она способна закрыть собой Ваню от беды?
«Не такая нужна жена Ване! Не такая…»
Любовь, ревность гнали ее обратно в село. «Што я делаю? Товарищей предаю?… А иначе не могу! Я увидеть Ваню должна!» — Позабыв про всякую осторожность, побежала к дому Кузьмы. Оттуда неслись молитвы и причитания.
— Господи! Што там стряслось?…
Подбежала ко двору Кузьмы Ивановича, когда он встал на четвереньки, а его паства, воздев к небу руки, славила божью премудрость. Нестройный хор голосов сливался с гулом надвигавшейся грозы. Полил дождь. Крестясь, народ торопливо начал расходиться. В суматохе никто не обратил внимания на солдата в долгополой шинели, затаившегося у ворот.
«Вот и Ванюшка в розовой шелковой рубахе рядом с невестой». И то, что они шли, взявшись за руки, и то, что плечи их касались друг друга, придало особую порывистость движениям Ксюши. Резко положив руку на Ванюшкино плечо, она сильно тряхнула его. Ванюшка даже качнулся. Поднял глаза.
— Ты?!
— Надо тебя. Выходи быстрей! — схватив за руку, потащила его от ворот к переулку. Из переулка в поскотину. Там, среди пожелтевших берез, остановилась и сразу, без слов, обвила Ванюшкину шею руками и с силой прижалась сухими губами к его губам.
— Желанный… родной… Не могу без тебя… Не могу… Хоть железом жги. Хоть убей…
Ванюшка опешил, но с готовностью отвечал на град поцелуев. Вот уж чего не ждал. И надо ж! Свершилось! Ксюша рядом, добрая, взволнованная, покорная и властная одновременно. Любимая и долгожданная!
— Никому не отдам тебя, Ваня, никогда.
— Да как не отдашь-то? Я же женат.
— Пусть женат. Пусть. А мы будем друг друга любить. Ваня, забудь ее… Пусть еще бога благодарит, што зенки ей не выдрала. Пойдем, пойдем скорее за Выдриху…
Погромыхала гроза и умчалась куда-то за горы. Наступила таежная ночь. Ванюшка спал на шинели, укрытый полой, а Ксюша сидела рядом и тихо гладила его волосы. И было ей непонятно, как могла она раньше жить в одном селе, в одном доме с Ванюшкой и быть так далеко от него, не слышать его дыхания ночью, не ощущать его губ, не гладить его шелковистые волосы.
Нет для влюбленных лучшей крыши, чем иссиня-черный шатер бездонного неба, особенно в теплую осеннюю ночь. В такую ночь весь мир кажется удивительно-близким: и звезды, и горы, и река, что шуршит недалеко, и кедры над головой, и люди на всем белом свете — все кажется частью тебя самого. Лежишь на постели из мягких пихтовых веток, закинув под голову руки, смотришь на звезды, и тысячи дум чередой. проносятся в голове.
Когда Ванюшка проснулся, Ксюша чуть слышно спросила:
— Ваня, о чем ты грезишь. Я хочу знать, што у тебя на сердце.
— Отродясь не бывало так хорошо.
— И мне хорошо. Родной мой, такое б тебе сказала, какое никто, никогда, никому не сказывал, да слов не знаю таких. А ведь они есть, такие слова. Новая жизнь начинается, Ваня. Колчаков мы прогоним и заживем, как не снилось.
Виделась просторная изба. Пол крашеный, как у Кузьмы. По лавкам — сарынь, и все с книжками. А учит их Егоров Петюшка… То сотни плугов идут один за другим… То сразу все жнут…
Ванюшка молчал. Он тоже видел иную жизнь, о которой мечтал столько лет. Только совсем другую.
Когда на востоке обозначилась белая полоска, Ксюша решительно поднялась.
— Вставай, идем.
— Куда?
— К нам в отряд. Я же сказала, никуда не пущу тебя. Никуда. Мы будем в отряде, как муж и жена. Навсегда. Или не согласен?
— Што ты? Да я об этом только и грезил… Надо б домой зайти, одежонку взять.
— Разве можно сейчас в село? Надевай шинель и пойдем. Прямо в отряд. Ваня, родной мой, да как же раньше-то жили в одном селе, в одном доме и… не любились. А седня!.. Боже, вот она жизнь, вот оно счастье!
Начальник тыла генерал Мотковский докладывал Колчаку:
— По последним неполным данным, численный состав так называемых партизан от Урала до Тихого океана достиг ста пятидесяти — ста девяноста тысяч человек. Численность некоторых наиболее крупных соединений достигает десятков тысяч человек, Таковы группировка Мамонтова-Громова в Кулундинской степи, Горно-Алтайская Третьяка, Ачинск-Минусинская Кравченко и Щетинкина, Забайкальская Журавлева.
Мы отмобилизовали все, что возможно. На нашей стороне, кроме русских частей, действуют чехословаков пятьдесят пять тысяч, сербов — четыре, поляков — четырнадцать, итальянцев — две, англичан около двух, французов около тысячи человек. Кроме того, мы и атамана Семенова отозвали с фронта и двинули против красных банд наиболее боеспособные войска.
Мы передали союзникам для покрытия их расходов концессии на многие предприятия Сибири и значительную часть золотого запаса, вывезенного в свое время из Казани.
Генерал Мотковский заглянул в бумажку.
— Англии передано две тысячи восемьсот восемьдесят три пуда золота, Японии — две тысячи шестьсот семьдесят два пуда, Америке — две тысячи сто восемьдесят пудов, Франции — тысяча сто двадцать пять пудов…
Колчак медленно ходил по просторному кабинету. Высокий. Худой. В строгой форме адмирала русского флота.
Генерал Мотковский продолжал доклад:
— У союзников сейчас сложная внутренняя обстановка, и на большую помощь войсками рассчитывать трудно, хотя оружие, боеприпасы и снаряжение продолжают поступать регулярно. Но всех этих усилий недостаточно для ликвидации красных банд.
Колчак повернулся к Мотковскому и встал, заложив руки за спину, расставив ноги, как обычно стоял на мостике боевых кораблей.
— Пишите, генерал, приказ.
Для резкого усиления войск, действующих против повстанческих банд, приказываю:
Параграф первый. Непосредственное командование войсками, действующими против повстанческих банд, возложить на начальника тыла генерала Мотковского.
Параграф второй. Для командования частями, непосредственно занятыми действиями против повстанческих банд, направить в распоряжение генерала Мотковского, генерала Бржезовского, генерала Евтина… передать в распоряжение генерала Мотковского дополнительно три бронепоезда…
Закончив диктовать, Колчак подошел к карте. Районы, где действовали крупные партизанские соединения, были заштрихованы. Это внутренние фронты, отвлекающие с основного фронта полки и дивизии. Местами карта словно посыпана черным горохом, и у каждой горошины — свой черный номер. Это обозначение места, где действовали партизанские отряды. Были среди них и не очень активные, такие, как отряд Вавилы Уралова, но их было много, и они тоже отвлекали силы. Повернувшись к Мотковскому, Колчак протянул ему руку.
— Теперь разрешите сказать вам чисто по-дружески. От ваших успехов в тылу зависит очень и очень многое. Не сочтите ваше назначение за обиду. Отнюдь. Это, если хотите, акт величайшего к вам доверия.
— Я так и понял. Благодарю.
— Да поможет вам бог!
В окно землянки заглянул рассвет и разбудил Ксюшу. Не хотелось вставать. Под боком у Ванюшки уютно. Он тихо посапывал, точно младенец. А у Ксюши на душе тревога: как объяснить Вавиле, Вере и всем остальным приход Ванюшки в отряд? Как рассказать о бабьей слабости, что дважды ставила под угрозу не только ее жизнь, но и жизнь отряда?
От этой мысли даже дыхание перехватило…
…Пришли они с Ванюшкой в отряд поздно ночью. На подходе к лагерю их остановил Федор, Поначалу обрадовался приходу Ксюши, а приглядевшись, спросил:
— Кто это с тобой?
— Ваня… Иван Рогачев. Он со мной…
— Ксюха, я должен проводить вас до Вавилы. Не серчай.
Пока шли до лагеря, Федор молчал. Только когда их окликали в темноте, он отвечал «свои» и шел молча дальше.
— Вот што, Ксюха, не след будить Вавилу — допоздна рядили и судили: где тебя искать, да кого на выручку посылать, Утресь поговорим, — и ушел в темноту.
Ксюша неслышно скользнула с постели. Заботливо прикрыла Ванюшку шинелью.
— Желанный мой, у бога выпрошенный, живинушка ты моя ненаглядная, — шептали губы, а непослушные пальцы тянули на плечи сползшие рукава холщовой рубахи, завязывали тесемки у ворота. Ксюша надела кофту, сарафан, ичиги и выскользнула на улицу.
Утро как бы не сменяло ночь, а подкрадывалось к ней, сторожко, как крадется терпеливая кошка к разнежившейся синице. Вначале чуть посветлела полоска неба на юго-востоке. Затем начала розоветь. Зарозовели вершина Каратау и нижние кромки обрывков туч, что толпой теснились у горизонта. Там, наверху, уже все пылало, а в долине еще полумрак. Серые струйки тумана лениво пробирались между стволами деревьев. За ними тянулись тонкие синеватые нити рассвета. Скрипнул в последний раз коростель, и умолк. На самой макушке высокого кедра закричала кедровка. Из прибрежных кустов радостной песней ей ответила крошка-тиньковка.
Начинался день.
— Дивно-то как! — Ксюша оглянулась. И вздрогнула, и обрадовалась одновременно. «Это хорошо, што она первая…» На тропинке стояла Вера. Щеки ее разрумянились, — видно умылась только что. Она с радостью смотрела на Ксюшу.
— Пришла? Когда? — обняла, закружила. — Ксюша, родная, как хорошо, что ты вернулась…
Ксюша чуть отстранилась от подруги.
— Пойдем на речку, мне рассказать тебе нужно… А где Вавила?
И не дожидаясь ответа, быстро пошла к Ральджерасу.
— Вера! Со мой Ваня пришел. Мой Ваня! Поняла?
— Как же это случилось?…
— Из-под венца увела…
И Ксюша торопливо, волнуясь и заново переживая случившееся, рассказала все, что произошло с ней в Рогачево. Вера не перебивала. Когда Ксюша кончила, она продолжала молчать. Молчание становилась невыносимым для Ксюши.
— Вера, да ты меня слушаешь аль нет?
— Да, да, я все поняла. Я поняла все! Он просил свидания со мной…
Вера глядела куда-то вдаль, не замечая, как оживали в лучах раннего солнца каждый кустик, каждая ложбинка, как тинькали синицы, радуясь теплому утру.
Нежность, что годами копилась в душе, гнала слова, и Вере было тепло-тепло и необычно уютно. Эту землю, это чистое небо она не променяет ни на какие дворцы.
Ксюша смотрела на подругу и не могла наглядеться. Красива была сейчас Вера. Особенно ее большие голубые глаза. Они были чуть грустные и в то же время светились радостью.
— Ксюша, ты пойдешь со мной туда… к скале, где будет ждать Валерий? Пойдешь? Спасибо тебе, дорогая!
Вавила был необычно суров. Разговаривали втроем. Вера и Ксюша сидели с опущенными головами.
— Мы решили выступать против Горева. Будем действовать по предложенному Федором плану. А на встречу с Ваницким я бы, Вера, идти не советовал. Это просто ловушка. Горев с Ваницким отпустили Ксюшу в надежде поймать вас обеих. Ты лезешь им прямо в пасть.
— Валерий Аркадьевич человек честный, ловушек строить не будет. Он друг моего детства, и я ему безусловно верю.
— Не знал, что ты запанибрата с Ваницкими.
— Грамотный офицер нужен отряду.
— К тому же друг детства…
— Не смейся, Вавила. В нашем отряде будет сражаться Ваницкий. Представляешь резонанс?
— А если вдруг придется тебе выбирать — мы или он? Ксюша привела Ванюшку, не подумав, чем это может обернуться для отряда. А Валерий Ваницкий не Ванька Рогачев! Здесь дело серьезнее. Молчишь? Что ж, поступай по-своему. Но запомните обе: не теряйте головы, если вы еще бойцы партизанского отряда. Через три дня мы выступаем…
Ксюша сжалась от суровых слов Вавилы. Опустила голову. Вера взглянула на него в упор. И ей показалось, что на глазах у Вавилы блеснули слезы. «Трудно ему забыть Лушку».
Часовой заметил на гребне горы людей. Подозвал подчаска.
— К селу идут. Беги к разводящему. Докладай.
Вскоре на плотину прибежали не только разводящий и начальник караула, но прискакал и сам подполковник Горев.
— Эвон, вашескородь, теперича по склону идут.
Горев тщательно осмотрел в бинокль склон, вершину хребта. Теперь и он видел цепочку вооруженных людей. Отозвал адъютанта в сторону.
— Что вы думаете об этом, поручик?
— Я думаю, партизаны случайно демаскировали себя.
— Сомнительно. У них опытные таежники, они нашли бы скрытые подходы к селу. А тут идут открыто. Откуда у них столько сил? Несут пулемет. Нет, случайная демаскировка исключается. Но почему они лезут напрямик? После дождей река разлилась, переправа практически невозможна, хотят форсировать реку по плотине? Откуда у бандитов такая отвага? Или это отвлекающий маневр, а наступления надо ожидать со степи?
Тем временем на противоположном берегу реки отряд Вавилы в составе семнадцати человек таскал к берегу камни, сутунки, пеньки.
— Вашескородь, — доложил Гореву запыхавшийся гонец, — супротив наших окопов замечен противник. Прячется шибко, но штыки проблескивают.
«Все правильно, — подумал Горев. — На мельницу в открытую лезут, а против окопов прячутся. Хотят отвлечь наши силы к реке. Можно бы сразу перевести солдат обратно в окопы. Но пока подождем. Береженого бог бережет».
Когда стемнело, Горев послал адъютанта к мельничной плотине.
— Оставьте там полувзвод, а остальных — в окопы.
Стемнело. У мельницы началась перестрелка. Выстрелы с противоположного берега были редкие, как бы нехотя прилетит эхо залпа, и опять тихо.
Подбежав к Гореву, адъютант доложил:
— Они прыгают в воду, господин подполковник! Кажется намерены форсировать реку!
— Это абсурд! — Но от реки действительно неслись всплески, крики, сверкали вспышки выстрелов. Спрятавшись за ствол березы, Горев подал команду стрелять. Застрочили пулеметы.
— Ур-р-ра!.. — донеслось с противоположного берега.
— Усилить огонь!.. — горячился адъютант. — Ага, откатились канальи!
Горев продолжал сомневаться.
— И все же здесь демонстрация. Основной удар готовится со степи, но есть смысл пулеметы подержать пока здесь. Пожалуй, мы так и сделаем…
Из-за реки вновь донеслось раскатистое «ура», выстрелы, всплески воды.
— Снова атака? Ог-гонь! Пулеметы, длинными очередями с рассеянием по фронту…
На том берегу основные силы отряда расположились в лесу. Бойцы отдыхали. С Вавилой было всего семнадцать человек. Скрываясь за небольшим бугром, приложив ко рту рупоры из бересты, они что есть силы кричали ура, сбрасывали в реку собранные днем сутунки, валуны, коряги. Все это плюхалось в воду, создавало впечатление, будто прыгают люди.
— Осторожней, ребята, — уговаривал Вавила. — Не высовывайтесь, а то дурная пуля прихватит.
Во время третьей атаки Гореву показался слишком однообразным шум боя. И крики «ура» неазартны. И стрельба редкая. «Ай да Уралов! Ловко придумал».
Спросил адъютанта:
— Вы поняли смысл демонстрации?
— Так точно, господин подполковник. Они бросают в воду бревешки, создают шум, отвлекают наше внимание, а удар готовят в другом месте.
— Правильно. Бесшумно снимайте солдат и ведите их за деревню в окопы. Там подпустите противника как можно ближе — и сразу из всех пулеметов. Чтоб ни один не ушел.
— Снял фуражку, перекрестился. — Сам бог шлет нам победу…
Вавила тоже отдал приказ:
— Игнат, пробирайся к нашим. Пускай они потихоньку, без шума, идут сюда, к берегу.
Когда ниже мельничной плотины собрался весь партизанский отряд, Вавила подал сигнал к четвертой атаке. Охрипшие партизаны снова закричали «ура» в рупоры. В реку полетели остатки камней и бревешек, но с противоположного берега колчаковские солдаты ответили хохотом.
— Еще поорите! А ну, поднажми, дурачье… Камушки побросайте…
Колчаковцы хохотали, а партизаны продолжали кричать «ура», стреляли, и всплески в реке раздавались все чаще. Вавила поднялся из-за бугра.
— Пора, ребята, Отомстим за товарищей!.. За Лушку! — и первым прыгнул с берега.
Используя те же бревешки как плоты, часть партизан перебралась на другой берег Выдрихи. Послышались приглушенные вскрики, хрипы.
Отряд бесшумно плотиной перешел Выдриху, обогнул село и с тыла добрался к окопам. Тут уж не семнадцать человек, а все разом закричали «ура», прыгая в окопы на спины колчаковцам.
Военный устав запрещает кричать «ура» во время ночных атак. Но ни Вавила, ни Жура, ни их друзья не знали устава.
Несколько партизан не участвовали в этой атаке. Они оставались в Ральджерасе.
На поляне горел небольшой костер. Немолодой кержак с окладистой бородой, стоя на коленях, мешал веселкой кашу в ведре. Несподручно мешать левой — правая забинтована и подвязана к груди перекинутой через плечо опояской. Двое тяжелораненых бойцов дремали поодаль на подстилках.
У костра тоже шел «бой». Трое — кто с перевязанной головой, кто с забинтованной ногой — сражались в «шестьдесят шесть». С ними Ванюшка. В руках черноволосого кудрярого Митряя, как звали в отряде Митьку Головко, колода истрепанных карт, с которыми он никогда не расставался. Товарищи смеялись, что эти карты Митьке сунула под крестильную рубашечку крестная мать, когда поп вытащил его из купели. Митька не сердился на шутки. Незлобивый и смешливый, он умел ладить даже с самыми угрюмыми кержаками.
Тасуя карты, Митька спросил:
— Ваньша, как же баба-то твоя теперь? Обревелась небось?
— И тесть, поди, с винтарем по тайге тебя ищет, а винтарь-то пулей заряжен, как на медведя…
— Не нудите. Я свое еще отыграю. И вашему Вавиле припомню за измывку: вишь, подожди, в Ральджерасе посиди, нужно проверить, што ты за человек. А кого проверять? Мне рази можно теперь сунуться в село? Сказывали, тятьку выпустили и он вот-вот объявится дома. А Семша? А эта дура Дунька… Тьфу! Не, я тут останусь. Баста! Сдавай!
— А што, в Ральджерасе жить можно, — не унимался Митька. — Только бы бабу под бок, вроде Ксюхи.
— Заткнись! — Ванюшка сплюнул.
Прошло семь дней как увела его Ксюша из села. Опьяненный ее ласками и каким-то новым, неизвестным ему чувством, Ванюшка не думал о случившемся. Ему было хорошо. Дома зима не зима, лето не лето, а чуть зачнет зариться, отец разом поднимает: «Хватит дрыхнуть. Солнце-то эвон где…» И уж если не дело, так заделье найдет: хоть оглобли тесать, ходь двор подметать, аль прошлогоднее сено переметать. Это зимой. Летом еще хуже — пахать, косить… А тут спи, сколь хошь, и Ксюша рядом. Засунув пятерню под рубаху, Ванюшка поскреб грудь и сказал убеждённо:
— Жизнь у вас тут лучше некуда. Только вот харч не тот.
— Харч и у нас всякий бывает, — отозвался пожилой кержак, — Бывает и с квасом, а ежели разживемся, так и с приварком.
— А страшно, поди, воевать?
— Не особо. У нас командир толковый, и сами мы мужики ничего, Налетим, бывало, на колчаков, стрелим десяток-другой — и разлюбезное дело.
— И чего ты, Митряй, бахвалишься. Прежде чем налететь, надо разузнать: где колчаковцы, сколь их да где у них караулы. Без этого не возьмешь бандюг.
— На-ле-тим, — передразнил Митряя пожилой мужик с перебинтованной рукой. — Видал, што получилось намедни, как мы рты-то поразинули? Скольких недосчитались.
— Да што ты пристал? Не любо не слушай, а врать не мешай.
— И я о том же: помене болтай. Как вот наши-то седни налетят… Хоть бы все обошлось.