В конце октября 1756 года у императрицы внезапно подкосились распухшие ноги, и она упала в обморок. Вокруг нее столпились фрейлины. Поднялся переполох. Прибежавший доктор приложил ухо к груди государыни.
Она дышала, но очень слабо. Из легких вырывались едва различимые хрипы, и при каждом выдохе она кашляла как от удушья. Глаза у нее были плотно закрыты. Ей растирали ноги, кричали на ухо, совали под нос пучки пахучих трав, прикладывали к вискам попеременно, горячие и холодные компрессы, но мускулы ее лица были в расслабленном состоянии, нижняя челюсть отвисла, а кожа приобрела мертвенный оттенок.
Позвали ее духовника. Елизавету положили в постель и укрыли меховыми покрывалами. Старухи-знахарки смотревшие за ней последние месяцы, теперь покачивали головами и время от времени осеняли себя крестом. Их предсказания не сбывались. Они были уверены, что государыня выздоравливает, набирает силу. Каждую ночь старухи наблюдали за убывающей луной, полагая, что с появлением в небе новой луны императрица избавится от всех приставших к ней болезней. Теперь уверенности не было. Лейб-медик, грек Кондоиди, считал, что это конец. Большинство придворных тоже ожидало смерти государыни.
— Потерпите немного, умоляю вас, — говорил грек одной из старух после того, как она две ночи подряд бодрствовала у постели Елизаветы. — Ждать осталось совсем недолго. Она скоро умрет.
В таком опасном состоянии Елизавета оставалась несколько месяцев. Она мучилась жестокими болями в животе, ногах и голове, каждое ее слово сопровождалось кашлем. Ее измученная плоть стала такой чувствительной, что фрейлины, зашнуровывая платье, причиняли ей невыносимую боль, поэтому она отказалась от платьев и стала носить длинные мешковатые халаты. В них она ковыляла из комнаты в комнату, полная мрачной решимости показываться на людях, чего бы ей это ни стоило. Никто не должен был знать о том, что она умирает, особенно теперь, когда ее империя вела войну и не совсем было ясно, кто унаследует престол.
Петр и Екатерина оставались в Ораниенбауме, их явно старались оттереть в сторону, а маленький Павел, которому уже было два года, находился под опекой государыни в императорском дворце. Из сибирской ссылки в Шлиссельбургскую крепость привезли юного родственника государыни Ивана, бывшего императора-младенца, которого Елизавета когда-то свергла с трона. Из Шлиссельбурга в строжайшей тайне его перевезли в Зимний дворец: императрица захотела взглянуть на него.
Укрывшись за ширмой, в которой было маленькое отверстие, Елизавета всматривалась в бледное малорослое создание, содержавшееся в заключении почти шестнадцать лет. Обычно Ивана допрашивали другие, а она слушала. Один или два раза государыня надевала ботфорты, рейтузы и мундир и сама в течение непродолжительного времени разговаривала с юношей, который так и не догадывался, кто она такая.
Иван производил жалкое впечатление. Долгие годы одиночного заточений без общения с людьми, без учения привели к тому, что он задержался в своем развитии и казался хилым полуидиотом. Он не мог быть соперником в притязаниях на русский трон ни младенцу Павлу, ни одурманенному хмелем Петру.
В чьих руках окажется власть? Это вызывало у быстро угасавшей Елизаветы не меньшую тревогу, чем война, в которую недавно вступила Россия. Армии Фридриха II пока сопутствовал успех, и императрица порой впадала в раж и вне себя от ярости кричала, что сама станет во главе войска и поведет его на ненавистных пруссаков.
— Но как вы сможете, ваше величество? — спросила одна из светских дам. — Ведь вы женщина!
— Мой отец водил войска, — ответила императрицу. — Неужели вы думаете, что я глупее его?
— Но он был мужчиной, — упорствовала та, — а вы нет.
Противореча государыне, дама поступила неблагоразумно. Она довела вздорную старуху до кипения. После постигшего ее удара Елизавета стала еще более раздражительной и брюзгливой, часто впадая в детские капризы. Вот и теперь она, разозлившись, поклялась, что обязательно поедет к войску, что бы там ни говорили, и жестикулируя, попыталась встать с кресла Конечно, ей пришлось тут же раскаяться в своем порыве. Всего лишь несколько шагов утомили ее и вызвали ужасные боли в низу живота. Однако она не успокаивалась, и пришлось звать Кондоиди — благо он всегда был под рукой, переехав в комнату рядом с апартаментами императрицы, — чтобы тот дал ей снотворное.
Все лето и начало осени прошли под знаком ожидания смерти. Придворные на цыпочках пробирались по коридорам дворца, готовясь к тому, что вот-вот из покоев больной прозвучит известие, означавшее конец целой эпохи. Сановники нетерпеливо ожидали бюллетеней медиков и обсуждали последние новости. Говорили, что у императрицы «в животе вода», а это, по тогдашним представлениям, было смертельно. Другие считали, что Елизавету доконает апоплексический удар, который не мог ее миновать. Осведомители Хенбери-Уильямса сообщили ему, что «главный очаг болезни» императрицы у нее в «чреве», раковая опухоль, которая, увеличиваясь в объеме, скоро приведет к смерти.
Теряя дыхание, в полубессознательном состоянии от постоянного употребления снотворного, подозревая всех вокруг себя (она вцепилась в рукав Кондоиди и заставила его поклясться в том, что он действительно лечил ее от болезни, а не был подкуплен и не пытался дать отраву), Елизавета боролась за свою жизнь. Когда 2 октября в небе появилась комета, хорошо заметная даже в полдень, императрица в страхе прижала к груди икону. Тогда кометы считались предвестницами смерти. В самом деле, через считанные часы после этого небесного явления умер один из придворных, барон Строганов. Елизавета опасалась, что очередной жертвой может оказаться она. Ее состояние ухудшалось. Она лишилась сознания. У нее начались конвульсии.
«Пальцы на ее руках изогнулись в обратную сторону, ноги и руки стали холодны как лед, глаза были незрячими, — писала Екатерина Хенбери-Уильямсу. — Ей пустили кровь, которой вышло очень много, и зрение и чувства вернулись к ней».
Сильные приступы следовали один за другим в течение трех недель. Наконец в последнюю неделю октября у императрицы был особенно жестокий приступ, и она впала, как показалось всем придворным, в предсмертную агонию. А тем временем началась битва за власть, в которую вступили все, кто имел хоть какие-то надежды и честолюбивые замыслы.
Петр Шувалов собрал свое войско численностью примерно в тридцать тысяч человек. Доходили слухи, что братья Шуваловы организовали заговор с целью похитить Ивана VI, посадить его на трон и сделать своей марионеткой. Екатерина, которая вот уже год вынашивала свои планы, опираясь на помощь и советы Хенбери-Уильямса и Бестужева, приготовилась к решительным действиям и ждала лишь известия о смерти императрицы. Вокруг нее объединялись сторонники.
Услышав о шагах, предпринимаемых Петром Шуваловым, Петр, «полный тревоги», бросился к своей жене. «Когда наступал критический момент, — писала она, — он всегда обращался ко мне в надежде, что я предложу средство выхода из кризиса». Его голштинцев отправили назад в Германию, и теперь ему не на кого было положиться. Правда, он числился командиром нескольких русских полков, но их надежность была под вопросом, Петр и сам сомневался, что эти гвардейцы будут ему повиноваться. Он был в панике. Угроза со стороны Шуваловых «казалась ему ужасной», и он не знал, куда еще обратиться.
Екатерине стоило немалого труда успокоить своего мужа, вселить в нёго некоторую уверенность. Она частично посвятила его в свои планы, осуществление которых уже началось. Успех зависел от того, насколько быстрыми и точными будут действия в первые минуты после смерти императрицы, о чем, заметила Екатерина, ее осведомят тотчас же, поскольку среди фрейлин, дежуривших у постели больной, были три платные доносчицы, состоявшие на службе у великой княгини.
Получив известие, что императрица испустила дух, сказала Екатерина Петру, она пошлет надежного человека проверить это сообщение, дабы не случилось роковой ошибки. Затем она немедленно отправится в покои Павла и, забрав сына, доверит его человеку, в преданности которого не было никаких сомнений, — графу Кириллу Разумовскому, брату мужа императрицы и бывшего ее фаворита, Алексея Разумовского. Охрану Павла будут нести гвардейцы, которые подчиняются Кириллу. Если, по какой-то несчастливой случайности, графа не удастся найти, она заберет Павла в свои покои, а ее курьеры известят пятерых гвардейских офицеров, подкупленных ею, о том, что нужна срочная помощь. Каждый из них приведет пятьдесят солдат. Этого вполне хватит, чтобы защитить ее, Павла и Петра. Все солдаты и офицеры уже получили щедрое вознаграждение за будущие услуги. (На это пошли деньги, посланные Екатерине английским правительством через Хенбери-Уильямса.) Все эти офицеры и солдаты слушали приказы только самой Екатерины или Петра.
Когда это будет сделано, сказала Екатерина, она сама войдет в покои умершей, призовет коменданта дворцовой охраны и потребует от него присягнуть ей и Петру. Будут вызваны также члены государственного совета и генерал Апраксин, самый уважаемый из всего генералитета. Поставленные перед свершившимся событием, они вынуждены будут объявить Петра императором. Если же среди них поднимется ропот или если партия Шувалова попытается вломиться во дворец и воспрепятствовать замыслам Екатерины, то ее сподвижники возьмут их под стражу.
Этот план был ею очень тщательно продуман — сказались уроки, вынесенные из чтения Тацита. Деньги сделали свое дело. Большая часть гвардии была на ее стороне, причем некоторые, в особенности младшие офицеры гвардейских полков, были готовы следовать за Екатериной совершенно бескорыстно. На завоевание их преданности она потратила многие годы. В ней, а не в ее муже, они видели настоящую преемницу Елизаветы. Многие офицеры, сообщила Екатерина Хенбери-Уильямсу за несколько месяцев до октябрьских событий 1756 года, «были в секрете». Она рассчитывала на их поддержку, хотя и понимала, что партия Шуваловых в первые часы после смерти императрицы пойдет на «любые, самые грязные проделки».
Ключ к успеху был в руках графа Разумовского и нескольких старших» гвардейских офицеров. Многое зависело также от того, на чью сторону встанет дворцовая охрана. Екатерина считала, что стражники не оставят ее, когда наступит решающий час. Но даже если они окажутся предателями, она не будет сдаваться без борьбы. «Я полна решимости, — заявила она Хенбери-Уильямсу, — взойти на трон или же погибнуть».
И все же Екатерина не смогла бы царствовать в одиночку. Все ее связи, налаженные с такой осторожностью и тщанием, все планы, подкупы были направлены на то, чтобы корона досталась ее мужу. А она была бы, как и прежде, его главной советчицей и опорой. Многие говорили, что Екатерине следует быть если не самовластной императрицей, то по меньшей мере соправительницей с Петром. Хенбери-Уильямс, который в то время был главным наставником Екатерины и поверенным во всех ее делах, касавшихся политики, не сомневался в том, что на ком бы ни красовалась корона, править будет одна Екатерина. («Вы рождены повелевать и царствовать, — сказал он ей. — Вы просто не осознаете своих способностей. Они огромны».)
Бестужев, чьи собственные позиции из-за влияния Шуваловых были ослаблены, считал, что Екатерина должна править либо единолично, либо как регент при своем малолетнем сыне. На этот счет он даже составил подробный план в письменном виде. (Он, однако, не упоминал, какую роль надлежит отвести ни на что не годному Петру.) Но Екатерина, отдавая себе отчет в том, что она окажется в сильно затруднительном положении, если императрица не умрет, а эти документы попадут ей в руки, благоразумно заявила канцлеру, что его замысел неосуществим.
Она не осмеливалась открыто признать, что в мыслях тоже видела себя единоличной правительницей, и все же из ее переписки с Хенбери-Уильямсом явствует, что в будущем, сев на трон, она не собиралась ни с кем делить власть. Ей было прекрасно известно, что никому при дворе Елизаветы и в голову не приходило, что Петр обладает хотя бы минимальными способностями государственного деятеля. Он мог царствовать, но не править, то есть быть марионеткой, которую Екатерина дергала бы за веревочки.
Она уже видела себя императрицей, и именно в таком духе были составлены все письма к британскому посланнику. Выражая ему свою признательность за советы и поддержку, она заверяла его в том, что в надлежащее время отплатит ему с императорской щедростью. «Императрица заплатит долги Екатерины и свои собственные, — писала она, как бы раздваиваясь, и добавляла: — Я буду стараться, насколько мне позволит моя природная слабость, подражать великим мужам этой страны». Она читала о «великих мужах» России, включая Петра Великого и страшного тирана Ивана Грозного, и мечтала о том, что когда-то и ее имя, подобно именам Ивана IV и Петра, «украсит архивы» европейских государств.
Эти короткие октябрьские дни были наполнены страхом, опасениями и приятным щекочущим нервы возбуждением. Екатерина знала, что от нее ожидают многого, что многие люди, затаив дыхание, ждут, чтобы она возглавила их. Она вовсе не была уверена в своих способностях мудрого вождя. Мужество — дело другое, тут она в себе не сомневалась. («Нет женщины храбрее меня, — сказала она одному придворному. — Моя храбрость — самого бесшабашного и отчаянного пошиба».)
«Скажу вам по секрету — писала она Хенбери-Уильямсу, — что я очень боюсь оказаться недостойной имени, которое слишком быстро стало знаменитым». Она считала, что оценивая себя, не способна сохранить независимость и объективность суждения. Она знала, что у нее есть слабости и что уязвимой ее делают тщеславие и честолюбие. «Во мне самой сидят великие враги моего успеха», — призналась она. Екатерина не могла быть уверенной даже в том, что она сохранит свою «отчаянную смелость», столкнувшись лицом к лицу с людьми Шувалова, у которых мушкеты будут наготове, или же с гвардейцами из охраны, вздумавшими изменить ей.
Никто не мог предсказать, что произойдет после кончины императрицы, поскольку с ее последним вздохом исчезнет подобие всякого порядка. Что, если Шуваловы лучше подготовились, чем Екатерина? Что, если они угадали тщательно обдуманные планы и теперь были готовы сорвать их?
«Чем ближе я вижу приближающееся время, тем больше боюсь, что мой дух сыграет со мной злую шутку и на поверку окажется не чем иным, как ярко блестящей, но поддельной монетой, — заявила она своему доверенному лицу Хенбери-Уильямсу. — Молитесь небесам, чтобы они дали мне ясную голову».
Когда ее опасения усилились, она обнаружила уникальный источник надежды. Она пришла к убеждению, что ею руководит некая внешняя, могучая духовная сила, которая толкает ее к предопределенной цели. Как еще можно было объяснить то, что ей удалось выжить, пройдя через такие испытания — тяжелую болезнь, лишения и опасности, изматывающее до предела нервное напряжение, длящееся вот уже многие годы. «Невидимая рука, которая вела меня тринадцать лет по очень трудной дороге, никогда не даст мне сбиться с пути, в этом я твердо и, возможно, до глупого уверена, — заявила Екатерина послу. — Если бы вы знали все невзгоды, которые выпали на мою долю и которые я преодолела, вы бы придали больше веры выводам, которые слишком мелки для тех, кто думает так глубоко, как вы».
Появилось, однако, одно осложнение, которое не смогла предотвратить даже невидимая рука. Почти каждый день Екатерина страдала от сильных головных болей и тошноты. Она была уверена в том, что снова забеременела.
Отцом будущего ребенка был невероятно красивый, с негромким, но очень приятным голосом и обворожительными манерами молодой человек, служивший у сэра Чарльза Хенбери-Уильямса. Станислав Понятовский был блондином, с широко расставленными серыми глазами и по-женски чувственными, нежными губами. Когда они впервые встретились, ему было двадцать три года, а ей двадцать шесть. В его лице сочеталась невинность мальчика из церковного хора с кошачьей хитростью.
В развратном дворцовом мире Понятовский выделялся как рыцарь невинной любви. Перед отъездом из Польши он пообещал своей матери, что не будет пить и играть в карты и что не сделает предложения ни одной женщине, пока ему не исполнится хотя бы тридцать лет. Он не давал обет воздержания, но легкие придворные амуры его не влекли. Его пугали сплетни и интриги, и влюбившись в Екатерину — это была его первая любовь, — он чистосердечно полагал, что будет любить ее до самой своей смерти.
Понятовский отличался от искушенного соблазнителя Сергея Салтыкова настолько, насколько два мужчины вообще могут отличаться друг от друга. Он был блондином, а Салтыков брюнетом, был сдержанным, а не напористым, как тот, задумчивым и рафинированным, а не назойливым и поверхностным. И самое важное — если Сергей Салтыков видел в Екатерине возбуждавший вызов своим способностям Дон-Жуана, Понятовский разглядел в ней красивую и чрезвычайно умную женщину, находящуюся в расцвете своей привлекательности. Он восхищался и любил ее так, как только может любить серьезный, полный глубоких чувств молодой человек.
Купаясь в восхищении Понятовского, Екатерина ощутила прилив необыкновенной смелости и вступила на путь рискованной и волнующей любовной авантюры.
Понятовский вполне устраивал ее, уж во всяком случае он был куда лучше высокого и бледного графа Лендорфа, которого ей пытался подсунуть Бестужев в надежде, что он поможет ей забыть Салтыкова. Лендорф обладал недурной внешностью, но Понятовский превосходил его своей нежностью, перед которой все таяло, и заботливостью, что стала бальзамом для раненой души Екатерины. К тому же он принадлежал к окружению ее дорогого друга, британского посла, разделял ее увлечение французской литературой и точно так же преклонялся перед английской формой правления. Сейчас трудно судить о том, каких высот достигла их страсть. Из писем Понятовского можно заключить, что он был чрезвычайно чувственным, поэтическим мужчиной, который больше смерти боялся кого-либо обидеть.
Однажды ему показалось, что он вызвал недовольство Чарльза Хенбери-Уильямса. Огорченный этим, он заявил, что бросится с высокой стены. Перепуганный посол простил ему небольшую оплошность, которую тот совершил, и умолял его не губить свою жизнь из-за такого пустяка.
Хотя Петр относился к этой связи безразлично, а иногда Даже добродушно подшучивал над ними, все же надо было соблюдать внешние приличия. Екатерина вообще обожала все, что носило на себе флер таинственности. Она любила устраивать торопливые, недолгие свидания. Ей нравилось сознавать, что каждую минуту их могут застать в очень пикантном положении случайно вошедший гвардеец или слуга и донести об увиденном императрице. Они старались встречаться как можно чаще, по меньшей мере еженедельно, а иногда два-три раза за неделю. Лев Нарышкин предоставил им укромное местечко за пределами дворца, и Екатерина, которая не могла доверять своим фрейлинам, тайком выбиралась из своих покоев, надев штаны, рубашку и куртку, взятые напрокат у калмыка-парикмахера, и отправлялась в особняк Нарышкина. Несколько раз, задержавшись там в любовных утехах до глубокой ночи, она должна была возвращаться во дворец пешком одна, бросая вызов опасностям, которые могли подстерегать ее на темных петербургских улицах.
«Мы извлекали особое удовольствие из этих встреч украдкой», — писала она в своих мемуарах, вспоминая о свиданиях с Понятовским. Разумеется, она наслаждалась ими. Понятовский, зная о том, что случилось с Салтыковым после его интимных отношений с Екатериной и начитавшись книг, где говорилось о том, как жестоко обращаются русские княгини со своими любовниками, наверняка вел себя очень осторожно.
Тайные отлучки из дворца, переодевание, необходимость обманывать соглядатаев, и наконец, сладкое возбуждение в объятиях любимого — все это преобразило Екатерину. Ее щеки опять пылали румянцем, а в глазах появился особый блеск увлеченной женщины. Шевалье Д'Эон, французский шпион, видевший ее в это время, оставил нам весьма памятное описание Екатерины.
«Великая княгиня — романтичная, страстная, пылкая; ее глаза блестят, завораживают, они прозрачные, в них есть что-то от дикого зверя. У нее высокий лоб и, если я не ошибаюсь, на этом лбу написано долгое и устрашающее будущее. Она приветлива и любезна, но когда она проходит рядом со мной, я инстинктивно сжимаюсь. Она пугает меня».
Шевалье сумел разглядеть в Екатерине нечто иррациональное, унаследованное от мира хищных животных. Она всегда таила в себе дикарку, даже в детстве. Теперь же, напоминая зверя, вырвавшегося из клетки, она бродила на воле — хотя ее воля имела четко очерченные границы и она никогда не забывала о них. В действительности это была лишь видимость свободы, потому что ее связь с польским ангелоподобным графом недолго оставалась тайной для двора. К этому относились терпимо прежде всего потому, что политическая направленность Понятовского была вполне приемлема для Бестужева и его высочайшей повелительницы.
Екатерина и Понятовский были любовниками полгода с небольшим: в августе 1756 года его отослали назад в Польшу. Головные боли и тошнота начались у Екатерины вскоре после отъезда Станислава, и она полагала, что Понятовский оставил ее беременной. Она пустила в ход все свое влияние, чтобы его отозвали из Польши ко двору императрицы. Но на сей раз у нее были другие чувства. При расставании с Салтыковым преобладало отчаяние и боль уязвленного самолюбия. Причины же разлуки с Понятовским были совсем иными. Вдобавок на нее навалились тревоги и заботы, вызванные состоянием здоровья императрицы.
Несмотря на постоянное подташнивание и головные боли, Екатерина большую часть времени проводила за письменным столом. Она до глубокой ночи напряженно ждала бюллетеней из покоев больной Елизаветы. Она сама исполняла обязанности своего секретаря, читала документы, писала ответы, сносясь с верными людьми, покрывая лист за листом толстой писчей бумаги своим размашистым почерком. «С семи часов утра и до сего момента, — писала она Хенбери-Уильям-су, — за вычетом часов на обед я только и делала, что писала и читала документы. Разве нельзя сказать обо мне, что я государственный министр?»
Екатерина все больше чувствовала груз ответственности, который» вскоре может лечь на ее плечи. Несколькими годами раньше она взяла на себя управление голштинским владением мужа, который был рад избавиться от такой обузы. Екатерина же вникала во все дела и, распоряжаясь, входила во вкус власти. Теперь ей предстояло управлять целой империей — задача всепоглощающая и изнуряющая, особенно если учесть тогдашнее состояние Екатерины. Но эта цель и вдохновляла.
Закончив работу с документами, Екатерина принималась за другое дело — писала мемуары.
Ей исполнилось всего лишь двадцать семь лет, но ее жизнь была богаче событиями, чем у шестидесятилетних женщин. Почти половину ее она провела в России, борясь с суровым климатом и враждебным отношением двора. По предложению Хенбери-Уильямса она пыталась перенести на бумагу воспоминания о своем детстве, о том, как развивался ее ум и характер, о своем замужестве. Эго был такой род деятельности, который годился как раз для нее. Развитое чувство самоуважения, достоинства, разум — всем этим качествам, которые поддерживали ее в долгих испытаниях, — предоставлялось теперь слово.
Дни становились все короче, погода холоднее. Сквозняки хозяйничали в спальне старой императрицы, которая лежала бледная и неподвижная под горой меховых покрывал. Прошла неделя. Изношенные легкие все еще гнали через себя воздух, в ссохшемся горле что-то булькало, свидетельствуя о жизни, упрямо тлевшей в теле Елизаветы. Старухи, бессменно дежурившие у смертного одра, начали многозначительно переглядываться и перешептываться.
Прошла еще одна неделя, и придворные вельможи, чьи нервы были истрепаны долгим, тревожным и напряженным бодрствованием сутками напролет, разошлись отсыпаться, предварительно строго-настрого приказав своим слугам разбудить их непременно, если случится что-нибудь важное. Шуваловы, почуяв, что ветер подул с другой стороны, выдали своим сторонникам вознаграждение и распустили их, наказав явиться по первому же зову.
Петр все еще был полон страхов, однако его легко было отвлечь и заставить позабыть о них, если появлялась женщина, способная обратить на себя его внимание. Вот и теперь он начал флирт с племянницей Разумовских, мадам Тепловой, и пригласил немецкую певичку Леонору пообедать с ним наедине в его покоях. Головные боли у Екатерины постепенно исчезали, а затем — к ее огромному облегчению — появились безошибочные признаки того, что она не забеременела от Понятовского.
Лейб-медик Кондоиди был на пределе истощения физических и духовных сил. Его пациентка отказывалась умирать. Жестокие приступы кашля по-прежнему сотрясали грудь императрицы, но ее лицо обрело оттенок розоватости, и она открыла глаза. Бескровная бледность — знак смерти, замахнувшейся своей косой, — уступила место слабому румянцу. Здоровье Елизаветы пошло на поправку. Кондоиди вынужден был признать, что она, вероятно, выздоровеет.
Деревенские знахарки и ворожеи победно закивали друг другу и показали на небо. В конце концов они оказались правы, а доктор ошибся. Каждый вечер они стояли у окон спальни императрицы, вглядываясь в темноту и ожидая восхода луны.