Глава 2

Поля… Поля… До самого горизонта тянутся необозримые просторы полей. Тоненькие, нежные стебельки ранних всходов шелестят под легким дуновением ветра, колыхаясь и переливаясь на солнце, как мягкие золотистые волосы женщины. Впрочем, они еще не успели приобрести настоящего цвета золота. Лишь кое-где на убегающих за горизонт зеленых волнах проступает чуть заметная желтизна. Стройные ряды тутовых деревьев стоят вдалеке, и кажется, не будь их, зеленые волны смешались бы с небесной голубизной и захлестнули бы небосклон точно так же, как захлестнули они родившую и питающую их живительными соками черную плоть земли.

Справа от проселочной дороги куда ни глянь колосится пшеница. Пшеничному полю нет ни конца ни края. Посмотришь налево — и не знаешь, на чем остановить взгляд: тут и пшеница, и полоски цветущего клевера, которые сменяются массивами, засеянными фасолью и горохом, а чуть поодаль — плантации апельсиновых деревьев. Воздух напоен пьянящим запахом этого зеленого моря всходов, нежным ароматом цветов и жарким дыханием плодородной земли. От него кружится голова, взволнованно бьется сердце, хочется раствориться в нем, раз навсегда освободиться от всех мирских забот и суеты, став частицей могучей и таинственной природы. О аллах, как легко и свободно дышится! Здесь невольно начинаешь чувствовать уверенность в своих силах, потребность сделать нечто большее, чем ты делал до сих пор, непреодолимую жажду взять от жизни все и готовность отдать ей во сто крат больше того, что ты получил…

Повозка остановилась. Дальше придется идти пешком. А деревня еще далеко. Она словно утонула в колышущемся море пшеницы.

— Вы что, все поле засеяли только пшеницей? — спросил я Абдель-Азима.

— Да, поле справа — общее, кооператив отвел его под пшеницу. А слева участки членов кооператива. Каждый посеял то, что хотел: кто — клевер, кто — фасоль. Видишь, здесь тоже растет пшеница. Только ты, наверное, уже заметил разницу между одной и другой. Смотри, какая густая и высокая на кооперативном поле и какая на частных участках — жиденькая и хилая. Вот они, преимущества кооператива…

Египетская зима все же дает о себе знать. Набежали тучи, полил дождь. Последний раз я был в деревне тоже зимой, года два назад. А раньше, как правило, наезжал сюда только летом. Поживу денек-другой — и обратно.

Когда-то давным-давно, в детстве, мы с Абдель-Азимом и другими деревенскими мальчишками страшно радовались дождю. Разувшись, мы с криками носились под дождем, подставляли струям открытые рты, словно пытаясь утолить свою вечную жажду. Мы бежали прямиком по лужам, по грязи, иногда увязая по колено в прохладной жиже. Захмелев от этого обилия воды, которая с мокрых волос стекала по нашим счастливым и возбужденным лицам, мы выскакивали за деревней в низину, где сотни больших и малых луж, сливаясь, превращались, как нам казалось, в озера и моря самых причудливых очертаний. Но это не было для нас препятствием. Все озера и моря были нам тогда по колено — пусть и в прямом смысле слова, — и мы смело преодолевали водные просторы… Но как быть сейчас? Как форсировать эти озера и моря, если ты в обуви? Ну и ну!

Очевидно, для Абдель-Азима это не составляло особого труда. Подобрав повыше свою галабею и сняв сандалии, он с завидной легкостью перебрался на другой берег огромной лужи, остановился и стал делать мне рукой какие-то знаки. Балансируя то на одной, то на другой ноге, я был так занят выбором наиболее безопасного местечка, что даже не сразу понял, чего он от меня хочет.

— Стой на месте! Не двигайся! — повелительно крикнул он. — Да сними ты ботинки и закатай повыше штаны. Здесь тебе не Каир, стесняться некого! Вот так-то, ваша светлость, каково ходить в гости на родину! Еще при въезде в деревню по уши увязли в родной грязи. — Абдель-Азим рассмеялся. — Ну, ничего, не отчаивайся! Я тебе помогу. Только не двигайся. Так и быть, перенесу…

Абдель-Азим в два прыжка очутился рядом со мною и попытался было приподнять меня, но я со смехом отстранил его и, засучив брюки, медленно побрел по краю лужи, исследуя ногами дно, чтобы не провалиться в яму.

— Как видишь, у нас пока нет асфальтированных дорог и облицованных камнем водосточных каналов, — с мягкой улыбкой говорил Абдель-Азим, поддерживая меня за локоть. — Да, наверное, и в других странах проселочные дороги еще не заасфальтированы. Но ведь придет время, когда и в деревне будут такие же дороги, как в городе. Как ты думаешь? И все-таки иногда мне кажется, что весь асфальт, который у нас есть, собрали и разделили между Каиром и Александрией. Хоть бы немножко нам оставили. Мы бы заасфальтировали въезд в деревню, чтобы не стыдно было перед высокими гостями.

Абдель-Азим говорил с ухмылкой и в то же время как будто всерьез. Я не сразу нашелся, что ответить.

— Ты же ездил в министерство, вот и надо было тебе похлопотать. Кстати, ты мне так ничего и не рассказал о своем визите к министру. Как твои успехи?

— Видишь ли, меня направил в министерство наш деревенский комитет союза, ему я и доложу. С моей стороны было бы нехорошо рассказывать об этом кому-то еще, не отчитавшись сначала перед комитетом. Был бы ты членом нашего кооператива — другое дело, тогда бы я от тебя ничего не скрыл. Все рассказал бы как есть. А так чего болтать попусту? К тому же тебя, да и других горожан это вряд ли заинтересует. Это касается только нас, феллахов, и в первую очередь членов кооператива… Тебе, наверное, известно, что я состою в руководстве нашего союза. Вообще-то я бы мог все уладить и в уездном комитете, не обращаясь в министерство, если бы дело не касалось Ризка. А в уезде все за него горой. Жалуйся не жалуйся — никакого толку. Ризк-бей и там хозяин.

— Неужели и от министерства никакого проку?

— Почему же? Кое-чего я добился… Слава аллаху, мне повезло.

Я чувствовал, что он не хочет говорить со мной на эту тему. Еще тогда, по горячим следам, когда он вышел из министерства, я пытался вытянуть из него что-нибудь, но все мои старания оказались тщетными. Похоже, и сейчас мне не удастся ничего узнать.

Очевидно поняв мое состояние, Абдель-Азим решил меня успокоить:

— Ты, пожалуйста, не обижайся!.. Ведь ты спрашиваешь меня только из любопытства. Если бы это имело для тебя какое-то значение, тогда бы еще стоило рассказать. А так — зачем чесать языком? Для одних это лишний повод посмеяться, а для нас, феллахов, может быть, вопрос жизни и смерти. Сам знаешь, как у нас относятся к феллаху. Везде он козел отпущения: и в кино, и на радио, и в телепередачах. Все над бедным феллахом подсмеиваются. А собственно говоря, почему? Почему смеются над ним, а не над хлыщами, бездельниками и дармоедами? Почему бы не поднять на смех тех, кто поручил Ризк-бею отвечать за проведение реформы — ведь теперь он хочет всех обвести вокруг пальца и превратить нас в своих батраков? Почему никто не решается задеть самого Ризк-бея? Можно было бы найти и других на роль шутов гороховых. Но почему-то никто не смеется над фифами, которые ходят по Каиру почти голые, над накрашенными бездельницами, что целыми днями толкутся у витрин магазинов. А какой-то хлыщ, вроде того господина из кофейни, считает себя вправе издеваться над крестьянином-кооперативщиком и над его верой в социализм. Кто дал им это право? Вам смешно? Ну что ж, смейтесь хоть до упаду! Это ваше дело. Но мы больше не хотим быть для вас посмешищем. Хватит!

«Браво, Абдель-Азим! — мысленно воскликнул я. — Какая завидная способность точно и в то же время эмоционально выражать свои мысли! Тебя всегда интересно слушать, о чем бы ты ни говорил: о земельной реформе или об урожае, о политике или искусстве. Даже в самом незначительном, маленьком событии ты умеешь усмотреть глубокий внутренний смысл и растолковать его удивительно просто, доходчиво и убедительно, без резонерства и ложного философствования. Ведь ты сумел быстрее уловить и точнее нас сформулировать, какие задачи прежде всего стоят перед литературой и искусством в обществе, идущем к социализму. А сколько ночей мы провели в бесплодных дискуссиях на эту тему, не видя друг друга в табачном дыму, хмельные от собственного красноречия и огромного количества выпитого вина!»

Прыгая через глубокие рытвины, переходя вброд широкие лужи и проваливаясь в размякшие колдобины, мы наконец с грехом пополам преодолели этот не только непроезжий, но и почти непроходимый в дождливый сезон сравнительно короткий отрезок дороги, ответвлявшийся к нашей деревне от основного проселочного тракта. Мы вышли к кладбищу, где среди других выделялось свежевыкрашенное белое высокое надгробие старца Масуда.

— А что, деревенские все еще ходят на могилу святого Масуда? — спросил я Абдель-Азима.

— Может, Масуд был и божий человек, но зачем на его могилу ходить всем миром? Теперь это мы поручили шейху Талбе. В день рождения Масуда он обходит все дома и собирает приношения. Дают кто сколько может. Потом он идет к могиле, побормочет там из Корана — и делу конец. Вот какие нынче времена настали! А праздник святого Масуда и теперь в деревне отмечают. Только деньги собирает уже комитет. И на эти деньги приобретаются не всякие ненужные вещи, а одежда для бедных или тех, кто не может работать. Я думаю, что святой Масуд на нас за это не в обиде, да и сам аллах, наверное, не против того, чтобы мы больше радели живым, чем мертвым. Об усопших он уж сам как-нибудь позаботится. Ну а мы сейчас занялись более полезными делами: проводим в деревню электричество, помогаем беднякам…

— А как на все это смотрит шейх Талба?

— Ну, что тебе сказать? Конечно, особой радости не проявляет. По-прежнему называет нас нечестивцами. А этих нечестивцев сейчас в деревне — хоть пруд пруди. Шейх понимает: если так пойдет дальше, все в деревне превратятся в нечестивцев. Если теперь люди в день рождения святого Масуда и несут по привычке пожертвования, то делают они это по доброй воле, а не по принуждению, как бывало раньше. И из этих приношений самому шейху Талбе ничего не перепадает. Люди делятся своей пищей не с ним и не с покойным Масудом, а с бедняками, с пришлыми, с нищими, которые сходятся к нам со всей округи по случаю нашего местного праздника. Постепенно все прозревают. На шейха все меньше внимания обращают: что он есть, что его нет. Народ стал не тот, каким был раньше. Каждый и без шейха разбирается что к чему. Даже те, кто кормился когда-то подаяниями, нынче сами зарабатывают на жизнь. Пока немного, по двадцать-тридцать кыршей[7] в день. Ну, а что эти люди видели раньше? Да ровным счетом ничего! Кем они были? Безработными или батраками, жили впроголодь. Вот они и ждали этого праздника как манну небесную, чтобы хоть раз в году наесться досыта.

Давно прекратился дождь и сияло солнце, но улицы деревни все еще были залиты водой. И нужно было пробираться чуть не по колено в грязи. Уже перевалило за полдень, а деревня будто вымерла. На улице ни души. Куда все подевались? А ведь бывало, как ни приедешь, всегда увидишь мужчин то у одного, то у другого дома, женщин у колодца и, конечно, ребятишек, копошащихся в пыли:

— Куда это весь народ подевался? Ни одной живой души не видно.

— Тебе это в диковинку, потому что ты давно не был в деревне. Сосчитай, сколько времени прошло с тех пор, как ты последний раз у нас гостил? Все теперь делом заняты, потому и пусто. А ты бы небось хотел, чтобы и у нас по улице шатались женщины, а девушки вертелись у витрин магазинов? Так ведь здесь не Каир. Мужчины все в поле — от мала до велика. Женщины тоже в поле или на фабрике. Девушки работают на фабрике или учатся на курсах. Детвора в школе. Ну а старики хлопочут по дому. Малышей теперь тоже не оставляют без присмотра. Вот ближе к вечеру, перед заходом солнца, увидишь, какое будет оживление. Деревня загудит как улей…

Абдель-Азим предложил мне зайти к нему в дом, но я отказался под благовидным предлогом. Мы договорились, что встретимся у меня.

— Но я, наверное, задержусь, — предупредил Абдель-Азим. — В восемь часов я должен быть на заседании комитета. Оно продлится не меньше часа, так что выберусь я к тебе только поздно вечером.

Не успели мы попрощаться, как к нам подошел довольно плотный мужчина средних лет. Поверх галабеи на нем был пиджак иностранного покроя, таких местные портные у нас не шьют, их доставляют контрабандой из Газы и продают на толкучке в Каире. Галабея была из высококачественной английской шерсти. Он опирался на великолепную толстую трость. На пальце его поблескивало золотое кольцо. Поздоровавшись, он предложил мне сигарету, тоже иностранную, такую в открытой продаже теперь и днем с огнем не сыщешь. Лицо у него было круглое, и щеки лоснились. Над аккуратно подстриженными рыжеватыми усами — чуть приплюснутый мясистый нос с красными прожилками. Тонкие, плотно сжатые губы. Глубоко посаженные голубовато-серые глаза, словно буравчики, сверлили каждого. Мужчина был без головного убора, его коротко подстриженные и тщательно причесанные волосы заметно поредели. Всем своим видом он как бы бросал окружающему миру вызов, его будто подмывало вступить в спор. В лице его было что-то хищное, какое-то сходство с рысью. Я мучительно пытался вспомнить, кто бы это мог быть, но, сколько ни рылся в памяти, все было напрасно.

— Ну как, брат мой, ты съездил в Каир? — с насмешкой спросил он Абдель-Азима. — Повидал министра? Наверное, легче лису вытащить за хвост из норы, чем добиться приема у министра. Ну ничего, не расстраивайся. Слава аллаху, хоть благополучно домой вернулся.

— А мне что? Волею аллаха, все уладилось. Сегодня вечером встретимся на заседании комитета — там расскажу все по порядку… Милости прошу ко мне домой на чашечку кофе. — Абдель-Азим попытался было кончить неприятную для него беседу.

— Все-таки не понимаю, зачем понадобилось ехать в Каир? И почему именно тебе? Ведь есть же у нас человек, который отвечает за проведение реформы — вот пусть бы он и ехал. Но он почему-то предпочел кабинету министра дом Ризк-бея. Целыми днями от него не выходит. Можешь сам убедиться. Спрашивается, что он там забыл? В его положении лучше было бы найти другое место для приятного времяпрепровождения. Да и подарки Тафиде, дочери нашего шейха Талбы, не к чему делать за счет кооператива. Сегодня он вручил ей целую корзину апельсинов из кооперативного сада. Он давно на нее заглядывается. Правда, шейх Талба не очень благоволит к нему. Они вот уже сколько лет между собой враждуют. Но нам до этого дела мало. И тот и другой — люди нужные. Шейх почти задаром читает нам Коран, и мы его должны уважать.

— Да, ты знаешь, кого надо уважать, Тауфик, — засмеялся Абдель-Азим. — Недаром ты, воспользовавшись реформой, прирезал себе феддан земли. Всем известно, что ты получил его незаконно. Но дело сделано, все шито-крыто. Ты не забываешь угодить и Ризк-бею. Это ты распорядился послать кооперативный трактор на его поле? Ну конечно, как же не уважить бея? А кстати, до каких пор он будет беем? Ведь этот титул в стране вообще отменили! И непонятно, почему кооператив должен оплачивать трактор, который работает только на одного Ризка, на нашего достопочтенного бея? Ну ладно, это долгий разговор. А на чашечку кофе — всегда милости прошу, господин Тауфик!..

Так это оказывается Тауфик, сын Хасанейна! Как я мог его узнать, если не встречался с ним по крайней мере лет двадцать, а то и больше? Отец Тауфика был ужасный скряга. О том, что он богат, можно было только догадываться. Всяких слухов о нем ходило очень много. Говорили, что он когда-то нашел в земле кувшин, до краев наполненный золотыми монетами. Может, это был зарытый кем-то клад, а может, и его собственные деньги. Его жадность была общеизвестна. О ней в деревне рассказывали много забавных историй, которые передавались из уст в уста, превращаясь в анекдоты. Сам я его никогда в глаза не видел. Даже имени его не помнил. Да его никто и не называл по имени. Всем он был известен как ростовщик. Это было нечто вроде прозвища. Даже после смерти старались не упоминать его имени. И Тауфика чаще называли не по имени, а просто сын ростовщика, будто отец его и на том свете продолжал заниматься своим грязным делом (при жизни он ссужал деньги под большой процент всем, даже родным братьям). И сколько денег он ни вынимал из своего кувшина, их не становилось меньше, а, наоборот, прибавлялось. Через короткое время он сумел сколотить такую сумму, которой хватило на постройку огромного дома. Так как первая жена никак не могла родить ему наследника, он привез из Каира вторую жену — маленькую голубоглазую толстушку с огненно-рыжими волосами. В его доме снимал комнату один офицер из полицейского участка. Скоро даже до нас, малышей, стали доходить слухи о шашнях этого офицера с рыжей толстушкой, которую все почему-то называли не иначе как «красотка Хасанейна». Когда же она родила Хасанейну сына, ее стали величать в деревне более почтительно — Умм Тауфик[8]. Офицера вскоре перевели в другое место. А через несколько дней после этого вдруг куда-то бесследно исчезла и Умм Тауфик. Она без сожаления оставила и большой дом, и богатство мужа, и годовалого ребенка, но не забыла прихватить с собой заветный кувшин с золотыми монетами. Хасанейн долго не находил себе места. Рычал, как зверь, вопил на весь дом, причитал, плакал, царапал лицо ногтями до крови, как это делают деревенские женщины, когда хоронят кого-то из близких. Старик совсем обезумел. Так, никуда не выходя из дома, с грехом пополам протянул он года два и наконец умер. Куда делась Умм Тауфик, никому не было известно. Одни говорили, что она удрала к офицеру. Другие утверждали, что она просто-напросто ограбила Хасанейна и, пустив в оборот украденные деньги, содержит в Каире на площади Эзбекия какое-то увеселительное заведение. Много высказывалось всяких предположений и догадок. И каждому новому варианту люди склонны были поверить, тем более что все они казались правдоподобными, если послушать россказни первой жены Хасанейна. От нее люди узнали множество подробностей семейной жизни ростовщика. Когда он привел в дом рыжую толстушку, первая жена натерпелась немало унижений: он и оскорблял ее, и поносил, и бил. Вторая жена годилась первой в дочери. Она была по меньшей мере лет на сорок моложе своего мужа. Несмотря на такую разницу в возрасте, она все же родила ему сына. Правда, шейх Талба был уверен, что отец ребенка вовсе на Хасанейн, а чуть ли не сам шайтан, который и подбил ее на бегство. А все потому, что Хасанейн не прислушивался к советам шейха и отказался делать щедрые приношения в день праздника святого Масуда. Послушался бы он шейха Талбу, ничего этого не случилось бы. Пожалел денег для дел аллаха, вот теперь они и достались шайтану. Шейх Талба клянется, что у него есть веские доказательства греховных связей Умм Тауфик с шайтаном, но он не решается их представить, ибо опасается злых козней шайтана. Тот и так старается навредить шейху чем только может и причиняет ему страдания, если не прямо, то косвенно, хотя бы через его дочь Тафиду. Все насмешки и намеки, которые ему приходилось слышать в связи с тем, что за Тафидой увивается уполномоченный по делам реформы, — тоже проявление козней шайтана, который никак не может ему простить, что он все-таки раскрыл людям его тайну.

Всем, например, хорошо известно, что Хасанейн долгие годы водил дружбу с Ризком. Часто хаживал к нему в гости. Случалось, и захватывал с собой молодую жену. Сам он оставался на мужской половине, а свою рыжеволосую толстушку доверял Ризк-бею, который охотно вызывался проводить ее на женскую половину дома к своей жене. Бывало, что Ризк-бей и сам задерживался на женской половине часок-другой, но после этого он так искренне извинялся перед Хасанейном за вынужденную задержку, что любые сомнения отпадали сами по себе. Когда же кто-то из мужчин по секрету сообщил ему, что у Ризка никакой жены не было и нет, Хасанейн разразился страшной бранью, проклиная деревенских завистников, которые ненавидят его и поэтому пытаются любыми способами ему напакостить. У него больше оснований верить Ризк-бею, чем всяким голодранцам. А Ризк-бей сам ему рассказывал, что у него жена турчанка, которую он тайком сумел увезти из очень знатной семьи. Она боится, чтобы ее никто не узнал, и потому Ризк-бей спрятал ее и никому не показывает, даже слугам. С тех пор как она поселилась в его доме, она ни разу не выходила на улицу. Как бы там ни было, но после исчезновения Умм Тауфик многие в деревне готовы были поклясться, что она никуда не уезжала, а просто перебралась из дома Хасанейна в дом Ризк-бея. Вот так и живет у Ризк-бея в добровольном заточении. Но ее сын Тауфик растет у всех на виду. И от внимания людей не скрылось, что он с каждым годом становился все более похожим на Ризк-бея — и ростом, и фигурой, и характером: такой же вспыльчивый и надменный, такое же круглое лицо и приплюснутый нос, даже цвет глаз одни и тот же. Но сходство видели прежде всего в злом и хищном выражении лица. Ну, точь-в-точь как у рыси и… как у Ризк-бея.

От Хасанейна Тауфик унаследовал большой дом и три феддана земли, которые засевал с помощью наемных батраков. Тем не менее, воспользовавшись законом о реформе, он умудрился еще увеличить свой надел. Он злился, когда ему напоминали об этом незаконном приобретении. Но еще больше злился, когда кто-то напоминал ему об отце или матери. Впрочем, о них в деревне уже почти забыли. Но когда я узнал, что передо мной стоит Тауфик, я неожиданно для самого себя вдруг вспомнил всю эту историю. Сверля своими глазками Абдель-Азима, он с недовольным видом продолжал писклявым голосом:

— Ладно, можешь ничего не говорить. Скажи только: ты видел в Каире министра? Какой он дал тебе ответ? Ну, чего тянешь кота за хвост? Выкладывай! Э, да что с тобой разговаривать! По твоему лицу видно, что тебя не только к министру, но и к сторожу близко не подпустили… Даже если бы сам Ризк-бей поехал в Каир, и то бы, наверное, не добился приема у министра. Ну какое дело министрам до нашей вонючей деревни? Рассуди сам, Абдель-Азим-бей!

— Какой я тебе бей? Ты что, издеваешься, Тауфик Хасанейн? Я бы посоветовал тебе прикусить язык и умерить свой пыл! Не могу же я тебя обидеть, раз ты стоишь перед моим домом… Ну, а если ты интересуешься новостями, приходи сегодня вечером на заседание комитета. Я сам постараюсь всех оповестить, а ты уж не сочти за труд, предупреди своего Ризк-бея, чтобы он не опаздывал… До встречи! Всегда рад видеть тебя…

— Обожди, собственно говоря, кто ты такой? Кто дал тебе право приглашать на собрание Ризк-бея? Это он может созвать всех, а не ты. С каких это пор ты заделался начальником? А я и не знал, Абдель-Азим, что ты теперь тут самый главный…

— Но и твой Ризк-бей для нас тоже не начальник. Самые главные здесь мы, феллахи. Над нами уже никого не может быть. Знаешь, кто такой феллах?..

В конце улицы показалась девушка в нарядном, расшитом золотыми нитками платье. Полная, невысокого роста, с большими черными глазами, орлиным носом и с уже довольно рельефно обозначенной грудью. По ее спокойному и умиротворенному лицу нетрудно было догадаться, что взращена она в достатке и в холе и предназначена для радости и услады. Приблизившись к нам, она поздоровалась и вдруг неожиданно для меня почтительно приложилась к моей руке. Я почувствовал нежное прикосновение ее теплых и упругих губ.

— Добро пожаловать, сеид[9], поприветствовала она меня, окинув ласковым взглядом. — Ваш приезд для нас большая радость. Как вы поживаете?..

Затем, повернувшись к Абдель-Азиму так, чтобы и он мог оценить ее фигуру и грудь, в красоте которых она сама, очевидно, ничуть не сомневалась, девушка поздравила его со счастливым возвращением:

— Слава аллаху, который помог вам благополучно вернуться, сеид Абдель-Азим. Я до сих пор помню, как хорошо вы читали суру «Фатиха»[10] в наш ханафитский праздник. Да хранит аллах всех ханафитов!..

Я невольно задержал взгляд на ее красивом, холеном лице, которое, казалось, светилось безмятежным счастьем. До этого мне никогда не приходилось видеть в нашей деревне девушек с таким беззаботно-счастливым выражением лица. Очевидно, она в самом деле не знает никаких забот и не утруждает себя тяжелой работой. Да и питается, судя по всему, неплохо, наверное, только медом да сливками. Но кто же она такая?

Я хотел было спросить ее имя, по меня перебил Тауфик:

— Ну так как же, Абдель-Азим, ты мне сейчас объяснишь, кто такой феллах, или потом? Ладно, потерплю уж до собрания! Там поговорим… — Потом, взглянув на девушку, будто только сейчас ее заметил, удивленно спросил: — Тафида, а ты откуда?

— От Ризк-бея, — ответила она, как мне показалось, с некоторым вызовом.

— А сам бей дома?

— Дома… И отец мой у него.

— Как поживает твой отец, наш уважаемый шейх Талба? — спросил в свою очередь Абдель-Азим. — Что-то у него в последнее время грустный вид?

— Слава аллаху, ничего… Постепенно приходит в себя…

Она хотела еще что-то добавить, но, видно, передумала и улыбнулась своим мыслям, а затем не удержалась и громко рассмеялась, обнажив белые как сахар, мелкие зубки.

Подумать только, и это та самая Тафида, которая недавно была маленькой девчонкой и которую шейх Талба таскал с собой, отправляясь читать Коран к кому-либо из богатых людей. Я ее частенько встречал. Меня уже тогда поразила красота ее широко раскрытых больших глаз. Как она радовалась каждому куску пшеничного хлеба! С каким аппетитом уплетала она его за обе щеки! Тафида вечно что-нибудь жевала. То ела лепешку, то грызла орешки. Какой бы большой кусок хлеба ни оказывался у нее в руке, она ловко с ним управлялась. Шейх Талба пытался иногда ее удержать, просил оставить хоть кусочек ему, но она, не внимая его просьбам, съедала все до последней крошки. Приходилось лишь удивляться ее ненасытности. И как такие маленькие зубки могли пережевывать столько пищи?

Девушка не успела сделать и двух шагов, как ее догнал Тауфик.

— Послушай, Тафида! А ты не смогла бы навестить еще раз нашего бея? — окликнул он ее писклявым голосом. — Передай, что ему сегодня надо председательствовать на собрании. — Потом, покосившись в нашу сторону, добавил с ухмылкой: — А то чего доброго Абдель-Азим займет его место и сам проведет заседание.

Тафида с величайшей осторожностью мелкими шажками пробиралась по грязи, боясь поскользнуться. Обходя или перепрыгивая лужи, она подхватывала подол длинного платья, демонстрируя при этом свои стройные, красивые ножки.

— Да, трудновато у нас ходить по грязи в длинном платье, — то ли серьезно, то ли шутя произнес Абдель-Азим, провожая ее взглядом. — А почему бы и ей не одеть короткую юбку, какие носят в Каире? И ножки выставила бы напоказ, и подол бы не замочила. А если б еще научилась вихлять задом, как каирские женщины, тут бы все мужчины попадали.

Загрузка...