Притаежное — самое большое село в округе. Здесь волостная управа. Церковь. Начальная школа. Почтарь. Притаежное, как вожак в табуне, а вокруг: по пригоркам, долинам, полянам — раскинулись села поменьше, деревни, деревушки, заимки, пасеки, хутора.
В каждом селе непременно два края: в Рогачево между ними ложок; в Притаежном — речушка Гольянка, где раньше водились гольяны, а нынче только лягушки квакают. Оба склона Гольянки крутые. На одном расположились крепкие старожильческие избы из кондового леса, с кружевной резьбой по карнизам и наличникам, с ярко раскрашенными ставнями, слуховыми оконцами на чердаках, крепкими надворными службами: амбарами, амбарушками, завознями, стайками, клетями. На другом берегу — новосельские срубы кое- где еще без крыш и, конечно, без служб, разве что белешенькая, чуть закоптелая над дверью банешка приткнется где на задах огорода.
Новоселы все больше батрачили. В поле работали бок о бок с хозяевами кержаками, работу не делили, харчевались из одного котла, а приглянется новосельскому парню ядреная кержацкая девка, и парень девке приглянется. Под покровом ночи проберется он в старожильческий край на «свиданку», а утром кержачата притащат его на берег Гольянки. На дерюге какой-нибудь, потому как сам парень ни рукой, ни ногой шевельнуть не может. Приволокут и ну орать:
— Эй, новоселы пузатые! Не ваш ли залетыш?
Пойма Гольянки — место бессчетных боев. Их всегда начинали ребятишки.
— Отдай мои санки.
— А пошто на наш берег заехал?
— Ну-ка, отвесь ему!
Стук, хрясь…
— На-аших бьют!
С горы, на ходу сбрасывая полушубки, поддевки, бежали безусые парни и с ходу вступали в драку. Ребятишки убегали с поля боя и становились зрителями.
Чуть позднее, натягивая рукавицы, разминая плечи, степенно спускались бородачи из кержацкого края. Из новосельского им навстречу — безбородые мужики. И начиналась потеха. Стенка на стенку. За стенкой — толпа болельщиков и болельщиц. Правила твердые — лежачего не бьют. Кто в руку пятак зажал или хуже того — свинчатку, тому свои же ребра пересчитают. Двое на одного и не думай, задразнят; вы, дескать, и с бабой не справитесь, соседа на помощь кликать придется.
За недолгие месяцы Советской власти многое изменилось. Расейские и сибирские фронтовики держались вместе. Вместе и в Совете заседали.
Да вдруг чехи устроили переворот. В Рогачево ворвался Горев. Колчак объявился. И разделилось село. Но по-новому: не на два края, а на маленькие островки. Поп, к примеру, молит бога о даровании победы «христолюбивому воинству», а наискось, в доме безрукого Фомы, пули льют на это самое воинство.
Казалось, река Гольянка вечная грань. Рекрутов и то по разный дорогам из села выводили. Но в последнее время многое рухнуло. Тут как-то мелюзга по привычке начала заваруху.
— Эй, расейски! Вы пошто наши земли украли? Да каки вы расейски — одна татарва.
— А вы гужееды, — и ну дразниться: — Чо под хвост полез? Там теплее…
— А вы на наш берег ступили. Вдарь-ка тому сопливому.
— На-аших бьют!
Сбежались на крик мужики с обеих сторон и отодрали своих же.
В степи Горев лютует, жди его с часу на час, а они берег делить!
Еще после боя у плотины отряд Вавилы Уралова, преследуя горевцев, дошел до села Притаежного. С осени здесь, в старожильческом краю, сосредоточена база партизанского отряда. Это уже не ральджерасский отряд, а боевое соединение, со своим хозяйством, вооружением. Неоднократные бои с карателями научили партизан военному мастерству, приучили к дисциплине.
В Рогачеве остались многосемейные бойцы, раненые да человек пятнадцать тех, кто не захотел уйти от земли, кого потянуло попытать счастья на золоте. Это был не отряд, но люди как-то выделялись из односельчан, быстрее откликались на события, происходящие и в деревне, и в притаежном краю. Здесь остался Федор — ранение в ногу приковало его к дому. Он возглавлял Совет. И люди шли к нему со своими нуждами, предложениями, требованиями, просьбами.
Сегодня Вавила приехал в Рогачево. Он часто бывает здесь. Много сделал, чтоб начала работать шахта, помогает Федору в работе Совета. Село Рогачево и прииск Богомдарованный — первая победа вавиловцев. Нужно было закрепить здесь Советскую власть.
Небольшой жировичок горит на столе, вырывает из мрака то лица, то руки сидящих в избе. Невелика изба, но народу набилось много.
— Эх! — Егор поднимается с лавки, подходит к столу и бросает шапку на пол. — Пустился бы в пляс, да силы не те. Ребята, неужто Красная Армия идет на подмогу? Как-то не верится. Может, Вавила, того… Может, ошибка?
— Какая ошибка? Я же прочел вам письмо губкома. Вот и наш гость с тех краев расскажет, что и как.
Поднялся пожилой мужик — волосы длинные, черная борода лопатой. А глаза добрые, улыбчивые.
— Товарищи, когда я уезжал из города Камня, к Омску подходила Красная Армия.
— А Колчак-то в Омске?
— Там пока что. Сейчас со своими генералами драпать приготовился.
— Так пошто мы сидим, робята, — перебил гостя Егор. — Забрались, как тараканы в подпечье, и шебаршим, вот мол, какие мы, беляков, мол, выжили из села. А выходит мы — тьфу. Значит, Красная Армия к Омску идет… Вавила, ядрена твоя коза, пошто нас в Рогачево томишь? Веди нас на город!
Вокруг зашумели, поддерживая Егора.
— Тише, товарищи, — выкрикнул Федор. — Тише!
— Погодь маленько. — Из угла выдвинулся Тарас. — Послухайте, я расскажу вам присказку. В студеную зиму напрочь застыл воробей под застрехой и упал на крыльцо. Льдинкой стукнулся о половицы. Девчонка сердобольная увидела закоченевшего воробья, сунула его в рукавичку да положила на печку. Он там отогрелся и зачирикал, а кот тут как тут, сцапал его, и съел.
Так вот как старики учили: отогрелся, и не чирикай. Сиди помалкивай.
— Это как так сиди? — вступился Жура. Ты своим воробьем нам глаза не засти. Вот один гриб все темного места искал, все от света да солнца прятался и сгнил на корню. Слыхал про такое?
— Так его, Жура, молоти!
;- Один умный заяц, — не унимался Жура, — увидел в тайге дохлую лису, забрался в нору и шепчет зайчатам: «Сидите смирно, не вылазьте, покуда все лисы не передохнут». Ан лисы-то и по сю пору живут. Слыхал про такое?
— Ха-ха… Так мы же не зайцы.
— Вавила, поди, сюда-то колчаковцы боле не сунутся? — настороженно спросил Тарас.
— Могут. Степь широка, дорог много. Здесь прииски господина Ваницкого. В Рогачеве должен быть свой отряд, свой командир. Ни на минуту не забывайте о военной выучке. Послушайте, что пишет подполковнику Гореву генерал Мотковский. Этот пакет взяли наши бойцы вместе с нарочным.
«Уважаемый Николай Михайлович!
Совершенно доверительно сообщаю вам, что наши войска оставили Челябинск, Ялуторовск, Курган и Тюмень. В этот тяжелый для Родины час, когда каждый штык на счету, мы вынуждены самые отборные и преданные части держать в тылу, на внутреннем фронте.
Дорогой Николай Михайлович, примите все меры к скорейшей ликвидации мятежей в опекаемом вами районе. Не стесняйте себя в выборе средств борьбы. Да поможет вам бог!»
Поняли, какие дела? Нам нужно сейчас же выбрать командира рогачевского гарнизона. Если придется давать бой, командир нужен. Нужна голова.
— Што ж, робята, — затеребил бородку Егор. — Однако Жура сгодится в командиры.
— Сдурел Егорша! Какой я вам командир, ежели только-только узнал, с какого конца ружье пулят. У командира и голос должен быть подходящий.
— Голосу тебе не занимать. Помнишь, как командовал, когда управитель донку порушил и помпы мы ладили. Рост у тебя, слава богу.
— Только што рост… Федора надо.
— Федора не замай. У него на селе работы прорва. Знашь, поди, наших мужиков. Вон Тарас говорит: не чирикай, А Тарас наш, помогат во многом.
— Федор и так не обойдет нас.
Вавила молчал. Пусть мужики сами выберут, кто им по душе. Но его выбор тоже пал на дядю Журу.
— Ну что, Жура, — наступали товарищи, — станешь ломаться, как грошовый пряник аль согласен? Мы не посмотрим на твою седину, отмутузим за милую душу.
— Да как я такими бандитами, прости господи, стану командовать? Вы сейчас грозите, а ежели што не по вас? С вами Вавила иной раз грешил…
— Сказали; быть тебе командиром — и баста. Ежели кто посмеет тебе перечить, пусть проклинает день, когда на свет появился. Но ежели не примешь команду, так попомни, как клятву давали, как рядили изменщиков жаловать.
«Все ладно идет», — улыбался Вавила.
Федор достал из стенного шкафчика шапку с малиновым верхом, сбрую, что сняли как-то с белого офицера, протянул Журе. Тот отталкивал папаху, сердился. Потом поклонился, расправил обвислые усы.
— Спасибо, братцы, за доверие, — и принял папаху, офицерский пояс, полевую сумку и кривую казацкую шашку с эфесом чеканного серебра.
Проснувшись, Яким с трудом приоткрыл один глаз. Серо, а солнечный блик на полу. Значит, день? Изба вроде знакома. У печки возится дебелая баба.
— О-о!..
Баба услышала вздох и, вытирая руки о передник, подошла к кровати.
— Проснулись, Якимушка? Глазки опухли-и…
Яким не успел подумать, а баба крутнулась по избе и вновь подошла к Якиму. Заботливо приподняла его похмельную голову от подушки. Приложила к губам ковш.
— Испей, родненький, медовухи, поправишься… Бражка ядрена, солнышко сызнова ясным увидится.
Правду сказала баба. Помутило еще минут десять, и стало легче. Яким повернулся набок, огляделся. Невелика изба. Напротив кровати два небольших оконца, а между ними стол. В левом углу — сундук, в правом — полка с посудой. Под полкой и под окнами — скамьи. Печь, расписанная поблекшими цветами и райскими птицами. Баба в праздничном сарафане ухватом ловко вынула из печи сковородку и обернулась к Якиму. Разгорячилась возле печи, щеки, как яблочки наливные.
— Лучше стало, родименький? Хошь блинов?
— М-м-м, медовухи еще не найдешь?
— Для ангелочка да не найти, — рассыпалась серебристым смешком бабенка и лебедью поплыла к постели, а в руках ее, пухлых, зарумяненных на жару, с ниточками на запястьях, как у младенца, ковш браги. Солнечным зайчиком, прямо кусочками весеннего теплого солнца покатилась медовуха в пищевод.
Яким приподнялся на локте.
— Гм. А ты кто?
Охнула баба, и руками всплеснула.
— Я-то? Господи! Вечор драгоценной меня называл. Единственной на всем свете. Клялся до гроба не забыть, а утром даже имя запамятовал. Ариной кличат меня. Ариной, голубь ты мой.
Много мужицких клятв слышала Арина. А вот песню сложил про нее только один. Такие святые слова про любовь говорил только он. И не может Арина оторвать глаз от его черных кудрей, рассыпанных по подушке, от бледного лица. До этого она несколько раз видела Якима. Несколько раз упивалась его речами на митингах. Давно-давно, во время первого митинга, когда Ваницкий объявил о свержении царя, поразила Арину нежная бледность лица Якима, его волосы почти до плеч, его голос, необычно подвижные, будто певшие руки. Еще тогда Арина шепнула Ксюше: «Херувимчик», — и возлюбила его, как ангела на иконе. И вдруг он, казавшийся недоступным, бесплотным, — в ее избе. На ее подушках. Вчера пил ее медовуху. Целовал ее. Называл такими словами, каких Арина от роду не слыхала. А когда Яким захмелел и дружки его, тоже хмельные, ушли восвояси, она, замирая от сладкого страха, сняла с него верхнюю рубаху и, не рискуя дотронуться до других частей туалета, перенесла его на кровать. А сама села рядом на табурет и, подперев подбородок ладонями, смотрела на ангельское лицо. Так и просидела всю ночь.
Утром, в запечье, принарядилась, как в праздник, Щеки себе нащипала, как делала в девках. Зарезала самую жирную курицу и, жаря блинки, с нетерпением ждала минуты, когда проснется Яким.
Поднявшись с постели, Яким натянул рубаху, поискал глазами шапку, пальто, оделся и вышел во двор. Время подходило к обеду. Окрестные горы, крыши, дворы — все покрыл свежевыпавший снег. По долине тянул противный ветер. Яким поежился, нахохлился, как стылая птица, и вспомнил, что вчера утром ему было приказано срочно покинуть стан Горева, поселиться в Рогачеве, затем пройти на Богомдарованный, а оттуда — по хуторам. Вспомнил и задание. Опять поежился. В голове пронеслись строки:
Перестало греть солнце,
И не греет любовь.
И не стукнет в оконце…
Хлопнул себя по карманам в поисках карандаша, но ничего не нашел. Это же про мою жизнь стихи… Только бы не забыть. — Побрел было к калитке, но на крыльцо вышла Арина. Из дома пахнуло блинами и жареным луком. Вспомнилось неуютное жилье, где его вчера поселили. Он в нерешительности остановился, «у этой… как ее, — подумал он об Арине, — наверно, есть карандаш и бумага, надо скорее записать стихи про погасшее солнце. Это же для меня погасло солнце… Эх, Яким Лесовик, до чего же тебя жизнь затрепала…»
…Яким вернулся к Арине и, вот уже третью неделю живет у нее. Исправно уничтожает блинки, яичницу, кашу — всё, чем имеет возможность попотчевать небожителя тянувшаяся из последних сил Арина. Запивает блинки медовухой. Ночует на кержацкой святыне — семейной кровати. Но ни бумаги, ни карандаша Арина ему не нашла. Сама она спит на печке. Правда, иногда Яким говорит:
— Иди-ка сюда, м-м, Аринушка, иди, иди, светик. Я тебе, что-то скажу на ушко.
В такие минуты Арина трепещет от счастья.
Днем Яким усаживает Арину за стол и, подливая себе и ей медовухи, рассуждает о Европе, России, чудесах мироздания и истории ассирийцев. Исчерпав эти темы, переходит к современному бытию.
— Арина, ты не знаешь, где Ваня? Ты меня обласкала, мне у тебя уютно, но Ванюшку очень надо…
— Как исчез, почитай, из-под венца, так ни слуху, ни духу. Крестница-то моя хороша! А? Это же надо такое сотворить. Сказывают, тесть с Симеоном к Вавиле в Притаежное шастали, судом грозили. А Вавила им: их, мол, дело, теперь не прежние времена в личную жизнь встревать. Якимушка; неужто и впрямь законная супружница не имеет права вернуть законного мужа?
— Ах, оставь! Все это суета сует. Мне бы Ваню найти… Перестало греть солнце! Вот сидишь ты в избе и даже не помышляешь, что потомки будут паломничать в Рогачеве. Будут молиться на твою избу. Не удивляйся, не вскидывай брови. Ты не обычному мужику наливаешь в стакан медовухи. Гордость русской поэзии в безвестном селе Рогачево пьёт медовуху с Ариной. Перестало греть солнце! Ты вникни в музыку, в смысл этих слов. Перестало греть солнце! Не тают снега. На земле замирает всякая жизнь. И вот появляется некто, — из скромности Яким не называет имени, — горячее солнце, гордость и совесть всего человечества. Тают льды в сердцах, и он проходит среди людских толп, как мессия… Арина, налей-ка мне еще ковшичек. Хороша медовуха! Говоря откровенно, разная бездарь лопает шашлыки, паштеты, а я у тебя на хлебах. Да что говорить! Шекспира тоже признали только через триста лет.
Арина промокала глаза уголками головного платка. «Херувимчик, тебе бы райской пищей питаться, а я, дура, накормила тебя горошницей…»
— Эх-х, — стукнул кулаком по столешнице Яким, — распроклятая ты деревня… — и сразу возникло продолжение:
Распроклятая одурь села,
Распроклятая ты дорога,
Что меня в село
привела…
Яким уронил голову на ладони и уставился в окно. Напротив, у ворот, стояла запряженная в дровни закуржавелая лошадь. Показалось что распроклятая лошадь стояла перед воротами и вчера, и на прошлой неделе, стоит тут извечно, как символ окостеневшей деревни. Революция пришла! В городе страсти! Бои! Неважно, какая сейчас там власть. Поэзия вне политики. Слушатели найдутся всегда.
Заблестели глаза Якима. Он видел залитый светом зал, себя на трибуне, видел сотни протянутых к нему рук…
— Мир дому сему, — раздалось от двери.
«Кого несет?» — вздрогнул Яким. Повернулся.
В комнату вошел человек, в запорошенном снегом полушубке, в барашковой шапке. Лицо полуприкрыто обмотанным вокруг шеи серым шарфом. «Поручик Зорин!» — чуть не вскрикнул Яким, но успел вовремя овладеть собой. Прошлый раз не сдержался, назвал по имени — и схлопотал нагоняй. Сегодня Яким попросту промолчал, а поручик Зорин сел на лавку так, чтоб никто не мог увидеть его в окно.
Чувство опасности заставило Якима отодвинуться от поручика и оглядеться вокруг. Что он хотел увидеть? Потаенную дверь? Телохранителей за спиной? Он сам не знал, что искал, но на что-то надеялся. Увидел выцветших петушков на стенке печи, горбатый, окованный жестью сундук у кровати, замерзшую лошаденку на улице, и показалось Якиму, буран навевает снег на его обнаженную спину и понурую голову. Холодно стало Якиму.
Арина стояла возле печи, переставляя с места на место глиняные горшки, и из-за плеча поглядывала то на Якима, то на гостя. Яким кивнул головой: выйди, мол, на улицу, разговор не для баб. Но Арина, упрямо прищурясь, еще сильней загремела горшками.
Впервые такое неповиновение. Яким еще раз кивнул головой, но поручик сказал:
— Никуда не уходи. И свет не зажигай.
Понял Яким: поручик боится, чтоб Арина не сболтнула кому-нибудь про него. Ведь в селе Жура с отрядом, И Федор в Совете.
— Ну-ну-с, Яким, как дела?
«Сумел пробраться в партизанский отряд?» — перевел для себя Яким, и отрицательно качнул головой.
— Все по-старому.
— Та-ак. И какие надежды?
Яким только развел руками. На лице его отразилось откровенное сожаление. Именно это и рассердило Зорина.
— Тебе давно надо быть в Притаежном, а ты к бабе под бок завалился! На прииске господина Ваницкого бандиты по-прежнему добывают золото. Завтра чтоб был на прииске! Мало тебе порки?
Тут Арина не выдержала, схватила ухват и вышла на середину избы.
— Да ты знашь ли, кому вздумал грозить? Это же солнце России. Ему и так разные бальмоны да есенины, супостаты треклятые, спать не дают, а тут ты еще?
— Прочь, дура баба.
— Ты на меня не кричи, я у себя в избе. Ты мне не муж и не свекор. С миром пришел, так садись к столу, а не с миром…
Опасность грозила «херувимчику», и Арина забыла про себя. Впервые в жизни она говорила с мужиком, как с ровней. Глаза полны гнева, в руках ухват. Да будь сейчас перед ней хоть сто мужиков, она не раздумывая вступила бы с ними в драку. Так, распушась и раскинув крылья, забывая себя, защищает наседка свой выводок.
— Не с миром, так вот тебе бог, вот порог, и катись, откуда пришел. И дорогу сюда позабудь. Ты Якимова ногтя не стоишь, должон на Якима молиться. Яким самому царю другом был…
— Арина, очнись, — Яким пытался отнять у нее ухват, но гнев удвоил ее силы.
— Пусти… Он тебе грозит, а ты его защищаешь? Слава богу, кто-то идет к нам…
— Где?
— Эвон, — Арина кивнула на окно и, отступив к двери, сделала вид, что хочет крикнуть.
— Молчи, дура! — Зорин увидел, что по тропке к воротам быстро шел мужик. — Яким, выйди поговори и отправь поскорее.
— Я здесь не со всякими знакомство веду. Арина, выйди, поговори…
Арина припала к оконцу и радостно вскрикнула?
— Да это Ванюшка!
Зорин огляделся.
— Спрячь меня быстро!
— Я тебя спрячу, голубчик! — в аринином голосе такая угроза, что поручик, не говоря больше ни слова, выскочил во двор. Скрипнула дверь хлева.
— Так-то оно куда лучше, — перекрестилась Арина, пряча в подпечку ухват.
Ванюшка тоже вошел не сразу. «А вдруг Симеон у Арины?» Перед дверью он долго сбивал снег с валенок, чистил их голиком, потом стряхивал снег с полушубка рукавицей. Приведя себя в порядок, вошел в избу. Не стучал. Он знал: если Арине почему-либо посторонний не нужен, так закрючит дверь.
Яким был рад Ванюшке. Он избавил его от Зорина, и он же может помочь выполнить приказ Горева.
Ванюшка размотал кушак, повесил полушубок.
— Подсаживайся к столу, Арина угостит нас медовухой. Где ты пропадал? С собственной свадьбы исчез! А я, брат, вот опять тут… стишки пописываю. Кругом кровь льется, а у Аринушки хорошо… У родных-то был?
— Не-е… Неохота туда казаться.
— И не кажись, — вступила Арина. — Тесть ищет днем и ночью, штоб хребет тебе сломать. А жена ревмя ревет. Вань, отец твой пришел. Сказывают: невиновным признали, а кто говорит, новая власть отпустила. Сысоя-то, видать, не он стукнул… Господи, упокой ты душу раба Сысоя…
— Чего запричитала?…
— Так, Ваньша, к слову пришлось, — Арина поставила на стол блины, медовуху, румяную картошку, запеченную на сковородке и все тараторила: — Тетка Матрена бабам у лавки сказывала, будто шибко Устин-то в кутузке бушевал, и все кричал: не я убил Сысойку! Не я… За што меня держите. Я, грит, шел его убить, да упредил меня кто-то.
— А теперь как живет? — спросил Ванюшка, опустив голову.
— Пьет, Ваня. Ко мне приходил, пытал: где вас с Ксюхой искать.
— Про то я знаю…
— Да народ баит: шибко Симеона да Матрену ругат: пошто на свиданку редко ездили да харчей мало привозили.
О-ох, Ваня, сторожись нову родню. Да и своих… Убьют.
— Опять ныть?
— Ну, садись к столу, садись, — улыбнулась Арина. Первый раз Ванюшку так ласково привечают в этой избе. — Садись, садись, касатик. Ксюша-то где?
— Тут Жура остался с отрядом, а мы с Ксюхой, — Ванюшка старался говорить степенно, с растяжкой, — Советску власть расширям. Теперича мы ее, окромя Рогачева, утвердили еще в Гуселетовой, в Притаежном и дале идем. Бои у нас, почитай, кажный день.
— Ужасть кака. Выпей-ка медовухи с Якимом. И я пригублю.
Ванюшка потянулся к ковшу и отдернул руку.
— У нас пить нельзя. Общий сход партизан вынес такой приговор: кто пьяным напьется, того розгами сечь.
— Неужто секут?
— А ты думашь, приговор просто так? За милую душу распишут. Да я не шибко розог боюсь. Просто сознательный стал.
Яким сейчас больше всего боялся остаться один. Ну, как Зорин вернется! И настойчиво толкал кружку Ванюшке.
— Мы с тобой не до пьяна, а чтоб душа чуть запела. — Чокнулись. — Чур, не ставить. Хороша у Аринушки медовуха.
Ни-ни… Помалу я пить не умею, а как душа просит — сознательность не позволят. И окромя того… я же сказал, как у нас.
— Господи, страсти каки, — секут! — уперлась Арина локтями о стол, положила подбородок на сжатые кулаки и пристально разглядывала Ванюшку. Всякое бывало: и девок воровали, и невест из-под венца умыкали, но чтоб жениха умыкнуть — такого еще не слыхивали. Пристальный взгляд Арины смущал Ванюшку. Он схватил со сковородки картофелину, закинул ее в рот и, громко чавкая, отвернулся к Якиму. Но у Якима почти такой же лезущий в душу взгляд.
— Выпей, Ванюшка… Не бойся.
— Ни капельки не боюсь, а сознательность руку отводит. Пьет или раб от страха и горя, или господин от злости, а свободному пить ни к чему.
— Ого! Это Вера тебя философствовать научила?
Ванюшка даже не понял, чему усмехнулся Яким, и продолжал:
— К примеру, третьего дни проснулись мы с Ксюхой — солнце уже на обед. Навострились мы в тайгу, рябков пострелять. Только собрались, Вавила с Верой приходят. Мы, грят, к тебе, Ваня, за советом. Загрезили одно дело, да с чего начать, не знаем. Подскажи…
Ванюшка долго еще рассказывал о жизни в отряде, о том, каким нужным он стал человеком. Арина кивала головой в такт словам и вздыхала:
— Господи, привалило вам счастье.
Яким вначале иронически улыбался Ванюшкиному бахвальству, но третий ковш медовухи приглушил скептицизм, а глаза увлажнились от умиления, жалости к самому себе.
— Друг ты мой, Ваня, — Яким размазывал пальцем пролитую на стол медовуху, — а меня сгубила эпоха. Ты сын своего времени. Твоя жизнь — волшебная сказка. Все тебе удается. И Ксюша теперь твоя. А я человек будущего. Раньше поэту было просто. Обмакнул в чернильницу перо и вывел на бумаге, к примеру, такие слова: «Я помню чудное, мгновенье». А попробуй напиши сейчас подобное. Заулюлюкают, засвистят, поскольку доказано, что любви нет, есть только физиологическая потребность. А в голове моей… боже мой, Ваня, такие образы, такие сравнения, метафоры, но все они из будущего века. Скажи мне, Ваня, о чем писать, про кого писать?
Не отрываясь, осушил полную кружку медового пива. Арина отпила немного и всхлипнула:
— Якимушка, ненаглядный ты мой. И все ты терзашься, все сердечко себе надрывашь. Как мне печаль твою утолить?
— Не терзай наболевшую душу, Арина. Мне нужна свобода… Ваня, устрой меня к партизанам. Теперь, когда ты там чуть не главный…
— Запросто. Приду и скажу: надо, мол, взять Якима. Да пошто сказывать. Я иду по важному делу. Пойдем со мной. Я примаю тебя в отряд.
Арина запричитала:
— Ванька, подленыш, куда ты Якима ташшишь? С его ли ангельским личиком воевать! Он для песен рожден… Ух, знала, б наперед, што ты несешь, я б тебя на порог не пустила, Якимушка, светик, опомнись. На погибель идешь.
Не хотелось Якиму уходить от Арининых шанежек и блинов, от мягкой и теплой постели, но угроза поручика Зорина напомнила свист шомполов в Притаежном. Подполковник Горев не терпит ослушания.
Вроде бы и прижился Ванюшка в отряде, но больше в стороне стоял, не то приглядывался к необычной для него жизни, не то прислушивался к чему-то, нахмуренный, настороженный. Не было в нем той откровенности, что сближает людей в коллективе.
О Ванюшке метко Егор сказал: «Душа у него закрыта, И свой вроде парень, а думкой не поделится. Нет! А вон Ксюху кажись, без утайки любит. Видать, и в отряде живет из-за нее».
И у Вавилы о Ванюшке было такое же мнение. Но ценил он его за наблюдательность, за знание таежных троп.
В разведку по селам из отряда ходили немногие. Не из легких это дело, и Вавила посылал самых смекалистых, самых выносливых. Ванюшка, если и ходил, то в паре с кем-нибудь. Самостоятельных заданий ему не поручали.
В очередной обход по селам должна была идти Ксюша и с ней Ванюшка. Но ночью сгорела баня, где гнули лыжи. Сгорели на чердаке и готовые лыжи, и имевшийся запас камусов. У колчаковцев — пулеметы, обозы с боеприпасами, а сила партизан — в поддержке крестьян и в том, что, поставив бойцов на лыжи, Вавила нападал на врага в самых неожиданных местах. И вдруг, на тебе — сгорели «ковры-самолеты», как любовно называли вавиловцы лыжи. Половина людей обезножила накануне решительного наступления.
Весь отряд принялся за поделку лыж. Одни в лесу готовили болванки, другие вытесывали черновые заготовки, третья сушили их в кострах. А где достать камус — мех с конских лап? В селах давно все подобраны. Тогда-то Ксюша и предложила добыть камусы диких зверей. К тому же и мясо в отряде подходило к концу. Ее предложение приняли, и она ушла с охотниками, а в разведку вместо нее отправился притаеженский учитель. Ванюшка разобиделся, хотел хлопнуть шапкой об пол и послать всех к свиньям, но Ксюша уже ушла, а хлопать перед Вавилой смелости не хватило. Пришлось затаить обиду.
В селе Ельцовке учителя горячка скрутила.
— Вернись, Вань. Вавила вместо меня другого пошлет.
Ванюшка согласился, но, едва отойдя от избы, где остался учитель, остановился.
«На кой бес мне старшой? Всех ценят выше всяких заслуг, а меня, хоть в лепешку разбейся, сунут кому-нибудь в подторжнинку. Всю жизнь в холуях. Ну уж дудки, новый хомут искать не пойду, — и решительно повернулся спиной к Притаежному. Один все разведаю. Вавила с Веркой рты поразинут».
Так Ванюшка пришел в Рогачево. Дальше они пошли вместе с Якимом.
Прощаясь Ксюша наказывала ему:
— Сторожись, Ваня. В деревни заходите потемну. А в Рогачево не заходи… Только Лушкину могилу навести непременно. Положи ей веточки от меня, от Веры, от Вавилы. Он сам просить тебя посоромился, а мне ветку отдал: мол, будет Ваня мимо идти, пусть поклонится Лушке и всем погибшим.
В Рогачеве живут Аграфена, Жура с отрядом — могилу не забывают. Ванюшка с Якимом еще издали приметили тропку, а подойдя поближе, увидели свежие, не засыпанные снегом пихтовые ветки. Ванюшка положил к ним свои и сказал, как просила Ксюша и что подсказала душа:
— Это от Ксюши, это от Веры, и от Вавилы… — помолчав, добавил: — И от меня, от Рогачева Ванюшки. Я теперь ведь в вашем отряде. Вместе с передовыми Советску власть становлю. Другой я стал, как есть. Порой сам не верю, как раньше жил. Вот, ей-ей, — смутился, вспомнив, что рядом Яким, и скомандовал: — Пошли, неча время тянуть!
Помня Ксюшин наказ, к деревням подходил сторожко. Выбирал место где-нибудь на бугре, возле кустов или стогов и хорошенько осматривался: есть ли в селе беляки? Где они? Как пройти куда надо, чтоб не попасть на глаза? Потом доставал из мешка мохнатый парик, такую же бороду, обряжался цыганом, и только тогда вступал в улицу. Переодевание, высматривание, тайные встречи — вот это жизнь!
— Откуда у тебя парик? — удивился Яким.
— Какой-то теянтер ездил перед самым переворотом… Вот и разжились.
Парик напомнил Якиму честолюбивые надежды создать новый театр. «Несть пророка в своем отечестве при жизни его, — прошептал Яким. — Надо жить, не признавая толпы… вопреки толпе!..»
Мысль жить вопреки толпе давно ютилась в душе Якима. Он — талант, и ради человечества обязан взмыть над толпой и сбросить вериги условностей. Только как это сделать? «Распроклятая ты деревня, распроклятая одурь села…»
Ванюшка меж тем успел осмотреть село с бугра и, припомнив явку: после второго проулка четвертая изба, — позвал Якима.
Село стояло, запорошенное снегом. Мохноногая лошаденка, запряженная в розвальни, протрусила на улице, и возница, подслеповато прищурясь от яркого света, оглядел незнакомых прохожих. Солдат в башлыке с винтовкой стоял у избы, где квартирует «их благородие». Село не то спало, пригревшись, не то ушло в себя, напряглось, притаилось перед щетиной наводнивших его солдатских штыков.
Найдя нужную избу — невзрачную, кособокую, с нахлобученным набекрень, придавившим к земле снежным сугробом на крыше. Ванюшка зашел в нее.
— Здесь живет… — назвал имя, прозвище и, получив подтверждение, сказал на ухо секретное слово. И вот они с Якимом уже за столом. Перед ними миска со щами и душистые ломти хлеба, испеченного на поду. Хозяин, разогнав ребятишек, хлебал щи вместе с гостями и говорил обстоятельно, не спеша:
— Передай Вавиле: в селе сорок два солдата, три унтера да два офицера. Живут… эвон, смотри в оконце, в той сборной избе, а остальные — где по два, где по трое. Как придете — мы встретим вас у поскотины и разом все избы покажем… Наших в селе, што оружие сготовили, осьмнадцать. Дезертиров без малого три десятка. Половина, считай, по трусости скрылась, а друга половина за нас… Колчаки на той неделе сызнова недоимки трясли. За кажинную голову дезертира полста сулили, а наши не выдали никого. Еле-еле мы от бунта народ удержали. Из ихних солдат, передай Вавиле, девять, это уж подлинно знаю, к нам перейдут. Скажи: довели мужика колчаки — железо готов грызть зубами… Слыхал, поди, что стряслось в Озерушке? А в Карасях?
Яким слушал рассказ, и село уже не казалось ему погруженным в дрему. Готовым к прыжку зверем казалось теперь Якиму село. И выходя из избы, он настороженно вглядывался в занесенные снегом избы. В них, за мертвенной белизной обледенелых окон, угадывалось биение жизни, тщательно скрытой от постороннего глаза. В каждом селе были противники Колчака, готовые вести с ним борьбу не на жизнь, а на смерть. А поскольку Яким связал себя с Горевым, а значит с Колчаком, то выходит, народ ненавидит и его, Якима. Ему показалось, что он идет над клокочущим кипятком, покрытым чем-то тонким и хрупким, и радость от проникновения в отряд Вавилы поубавилась.
Тянулись покрытые снегом поля. Стога сена с воронами на макушках. Окутанные инеем березы.
Яким пытался разобраться в ситуации. Драгоценный металл от подделки можно отличить с помощью пробирного камня. Для Якима таким пробирным камнем были его излюбленные формулы. «Все существующее разумно, — шептал он, идя за Ванюшкой по узкой санной дороге. — Но обе силы существуют одновременно… Что ж, они обе разумны? Почему же они враждуют и борются? Попробуем разобраться с другого конца. Все новое прогрессивно. Гм, а что из них новое?»
Яким с ужасающей отчетливостью ощутил свою беспомощность. «Нужно бежать, — думал он, — прочь из деревни. В городе проще затеряться, скрыться. Но где взять денег?»
У небольшого ложка надели лыжи и пошли целиной. Ванюшка внимательно следил, чтоб не напороться на валежину, предательски запорошенную снегом, не соскользнуть в талый ключ, и все поправлял на груди лямки вещевого мешка. Невелик груз, но Ванюшка не терпел ничего, что хоть чуточку в тягость. Завтра к полудню они доберутся до Притаежного. Но небо все морочает. Ванюшка немного любовался собой — обошел все деревни и нигде не попался… И, скажи, все запомнил — это тебе не баран начхал. Но все одно Вавила всыплет за своеволье. В прошлый раз за отлучку на пасеку выгнать сулился. А теперь ка-ак брови насупит…
Лямки от мешка забеспокоили сильнее. Ванюшка нетерпеливо передернул плечами. «Не каторжный я, не батрак. Своей волей пришел в их поганый отряд, ежли што, сам уйду, и конец!»
Оглянулся на Якима, еще потемнел! «И за этого шею накостыляют. Тут Верка зачнет тростить: пошто Якима привел? Да еще всех наших по селам ему показал. — Защемило в груди. — Надо было сразу ему отказать. Так нет, захотелось главным себя выказать… Наврешь-то самую малость, а посля не можешь отхаркаться. Да што я, привязанный, што ли? Привязанный вроде и есть. Куда подамся? В Рогачево, под тестевы вожжи? Еще хорошо, ежели вожжи, а то возьмет батожок да погладит спину до крови. Вот она, жисть смердящая. Хошь как лучше, а она намокает и час от часу тяжелеет. Яким. завидует: у тебя, мол, не жисть, а сказка. Тебе бы таку сказку. Нахвастал ему, мол, Вавила и все меня слухают. И кто меня тянет всегда за язык? Удержаться хочу, а удержу нет».
Впереди до боли знакомая петля речки Выдрихи. Оголенные кусты тальников. На взлобке одинокий краснокрыший дом. Остановился Ванюшка.
«Эх, надо было еще раз сватов заслать, а может и два. Теперь жил бы тут. А может, еще не поздно?»
Обернулся к Якиму.
— Слышь, буран собирается, Пошли в избу ночевать.
— Ты, Ваня, не разобрался, здесь Линда живет.
— Неужто? Скажи ты, — слукавил Ванюшка. Мелькнули перед глазами коса, подоткнутый подол платья… — Всё одно… Пойдем, заночуем.
— Не стоит, Ваня. В прошлый раз, когда я ходил сватать, приняли очень неласково, а теперь, когда стало известно, как ты от венца сбежал, думаешь, ласковей будут? Пойдем до другого хутора. А то Ксюша узнает…
— Што — Ксюха? Эх, растравил ты мне душу. Сколь лет я тянулся к Ксюхе, грезил: одна, мол, она така на свете, и другой нет. Очи слепила, аж жмурился. А слюбились — вижу, баба, как все. Другой раз целует, а мерещится, будто Манютка целует. Манюткой ее и скличешь.
— Выходит, Ваня, ты Ксюшу никогда не любил?
— Сам понять не могу. Вроде, любил, шибче некуда, а вроде бы просто блазнилось. Ум за разум заходит. Слышь, попросимся ночевать, спытаем счастье в последний раз?
— Нет, Ваня, ты как хочешь, но я туда не пойду. И тебе не советую.
— Пойдем… Вот как мне надо! Вышел на этот бугор, увидел дом Линды, вспомнил ее… Вот она, как живая, перед глазами! Не жить мне без нее, Яким. Слышь, может, спытаем счастье?
— Давай в другой раз.
Надулся Ванюшка. Но один пойти в дом не решился. Тоска навалилась, и привычная жалость к себе заглушила даже мысли о Линде.
— Яким, вот ты пишешь разные песни. Ты про меня, про жисть мою разнесчастную сочини. Да такую, штоб люди пели и слезы у них текли. Тоска мою душу гложет, какая, может, никого еще не глодала. Слышь, давно-давно Ксюха сороку увидела, и завидки ее забрали: вот, мол, у сороки крылья, летает, где хочет, живет, как хочет. Меня так и кольнуло! крылья — вот што мне надо! Штоб быть выше всех, штоб делать, што пожелаю, и не препятствуй мне. А крылья, как я понимаю, — это деньги, власть!
— Для меня, Ваня, крылья — это смена волнующих ощущений, понимающая аудитория. Мне нужна свобода для творчества, ну и, конечно, деньги. Тебе хорошо, живешь в отряде, как хочешь. Делаешь, что тебе нравится.
— Тоже нашел свободу. Землянки копай. Дрова готовь! Ночь не ночь, мороз не мороз — стой в карауле.
— А у Арины ты хвастался: вот, мол, жизнь, лучше некуда. Врал?
— Я не вру. А бывает, грежу по-разному. Какое это вранье? А скоро еще начнутся бои.
— Война подсказывает великие сюжеты. Мне надо отточить свое восприятие жизни на оселке риска.
— Погляжу я, што ты запоешь, как бой настоящий увидишь! — Ванюшка махнул рукой и замолчал. Рассказывать о своем первом бое ему не хотелось. Это было, когда вышибали колчаковцев из Гуселетова. Лежал Ванюшка в цепи, а над головой, вызывая стылую дрожь, свистели пули.
Донесся крик:
— Мамоньки, зацепило…
«Теперь мой черед», — суеверно подумал Ванюшка и от страха закричал.
— Га-а-ды! А-а! А-а-а!..
Больше он ничего не помнил. А когда оглянулся, возле него лежала усатая голова и смотрела на Ванюшку единственным выпученным глазом.
Не приведи бог еще раз испытать такое.
— Не по мне эта жисть. И пошто я тянулся к Ксюхе, никак не пойму. Из-за нее и в отряд попал… Ксюха сказывала, на ярмарке купчина увидел ворота — ломай! Я плачу! Увидел парня — раз в зубы, а в руку пятерку, чтоб не выл. Вот это жисть! Делай што хошь! И все, Яким, деньги. Сколь раз иду по тропке и молю бога: ну сделай так, чтоб кто-нибудь кошель потерял, а в нем тышша рублей. Так нет, никто не теряет. Эх, жисть — тоска. Для чего мы живем?
— Для чего? Вот послушай, что я сочинил, пока ходил по деревням.
Если ты пожмешь мне руку,
Если ты не спрячешь губы,
Если глаз твоих бездонных
Заструится синева,
Я в тебе познаю небо.
Жизни смысл в тебе познаю.
Только ты подай мне руку,
Только ты плесни мне в сердце
Синеву очей бездонных
И тепло вишневых уст.
Яким ожидал восторга и не дождался.
— Скорей бы хоть Красная Армия приходила, воевать бы перестали, — выдохнул Ванюшка.
— Откуда ты знаешь, что она должна придти?
— Из города весточка есть, на подмогу к партизанам идет.
Хуторские собаки учуяли незнакомых людей и залились наперебой. Черной глыбой стояла изба. На стук в окно не ответили. А не спят. Наверняка вся семья припала к окнам и крестится: пронеси, боже, мимо!
Не пронес. Ванюшка застучал кулаком в раму.
— Господи, воля твоя, — раздался из-за окна испуганный женский голос. — Кого бог дает во ночи?… Плохо слышу, а невестка, слышь, болестью мается…
— Открывай! Считаю до трех… Р-аз…
В избе загудел густой тягучий бас:
— Пусти, а не то супостатам и стрелить недолго.
Брякнула щеколда. Но прежде в сенях глухо стукнуло что-то. Не переставил ли хозяин топор так, чтобы при нужде под рукой был?
…Изба просторная. Нет полатей. Нет огромной печи, занимающей половину кержацкой избы, где в студеную зимнюю пору свободно укладывалась спать половина семьи. Нет висящей прямо против двери зыбки. И пахло в избе не щами и прелью, а вроде бы степью, полынью.
Керосиновая лампа освещала массивный стол. Ванюшка с любопытством оглядывал незнакомый мирок. Стулья со спинками, шкаф с застекленными дверцами.
Хозяин недружелюбно оглядел гостей. Усы его, отвислые, прокопченные табаком, непрерывно двигались, будто хозяин что-то жевал. У стола, рядом с матерью, сидела большеглазая девка, льняная коса переброшена на грудь, холщовое платьишко подпоясано тесемочкой.
Обычно зайдешь в избу, хозяева пригласят сесть, расспросят о дороге, о погоде, и угостят хотя б молоком. А эти сидели, словно не люди вошли, а ветер дверь приоткрыл. Только ребятня, что сидела на стульях вдоль стен, с любопытством таращила глаза на вошедших.
Зло разобрало Ванюшку: «Как чурбаны». Сказал нарочито развязно:
— Перекусим?! — Разделся. Вразвалку пошел с Якимом к столу. — Хозяйка, есть у тебя кипяток?
Заслонка звякнула у печи, и хозяйка без слов поставила на стол чугунок с горячей водой.
Ванюшка наломал подмерзший хлеб, разлил горячую воду по кружкам и уставился на девку. «Румяна. Бела. И будто не видит, што я на нее смотрю. Все они такие на хуторах. Гордячка, как Линда…» Он набивал рот хлебом, запивал его горячей водой из кружки и искал, чем бы расшевелить хозяев.
— Нынче в тайге белки мало…
Молчат.
— Недород, сказывают, на белку. В тайге совсем следа не видно.
«Недород. Это верно», — согласился про себя хозяин. Но зачем говорить о том, что известно. Только трубкой пыхнул.
— В степи мор на коров, — продолжал Ванюшка. — Дохнут, как мухи под осень.
Хозяйка бросила вопросительный взгляд на хозяина: «И до нас дойдет?» Хозяин пыхнул трубкой:
— От божьего гнева нигде не укроешься.
— Снега нонче ужасть сколь в тайге. Старики наводнения ожидают. А посля засуху страшенную.
— Все в руках божьих, — вновь пыхнул трубкой хозяин.
И вспомнил Ванюшка позавчерашний вечер. В каганце трещала лучина, освещая середину тесной избы. Хозяин тачал хомут и, продевая дратву, рассказывал про житье-бытье.
— От постоев деревня, скажи ты, медведем завыла. Поставят тебе в избу пять солдат — и рекой полилась самогонка; а ежели жена молодая в избе аль девка — совсем беда.
— Г-хе. — Ванюшка покосился на девку.
«Прядет себе, и будто одна в избе. Так отчебучу ж я шутку. Только бы Вавила не прознал».
Толкнул под бок Якима. Но, чтоб Вавила не дознался, сменил ему имя.
— Слышь, Пантелей, сколь солдат поставим сюда?
Хозяин вынул трубку изо рта и скосил глаза. «Ага, задело», — обрадовался Ванюшка. Яким тоже повеселел. Ему понравилась Ванюшкина затея. Он оглядел внимательно комнату.
Мне кажется, Петя… трех человек…
— Не трех, а все пять. А куда остальных?
Заскрипел под хозяином стул.
— Господи, — вымолвила первое слово хозяйка и всплеснула руками.
Прикрывая ладошкой рот, чтоб не прыснуть, Ванюшка рассуждал вслух:
— На кровать пятерых. Тут, под окнами, где сидим, хозяин нары устроит. Еще восемь человек лягут. Да нары вдоль стены. Там, видно, девка, спит, так туда…
Трубка свистнула, протестуя.
— А всего у вас сколько солдат?
— Военная тайна.
— Оно, конечно, а сколько вы ставите на соседние хутора?
— По-разному. Соседа твоего пожалели.
И запыхала трубка, как в гору лезла.
— А когда солдаты придут?
Да ты не беспокойся, хозяин, — продолжал Ванюшка игру, — мы их встретим сами. Ваше дело соломки приготовить, доски для нар, квашню замесить, медовухи…
Хозяйка, сгорбившись, отошла к печке.
— А мы куда?
— Погоди, мать, — хозяин шагнул к жене и шепнул на ухо: — Разве эти бандитские морды слезами проймешь? Соседний хутор, вишь, обошли! С чего б? Думать надо. Тащи-ка скорей угощение: сметану, бруснику, мед, окорок там… Да что мне учить тебя, что ли? Пусть девка тебе поможет, — и подошел к столу. — Сухой хлеб, небось, горло дерет.
Девушка поставила на стол сметану и, стрельнув глазами в Ванюшку, скрылась в сенях.
— Сметанки поешьте с дороги. Жена по чарочке поднесет.
— Не пьем, — отрезал Ванюшка.
— Как же… с дороги… — хозяин столько надежд возлагал на настойку, и вдруг на тебе.
Дочь притащила кринку с домашним пивом, поставила на стол и спросила у Ванюшки:
— Вы сами будете на постое? — спросила и сразу зарделась, затеребила смущенно косу.
— Кш, сорока, — пугнул отец и насупился еще больше.
Затевая игру с постоем, Ванюшка хотел только немного расшевелить хозяев, а схлопотал угощение. После трудного дня оно оказалось не лишним. И забава вышла на славу, Хозяева напугались, засуетились, как кутята без матери.
— Прикинем еще, Пантелей, — забавлялся он. — Ежели померекать, так тут можно и пятнадцать уложить.
Хозяин скрылся за занавеску. Слышно было, как звякнул колокольцами замок в сундуке, как тяжко вздохнул хозяин. Вышел посуровевший.
— Гхе-е, гхе-е, — и ладонь, широкая, холодная, накрыла ладонь Ванюшки. Екнуло Ванюшкино сердце. Вырвал руку, а в ладони остались две николаевские десятки и один золотой. «Ой, Вавила прознает — голову оторвет». Бросил деньги на стол и пересел на соседний стул от греха подальше.
«Молодец, Ваня!» — подумал Яким и сунул деньги в карман, словно и не было их на столе.
…Ванюшка поспешно оделся, заторопил Якима. Вышли, едва попрощавшись. Когда хутор остался позади, Ванюшка спросил:
— Яким, ты зачем взял деньги?
— Как зачем, — весело отозвался тот. — Это же крылья, Ваня! Да, да, те самые, о которых так долго ты мечтал. Ваня, это же здорово у тебя получилось, прямо как в театре разыграл. Да ты не переживай — мы просто позаимствовали лишнее у куркуля. Вдумайся только, какая подлая душа у этого человека, Солдатский постой для него разор, так он откупился, чтобы разоряли не его, а соседа. Это ж подлость! Несколькими рублями перелопатить беду на голову ближнего!..
Тут мысль Якима заработала в новом направлении. Голос его зазвучал еще более гневно.
— Постой солдат ему принес бы убыток в сотни рублей, а он сунул всего-навсего тридцать. Хотя в кубышке, наверное, тысячи… И заметь, они ему не нужны. А ты сможешь в город уехать… Ты же сам мне жаловался на свою судьбу и просил написать песню о твоей разнесчастной доле… Понял, Ваня?
— Угу…
Хуторов много. Задержавшись на сутки, Ванюшка с Якимом обошли только малую часть. В заплечных мешках теперь лежали связки беличьих, колонковых и лисьих шкурок. В особой тряпице — колечки, крестики, кавказский кинжал в серебряных ножнах, невесть как попавший на хутор. И, конечно же, деньги.