Немецкая овчарка

переводчик В. Каспаров

Толстые губы под неаккуратно торчащими усами шевелились — Рабаллан подсчитывал деньги; наконец он поправил очки и обвел взглядом шестерых своих коллег по духовому оркестру, ждавших в напряженном молчании.

— Так вот, ребята, на сегодня у нас две тысячи двести тридцать четыре франка, и это не считая взносов за вторую половину тридцать седьмого года.

— На этот раз, — сказал Вриньо, — мы сумеем туда съездить.

Сигарета у него потухла, и он снова ее зажег; пламя зажигалки осветило его веселую улыбку. Молодой Дебрень (саксофонист) вскочил с места:

— Съездить? Куда это съездить? Не в Германию, надеюсь.

— В Германию, приятель, и я тебе объясню почему. Ведь каждый год часть заработка мы откладываем, чтобы потом всем вместе куда-нибудь махнуть.

— В тридцать втором году — Дордонь, — начал перечислять тромбонист, — в тридцать третьем — Лурд в тридцать четвертом…

— А потом мы поехали, как ты хотел, в Италию.

— Надо же все-таки и мир поглядеть!

— Я и не спорю. Только истратили мы все дочиста. В прошлом году хватило лишь до Бельгии. Но ведь мы тебе говорили, наша мечта — снова побывать в Германии.

— Штапаг три-а, — сказал Вриньо и подмигнул. — Пленные, на поверку становись!

— Пятеро из нас были в плену в одних и тех же местах с четырнадцатого по восемнадцатый год. Что же удивительного, если мы хотим снова туда наведаться?

— Тоже мне — плен, — хмыкнул Дебрень, которому все эти разговоры порядком надоели, — работали себе на ферме да мужей заменяли.

— Самому, видно, невдомек, что в точку попал, — прошептал Вриньо и тихо рассмеялся.

— Хватит, — осадил его молчавший до сих пор Тевенен, — чего зубы скалишь, не тронь то время.

Под пристальным взглядом молодого Дебреня старый холостяк Тевенен покраснел, хотел было что-то сказать, но передумал и снова погрузился в привычное для него молчание. Никогда раньше Дебрень не замечал, какие у Тевенена серые глаза, широкие скулы, выпуклый лоб.

— Неужели, Дебрень, тебе непонятно, что нам хочется побывать в тех местах? — снова начал кто-то из ветеранов.

— Да, пока новая война не началась.

— Типун тебе на язык! Знал бы ты, что это такое…

— Ничего, скоро узнаю, — с горечью произнес Дебрень. — Только и вы меня поймите, нет у меня желания теперешней Германией вблизи любоваться. Я дома останусь.

— Теперешняя Германия, теперешняя Германия, — заворчал Рабаллан, складывая бумаги, — не стоит, Дебрень, принимать на веру все, что пишут в газетах… Люди везде одинаковые, такие же, как мы…

Целых два дня они потратили на Шварцвальд, знакомились с соборами и замками, с харчевнями и белокурыми служанками. Они пытались говорить по-немецки так же чисто, как в 16-м году, но за долгие годы, прожитые на берегах родной Луары, многое забылось. Их сердца сжимались, когда они видели людей в военной форме, заводы; нет, Дебреню они будут рассказывать только о пиве да о девочках.

На третье утро автобус высадил их на перекрестке недалеко от места, где был их лагерь. Теперь каждый отправится на ферму, где работал, когда был в плену, — они снова встретятся на остановке в пять часов.

— Ладно, старики, до скорого, ни пуха вам!

Сначала приятели храбрились, но как только расстались, их обуяла тревога: что, если на месте столь знакомых им двадцать лет назад строений они увидят завод или стадион? Или совсем других людей, или мужа, который встретит их в штыки?

— А ведь мне пришлось на него попотеть, — произнес Рабаллан вслух, хотя никто не мог его услышать.

«Славный нынче овес уродился, — думал, шагая по дороге, Вриньо, — теперь они, наверно, как и я, обзавелись трактором».

Корбен же размышлял: «Интересно, держат ли они сейчас коров. При мне их было семнадцать, да, семнадцать, я помню…»

«Трое ребятишек, сколько же им теперь? — подсчитывал Дюкре. — Двадцать семь, двадцать пять и двадцать два. Женились, наверно. У самих, может, дети. Да… — И он вдруг почувствовал себя стариком. — Сейчас я бы уже не смог пережить Верден, — сказал он себе, — не хватило бы сил… и главное… не терпения, а как бы это сказать…»

— Веры, — слово как бы само сорвалось с его губ.

Скорбь наполнила сердце. Но раздавшийся вдалеке резкий ослиный крик, как ни странно, приободрил его: «А впрочем, что Верден… Жизнь все равно возьмет свое. Она сильнее нас. — Он окинул взглядом поля, деревья, низкие строения, к которым вела его дорога. — Все это и есть жизнь…»

Тевенену тоже пришлось останавливаться, и даже два раза: учащенное биение сердца отдавалось по всей груди, он с трудом дышал.

— Тельда, — сказал он вслух, потом повторил громче, как бы стараясь свыкнуться с именем, которое таил в душе все эти годы. — Тельда, Тельда…

«А если она снова вышла замуж? И у нее куча детишек?» Много раз Тевенен, которого прозвали Нелюдимом, задавал себе этот вопрос, ну что ж, теперь он получит на него ответ, как только пройдет вот эту рощу, в которой когда-то он простился с Тельдой и бросил последний взгляд на все, что ему так и не удалось забыть. Как раздались с тех пор деревья, наверно, и Тельда раздалась… «Она изменилась, конечно же, изменилась. Все-таки двадцать лет прошло. Я и сам поседел…» Он повторял себе это снова и снова, словно пытаясь привыкнуть к этой мысли, но ничего не получалось. Нет, он увидит прежнюю Тельду — светловолосую, с уверенными движениями, с упругой и податливой грудью, округлыми бедрами…

— Ну что, Тевенен, надумал наконец жениться?

Давно уже перестали его об этом спрашивать и обсуждать его редкие похождения; вся деревня считала теперь Тевенена законченным холостяком, привыкла к его скорбному виду, к его худобе, к тому, что он никогда не бахвалится своими победами и стареет себе на свой собственный лад. Никому он так и не доверил этого имени — Тельда.

Ее муж умер почти сразу после того, как был заключен мир, и она написала о его смерти Тевенену, не добавив больше ни слова. «А что, если мне вернуться к ней?» — тут же подумал он. Эта мысль точила его много дней и особенно мучила по ночам. «А что, если вернуться?» Но в те времена в деревне ни за что не простили бы ему такого предательства и, уж конечно, не приняли бы Телду, вздумай он привезти ее к себе. «Но если она напишет мне еще…» Как это часто делают слабые люди, он связал свое решение с обстоятельством, которое никак от него не зависело. Тельда прислала еще одно письмо, такое же короткое, как и первое, где сообщала о рождении сына, Георга-Эмиля, Почему Тевенен тогда решил, что это сразу ставит крест на всем? Почему появление на свет этого нового существа он с мрачным удовлетворением счел оправданием своей нерешительности? Может, просто сержант Тевенен, сняв шинель и вещмешок, заодно снял с себя и ответственность за все происшедшее? Никому больше не было дела до этого изнуренного войной человека, и он остался наедине с собой и со своей потерянной жизнью — худой скуластый крестьянин с высоким лбом, появившейся раньше времени сединой и серыми глазами, в которых почти всегда сквозила грусть.

Тельде он больше ничего не писал и только на прошлой неделе послал весточку; письмо он переписывал раз десять, пока наконец оно не свелось к коротким до неприличия строкам: «Путешествую с товарищами по Германии, загляну в такой-то день, надеюсь застать». Ответа не было, но Тевенену ни на секунду не приходило в голову, что Тельда могла переехать в другое место или даже…

Только сейчас эта мысль ошеломила его, он замер на месте, замерло и сердце.

«Ведь она могла умереть». И он, словно оглянувшись на свою никчемную жизнь, почувствовал отвращение к самому себе. На мгновение Тевенен испытал полную опустошенность, потеряв даже то уважение к себе, которое обычно поддерживает человека в жизни. И тут с другого конца рощи послышался собачий лай.

— Криллер, — прошептал Тевенен, — это он лает, точно, он. Если Криллер здесь…

Он бросился к дому. Собака увидела его первой, перестала лаять и, натянув цепь, радостно завиляла хвостом. Но Тевенен уже не обращал на нее внимания; теперь он высматривал светлый силуэт в сумраке хлева.

— Тельда!

Она обернулась. Все такая же! Нет, расстояние между ними сокращалось, и он все яснее видел, как она изменилась, но это и порождало в нем надежду. «Тельда поймет, что и я уже не тот…» Но при этом с каждым шагом они все более походили на мужчину и женщину, так любивших друг друга двадцать лет назад. Она назвала его по имени, и у него из глаз брызнули слезы: он заплакал не сдерживаясь, как ребенок. Тельда бросилась ему в объятия. И Тевенен снова ощутил тяжесть родного тела, о котором грезил столько ночей, вдохнул знакомый запах, казалось забытый им навсегда, и почувствовал себя таким счастливым, что ему вдруг захотелось умереть.

Когда они оказались в состоянии заговорить о чем-то другом, кроме самих себя, Тевенен спросил:

— Я вижу, это Криллер?

— Да что ты! — Из глубин ее памяти французские слова поднимались медленно, словно со скрипом. — Ведь двадцать лет прошло, Поль! Криллер умер, а это его сын, правда, его я тоже назвала Криллером.

— Но он меня узнал…

Потом, отведя глаза, Тевенен с некоторым напряжением в голосе спросил:

— А Георг-Эмиль живет не тут?

Она тоже отвела взгляд.

— Тут, но… Он куда-то уехал с утра. Пошли!

Она провела его по ферме, с гордостью показывая все новое, что здесь появилось; Тевенен же с какой-то нежностью выискивал как раз то, что осталось прежним. Время словно остановилось, и Тевенен, казалось, забыл, где он находится и что с ним, — так часто бывает со счастливыми людьми. Тевенен вошел в дом, в комнату, где в нише поблескивала аккуратно застеленная кровать, и такой домашний запах натертого воском пола потряс его (запах всегда сильнее звука и образа). И тут ноги его подкосились, к горлу подступил комок. Тевенен понял, что сам испортил себе жизнь, что счастье с бесконечным терпением ждало его здесь; но уж теперь-то прощай, жалкое прозябание, трусливое благоразумие.

— Тельда, — сказал он, резко притянув ее к себе, прости меня. Я боялся… Ждал… А чего ждал? Все казалось, молодость никогда не кончится. Но, Тельда, ведь не все еще потеряно, правда? Вот мы с тобой и вместе. Зачем же нам разлучаться? Я не могу без тебя жить, — вдруг закричал он, — не могу без тебя жить!

Тельда осторожно отстранилась, подошла к шкафу, достала откуда-то из потайного места старую фотографию: сержант Поль Тевенен в 1917 году — и протянула ему. Руки у нее дрожали. Теперешний, поседевший уже Тевенен лишь мельком взглянул на фотографию.

— Ну и что, — глухо сказал он, — что из того? Да, наша молодость прошла, но зато теперь мы знаем, что такое жизнь и что нельзя терять ни одного дня. Ответь же мне, Тельда, ответь, — взмолился он.

Две бесхитростные слезинки потекли из голубых глаз, и Тельда вдруг стала похожа на беззащитную девочку. Она показала на фото, где Тевенен стоял, одетый в форму старого образца.

— Слишком поздно, Поль. Зачем было столько ждать? Ведь не могла же я напрашиваться сама! Надо было позвать нас к себе, обоих. Теперь это уже невозможно. — И так как он, казалось, не понимал, тихо добавила: — Война.

— Что? — жалобно переспросил он. — Нельзя же принимать на веру все, что пишут в газетах…

— Война, Поль, — повторила Тельда.

— Но…

— Ты просто не знаешь!


Возвращался он той же дорогой, ноги слушались плохо. Их разговор, который превратился в нескончаемое прощание, нежность, разрывавшая душу, слезы лишили его сил. «Я еще вернусь!» — были его последние слова, он снова выкрикнул их, обернувшись уже у самой рощи. Криллер переводил взгляд с одного на другую и жалобно скулил, прижимая уши. «Я еще вернусь!» Он не сомневался в этом, иначе бы не ушел. Война? Поглядим! Ему казалось, что теперь он сможет превозмочь и войну, и время. «Я ждал двадцать лет, выдержу и еще немного. Я… Я…»

Самонадеянность новобранца покинула Тевенена на первом же повороте, и к нему вернулась вся тяжесть прожитых лет, припомнились и долгие вечера, и однообразно тянущиеся годы. Он хотел было повернуть назад, но здравый смысл снова заговорил в нем: «Это было бы неразумно». Неразумно?

— Я еще вернусь, — повторил он громко, словно бросая вызов, но кому?

Небольшая просека отделяла его от перекрестка, где должны были ждать друзья. «Рано ушел», — подумал Тевенен, и ему стало жаль потерянных минут. Но возвращаться было поздно, да и что еще он мог сказать Тельде? Как это на него похоже — нерешительность, опустошенность, растерянность… Как он ненавидел самого себя!

Он вдруг понял: единственное, что как-то поддерживало в нем чувство собственного достоинства и позволяло выносить одиночество, — это была мысль о том, что его любят, Тельда…

Неожиданно из кустов выскочил тощий паренек, взгляд его серых глаз излучал ненависть. На рукаве у него была повязка члена гитлерюгенда. Рассудок еще не успел подсказать Тевенену, кто перед ним, а сердце уже учащенно забилось.

— Да, — сказал юноша, как бы прочитав его мысли, — я Георг-Эмиль, и я вас ненавижу и презираю.

Он подошел к Тевенену вплотную. Тот сильно побледнел. Геогр-Эмиль стоял так близко, что Тевенен почувствовал на лице его дыхание и подумал, что юноша вот-вот плюнет ему в лицо.

— Я вас презираю, — повторил юноша.

Он говорил по-французски почти без акцента. «Это Тельда научила его, — подумал Тевенен, — сын Тельды… сын Тельды…» И он призвал на помощь ее образ, чтобы проникнуться любовью к этому пареньку и укрыться от внезапной мысли, но та, подобно стреле, уже проникла в мозг.

— Победители! — выкрикнул Георг-Эмиль и захохотал. Его широкие скулы обозначились еще резче. — Поглядите-ка на этого победителя!

Тевенену вдруг стало стыдно за свои узкие плечи, поседевшие волосы, за воскресные вечера, проведенные за картами в кафе «У моста» в кругу старых друзей из 117-го полка, и за толстяка знаменосца у памятника павшим 11 ноября. Но он не опустил глаза: ему вспомнилась и ночь с третьего на четвертое июня у Дуомона, боевое задание, ранение, перепачканные землей лица товарищей — да, они были победителями. Тевенен хотел было отчитать наглеца, но тут, глядя на побагровевшее от злости лицо парня, заметил, как широк его выпуклый лоб. Тевенен тоже покраснел, и слова застряли у него в горле.

— Победители? Трусы, вот вы кто! Смотрите-ка, совсем онемел от страха. Зачем вы сюда приперлись? На что надеялись? Ну ничего, теперь мы к вам в гости пожалуем. Увидите тогда, какие бывают настоящие победители.

И тут две слезы блеснули в серых глазах, глазах сына. Казалось, Георг-Эмиль не в состоянии сдержать нахлынувшую на него боль. «Бедный мой мальчик, — подумал Тевенен, — прости меня, прости…»

Но он не успел сказать себе это, как Георг-Эмиль ударил его по щеке, один раз, другой, а слезы по-прежнему текли у него из глаз. Тевенен был крепче — все эти упражнения в гитлерюгенде ни в какое сравнение не идут с каждодневным физическим трудом, — но он и пальцем не пошевелил. Пронзительно вскрикнув, паренек принялся дубасить его кулаками по лицу, словно хотел разбить его вконец, как разбивают зеркало.

— Защищайся, трус! — орал Георг-Эмиль, перейдя теперь на «ты».

«Ты так этого хочешь», — угадал Тевенен, но не двинулся с места. Ему показалось, что он наконец получает по заслугам, что так ему и надо. Да, за двадцать лет трусости, нерешительности, себялюбия.

Георг-Эмиль снова закричал, но в его крике уже не было ненависти; схватившись за голову, он побежал к ферме, затем вдруг повернул и через поле помчался в лес.


Рабаллан пришел на место встречи раньше остальных и поставил чемодан на дорогу. Сидевший под деревом Тевенен медленно поднял голову.

— Старина, как это тебя угораздило? — воскликнул Рабаллан.

— Да подрался тут с одним… с пьяным…

— Из-за чего?

— Он оскорблял французов, — сказал Тевенен вставая.


Рабаллану он вдруг показался выше обычного. И тут двадцатилетняя мужская дружба заговорила в капрале Рабаллане (боевая медаль, два ранения, три благодарности в приказе, из них одна зачитана перед строем), и толстяк Рабаллан в своем нелепом берете, Рабаллан, чьи губы дрожали от негодования, а глаза за стеклами очков в металлической оправе увлажнились, вполголоса произнес:

— Жаль, меня там не было.

Загрузка...