Перевод И. Булатовского
Эта история приключилась в Польше, в маленьком еврейском местечке. Она была записана в старом пинкасе. Пинкас сгорел. Я — последний, кто помнит эту историю слово в слово, и я вам ее расскажу. Слушайте!
В маленьком еврейском местечке жил человек по имени Мотл Парнес. По профессии был он цирюльником, то есть жил стрижкой мужицких голов и бритьем мужицких рож.
Наступала ярмарка. Мужики из соседних деревень привозили в местечко всякую всячину. И кто-то из них забегал в шинок Ионы Зингера, а кто-то к Мотлу Парнесу — подстричь волосы или побрить рожу.
Медные гроши, которые Мотл Парнес зарабатывал в эти ярмарочные дни, были желанными гостями. На них он покупал то, чем можно заткнуть жене и детям голодные рты.
Но ярмарочных дней в году раз-два и обчелся. С такими заработками не очень-то разгуляешься. А всем известно: нет в доме заработков, нет и мира.
Вот и в доме Мотла Парнеса мира не было. Его жена, Фейгеле-рыжая, не давала ему житья и частенько награждала пощечинами, а Мотл, хоть и был выше ее на две головы, все проглатывал, потому что был он по природе своей человек тихий, типа «оставь-меня-в-покое-что-тебе-от-меня-надо», с испуганными глазами на мокром месте.
Вот так наш Мотл и терпел этот ад, и помалкивал, будто вправду был в чем-то виноват, будто сам своими руками брал заработки за шиворот и выбрасывал их из дома.
Мотл чувствовал себя отмщенным только тогда, когда его жена рожала. Ее крики и вопли, достигавшие седьмого неба, звучали для него слаще и упоительнее, чем нигн его ребе.
Нужда никогда не ездит к ребе с просьбой о даровании детей. Может, потому, что у нее нет денег на дорогу и нечем отблагодарить ребе. Всевышний избавил ее от этих забот.
Фейгеле-рыжая рожала часто. И ее муж-растяпа часто упивался местью.
Годы шли. А может, и бежали, а может, как пишут писатели в дешевых книжках, летели.
Мотл Парнес со своей благоверной жили-поживали да детей наживали, что ни год, то новый рот, новый расход.
Вернемся, однако, к нашей истории.
Местечком и окрестными деревнями владел помещик, злодей из злодеев, настоящий пес в польских усах. Крестьян своих он сек до крови за самую малую малость, а евреев просто ненавидел лютой ненавистью.
Помещик этот был вдовцом. Поговаривали, будто он отравил жену, хворую, набожную помещицу, потому как терпеть не мог запах ладана, которым она наполняла все покои; иконы, которые она понаставила во всех углах; частые посты, которыми она себя морила, и ее худобу из-за этих постов.
— Мне в постели нужна жена, — сказал как-то раз этот помещик своему приятелю. — Слыхано ли: всю жизнь проспать бок о бок с «Молитвой»!
Но «Молитва — кожа да кости», помещица то есть, продолжала свое: ставила свечки в костеле, морила себя постами и тощала день ото дня. Эта тень с золотым крестиком между чахлых грудей бродила по дворцу, шептала молитвы и не желала прислушиваться к дурному побуждению своего мужа-помещика.
Однако дурное побуждение, существо нахальное, само позаботилось о помещике. Кривыми стежками-дорожками привело оно своего хозяина, помещика то есть, к пенистому роднику в лесной чаще, и у этого родника помещик встретил красавицу Магду Валцинскую, хозяйку соседнего имения, которая как раз прогуливалась в одиночестве.
Она была прекрасна и соблазнительна как Мария Магдалина до раскаяния. И когда наш помещик увидел ее, он чуть с ума не сошел, а когда сравнил ее со своей «Молитвой» с ее пергаментным личиком, понял, какой он дурак, и впервые в жизни назвал себя вслух «старым ослом»!
За этой встречей последовала вторая, третья, все тайком, в лесу у родника, так, чтобы «Молитва» не прознала.
А «Молитва» ничего и не знала. Как монашка, бродила она среди своих икон. При свете лампадок, которые денно и нощно теплились перед святыми образами, она сама казалась ходячей иконой.
А в лесу тем временем пели птицы, шелестели деревья, и ветер, известный озорник, выкидывал разные фортели, пугая зайцев и лисиц:
— Помещик идет!
Помещик и вправду шел. Но уже без своих собак и без ружья. Он сгорал от желания увидеть прекрасную Марию Магдалину, которая обычно заставляла себя подолгу ждать, а потом со сладостным смехом появлялась из-за деревьев.
Там в лесу, у родника, где они встречались, в один прекрасный день родился план послать «Молитву» на небеса, чтобы она вымаливала у святых всяческие милости для молодой помещицы и старого греховодника, помещика с польскими усами.
Об этом поговаривали крестьяне в шинке, но тихо, на ухо, чтобы никто не услышал и не донес помещику, которого они очень боялись.
И было так. Однажды ночью, постояв на коленях перед каждой иконой и прочитав свои молитвы, помещица легла спать и больше не проснулась.
Может, помещик отравил ее, а может, просто придушил — кто знает! Точно неизвестно. Известно только, что «Молитва» была камнем преткновения для усатого помещика и молодой помещицы, которая, между прочим, была вдовой.
Похороны «Молитвы» были весьма пышными. Три ксендза бормотали за упокой ее души, крестьянки несли святые образа, а помещик шел за гробом с поникшей головой, будто и в самом деле скорбел.
Сразу же после смерти жены помещик приказал открыть все окна, чтобы выветрить запах ладана из покоев и отправить его вслед за набожной помещицей в рай, чтобы она там наслаждалась этим запахом вместе со всеми своими святыми, с которыми она, поди, после смерти стала совсем как шерочка с машерочкой.
Через три недели, всего через три недели после смерти своей жены, помещик решил дать пир в честь молодой помещицы. На этом пиру перед всеми владельцами окрестных имений он объявит, что молодая помещица — его невеста и так скоро, как это будет прилично перед Богом и людьми, они поженятся.
Торжество было назначено на воскресный вечер. И в это воскресенье слугам вздохнуть было некогда, так много нужно было им сделать, чтобы приготовить этот королевский пир.
В это же воскресенье, около десяти часов утра, помещик приказал привести к нему цирюльника Мотла Парнеса со всем его инструментом. У Мотла Парнеса была хорошая репутация, ремеслу он обучался в большом городе. «У него золотые руки», — говорили о Мотле в местечке. Но этими «золотыми руками» он, как мы знаем, лишь изредка зарабатывал пару медяков.
Вопрос, почему помещик в то воскресенье не позволил, как обычно, подстричь себя своему камердинеру, а послал за Мотлом Парнесом, остается открытым.
Может, в тот день он был в таком странном настроении, и так добр со своей прислугой, что ему захотелось, чтобы даже бедный еврей-цирюльник тоже что-нибудь заработал, тоже насладился этим радостным днем, в который белокурой лесной колдунье предстоит стать его невестой перед Богом и людьми.
А может, это был просто один из помещичьих капризов. Как бы там ни было, когда гонец от помещика вошел в дом Мотла-цирюльника, Фейгеле-рыжая как раз угощала мужа очередной порцией ругани. Одной из тех обильных порций, которые доставались ему каждое воскресенье. По субботам Фейгеле, видите ли, не ругалась. По субботам она была набожной, богобоязненной и читала Тайч-Хумеш, как все добропорядочные еврейки в местечке.
Зато уж ее воскресные проклятья и обидные словечки были до того остры и наперчены, что бедный Мотл, кабы мог, бежал бы до самой той земли, где растет черный перец.
Посыльный явился как настоящий избавитель. Мотл быстро собрал инструмент и, простившись с Фейгеле, стал так быстро перебирать своими длинными ногами, что посыльный едва переводил дух.
Но когда Мотл подошел к холму, на котором стоял дворец помещика, ему стало тоскливо на душе. Вот-вот предстанет он перед сердитым помещиком с грозными усами. Вот-вот… Если бы он мог, он сию же минуту сбежал бы обратно в ад, то есть к своей жене Фейгеле-рыжей.
Но было уже поздно. Испуганные глаза цирюльника Мотла Парнеса стали еще испуганнее.
Помещик в это воскресенье был, как уже говорилось, расположен ко всему и ко всем. Все утро обходил он обширные залы своего дворца, прислушиваясь к пению канареек в клетках, дружески похлопал по плечу старого садовника Анджея, полюбопытствовал у конюха Антона, когда тот сыграет свадьбу с толстухой Марьяшей, и, довольный собой и всеми, разгладил свои длинные помещичьи усы.
Сердце Мотла забилось как часы, сошедшие с ума. Вот он уже стоит перед помещиком. Чело у пана нынче разгладилось, ни намека на грозу. «Джень добрый, Мотл!» — отвечает пан на заикающееся приветствие Мотла, но усы, вислые польские усы вьются так же грозно, как всегда.
Мотл Парнес сотворил в сердце тихую молитву:
— Господь Всемогущий, милостивый Отец наш небесный, сделай так, чтобы работа моя удалась, чтобы помещик остался ею доволен, чтобы все прошло гладко, чтобы я дожил до возвращения к моей жене и детям! Ой, Боже ты мой, сотвори это чудо!
Так молился про себя бедный Мотл Парнес. И Бог внял его молитве, и все прошло гладко. Хотя помещик и был привередлив, как все помещики, но, посмотревшись в зеркало, он сказал:
— Добже, Мотл!
У бедного Мотла камень с души свалился. Помещик доволен его работой! Парик на панской голове сидит как влитой! Мотл с его «золотыми руками» превзошел в искусстве опытного камердинера!
Но чему быть, того не миновать.
Помещик, стоя перед зеркалом, вдруг заявил:
— Сдается мне, Мотл, что левый ус у меня чуть-чуть длиннее правого!
И чем больше пан вглядывался, тем больше ему казалось, что левый ус и впрямь чуть длиннее правого. Он сказал:
— Нужно немного подрезать левый ус, подравнять его с правым.
Мотл Парнес, который уже хотел собрать свои инструменты, вздрогнул. Лучше умереть, чем прикоснуться к помещичьим усам, грозным панским усам. От страха у него отнялся язык. И он не сказал того, что хотел сказать. А именно, что левый ус такой же длины, как правый, и помещику только кажется, что…
Как во сне, он взял ножницы. Душа его забыла в это мгновение сотворить молитву Предвечному. Перед ним вдруг словно бы предстала вдруг его маленькая рыжая Фейгеле и крикнула:
— Мотл, нет!
И рука его дрогнула. Кусок помещичьего уса лежал на полу. Мотла прошиб холодный пот.
Помещик вскочил со стула. Его лицо исказилось, глаза метали молнии. Правый ус свисал гордо, как всегда, а левый… Езус-Мария! Езус-Мария!Именно сегодня, в день пира! Именно сегодня, когда он пригласил всех окрестных помещиков! Именно сегодня, когда он намерен объявить белокурую лесную колдунью своей невестой!
Помещик посмотрел на кусок уса, валявшийся на полу, посмотрел на Мотла-цирюльника, который стоял перед ним с открытым ртом и дрожащими коленями.
И тут же помещик гаркнул:
— Ян! Стефан!
Вошли двое здоровенных слуг и стали у дверей, ожидая приказаний.
— Взять эту жидовскую морду и отсчитать ему сто пятьдесят плетей, без поблажек!
Двое слуг, Ян и Стефан, схватили обалдевшего Мотла Парнеса, один за голову, другой за ноги, и понесли во двор. Там, во дворе, с бедного цирюльника стянули портки, и Ян со Стефаном взялись за дело как дьяволы.
Во время первых двадцати ударов Мотл-цирюльник вопил не своим голосом, а к тридцатому уже лишился чувств.
Помещик с оттяпанным усом стоял у окна и командовал:
— Облить холодной водой и сечь дальше!
Чуть живого принесли цирюльника Мотла домой. В бреду он разговаривал со своими покойными дедушками:
— Шолом-алейхем, дедушки! Как думаете, пустят меня в рай? Может, надо кому-нибудь дать взятку? После помещичьих плетей у меня уже нет сил для ада!
Потом его забрали в богадельню, где он и умер около десяти часов вечера.
Слабоват оказался этот Мотл Парнес. Всего-то сто пятьдесят плетей!
Когда жене Мотла Фейгеле-рыжей принесли печальное известие о том, что ее Мотл отошел, она посмотрела на сироток, которые остались без отца и кормильца, и на мгновение застыла в растерянности. Но только на мгновение. Потом из ее сердца вырвалось проклятие:
— Из-за клочка усов взять и убить отца малых детей! Чтобы усы у него росли, и росли, и не переставали расти, Отец Ты мой Небесный!
Есть проклятья, которые уносит ветер. Есть проклятья, которые тонут в воде. Но есть проклятья, которые сбываются.
И проклятье Фейгеле сбылось.
В это время помещик сидел во главе стола. Белокурая лесная колдунья рядом с ним. Хозяева окрестных поместий вокруг. Канделябры сверкали. Вино в бокалах искрилось. Пахло розами и одеколоном. От запаха ладана и восковых свечей не осталось и следа.
Помещик отстриг половину уса, чтобы подровнять его с тем, который искалечил цирюльник Мотл. Правда, это было уже не то, но что поделаешь? Приготовленный пир нельзя было отложить.
Хозяева окрестных имений дивились на помещичьи усы, которые были на этот раз что-то уж странно короткими (польские помещики знатоки по части усов, весь их гонор заключен в усах!). Однако они молчали, будто ничего не случилось. Не спрашивали, как, мол, и что. В душе каждый из них думал: «Странно!», но, между тем, продолжал вкушать от того изобилия, которое слуги все время подносили к столу.
Но помещик чувствовал, что любопытство разбирает гостей, и, когда все уже были изрядно навеселе, он поднялся и рассказал о несчастье, которое приключилось с усами, о том, что повинен в нем Мотл Парнес, жидовская морда, и о том, как он, помещик, этого жида наказал.
— Чему быть, того не миновать, панове, но к свадьбе усы подрастут. Пан Езус милостив! Ты уж прости меня, моя невеста!
Помещик склонился к белокурой колдунье и поцеловал ее.
А когда он поднял лицо, другие помещики разинули рты и застыли.
Белокурая колдунья вскрикнула и лишилась чувств.
Помещик совсем растерялся.
— В чем дело, панове?
Но никто не мог вымолвить ни слова. Все только показывали пальцами на помещика.
Помещик подбежал к зеркалу, и у него потемнело в глазах.
Усы, которые только что были постыдно короткими, выросли и с каждой секундой становились все длиннее и длиннее.
Помещик выскочил из комнаты. Гости мало-помалу опомнились и стали приводить в чувство невесту.
Когда невеста пришла в себя, помещик уже стоял возле нее. Усы у него были снова такие же, как в начале пира. Камердинер сперва испугался, но потом сумел придать им приличный вид.
— Наваждение! — сказал толстый Эдвард Потоцкий и захохотал во всю глотку.
И все другие помещики тоже захохотали.
Белокурая колдунья, помещичья невеста, открыла глаза. Большие, испуганные голубые глаза.
— Что случилось, любимый? — прошептала она.
— Ничего, графиня! Наваждение! — повторил толстяк Потоцкий и опять захохотал.
— Наваждение, любимая! — пробормотал помещик загробным голосом, склонился к своей нареченной и опять поцеловал ее.
А когда он поднял голову, все вокруг опять так и застыли. Белокурая колдунья вскрикнула «Езус-Мария» и снова лишилась чувств.
Усы у помещика снова ужасно отросли и с каждой секундой становились все длиннее и длиннее.
— Перст дьявольский, — пролепетал толстый граф Потоцкий и кубарем выкатился прочь.
Помещик снова выбежал из зала. Через минуту он вернулся. С помощью камердинера усы опять были приведены в порядок. Своих гостей, однако, помещик уже не застал. Они разбежались, точно за ними гнались черти.
На полу в обмороке лежала белокурая графиня, его невеста.
Помещик склонился над ней, нежно и печально погладил ее волосы и прошептал:
— Очнись, любимая, очнись, моя белокурая лесная невеста! Злые духи играют с моими усами в свои мрачные игры. Помолимся Пану Езусу, Господу нашему, и да сжалится он над моими усами, и да избавит их от забав, кои учиняют над ними злые демоны.
Трогательная была картина: помещик на коленях перед образом своего Спасителя, а рядом лесная колдунья, набожно сложившая руки. На ее устах молитва о панских усах.
Когда они встали с колен, невеста посмотрела на помещика, своего возлюбленного, и отпрянула:
— Дьявол!.. Ты… ты сам… дьявол!
Она убежала. Помещик остался один. Он снова стоял перед зеркалом и глядел на свои страшно длинные усы, которые с каждой секундой делались все длиннее и длиннее.
С той ночи помещик больше не показывался на люди.
Он забросил охоту, не ездил к своим приятелям, хозяевам соседних имений.
Часто, очень часто думал он о своей невесте, белокурой лесной красавице, и вздыхал со слезами на глазах:
— Не судьба, золотая моя!
Камердинер ходил с ножницами за паном и все время подстригал ему усы.
По ночам, когда всё вокруг спало, помещик с фонарем в руке тенью крался к могиле своей жены, набожной помещицы, и просил у нее прощения.
Помещик думал, что мучается из-за нее, что она причина того великого наказания, которое его постигло.
Позднее, когда помещик узнал, что еврей-цирюльник Мотл Парнес умер после порки, он почувствовал, что между смертью цирюльника и ростом его усов есть какая-то связь.
Этой же ночью он стоял над могилой Мотла, бил себя кулаками в грудь и вымаливал прощение у бедного еврея-цирюльника.
Помещик даже съездил к ребе, щедро одарил его и попросил благословения.
Но благословение ребе не помогло. Проклятье Фейгеле-рыжей оказалось сильнее.
В одно прекрасное утро, когда камердинер явился к помещику с ножницами, чтобы, как уже повелось, подстричь ему усы, которые за ночь страшно отросли, помещик прогнал его:
— Не надо… ступай!
Впервые после смерти своей жены, набожной помещицы, помещик своими руками затеплил лампадки перед иконами.
И долго-долго молился перед каждой иконой, каялся в грехах.
И так весь день один на один со святыми образами.
А вечером, когда комната погрузилась во мрак, и только большое зеркало мерцало в золотой раме, помещик встал перед зеркалом и стал разглядывать свое померкшее лицо и длинные усы, которые уже отросли до колен.
Вдруг он горько и ехидно рассмеялся:
— Теперь достаточно!
В полночь помещик повесился на своих усах.
За окном бушевала буря.
В последний миг перед его мутнеющим взором пронеслось: широкая исполосованная спина. Вокруг спины — кучка плачущих детей: «Папа… папочка!»
И маленькая рыжая женщина, которая показывает на него, висящего на своих усах, пальцем:
— Так тебе и надо!
Мораль из этой истории можно вывести вот какую: поосторожнее с проклятьями. Правда, на этот раз помещик вполне заслужил свое проклятье. Упаси нас, Господи, от таких помещиков ныне, присно и во веки веков.
Аминь сэла!