Глава 5

Абдель-Азим беспокойно ерзал на деревянной скамейке и, покручивая свои пышные с проседью усы, то и дело поглядывал нетерпеливо в окно. На дороге, как назло, никто не появлялся. Прошло больше часа после окончания вечерней молитвы, на которую, как обычно по пятницам, собиралась вся деревня, а в самой просторной комнате дома, где для участников собрания расставили скамейки, стулья и табуретки, было все еще пусто. Пришел только Абдель-Максуд, учитель сельской школы. Он сидел рядом с Абдель-Азимом за широкой мраморной тумбой, раскосые деревянные ножки которой были то ли для красоты, то ли для большей прочности переплетены веревкой. Массивную мраморную плиту с отбитыми краями закрывала большая полотняная скатерть. В затейливой вязи искусно вышитых по углам узоров угадывались и пальмы, и буйволы, и голубая башня, и даже высотная Асуанская плотина. От нее в разные стороны зелеными волнами разливались воды нового Нила. Да, вода, которая давала жизнь окрестным берегам и превращала пустыню в цветущие поля, была вышита не синими и не голубыми, как принято, а зелеными нитками, цветом полей и растений, рожденных этими волнами.

Я внимательно разглядывал узоры. Перехватив мой взгляд, Абдель-Азим отодвинул в сторону разложенные на скатерти бумаги и с гордостью произнес:

— Посмотри, посмотри получше — это вышили ученики нашей школы! Ну как, здорово?

И лицо его, еще минуту назад серьезное и озабоченное, озарилось улыбкой.

Абдель-Максуд приподнял край скатерти и спокойным, ровным голосом учителя пояснил мне:

— Да, это все вышили мои ученики, мальчики и девочки. Сами, без чьей-либо помощи. Они попытались на этой скатерти изобразить жизнь, какой она была, есть и какой они видят ее в будущем. Вот смотрите — это высотная плотина. С ней связаны наши надежды на будущее, мы верим, что оно прекрасно…

Он говорил просто, без ложного пафоса, без всякой позы. И потому в его возвышенных словах слышалась особая убежденность, а их глубокий смысл обнаружился сам по себе. «Давно ли ты, устаз[13] стал произносить такие слова? Раньше ты их даже не знал. А если и знал, то не вкладывал никакого конкретного смысла и поэтому стеснялся произносить. Совсем так, как ты постеснялся бы сейчас надвинуть на лоб ярко-красный высокий тарбуш, который прикрывал когда-то твою пышную шевелюру, надеть богатую, расшитую золотом галабею или взять в руки толстую трость из черного дерева, инкрустированную слоновой костью… Помнишь, как в молодости ты гордился ею, прогуливаясь, бывало, по базару между торговками финиками, арахисом и прочими сладостями? За многими из них ты не прочь был тогда поволочиться, и глаза твои то и дело стреляли в сторону заезжих кокеток и неприступных невест-красавиц. От твоей пышной шевелюры мало чего осталось, но ты ходишь всегда с непокрытой головой. Давно ты расстался и со своей роскошной галабеей. Ей ты предпочел домотканую длинную рубаху из верблюжьей шерсти. А франтоватую трость заменила простая толстая бамбуковая палка. Взгляд спокойный и сосредоточенный. Движения неторопливы. Вид солидный. Держишься ты с достоинством. Кто бы мог подумать, что ты тот самый Абдель-Максуд-эфенди, который когда-то славился своим легкомыслием и не давал в деревне проходу ни одной смазливой девушке, пока не нарывался на скандал. Помню, хорошо тебя проучила в свое время красавица Инсаф, которую теперь все почтительно называют Умм Салем. С тех пор прошло по меньшей мере лет двадцать пять, но и сейчас в деревне еще смеются, вспоминая, как Инсаф, когда ты пытался ночью проникнуть в ее дом, с шумом выставила тебя за дверь, вытряхнув на твою роскошную галабею ведро с птичьим пометом…»

Абдель-Максуд обвел взглядом комнату и нахмурился. Похоже, люди не слишком торопились — больше половины мест пустовало.

— Да, не густо, — недовольно пробормотал он. — Так собрания не проведешь. Почему же они не идут?.. Послушай, Салем! Может, ты еще раз пробежишь по деревне да поторопишь людей?

Салем с готовностью согласился, а вместе с ним еще двое парней, его товарищей. Ребята уже выскочили на улицу, когда Салема окликнула мать:

— Обожди, сынок, не торопись!.. Сеид учитель, истинный аллах, лучше будет, если вы сами пройдете по деревне.

Абдель-Максуд вопросительно посмотрел на Инсаф, не понимая, куда она клонит.

— Вы же знаете, сеид, любит он ее, Тафиду, — пояснила Инсаф. — Да и девушка к нему тоже вроде тянется. Только шейху Талбе это не по душе. Вот я и боюсь, пойдет Салем да застрянет у нее. А потом будут говорить, что волк ягненка хотел сожрать.

Абдель-Максуд понял ее намек и улыбнулся. Именно так Инсаф объяснила тогда сбежавшимся на шум соседям причину поднятой ею тревоги, когда он хотел пробраться в ее дом. Он думал, что никто, кроме него, не понял скрытого смысла в ее ответе, и оставил его без внимания. Но вдруг раздался раскатистый смех Абдель-Азима. Вслед за ним расхохотались и сидевшие рядом с Инсаф женщины.

— Ну, чего ты, Абдель-Азим, хохочешь? И что вы нашли тут смешного?.. А ты, Инсаф, постеснялась бы старую золу ворошить. Ею не согреешься, только прослезишься.

— И то дело! — отпарировала Инсаф. — От смеха прослезиться вовсе не грех. Забот и хлопот у нас и так всегда полон рот. Не так уж часто мы смеемся. А смехом аллах, говорят, душу облегчает. Так что ты, брат, не серчай и нам смеяться не запрещай!..

Заметив, что я все еще рассматриваю вышивку на скатерти, Абдель-Максуд, желая повернуть разговор в другое русло, спросил меня:

— Как ты думаешь, за сколько такую скатерть можно продать в Каире?

— А ты что, собрался везти ее в Каир?

— Да нет… Мы ее на выставку пошлем в уездный центр. Интересно узнать хотя бы примерно, сколько она может стоить. Уж очень не хочется продешевить, если там ее придется продать. Ведь правда, наши ребята вышили скатерть не хуже каирских школьников?

— Конечно! Это великолепная работа. Подлинное произведение искусства. Я бы сравнил ее с работой большого мастера. Исключительно тонко подобрана цветовая гамма…

Тут я почувствовал, что явно хватил через край. Но я был так горд за ребят из моей родной деревни, что совершенно искренне был готов поставить скатерть в ряд шедевров мирового искусства. И я бы, наверное, еще долго пел свои дифирамбы, если бы меня не остановил Абдель-Азим.

— Ну а каирские школьники что изображают на своих рисунках? — поинтересовался он. — Небось дамочек в коротких юбочках и разноцветных чулках или лимузины последних марок? Говорят, их запретили ввозить, но они каким-то чудом все равно проникают на каирские улицы.

— И еще, наверное, толстых беев, таких, как наш Ризк, — вставила Умм Салем. — Моего Салема и кнутом не заставили называть его беем, а в Каире этих беев больше, чем у нас собак.

— И футболистов, конечно, рисуют, — добавил какой-то парень. — Что видят, то и рисуют. Мы вышиваем пальмы, буйволов, коров, трактор, а в Каире дамочек в коротких юбках, толстых беев да новые автомашины…

— Ну что вы набросились на каирцев? — возмутился вдруг Абдель-Максуд. — Вас послушать, так можно подумать, что в Каире ничего другого, кроме дамочек и беев, нет. Это уж вы напрасно! Каир — столица, и живет она жизнью всей страны. Там тоже ребята рисуют высотную плотину. И, кроме заграничных машин, там есть и отечественные и многое другое, что для каждого египтянина дорого: пирамиды, музеи, телевизионная башня, а университет, а новые фабрики и заводы?.. Нет, вы зря ругаете Каир. — Абдель-Максуд помолчал, потом, словно в раздумье, продолжал: — И вообще, мне кажется, нам давно пора отказаться от старых взглядов на город и деревню. Зачем, спрашивается, горожан и крестьян сталкивать лбами? Кому это нужно? Крестьяне не доверяют горожанам, считают их гордецами, хвастунами и жуликами, а горожане смеются над феллахами и уверены, что все они невежды, дураки и скряги… Так уж повелось… А для чего, спрашивается, насмехаться друг над другом? Тут плакать надо, а не смеяться. Высокомерие города, ограниченность деревни — и то и другое достойно сожаления. Если ты живешь в городе, это не означает, что деревенские дела тебя не должны касаться. А получается, что греха таить, чуть деревенские устроятся на работу в город, так сразу про деревню забывают. Будто память отшибло. И стыдятся сказать, что родом из деревни. Посмотрите на тех, кто ушел на текстильную фабрику. Они уж вроде как чужие. Им теперь не до наших деревенских забот. А ведь нам надо идти плечом к плечу, рука об руку. Город и деревня должны действовать сообща. Цель-то у нас общая, одна у нас цель… А с дурацкими предрассудками надо решительно бороться.

Я готов был расцеловать Абдель-Максуда. До чего верно он говорит! Ведь этот разрыв между городом и деревней тормозит прогресс всей страны. Но как добиться доверия между ними? Как сделать, чтобы феллах не смотрел с опаской на горожанина, а тот с высокомерием на феллаха? В лучшем случае горожанин испытывает чувство жалости к крестьянину. Он относится к нему как к неполноценному, богом обиженному человеку. Уже само слово «феллах» у многих в городе связано с запахом навоза. Помимо своей воли, инстинктивно горожане воротят нос при встрече с крестьянином или делают презрительную гримасу, когда заходит речь о деревне. Правда, кое-кто в Каире, разглагольствуя о социализме и прогрессе, любит повторять, что крестьянин — опора революции. Но чего стоят их слова! На деле подобные «революционеры» и шага не ступят навстречу деревне. Для установления полного доверия и равноправия нужно, чтобы революция стала кровным делом самого крестьянина. Чтобы он сам выдвигал революционные лозунги, а не только их скандировал. А те, кто в городе выступает за эти лозунги, должны хорошо понимать, что нужно феллаху. Тут важно не только кровное родство, но и общность интересов. Вот тогда слово «феллах» зазвучит гордо. А как могут относиться к феллаху те, кто привык видеть в нем батрака или арендатора, слугу или носильщика? Разве что самые сознательные считают своим долгом покровительствовать или выражать симпатии крестьянам. Но это идет у них от разума, а не от сердца…

Как же после этого удивляться, что феллах относится к горожанину с недоверием? Город в течение долгого времени олицетворял для него жестокую власть и грубое насилие. Все зло для крестьянина всегда исходило из города: налоги, поборы, приказы о трудовой повинности, указы об отчуждении земли, конфискации имущества. Приговорят крестьянина к каторжным работам — увозят в город. Присудят к тюремному заключению — опять ведут в город. Так и копилась у крестьянина ненависть к городу. Инстинкт самосохранения заставлял его не задумываясь отвергать любые притязания города. Недоверие было единственным оружием, с помощью которого крестьянин пытался противостоять насилию города. Он не верил ни единому слову, доходившему «оттуда». С сомнением и подозрительностью относился к каждому горожанину, даже если тот был родней.

Вот взять хотя бы Абдель-Азима, моего двоюродного брата. Ведь он тоже не очень-то доверяет мне. Убежден, что деревню я знать не знаю. Во всяком случае, он твердо уверен, что знать деревню — его монопольное право. Но я ведь тоже из деревни! Я здесь родился. Здесь живет почти вся моя родня. А в представлении Абдель-Азима, раз я живу в городе, меня связывает с деревней только прошлое, только могилы моих предков, а не сегодняшняя жизнь моих земляков. Конечно, для недоверия резоны есть, что и говорить. Но тот же Абдель-Азим и Умм Салем, да и многие другие уже соглашаются, что разрыв между городом и деревней надо сокращать. Пришла пора. Что греха таить, в городе до сих пор мне не доводилось слушать столь категоричных и ясных суждений по этому вопросу…

— В городе, конечно, знают больше, — произнес Абдель-Азим, будто прочитав мои мысли. — Недаром город руководит всей политической работой, которая идет в деревне, и отвечает за ее успех…

Я удивился. Таких речей я никак не ожидал от Абдель-Азима. Уж не подсмеивается ли он опять надо мной? Нет, он серьезен, а в искренности его у меня нет сомнений. Откуда он взял эти слова? Нечто подобное я, кажется, читал. Может, я ошибаюсь? Такое со мной случается. Услышишь где-то мысль или обрывок фразы и кажется, будто ты это уже когда-то слышал. Слово в слово, даже с той же интонацией. Вроде бы это называется миражами памяти. Может, и сейчас у меня мираж.

— Ты прав, Абдель-Азим! — подхватил Абдель-Максуд. — Именно так об этом сказано в Хартии.

«Ну, конечно, — подумал я. — Я читал это в Хартии. Как мне сразу не пришло на ум?»

— Когда деревня, — наставительно продолжал Абдель-Максуд, — достигнет уровня культурного развития города, только тогда будет практически решена задача воспитания сознательного члена будущего общества. Об этом тоже говорится в нашей Хартии.

Абдель-Максуд, заметив, очевидно, в моих глазах некоторое сомнение, улыбнулся и как бы для подтверждения своих слов с гордостью показал на большое новое здание, выросшее на пустыре.

— Видишь? Первый шаг сделан. Мы расчистили этот пустырь и построили здесь вполне современное, можно сказать городское, здание. Первый этаж мы отдали правлению кооператива, а на втором будет местный комитет Арабского социалистического союза и молодежной организации. Там же и библиотека. Книг, правда, пока не густо. Но мы надеемся на наших земляков из Каира. Пусть раскошелятся. От их подарков мы не откажемся. Будем только благодарны.

Фасад здания бил в глаза яркой, праздничной белизной. Над входом висел большой портрет президента Насера. Он смотрел вдаль и улыбался, будто там, вдали, ясно видел то, к чему шел и во что верил. Его улыбка вселяла уверенность.

По обе стороны от входа висели лозунги. Разностильно, но с большим усердием, которое чувствовалось в каждой букве, были начертаны выдержки из речей президента и цитаты из Хартии.

— Как ты думаешь, кто это все сделал? — спросил меня Абдель-Максуд и после интригующей паузы с гордостью объявил: — Ученики нашей школы и выпускники курсов ликвидации неграмотности!.. Нет, ты взгляни только. Ты посмотри, какая работа! Любой каллиграф может позавидовать. А ведь они совсем недавно научились писать. Открою тебе секрет: они переписывали эти тексты по нескольку раз. И на уроках и в свободное время.

Я вслух начал читать первый от дверей лозунг, написанный, как мне показалось, совсем еще неуверенной или дрожащей от чрезмерного усердия рукой:

— «Мы построим новую, счастливую жизнь, идя по пути мира, свободы, прогресса и справедливости».

— Ну как? — робко спросил Абдель-Азим. — Это я, моя работа. А вот тот плакат писал Салем. Правда, у него красивее получилось!

Действительно, плакат Салема был намного лучше. Напрягая зрение, я по слогам прочел слова, написанные ровно, уверенной рукой:

— «Революция показывает египетскому народу единственно верный путь к счастливому будущему».

— Прочтите, пожалуйста, и следующий лозунг, — дернул меня за рукав какой-то мальчуган. — Это я его писал. Мне тоже никто не помогал, честное слово!

На узкой полоске бумаги, которая казалась длиннее самого мальчугана, было старательно вычерчено: «Наша цель — социализм».

Мальчонка выжидающе смотрел на меня, стараясь по моему лицу узнать, как я оценил его труды. Я крепко, как взрослому, пожал ему руку:

— Молодец! Здорово!

Просияв от радости, он, довольный, вернулся на свое место, в дальний угол, оккупированный женщинами.

Произнося сейчас вслух эти слова, я невольно вспомнил, что нечто подобное делали в свое время и мы, будучи школьниками. Мы тоже писали на дощечках изречения и афоризмы вроде «Терпение — ключ к счастью» или «Умеренность — самая большая добродетель». Подобными мудростями нас пичкали и на уроках, и дома, и в мечети. Эти фразы мы встречали в наших учебниках. Нас заставляли их выписывать и заучивать наизусть. Новое поколение воспитывается иначе. Они не заучивают наизусть пустые слова — идеи входят в сознание, на глазах у ребят они обретают плоть, зримые очертания. И никто не чувствует себя сторонним наблюдателем. Все вместе думают и строят — и взрослые и дети. И делается это просто, даже буднично — без болтовни, без шума. Будущее принадлежит им, и по праву!..

На улице послышались громкие голоса, среди которых особенно выделялся сочный баритон шейха Талбы.

— Никак наш досточтимый шейх собственной персоной пожаловал! — заметила Инсаф не без ехидства.

И в самом деле вслед за двумя крестьянами появился шейх Талба, потом в комнату ввалилось еще человек десять.

— Ну вот и хорошо! — обрадовался Абдель-Максуд. — Входите, рассаживайтесь. А то без вас никак не могли начать…

— Как можно начинать, если решать не с кем? — многозначительно заметил шейх Талба. — Я здесь не вижу ни омды, ни Ризк-бея. Говорят, Ризк-бей уехал сегодня в Каир. А где наш староста?

— А мы его и не звали, — ответил Абдель-Азим. — Зачем подводить человека? Приглашение ведь надо или принять, или отвергнуть. Принять — значит прогневить Ризка, отказаться — обидеть всю деревню. Пусть уж он лучше не терзается. Старосту надо беречь. Он и так здоровьем хилый, все хворает…

— Может, когда и хворает, да только не сейчас, — вмешалась Инсаф. — Сегодня наш омда ни свет ни заря в Каир укатил. Взял себе отпуск, детей, говорит, надо проведать. За себя оставил заместителя. А кого — не знаю. Да ты, Абдель-Азим, я смотрю, еще меньше моего знаешь. Чувствуется, оторвался от деревни. Все куда-то ездишь, дома не живешь.

Ай да Инсаф, молодчина! Здорово она моего братца отделала. Не будет нос задирать. А то надо мной подтрунивал: «Ты, мол, имена земляков путаешь, не помнишь, кто где живет». «Оказывается, и ты не все знаешь. Хоть и дома живешь. Вот проморгал отъезд старосты. Выходит, Инсаф права — и ты, братец, отходишь от деревни. В глазах этой женщины, у которой никогда не было своего клочка земли, собственники, пусть даже мелкие, даже такие, как Абдель-Азим, — это еще не феллахи, и поэтому они не могут по-настоящему знать деревенской жизни».

— Что же, по-твоему, Умм Салем, я не живу в деревне? А где же? — вспылил Абдель-Азим. — Или ты считаешь деревней только дом омды? Если я не знаю, что творится в его доме, значит, я уже и от деревни оторвался? Скажи, пожалуйста, новость какую принесла: «Омда уехал». Небось от жены его, Айши, узнала и, как сорока с новостью на хвосте, сюда прискакала. Думаешь, весь свет клином сошелся на старосте да на его раскрасавице Айше…

— Ты Айшу не трогай, — вставил свое слово шейх Талба. — Она женщина святая… Такое имя, да будет оно благословенным, носила жена нашего пророка Мухаммеда. И очень странно было слышать, что ты, Абдель-Максуд, говорил сегодня в проповеди и об Айше, и о самом Мухаммеде и его сподвижниках. Не могу только понять, какую ты веру исповедуешь, чему людей хочешь научить? Заодно ты уж объясни, что имел в виду, когда говорил будто сам Мухаммед, да будет аллах к нему благосклонным во веки веков, заставил Османа, да будет аллах благосклонен и к нему, при всех просить прощения у бедняков, сподвижников пророка, которых Осман будто бы унизил и оскорбил? Уж не хотел ли ты сравнить сподвижников Мухаммеда с сыном Инсаф, Салемом? Я тебе прямо скажу, ты все это сам придумал. В Коране ничего подобного нет. Это противоречит самому духу ислама.

— А что же, по-твоему, уважаемый шейх, мой Салем не достоин такого сравнения? — вскинулась Инсаф.

— Куда лучше было бы, если бы наш учитель в своей проповеди назвал того, кто нас и теперь оскорбляет и унижает, — горячо подхватил Салем. — Когда меня привязали к пальме и стегали кнутом, точно лошадь, вы, господин шейх, рядом стояли. Стояли и спокойно смотрели. Это тоже, по-вашему, в духе ислама?

— Что ты мелешь, сопляк? — вспылил шейх. — Ишь разошелся! Что мать, что сын — одного поля ягодки. Вот такие и сеют семена неверия. А Абдель-Максуд-эфенди, наш уважаемый учитель, своими сомнительными проповедями им помогает. Вот вам и плоды. Вся деревня погрязла в безверии. Не хотят признавать ни старших, ни знатных… Абдель-Максуд-эфенди прямо проповедует свой новый ислам. Внушает всякие крамольные мысли, которых ни в Коране, ни в других священных книгах не найдешь. У меня есть тексты всех молитв и проповедей, что надлежит читать по пятницам. Там нет ничего и похожего на то, о чем говорит Абдель-Максуд, да и не может быть… Эти молитвы читали всем правоверным испокон века. Их слушали и наши деды, и наши прадеды…

— Ну а кто тебе мешает? Исповедуй и ты такую веру, — примирительным тоном сказал Абдель-Максуд. — А проповеди, доставшиеся тебе от прадедов, побереги для себя. Для нас они устарели. Если хочешь, я тебе помогу их обновить. В нашей библиотеке есть много новых, интересных книг, тебе полезно было бы их почитать. Останемся после собрания и продолжим нашу дискуссию.

— Вот именно — после собрания и спорьте себе на здоровье! — заключил Абдель-Азим. — А мы не за тем здесь собрались. Давайте начинать заседание.

В дверях появилась Тафида. Осмотревшись, направилась туда, где сидели женщины. Они потеснились, а Инсаф, с нескрываемой гордостью окинув влюбленным, материнским взглядом ее ладную, стройную фигуру, усадила девушку рядом с собой, нежно обняв за плечи.

— Ты чего там уселась, бродячая коза? Тебе что, нет другого места? — закричал на дочь шейх Талба.

— Уж не хочешь ли ты, шейх, посадить ее рядом с парнями? — засмеялась Умм Салем. — Разве среди волков козе будет безопасней? Пусть уж лучше останется около нас. Я, во всяком случае, никуда ее от себя не отпущу.

— А женщинам здесь вообще делать нечего. Шли бы себе домой да занялись своим делом. Нечего тут зубоскалить и вводить в грех правоверных.

В зале послышались смешки. Шейх Талба продолжал хулить женщин, а заодно и новые порядки. Все развеселились, и озорные реплики так и посыпались с разных сторон. Женщины улыбались, но ни одна из них не покинула собрания вопреки грозным требованиям шейха.

Абдель-Максуд нетерпеливо застучал по мраморной плите шариковой ручкой.

— Именем аллаха могущественного и милосердного предлагаю начать собрание! — перекрывая шум, объявил он наконец, так и не дождавшись, когда все утихомирятся.

— Пусть Абдель-Азим расскажет нам по порядку о своей встрече с министром! — выкрикнула с места Инсаф.

— О встрече с министром? — переспросил Абдель-Азим. — Ты, наверное, думаешь, встретиться с министром так же просто, как с женой омды? Нет, милочка, к нему не сразу пробьешься. Существует определенный порядок. Так что выше головы не прыгнешь. Сначала в канцелярии мне объяснили, что необходимо подать официальное прошение. В нем по порядку изложить суть нашей просьбы и поставить подписи всех членов комитета АСС и правления кооператива. Это прошение должна привезти наша делегация в составе двух-трех человек, которую и примет потом министр. Но для этого, я убедился, ей придется просидеть в Каире пару дней, если не больше. У министра бумаг — что пшеницы у Ризка, пока дойдет очередь до нашей — пройдет два, а то и три дня. Потом министр должен ознакомиться с нашим прошением, а там уж и жди ответ, примет он нас или нет…

— Опять жалобу писать? — Перебил его какой-то старик. — Ну, видно, дело дохлое! Вспомните, сколько мы писали властям всяких жалоб! А что толку?

— Это ты, дед, зря говоришь! — возразил Абдель-Азим. — Сейчас другие времена, другие власти. Надо только действовать — под лежачий камень вода не течет!..

— Вот ты действовал, а толку что? — въедливо спросила Инсаф. — Ведь хвастался: «Я бывал в Каире, все ходы и выходы знаю». Вот тебе и показали выход. Вернулся несолоно хлебавши. Я ни разу не была в Каире — за всю жизнь не представилось мне такого случая. Но если бы туда попала, клянусь аллахом, с пустыми руками назад не вернулась бы. Раз нужно к министру, так уж наверняка пробилась бы к нему…

— Министр — это тебе не шейх Талба! — огрызнулся Абдель-Азим.

— Что вы ко мне прицепились? — вспылил шейх. — Каждый так и норовит в мою тарелку подсыпать не соли, так перцу. Если хочешь знать, и шейх Талба может стать министром, не хуже других будет!

— Да хватит вам! — Абдель-Максуд опять застучал ручкой по столу. — У нас здесь собрание или базар? Давайте соблюдать порядок. Кто хочет взять слово, пусть поднимет палец.

— Что мы тебе, школьники? — запальчиво произнес шейх. — Не для того я дожил до седин, чтобы подымать палец, когда хочу высказаться перед людьми! У тебя есть школа, вот ты там и устанавливай свои порядки. А мы как-нибудь без них проживем…

— Итак, — продолжал Абдель-Максуд, не реагируя на замечания шейха, — поступило предложение написать коллективную жалобу на незаконные действия и самоуправство нашего уполномоченного. Он совершил ряд серьезных нарушений закона об аграрной реформе. Нанес ущерб интересам феллахов. Бросил вызов нашей революции. Под этой жалобой подпишутся все жители деревни, и мы ее скрепим печатью. Изберем делегацию, двух человек. Они и вручат нашу петицию министру. А можно поступить и по-другому: не писать никаких петиций, а направить в Каир наших представителей и обязать их добиться встречи с министром и непосредственно ему изложить суть нашего дела. Может, есть еще какие-нибудь предложения? Говорите! А то, когда проголосуем, будет поздно.

Наступила тишина. И вдруг в эту тишину откуда-то издалека ворвался чей-то торопливый незнакомый голос, звучащий на фоне то нарастающего, то спадающего гула.

— Погода сегодня стоит прекрасная, — тараторил этот голос. — Обе команды, которые только что вышли на поле, судя по всему, тоже находятся в прекрасной спортивной форме. Все трибуны стадиона переполнены. Еще минута — и мяч от центра поля направится в сторону чьих-то ворот, увлекая за собой игроков обеих команд…

— Это что еще за болельщики тут объявились? Кто включил транзистор? — раздраженно спросил Абдель-Максуд. — Встань, чтобы все тебя не только слышали, но и видели!

Из дальнего угла поднялся долговязый парень, прижимавший к уху маленький транзистор.

— Извините, сеид учитель, — умоляющим голосом произнес он. — Но сегодня очень ответственный матч. Играет «Ахали» с «Замалеком».

— Вот и слушай его на улице, а нам не мешай! Выйди отсюда! И забирай всех болельщиков. Идите, идите — вас никто здесь не держит! — поторопил их Абдель-Максуд.

Парень, понурив голову, направился к выходу. За ним последовали двое его товарищей, а через некоторое время поднялся еще один. Другие ученики — их было человек двадцать, — занимавшие по школьной привычке самые задние ряды в дальнем углу комнаты, остались сидеть на своих местах, не сводя глаз с Абдель-Максуда.

— Сеид учитель, нам стыдно за них! — возмущенно произнес чей-то ломающийся голос. — Это городские, их ничто, кроме футбола, не интересует. Мы, конечно, за них в ответе. И это так не оставим, поверьте нам, сеид учитель!

— Спасибо тебе, дорогой, за твои слова. Мы все за них в ответе и общими усилиями обязательно должны на них подействовать. Итак, я повторяю: есть у кого-либо другие предложения?

В это время на улице послышался истошный лай чуть не всех деревенских собак. В дверях появился самодовольно улыбающийся Тауфик Хасанейн. Отвесив присутствующим общий подчеркнуто-церемонный поклон, он с подобострастным видом пропустил вперед мужчину в городском костюме, сшитом по самой последней моде.

— Добро пожаловать, ваша милость! Прошу, прошу вас, бей, проходите. Вы вовремя поспели, — пищал Тауфик.

Тот, кого Тауфик почтительно называл беем, остановился в проходе и с кривой ухмылкой уничтожающим взглядом медленно обвел собравшихся. Это был невысокого роста худощавый мужчина средних лет, с довольно энергичным лицом желтоватого оттенка и глубоко запавшими щеками, между которыми торчали жесткие тонкие усики; непомерно большие, странной формы уши сильно выступали вперед, а напомаженные волосы делали это странное лицо женоподобным. Запутавшаяся где-то в уголках его тонких губ презрительная гримаса придавала ему зловещее выражение. Казалось, оно и пожелтело-то от сжигающей его внутренней ненависти. Остановив наконец шарящий взгляд на Абдель-Максуде, незнакомец, словно стараясь перекрыть все еще немолкнущий собачий лай, натужным голосом скомандовал:

— Распустить собрание! Приказываю всем разойтись. Вы не имеете права его проводить, поскольку не получили на то соответствующего разрешения от органов безопасности… Ну а с организаторами у меня будет особый разговор.

Все будто оцепенели. Воцарилось тягостное молчание.

— Прежде чем выполнить ваше приказание, мы по крайней мере должны узнать, кто вы такой? — не теряя самообладания, с достоинством ответил Абдель-Максуд после продолжительной паузы. — Прошу извинить, ваша милость, но мы вас не знаем.

— Не знаете — так узнаете! — угрожающе прохрипел незнакомец, не стирая с губ уже откровенно презрительной улыбки. — А собственно говоря, кто вы такой? Я требую выполнения приказа и роспуска собрания. Таково указание властей, и я его вам передаю. Кроме того, мне поручено выяснить, кто зачинщик данного сборища и кто подстрекает население к подозрительным выступлениям против властей. Вы можете мне ответить? Я обращаюсь к вам, заместитель омды!

Тауфик Хасанейн, отвесив подобострастный поклон, пробормотал что-то невнятное.

Все присутствующие недоуменно переглянулись: вот так сюрприз! Ай да Тауфик! Вот кто, оказывается, заместитель старосты! И когда только успел? А кто же его назначил? И за что, спрашивается? Ну и чудеса!

— Подойдите поближе! — поманил Тауфика незнакомец. — Откройте, пожалуйста, дверь. Я, наверное, временно займу эту комнату. Да позаботьтесь, чтобы здесь прибрали.

Но народ не собирался расходиться. Тогда незваный гость заорал, брызгая слюной, — слова он произносил явно на каирский манер:

— Собрание объявляю незаконным! Кто посмел созвать его без председателя кооператива и без секретаря комитета Арабского социалистического союза?! Это самоуправство! Анархия! Бунт против властей, против государства! И я не позволю!

— Государство — это народ, а мы и есть народ! — не выдержал Абдель-Азим. — Народ главнее любого председателя. Любого секретаря. Никто, ни один человек не может, будь он трижды председателем, навязывать свою волю деревне. Не те времена! Ясно?

— А это что еще за герой? — все с той же неприятной усмешкой спросил незнакомец у Тауфика. — Наверное, один из главных смутьянов? Как его зовут? Запишите-ка его имя! Мы разберемся, чем он дышит. Я уверен, он подкуплен реакцией.

— Сам-то он кто? — шепнула Инсаф своей соседке. — Точно с цепи сорвался. Ишь, как бешеный бросается. Так и норовит укусить побольнее. Ну точно взбесившийся кобель.

Женщина прыснула. Сидевшие рядом тоже рассмеялись. Народ загалдел, зашумел.

Незнакомец, обернувшись к Тауфику, что-то шепнул ему. Потом, уже сбавив тон, повторил, обращаясь к председательствующим:

— Немедленно распустите собрание. Слышите? В противном случае вас ждут большие неприятности. — И, быстрым шагом направляясь к двери, на ходу бросил: — После захода солнца жду вас в доме Ризк-бея.

В зале опять наступила тягостная тишина. Люди, боясь взглянуть друг другу в глаза, опускали головы. У каждого в уме вертелись одни и те же вопросы: что это за человек? Из города? Кто его сюда прислал? Почему он кричит на них? Угрожает, пытается нагнать страх на всю деревню. Страх, от которого уже успели отвыкнуть.

Абдель-Максуд, глядя на помрачневшие лица, понимал, какие сомнения закрадываются в души людей, что тревожит их сейчас. Неужели этому человеку, как злой дух ворвавшемуся в деревню, удалось вот так сразу погасить в людях веру в добро и справедливость? Потушить тот радостный свет, который загорался в их глазах, когда они читали написанные на стене лозунги? Нет! Нет, этому не бывать!..

Но первым поднялся шейх Талба.

— Аллах, аллах милостивый и всемогущий! — пробормотал он. — Пойдем, дочь, отсюда. Нам тут делать нечего. Кто заварил кашу, пусть тот и расхлебывает, а мы лучше помолимся аллаху. Да будет он милостив к нам и да минует нас его карающий гнев…

Вслед за шейхом потянулось еще несколько человек. Люди постепенно стали расходиться.

— А почему он сказал, что ждет вас в доме Ризка? — спросил Салем, остановившись у стола, за которым все еще сидели Абдель-Максуд и Абдель-Азим. — И почему он назвал Ризка беем? Тут что-то не так: человек, представляющий правительство, не стал бы называть его беем! Не кажется ли вам это странным? Да и сам этот тип из Каира уж очень подозрительный. Собаки и те почуяли что-то неладное. Мы-то знаем: на хороших людей они никогда не бросаются.

— Готова поклясться пророком, что тут дело нечистое! — поддержала сына Инсаф. — Я сама не откажусь поехать в Каир, только бы вывести этого проходимца на чистую воду. Завтра же вот возьму и поеду! Уж я-то добьюсь встречи с министром!

Я вышел из дома вместе с Абдель-Максудом и Абдель-Азимом. Некоторое время мы шли молча. Вдруг Абдель-Азим стукнул себя кулаком в грудь да так и остановился посреди дороги.

— Чует мое сердце, этот городской хлыщ всех нас обвел вокруг пальца. Это — пройдоха и жулик! — воскликнул он. — Не может такой прощелыга представлять правительство! Напрасно мы послушались — клянусь аллахом! Не надо было распускать собрание. Попробуй теперь созови его снова! Но мы и без собрания напишем жалобу и всей деревней подпишемся под ней. Пусть власти разберутся! Нам бояться нечего. Мы не феодалы и не эксплуататоры. А вот этот тип наверняка проходимец. И я докажу это. Вот помяните мое слово! Если он и представляет какое-нибудь правительство, то только не наше, может, какое подпольное — против народа, против революции!..

Загрузка...