ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1

Казалось, на окраинах города лопнула земная кора, вырвалась на поверхность веками томившаяся в подспудье лава и залила центральные улицы города. Шла первая после свержения колчаковщины первомайская демонстрация. Обычно тихий городок превратился в кипящий котел.

Смело мы в бой пойдем

За власть Советов,

И, как один, умрем

В борьбе за это.

Над колоннами демонстрантов знамен немного. Откуда взять людям кумач или просто лоскут, когда ткацкие фабрики стоят, когда ржавеют на путях паровозы, когда фермы взорванных колчаковцами железнодорожных мостов еще купаются в мутной весенней воде.

«ДА ЗДРАВСТВУЕТ ПЕРВОЕ МАЯ!»

«ВЛАДЫКОЙ МИРА БУДЕТ ТРУД!»

«ПРОЛЕТАРИИ ВСЕХ СТРАН, СОЕДИНЯЙТЕСЬ!»

Призывали немногочисленные транспаранты.

«Мы наш, мы новый мир построим…»

Не очень-то в лад, но во всю силу легких, хмельные от счастья победы, пели печатники, деповские, мукомолы, работницы с макаронной, солдаты. Демонстранты надели свою лучшую праздничную одежду. Нет нужды, что кое у кого она в заплатах. И заплаты могут выглядеть празднично, еслв праздник в душе, если счастье на сердце.

— Ур-р-ра-а-а… — взорвались криками демонстранты, когда над колонной, оглушительно треща, проплыл самолет.

— Да здравствует 1 Мая!

— Свободный май! Даже не верится. — Вера приложила ладони к горящим щекам и терла их, словно бы прогоняла сон. Она в кожаной черной тужурке, нарядной красной косынке. Невольно затормошила за локоть стоявшего рядом Вавилу.

— Подумай только, свободный… по-настоящему… Первый на земле по-настоящему народный праздник: и у нас, и в Москве, и в Одессе, и в Омске. Везде!

Перед наскоро сколоченной из досок трибуной показался невероятно толстопузый буржуй. В цилиндре, с моноклем, во фраке и белом жилете, с золотой цепью толщиной в кулак. Он держал вожжи и, размахивая над головой ременным кнутом, управлял упряжкой закованных в цепи негров, китайцев и индейцев. Пушки и солдаты в иностранных мундирах, в страшных противогазовых масках сопровождали буржуя.

Гул возмущения пронесся по толпе. Из колонны демонстрантов выскочили шестеро, в кепках, в гимнастерках, с огромными картонными молотами, и начали разгонять солдат, сбивать стволы пушек.

— А-а-а, — орал что есть мочи буржуй.

Народ хохотал вначале, а затем принял активное участие в действии. Вначале послышались крики: «Кнут у него отберите… по шее ему, по шее… Сбивайте с рабов оковы…» А так как рабочие с картонными молотами били по мнению большинства недостаточно крепко, то на помощь им из толпы выскочили добровольцы.

Уж тут буржуй взвыл:

— Братцы, да я же Мишка Седых… из депо… — он торопливо срывал с себя цилиндр, фрак, жилет с золоченой картонной цепочкой, вытаскивал подушки, изображавшие пузо. Добровольцы, конфузясь, под громкий смех шмыгали обратно на тротуар.

Вера осторожно прикоснулась к руке Вавилы.

— Как жаль, что дядя Егор, мой отец, твоя Лушка, Иван Иванович не дожили до нашего всеобщего праздника…

— Вечная память им, — Вавила снял фуражку. Вера склонила голову.

2

— Ох, Ксюшенька, не могу. Спина зашлась, скажи, как палку кто вставил в хребтину. — Арина бросила лопату, отошла шага на три и кинулась на траву. Глаза от усталости сами прищурились, и видела Арина потемневшие горы, клыкастые, словно чья-то огромная челюсть, нацеленная в голубое небо.

— Отдохни малость, крестна, а я еще покайлю.

— Ты ровно двужильная.

— Хочется поскорее в жилуху, к своим — вот и роблю. Истосковалась я тут. Другой раз идешь по тайге, и видишь — рядом Вера идет, аль Аграфена с Петюшкой, аль Вавила. Скажи, как живые. Лишнюю «спичку» золота раздобудешь — все ближе победа, хоть на махонький миг, а поближе. — Говоря так, Ксюша продолжала кайлить. Поплюет на ладони и по-мужицки, без размаха, ударит кайлой.

Недавние ливневые дожди переполнили речки, ключи. Да что там ключи, по обычно сухим логам бежали бурные реки. Они и замыли, заровняли разрез, где Ксюша с Ариной добывали золото. Унесли промывалку. Ладно хоть инструмент остался, лежал на скале. Пришлось вновь строить дамбу, отводить ключ в новое русло. Заново проходить хвостовую канаву, чтоб спустить из россыпи грунтовую воду. Третьего дня хвостовая канава захватила коренную скалу. Сланцы стояли щеткой — естественный трафарет, естественный уловитель золота. Ксюша наломала сланцев в лоток, обмыла их в ключе, на маленьком плесике, где под березой всегда стояла стайка ленков. Обмыла и вскрикнула:

— Крестна, золото! Давай-ка проверим, сколь.

На борту канавы, среди старательского скарба лежали самодельные весы: коромысло — сосновая лучинка, ошарканная до блеска ножом, на тонких нитках подвешены две чашечки из бересты. А гирьки — спички. Одна спичка золота с лотка — плоховато, две — можно мыть, пять — хорошо. Для разжигания огня есть кремень, кресало, трут, а спички только для взвески золота. От долгого употребления они побурели и блестят. Ксюша положила на одну чашку крупинки намытого золота, на вторую пять спичек. Мало. Золото перетягивало. Шесть спичек.

— Ого, крестна, видишь!

— И впрямь, а так вроде бы и смотреть не на што. Накайли-ка еще скалы в лоток.

— Не-е, крестна, лотком мыть — зря время тратить. Вскрывай-ка торфа, а я начну промывалку ладить. Если дождей не будет, мы с тобой поднамоем…

Выбравшись из канавы, Ксюша приволокла проходнушку — желоб из толстых колотых плах аршина четыре в длину. Прокопала канавку в старое русло ключа. Подкладывая дернину и гальку под «голову» проходнушки, установила ее с нужным наклоном, да так, чтоб вода из малой канавки лилась прямо в головную часть проходнушки. Положила на дно; коврик из прутьев березы. У прутиков возникают сотни маленьких водоворотов. Вода промывает прутья от ила, песка и готовит в водоворотах ловушки для золота. А чтоб коврик не унесло, чтоб не сбросить с него гребком крупные золотинки, набила поперечные рейки через каждые поларшина.

Установила Ксюша промывалку, принялась за кайлу.

— Отдохни малость. На сносях ведь ходишь. И для кого маешься? Мужик шляется, а мы тут пластайся.

— И все-то тебе неймется.

— Неужто молчать, ежели баба от любви ослепла? Аль ты мне не родня? — и села поудобнее, приготовившись к перепалке.

Ксюша отбросила локтем со лба прядь черных волос с сединкой, повысила голос:

— Крес-стна, не трогай, кого не дозволено. Чего тебе еще надо?

— В жилуху хочу, — тишина придала смелость Арине и сказала она такое, что никогда б не сказала даже себе. — Тебе хорошо, к тебе хоть не часто, а Ванька приходит. А мне каково? Я, поди, не старуха еще, а уж забыла, как мужики обнимают, каки слова на ухо шепчут. Ванька придет, вы уйдете куда-нибудь к речке в кусты, а я в избе места себе не найду. Спишь, и чуть не кажинную ночь во сне мужик тебя милует. Баба я, Ксюшенька, баба в самом соку. Што хошь делай, а извелась я вконец тут, в тайге. Не могу я тут боле. Уйду в жилуху!

Растерялась Ксюша. Села рядом с Ариной, обняла ее за плечи. Знала, надо немедленно что-то сказать, успокоить, а как, не могла придумать. Арина продолжала жаловаться.

— Не могу боле. Легче руки на себя наложить. И Ваньке я не верю. Не верю, и все тут!

— Крестна, родная, ты только Ваню не тронь. Ты всю жизнь против Вани, хоть он тебе ничего плохого не сделал, а для меня больше, чем жизнь.

Поплакала, покричала Арина и притихла. Легла на траву, а Ксюша положила ее голову себе на колени и нежно гладила волосы, вздрагивающие плечи.

Перед Ксюшей приоткрылись новые стороны жизни. Слова Арины обнажали то, о чем обычно стыдливо умалчивают, но что существует и проявляет себя в жизни много чаще и много сильнее, чем принято думать, заявляет о себе гораздо ощутимей, чем нам бы хотелось. Ксюша испытала сложное чувство, в котором смешались и брезгливость и сочувствие. Ее любовь к Ванюшке, самоотверженная, чистая, делала ее неизмеримо выше и сильнее крестной. Она, покровительственно проведя ладонью последний раз по плечу Арины, как старшая, снисходительно спросила:

— Не отдохнула еще?

Вопрос был неожидан, и Арина, не сознавая подвоха, ответила:

— Отошла… отдохнула… только ноженьки…

— Вот, крестна, и ладно, поднимайся, пойдем.

— Ой, горюшко ты мое, — только и выговорила Арина, а затем, по всегдашней бабьей привычке, кряхтя, поднялась, с трудом разогнула спину и, хромая, пошла за крестницей.

Спускались по руслу ключа. Камни скользкие. Густая ольха больно царапает руки, лицо. Оступившись очередной раз, Арина взмолидась:

— Мочи моей боле нет, вся пообшиблась. Ксюха, давай хоть нонче лугом пойдем. Ноженьки по камням не идут.

Ксюше самой хотелось выйти из ледяной воды и спуститься вниз по мягкому мшистому склону. Но в тайге народ дошлый. Увидит кто-нибудь и начнется: откуда здесь бабий след? Пошто вдоль ключа? Да никак баб-то две? Идут по-таежному, на пятку не давят. Не по ягоду же они в этаку даль забрались? А ну-кась пройду по следу. Да никак впереди избушка? Один раз проявишь слабость и откроют тебя, а Вавила через Ванюшку каждый раз наказывает: — хоронитесь, чтоб никто не открыл.

И Ксюша продолжала упорно идти по воде. По привычке осторожничала, но сегодня злость охватила: пошто мужиков на помощь не шлют? Потеряла равновесие, оступилась. «Еще не хватало, утонуть посередь дороги, в ключе. Есть-то как хочется. Вот придем в избушку, перво-наперво сварю мяса. Ох, каку кусину сварю. Большущую. С солью. На полке в тряпочке вроде еще осталась щепотка. А скоро Ваня должен соль принести. Уж неделю и лепешки без соли…»

Дошли до избушки. Маленькая, низкая, она притулилась под кедрами, незаметная даже днем, а ночью и подавно. Дверь подперта колом. Отбросив его в сторону, Ксюша открыла дверь на ременных петлях, перешагнула порог и села на нары у двери.

— Крестна! Огонь высекай и печурку растопляй, а я на ключик за мясом пошла.

3

— А-а-а-а… — Боль нестерпима. Но, когда кричишь — вроде становится легче.

Ксюша утратила представление о времени. То ли час, то ли сутки тому назад иссякли последние силы и каждый выдох, каждый вопль казались последними. Но подступила новая боль, еще нестерпимее прежней, и новый крик вырывался из широко раскрытого рта.

— А-а… а-а… — крик оборвался, когда нестерпимая боль вдруг стала терпимой, позволяющей глубоко вздохнуть. Внезапное ослабление боли воспринималось, как возвращение на свет из кромешной тьмы. Ксюша взглянула на оконце, на угол стола, залитый солнечным светом, и устало закрыла глаза. С тупым безразличием ожидала нового приступа боли, и тут услышала слабый крик, почти писк.

— Сын?! — И напугалась: вдруг дочь? Мужики страсть не любят девчонок.

— Сын, Ксюшенька, сын, — радостно ответила Арина. — Да красавчик, скажи ты, ну прямо писаный.

— Покажи…

— Погодь, хоть обмою да заверну.

— Покажи скорее…

Еще девчончишкой видела Ксюша, как ягнились овечки. Принимала телят от коров. Сама родила второго. И все же появление нового человека, новой жизни казалось ей чудом. Первый — Сысоев, был наказанием. Насилием. А этот — Ванюшкин! Счастье-то какое! С трудом шевеля искусанными губами, спросила Арину:

— На кого похож?

— На Ванюшку! Ну вылитый! Носишко… лобик… глаза… и беленький-беленький, как сметаной обмазанный. Волосенки кучерявые-кучерявые… — угождая матери, перечисляла Арина достоинства новорожденного, обмывая в корыте красный ревущий комочек. Арина жила тревогами Ксюши. Терзалась последние сутки, глядя на тяжелые Ксюшины роды, а сейчас готова была поклясться кому угодно, что новорожденный и красив-то необычайно, и басист, и бел, как лебяжий пух.

4

Маленькому Ване шел семнадцатый день от роду, когда его впервые увидел отец. Ванюшка-большой пришел усталый и злой. Дорога после дождей размокла, идти тяжело, а груз немалый: порох, свинец, соль, новый топор. На косогорах размякшая глина — что мокрое мыло. Бродни скользили, и далеко не всегда удавалось удержаться на ногах. В низинах грязь засасывала ногу по щиколотку и отпускала с недовольным чваканьем.

Переступив порог, обессиленный Ванюшка плюхнулся на топчан.

— Ну и дорожка, тудыт ее в морковную шанежку. Жрать хочу, как собака… спать хочу… — Как был в заляпанной глиной рубахе потянулся к подушке. Но Ксюша удержала его.

— Осторожно… раздавишь.

— Кого? — и тут разглядел, что Ксюша, как прежде, стройна и, как прежде, румяна, и какая-то просветленность у нее на лице.

— Успела?! Ишь ты!.. Кого?

— Сына, Ванечка, сына, — вмешалась Арина. Она бы рассказывала и дальше о том, какой херувимчик родился, да какой светленький, рассудительный — уже мать узнает. Много бы еще наговорила Арина, да Ксюша так взглянула на крестную, что та разом примолкла, отступила в угол, — Не буду, не буду. Вот ведь жисть кака наступила, за слободу воюем, а слова не смей сказать. Да кака ж тут слобода? Не машись; не машись. Ишь ты, привычку взяла на крестну махаться. А забыла небось, как лежала в горячке, а я вашего сарынчонка выходила. Забыла небось.

Нет, Ксюша ничего не забыла, и благодарна Арине без меры. Но сейчас один из самых крутых хребтов в ее жизни. Отец впервые взглянул на сына, и от того, как он примет его, многое зависит в жизни семьи. Может быть, даже само ее существование. А Ванюшка пришел сердитый. Вдруг не приглянется ему сын. Вдруг не признает своим. Невенчаны ведь.

Тяжелое молчание повисло в избушке. Ванюшка нарушил его. Пересев поближе к краю топчана, покосился вначале на сверток, потом на Ксюшу, на Арину, снова на Ксюшу и почувствовал, что взрослеет, мужает. Сказал, растягивая слова:

— Пошто стоишь… покажи.

Без слов Ксюша нагнулась к подушке и начала распеленывать сына. Развернула шаль, развернула кусок холщовой рубахи — пеленку сына. Увидела его розоватого, трущего кулачками глаза, сучащего ножками и забыла про все тревоги. Потянулась к сыну.

— Гуль… гуль, Ванюшенька, родненький…

— Ванюшкой назвала? — это Ванюшке-старшему очень понравилось и он отстранил Ксюшу. — Ты-то, чать, насмотрелась… дай я погляжу.

Чуть склонив голову набок, Ванюшка критически осмотрел розоватый, куксившийся комочек. Сын закричал басовито, и Ванюшка удивленно качнул головой.

— Скажи ты… голос-то мой.

Что общего нашел Вашошка в своем голосе с жалобным писком сына, Ксюша не стала спрашивать. Она только благодарно прильнула щекой к Ванюшкиному плечу.

— Мой голос… разрази меня гром.

Лиха беда — начало. Признав схожесть голоса, дальше Ванюшка согласно кивал головой, когда Арина перечисляла:

— И нос-то вылитый твой. А глаза?… Да ты на што хошь посмотри — все твое. Ксюха туг вроде и ни при чем. Это ж надо, как по заказу.

— Ксюха, дай-ка мне зеркальце. — Ванюшка посмотрел на Ваню-маленького, затем в зеркальце на себя, пригнулся к мальчику и долго вглядывался в его полузакрытые, мутные глазенки. Когда распрямился, то сказал торжественно: — Скажи ты, и глаза шибко схожи.

— Не схожи, а прямо хоть поменяйтесь, и никто не заметит. Да такое, Ваня, раз за сто лет бывает, штоб все, все в отца. Слышишь, раз в сотню лет. Это когда жена любит шибко.

— И впрямь, — согласился Ванюшка. Он был благодарен Ксюше. Обняв ее одной рукой, полез в мешок и вытащил ситец в незабудках и маленьких розах. — На… за сына тебе, как знал, што угодишь лучше некуда.

— Ой, Ваня, спасибо. Ты даже погрезить не можешь, какое спасибо тебе. И за ситец спасибо, а боле того — за любовь твою, за ласку.

В этот счастливый момент Ксюша забыла и про бывалую хмурость Ванюшки, и непонятную его раздражительность, что порой заставляла теряться в догодках. Все плохое сегодня забылось. Все было без единого темного пятнышка.

Арина любовалась крестницей. Лицо Ксюши светилось счастьем. В глазах огоньки. На щеках нежной весенней зарей заалел румянец. Стояла она, прижавшись к плечу мужа, и оба смотрели на сына. Что еще надо в жизни?

— Голубчики мои, сизокрылые, ясноокие, — умиленно ворковала Арина. Она стояла возле оконца, в стареньком сарафане, положив левую руку на живот, а правой подперев подбородок. И слезы умиления катились по пухлым щекам. — Свово счастья не привелось мне отведать, так у чужого погреюсь.

И не чужие вы мне. Роднее родных, — и, охнув, всплеснула руками. — Господи, да кого ж я стою. А кормить кто хозяина станет? А хозяин, видать по всему, и устал, и голоден. Дорога-то, ишь, как убродна, — Последние слова Арина произносила, уже хлопоча над горшками.

Через час, отдохнувший и посвежевший, Ванюшка сидел за столом. Ксюша рядом с ним кормила сына, а Арина хлопотала у стола, подкладывая Ванюшке то оладьи, то медвежатину, то подливала духмяного смородишного взвара.

— Благодарствую, Арина, — говорил Ванюшка врастяжку, необычно солидно. — Огромаднейший вам обоим привет от Вавилы, от Веры Кондратьевны, от Аграфены, от Федора. Живут они ничего. Тяжело, конешно, но вроде жить можно. Беличьи да собольи шкурки, што ты, Ксюха, послала, шибко ко времю пришлись. А золото и вовсе. В ноги кланяются тебе и Вавила, и Вера.

— Ты уж скажешь такое, за што это в ноги-то?

— Шибко ко времени золото подоспело.

— Когда они к нам в тайгу собираются?

— Досугу, слышь, нет. Шуткуешь, в какую махину дела завернули!

— Я б к ним сходила. Истомилась я, Ваня, тут.

— Вконец истомилась, — повторила Арина.

— И к ним покамест нельзя. Покуда пусть крепятся — так сказали. И пусть поболе золота моют. Чем боле золота дадут, тем скорей встреча… Да вот малость сын подрастет… Э-э, надо кончать харчеваться, да за дело приниматься, — засуетился Ванюшка. — Зыбку буду сыну ладить. Хы-ы, Ванюшкой назвала. Не Филаретом по дедушке и никак иначе, а Ванюшкой. Скажи ты…

5

— Хватит, больше не провожай. И дальше этого места в жилухину сторону не ходи. А то, не ровен час, напорешься на колчаков и загубишь все дело. Вавила так наказал. Поняла?

— Поняла, Ваня. Я все понимаю. Давай посидим тут вот, у ключика, на сушине, — Ксюша заглядывала ему в глаза, просила: — Ваня, может, еще денечек повременишь?

— Надо идти, сама знашь. И дурость-то не пори.

— Сама знаю. Да сердцу-то не прикажешь. Оно все свое…

— Не прикажешь, сердцу… то верно…

Отпрянула. Испуганно оглядела Ванюшку и нахмурила брови.

— Ты што так зыркаешь?

— Блажь бабья. Почудилось мне, ты про сердце с затаенной думкой сказал. Арина все долбит: есть у него другая зазноба. Не только к Вавиле и к зазнобе он ходит.

Где-то глубоко, еле слышно шевельнулась мысль: сама отняла у другой. У законной жены. Но странное дело, она, эта мысль, не устыдила ее.

— Ваня!

— Кого тебе?

Затеребила подол тужурки.

— Не простудись там… береги себя…

На лице Ванюшки никакого смущения, глаза смотрят прямо. Ксюша с Ванюшкой стоят среди высоких берез. В воздухе кружатся желтые листья. Осенним золотом покрыта земля. Листья шуршат под ногами, плывут, кружась, по резвым струям прозрачного горного ключика.

Осень. Пора увядания, а какая жизнь бурлит вокруг. В небе, прощаясь с горами, курлыкают журавли. На березах разучивают любовные песни молодые рябцы. Вдали чуфыркают косачи. Тоже разучивают любовные песни. А на другом берегу говорливого ключика, в ветвях увешанной гроздьями рябины разорались сойки. Может быть, для них эти крики были любовными песнями? Ведь любят по-разному. Взять хоть бы Ванюшку. Каждое его слово для Ксюши — песня, каждое мгновение рядом с ним — величайшее счастье. А на лицо Ванюшки нет-нет да тучей в осеннюю пору налетит скука. Такая скука охватывает трезвого человека в охмелевшей компании.

— Ваня…

— Кого тебе?

Как высказать то, что наболело?… Ксюша даже себе боялась признаться, что томит ее не только ревность к неведомой сопернице. Чудится ей, что таит Ванюшка от нее что-то большое, важное.

Ванюшка встал.

Я, однако, пойду. Надо засветло хоть до речки дойти.

— Иди, Ваня, — Ксюша встала, обвила его шею. — Только скорей возвращайся, — она часто-часто моргала, стараясь сбить с ресниц набегавшие слезы.

Ванюшка любил смотреть, когда Ксюша так вот моргает. Этим, казалось ему, проявляется ее чувство, любовь, Он поцеловал ее.

— Прощевай! Береги сына…

— Не забудь все как есть обсказать. Зимой мыть золото станет худо и зверовать тут опасно — напетляешь лыжней и попадешься колчакам ни за што ни про што. На зиму мне в самый раз в отряд бы податься.

— Ладно, ладно. А пока выполняй Вавилов приказ: мой золото и далеко не ходи.

— Не пойду, не пойду. Хоть и вот он где, этот приказ, — пропилила пальцем по горлу. Положила руки на Ванюшкины плечи, сказала сурово: — Арина тростит, будто ты к другой ходишь, то ли еще как иначе обманываешь меня… Я гордая… Я могу всяко… Ты это знаешь… Я хотела тебя спросить…

Снял Ванюшка руки с плеч и отступил на шаг — кряжистый, крепкий. Из-под синего картуза выбивается русый чуб. Голубая сатиновая рубаха франтовато подпоясана цветным пояском, а поверх рубахи — городская тужурка из серого бобрика.

— Пошто ж молчишь? Спрашивай.

Прямо глядя Ванюшке в глаза, Ксюша ответила глухо:

— Я вроде спросила, отвечай.

— Та-ак… хорошо… — показалось Ксюше, не то с досадой, не то со скрытой угрозой протянул Ванюшка. — Стало быть, ты мне не веришь?

Как сразу ответить на Ванюшкин вопрос, если раньше высказала сомнение. Перебрала в уме всю жизнь, от самого детства. Бывало, лукавил он. Играя, порой плутовал. Но разве мало лукавят другие, разве мало плутуют, играя?

Ванюшка нахмурился.

— Сумление берет? Задумалась? Да? Так давай и растекаемся. Ты верь Арине — раз мне не веришь.

Вскинула Ксюша голову и ответила с доброй улыбкой:

— Верю, Ваня, тебе, как себе. Прости уж…

— Ладно, прощу уж. Тогда не станем и толковать. Ну, прощевай, да наперед живи своим умом, поменьше слушай Арину.

Прошел несколько шагов будто нехотя, повернулся, помахал рукой, а потом облегченно вздохнул и сразу зашагал легко, весело. Позабыл про Ксюшу, избушку, сынишку. Мысль, опережая его, была уже там, куда он доберется только через несколько дней.

Скрылся Ванюшка. Ксюша долго еще стояла и смотрела вслед, на почти черную стену оголенных ветвей. Надо бежать домой, дел там по самую макушку, а ноги не шли. Так бы стояла тут, глядела в сторону, где скрылся Ванюшка, каждый миг ожидая, вот-вот случится чудо и снова покажется меж ветвей знакомый картуз, городская бобриковая тужурка. Знала, этого не может случиться, и все же ждала.

Не дождавшись, села на прежнее место. Погладила сушину, где недавно сидел Ванюшка и, уперев локти в колени, положив на кулаки подбородок, задумалась.

Последнее время часто задумывалась Ксюша. Не вспоминала былое, нет. Пыталась осмыслить жизнь. Раньше вовсе не думала, а теперь ей казалось, без этих раздумий жить невозможно.

«С глаз долой, из сердца вон, — сказывают люди. — Ксюша снова взглянула в ту сторону, где скрылся Ванюшка. — Это когда не любят. Н-нет, когда любишь, так с глаз долой, а сердце огнем пылает».

Закачались вершины берез, зашумели. А рябчики стихли. И сойки перестали кричать. Первые редкие хлопья пушистого снега, большие, белые, как пух гигантского одуванчика, опустились на землю, на желтые листья, на Ксюшину спину, Ксюша не заметила их, продолжала сидеть, глядя на тихий плес ключа шириною шагов в десять. Он чем-то напоминал мельничный пруд в Рогачево. Берега так же обросли тальниками. Так же морщинила воду рябь. И так же плыли по ряби желтые листья берез, красные — рябин, и остроносые — тальников. Он напоминал родные места.

Почти у Ксюшиных ног шумела небольшая шиверка. Вода струилась, едва прикрывая мелкие камни. Человек не любит смотреть на недвижное. Пламя костра привлекает внимание. Человек может часами смотреть на волны, бороздящие водную гладь, или бегущие по желтеющей ниве. Когда на перекате что-то блеснуло, Ксюша перевела взгляд. Стайка хариусов, чуя близкую зиму, спускалась в глубокую речку. Рыбки подошли к перекату хвостами вниз. Чувствуя мелкую воду, ложились и так, плашмя, сверкая серебряной чешуей, одна за другой спускались вниз.

Снег шел все гуще и гуще. Побелил Ксюшину шапку, побелил ее плечи. Упав на землю, большей частью таял, но на пеньках, на павших листьях оставался лежать.

— В жилуху… к людям до смерти хочу… К людям… К Ване, — несколько раз повторила Ксюша, разделяя слога. Ей казалось, она убеждает Вавилу, а он уперся и не хочет слушать. — Пойми ты, соскучилась я без людей… стосковалась до крайности…

Одинокая жизнь в тайге, потребность слышать человеческий голос породили привычку думать вслух. Вслух с самой собой разговаривать, спорить. А сейчас она спорила с Вавилой.

— Рази я отказываюсь работать на революцию? Да я спины не разогну! Только бы вы все рядом были! Одичала я без людей. Сама жизнь порой в тягость!

Вспомнилось Рогачево. Берег быстрой Выдрихи. Над самой рекой, под кустом пламенеющей рябины стоит Вера, в легком беленьком платье и читает на память: «…Буря, скоро грянет буря. То кричит пророк победы»… Ксюша с Верой идут по лугу и Вера говорит такое, что Ксюша долго-долго не могла понять: «Что ты спрятал — то пропало, что ты отдал — то твое». Пожалуй, даже сейчас она не совсем понимает смысл этой фразы. Но она волнует Ксюшу.

Еще сильнее потянуло к Вере. На речку Выдриху, в село Рогачево.

Ксюша решительно поднялась и, вскинув винтовку, направилась в сторону избушки.

«Хватит! Не могу больше терпеть… — прошла десяток шагов и остановилась. — А куда идти? В Рогачево? К Матрене или Симеону? Или может к Гореву?»

Ксюша стряхнула снег с обомшелого пня, снова села.

«Выходит, дурю я. Не просто к людям мне надо, а к товарищам. По ним я истосковалась. А где их искать?»

Снег валил и валил. Ксюша не замечала его. Последнее время она часто так погружалась в воспоминания, думы, что переставала ощущать окружающий мир.

Трудно людей понять. Жила у Устина без малого десять лет. Громадой казался. Скалой. Казалось, навеки в памяти останется. А посадили его в тюрьму, зажила спина от побоев — и забылся Устин. Как не жил. Почему это так?

И Сысой проклятущий забылся.

Выходит, некоторые люди только кажутся огромными, а отвернешься и позабыл.

Зато Вера, чем дальше, тем больше вспоминается. Или Аграфена. Посмотришь, в чем только душа держится. Но всех-то она приветит. Всем поможет. А дядя Егор! Михей! Красавица Лушка! Вспоминаются те, кто о других думает. А такие, как Устин, Матрена, Сысой, Горев бесследно уходят.

Ксюшу вывел из оцепенения какой-то шорох. Подняла голову и ахнула. В нескольких метрах от нее стояла косуля с двумя косулятами, а за спиной, ломая сучья, промчалась маралуха.

— Батюшки! Снега-то вокруг! К утру в пояс навалит. Вот и звери от снегопада подались на малоснежные склоны… — И Ксюша заторопилась к избушке, где ждали ее Ваня-маленький и Арина.

6

Вера сидела за столом, склонившись над бумагами. Светлые, коротко остриженные волосы обрамляли уставшее с морщинками лицо. Она машинально листала страницы объемистой папки с делом о банде Росомахи, но глаза не останавливались на строчках. Они знакомы. Вера читала их неоднократно. Но банда пока неуловима.

Донесения о грабежах, насилиях были краткими, тревожными.

«В Притаежном 25 декабря ограблен кооперативный магазин. Взята выручка, украдены сапоги, мыло, ситец, соль». Далее шло перечисление, чего и сколько, на какую сумму…

«…Сторож жив остался, но от страху пока не может говорить…»

К донесению приложена «визитная карточка», написанная четкими печатными буквами:

«ПЛОХО ТОРГУЕТЕ, ВЫРУЧКА МАЛА, НАДЕЮСЬ НА ЛУЧШИЕ ДНИ.

РОСОМАХА».

А вот донесение из Гуселетово. Убиты поп и его жена. Описан разгром, учиненный бандой в их доме. Вера передернула плечами, вспомнив место преступления. Ей, как следователю, пришлось выезжать в Гуселетово.

И опять к материалам расследования приложена «визитная карточка».

«ИЗВИНИТЕ ЗА РЕЗВОСТЬ. ЗДЕСЬ КОЕ-ЧТО ПЕРЕПАЛО. РАССЧИТАТЬСЯ ЗА ИЗЪЯТОЕ МОГУ В ТАЙГЕ.

РОСОМАХА».

В Притаежье и на бывших приисках господина Ваницкого свирепствовала банда. Села и заимки полнились слухами о женщине, которая не только грабит и убивает, но и ведьмует: делает заговоры, напускает порчу на людей и скот. Это больше говорят те, у которых действительно нечего красть, в лучшем случае, есть корова, овечки, свинья или лошадь.

— Кто эта Росомаха, — вслух думала Вера. — Неужели наша Ксюша? Ее исчезновение совпало с побегом Ванюшки, Горева, Якима. Федор уверяет, что это она ведьмует.

Вера представила себе Ксюшу — высокую, стройную. Черные волосы заплетены в тугую недлинную косу, как у невесты, а на виске седина. Черные глаза ее удивительной глубины, живые, но с затаенной грустью. А от них на виски пролегла паутина морщин. На высоком лбу тоже морщины.

— Нет, Ксюша не может творить бесчестное, — твердо сказала Вера. — Да ведь еще в 20-м году, зимой, когда исчезла Ксюша, нашли на реке у полыньи шубейку, мужские рукавицы, цветастый сарафан. Аграфена уверена, что это вещи Ксюши, Ванюшки и Арины. Они, видать, утонули, когда переправлялись через реку. Так и решили тогда рогачевцы. И весной искали в тайге — ни следочка.

Нет, здесь орудует банда, умная и хищная, как зверь, именем которой она прикрылась.

— …Вот тебе распрорасчестное слово, — оправдывался молодой сотрудник чека. Он тянул руки к дверке железной печурки, набитой осиновыми дровами, — мы обшарили все, Ральджерас исходили…

— А лабазы?

— А лабазы, Вера… извиняюсь, товарищ следователь, не нашли. Пусть Вавила их сам поищет по тем приметам, что дал… «от брода идти на полдень к большому замшелому камню, от него мимо обгорелого пня к ветровальной кедре…» Видишь, на память вызубрил, как «Отче наш». Попробовал бы Вавила сам поискать обгорелый пенек, когда он под снегом в четыре аршина. А уж лыжню, след человека, — хошь побожусь, хошь честное коммунистическое дам, — не могли пропустить.

Сырая осина в печурке то фыркала рассерженным котом, то шипела, как проткнутая гвоздем автомобильная шина, то начинала надсадно сипеть. И все это: коптящая лампа, железная печурка и завывание метели за полуразбитым, заделанным картоном окном, и черный жестяной чайник на кромке стола — все напоминало Вере ту теплушку, что везла куломзинцев на помощь иркутским рабочим. Она очень устала сегодня, как впрочем уставала вчера, позавчера, неделю назад. Временами теплушка из прошлого ощущалась ярче, живей, чем закоптелые стены кабинета следователя уездной чрезвычайной комиссии. Вера неоднократно ловила себя на том, что ждет сигнального гудка паровоза и приказа дневального: «… с пилами, топорами вылазь дрова пилить».

В ожидании неприятного разговора с Вавилой Вера нервничала и потому довольно ядовито заметила молодому чекисту:

— Стало быть, прогулялись по Ральджерасу и — восвояси, на печку…

— Что ты, Вера! Товарищ следователь! В Ральджерасе птица вовсе не пугана — видать, давно не видела человека. После мы три дня в вершине Ральджераса сидели, днем хотели увидеть дымок. А ночью — хоть искорку. Ветрина там, на гольце, скажи, валит с ног.

Обмороженное лицо молодого сотрудника подтверждало его слова.

— Нет там ни души, хоть голову мне оторви.

— Ты так и Вавиле скажешь?

— Так и скажу. Да и что Вавила? Его от нас, я слыхал, переводят на поднятие золотых приисков, и больше он нам не начальник.

— Не горячись! Хлебни чаю, — протянула Вера жестяную кружку. — Хлеба нет. Извини. Но есть две вареные картошки. На одну. Да объясни, как это так в тайге нет ни следочка, а все окрестные села, все пасеки и заимки шепчут о Росомахе. Охотники видели ее несколько раз. По земле ходила, а как сотрудники чека пришли — по воздуху полетела. Да?

— Так на заимках и про Иисуса Христа говорят еще больше того. А ты его видела?

— А события в Притаежном — тоже Христос натворил?

— Так, может, они только след хитрости дали в тайгу, а после в город подались.

— Может быть, ты и прав…

Загрузка...