Шестнадцатого апреля 1711 года в Медоне скончался от оспы дофин, хотя врачи не ожидали такого исхода. Король вместе с теми немногими, кто был привит против этой страшной болезни, находился при сыне.
Версаль, разбуженный среди ночи страшным известием, напоминал разворошенный муравейник. Во всем дворце стоял чудовищный шум, словно целая армия стронулась с места: носились с этажа на этаж гонцы, в ужасе метались в ночном белье разбуженные придворные, бегали слуги, в окнах один за другим вспыхивали, отражаясь в стеклах, факелы. Никогда за все пятьдесят лет своей жизни бедный дофин не был причиной такого волнения и такого переполоха.
В покоях герцогини Бургундской толпились дамы в чепчиках, кое-как одетые придворные и слуги, «сдержанное рыдание» которых выдавало горе из-за потери господина, которого они обожали. И все, тяжело переводя дыхание, бросали по сторонам подозрительные взгляды, стараясь угадать, как отразилось в других это потрясение, которое могло быть чревато в будущем столькими неожиданностями.
Сколько внезапно похороненных надежд, планов, честолюбивых устремлений! Удар судьбы — и те, кто были первыми, оказывались последними, надменные сломлены, а скромные вознесены. На месте хилого, болезненного и нерешительного наследника, — при котором процветали бы циничные Вандомы, алчная герцогиня Бурбонская и полная странных фантазий герцогиня де Бёрри, — Франция увидела бледного Телемаха[17], за которым тянулась вереница пэров и священников. Война сменялась миром, распущенность — аскетизмом, вседозволенность — непреклонностью.
Растерявшись от этой неопределенности, придворные решались произносить время от времени лишь осторожные банальности. Новый дофин, сидя на канапе между женой и братом, тихо оплакивал — «очень искренне», как с восхищением отмечал Сен-Симон, — отца, который его не любил. Герцог де Бёрри испускал горестные завывания, которым вторила причитавшая жена, чьи злобные расчеты оказались напрасными. Мария-Аделаида Савойская проронила несколько слезинок и что-то невнятно пробормотала. Герцогиня Орлеанская, тайно не любившая дофина и мадам герцогиню, пришла чуть позже, поскольку надо было скрыть следы радости на лице. Никто не позволял себе проявлять какие-либо чувства, кроме тех, что приличествовали случаю. Вся в слезах пришла мать герцога Орлеанского, что сильно всех удивило, потому что для такого горя у нее не было никакой причины.
Сен-Симона переполняла безумная радость, и он повсюду искал герцога Орлеанского, чтобы отпраздновать чудесное событие, благодаря которому рассеялось столько туч. Филипп, очень бледный, вышел от матери; он увлек своего друга в потайной кабинет и, бросившись в кресло, зарыдал.
«Монсеньор!» — только и мог воскликнуть потрясенный и шокированный Сен-Симон.
Принц всхлипывал, и потребовалось какое-то время, чтобы он нашел в себе силы извиниться: «Ваше изумление вполне понятно, но на меня произвело впечатление это зрелище. Это был добрый человек, рядом с которым прошла вся моя жизнь. Он относился ко мне хорошо и по-дружески — насколько ему позволяли и насколько он сам мог…»
Набожный ментор возвращает на землю своего слишком чувствительного приятеля: «Вам предстоит вернуться к мадам герцогине Бургундской, и если вас увидят с заплаканными глазами, будут насмехаться над неуместной комедией, поскольку при дворе прекрасно знают, какие отношения были у вас с дофином».
Решительно, герцог Орлеанский никогда не мог вести себя как все благоразумные люди. Вместо того чтобы оплакивать своего врага, ему бы следовало присоединиться к провозвестникам новых времен.
В самом деле, легкий ветерок этой горькой весны принес с собой ожидания больших перемен. После полувековой спячки аристократия вновь почувствовала, как в ее крови играет безудержная жажда власти и независимости, о которых она забыла после Средних веков. На сей раз речь шла не о том, чтобы открыть городские ворота врагу, и не о гражданской войне. И единственное, что должен сделать принц, это позволить грандам свести на нет все, чего добились ненавистный Ришелье и Людовик XIV, и обрести их былое могущество.
Когда король приказывает государственным секретарям работать вместе со своим внуком, гранды решают, что их час вот-вот пробьет. В Камбре Фенелон уже видел себя первым министром, кардиналом. Семидесятитрехлетний монарх долго не протянет, и надо было, не теряя ни часа, бросать семена в ту почву, где зарождался новый Золотой век.
Бовилье, Шеврёз, Сен-Симон трудятся не покладая рук, ведомые своим оракулом, а по ночам пишут мемуары. Пергаменты скапливались в шкатулке дофина — это были знаменитые «Таблицы Шона», план Идеального города.
Никаких реформ! Никакого прогресса! Пусть торжествует добродетель! Знаменитая система государственного управления, которой восхищалась вся Европа, рассыпалась на части. Интенданты? Упразднить! Государственные секретари? Уволить! Ведь на этих должностях немало людей из низших сословий. Вместо централизованной монархии — ассамблеи представителей провинций и церковнослужителей; вместо министров — советы. Но ни в ассамблеи, ни в советы не допускались простые люди; не было им доступа ни к офицерским чинам в армии, ни на судебные должности.
Знать должна была стать достойной своего нового предназначения. Никаких неравных браков! Новоиспеченные герцоги больше не будут становиться пэрами Франции! Никаких буржуа, прячущихся за недавно приобретенными титулами! Отныне надо будет представить весомые доказательства, чтобы получить право на мантию пэра!
Очищенная подобным образом знать отправит выходцев из народа в небытие, из которого им никогда не выбраться, и получит ничем не ограниченную власть, оставив королю безобидный авторитет, как при Людовике VII.
Финансовая проблема тоже будет решена. Разве Церковь не выступает за выдачу ссуды под проценты? Всеобщее банкротство покажет кредиторам государства, что правительство «святых» не будет отвечать за последствия их ошибок.
Но самая главная задача была в другом. Важнее всего было уничтожить остатки протестантской ереси и расправиться с гидрой янсенизма. Слащавому Фенелону были гораздо более отвратительны охоты в Пале-Рояль, чем солдафоны императора. Он поносил распространившееся во французском обществе при Людовике XIV пристрастие к удовольствиям, удобству, мотовству.
Семейство, некогда довольствовавшееся одним ложем на всех, теперь располагает отдельной кроватью на каждого. Это же неслыханно! Он предавал анафеме слишком роскошные дома, слишком большие кареты, слишком богатые платья.
И из этих отнюдь не безопасных глупостей противники Людовика XIV создавали трогательный образ Фенелона и герцога Бургундского. Учитель и ученик с их мягкостью, сентиментальностью, состраданием к людской нищете представали весьма трогательными в воображении их последователей. Но получив власть, эти благочестивые души натворили бы больше зла, чем любой тиран.
Самым опасным было то, что в 1711 году идея социального регресса приобретала все больше сторонников. Всем были известны добродетельность и благожелательность молодого дофина, который был способен продать свои драгоценности, чтобы помочь бедным. И все несчастные, все недовольные, набожные, честолюбивые обратили свои взоры к нему как к новому мессии.
Казалось, что сам Господь благословил его восшествие на престол. Осенью 1710 года Филиппу V удалось спасти свою корону: предоставленный самому себе, испанский народ изо всех сил ухватился за мрачного короля, достойного традиций Эскориала[18].
И хотя Стенхоуп вошел в Мадрид, в сердцах испанцев по-прежнему царил король из династии Бурбонов. А тут как раз подоспел со своей армией герцог Вандомский, который в перерыве между двумя попойками разгромил англичан, австрийцев и взял в плен Стенхоупа. Чудо довершило эту победу: умирая, император завещал свою корону эрцгерцогу, который уже давно представлял для Европы бол ьшую опасность, чем Людовик XIV.
И еще одно чудо: королева Англии, много лет во всем слушавшаяся свою воинственную подругу, герцогиню Мальборо, сбросила с себя, наконец, это ярмо, ополчилась против вигов и назначила министра-тори, умеренного консерватора. И однажды утром месье де Торси видит перед собой неизвестно откуда появившегося аббата Гутье, который процветал в Лондоне и время от времени выполнял секретные поручения: «Хотите ли вы мира?» — спрашивает забрызганный дорожной грязью прелат у ошеломленного министра.
Таким образом, в тот момент, когда занималась заря будущего царствования, Франция почувствовала, как разжимаются тиски и вновь появляется надежда. Предварительные франко-английские договоренности были подписаны в Лондоне 8 октября, а 12 января следующего года в Утрехте собирается конгресс, на который только император отказывается послать своих представителей.
Народ, забыв о том, что этим необыкновенным возрождением он обязан постоянству политики Людовика XIV, приписывает все заслуги дофину.
Если герцог Орлеанский хотел возвыситься, он не мог оставаться в стороне от подобных настроений. Его племянница, Мария-Аделаида, всегда любила и защищала его; племянник не желал ему зла, но дофина отпугивали неверие и распущенность Филиппа. Поддавшись еще раз на уговоры Сен-Симона, Филипп начинает вести более скромный образ жизни, следит за своим языком и пускает в ход все свое обаяние. Мало-помалу он приручает принца, и тот привязывается к нему. И среди всех членов суровой, недоверчивой, склонной к жестокости семьи только эти двое великодушно и искренне относились друг к другу, бескорыстно заботясь об общественном благе.
Как и вся Франция, герцог Орлеанский, движимый, правда, более высокими мотивами, снова смотрел в будущее с надеждой.
Седьмого февраля 1712 года супруга дофина, несколько дней страдавшая от приступа лихорадки, не смогла встать с постели. У нее разламывалась от боли голова, а на всем теле выступили какие-то странные пятна. Вытаращив изумленные глаза, Будан, лейб-медик его величества, безуспешно пробует кровопускание, опиум и советует больной пожевать табак.
Как и ее сестра, королева Испании, Мария-Аделаида была из тех эфемерных созданий, что быстро сгорают на огне жизни. Выданная замуж полуребенком, измученная тремя родами и шестью, один за другим, выкидышами, она весело жертвовала собой ради этикета и увеселений, но оказалась беззащитной перед болезнью, в которой ее окружение ничего не смыслило, — перед скарлатиной.
Еле слышно она прошептала: «Сегодня — принцесса, завтра — ничто, а через два дня никто и не вспомнит».
Она умерла 12 февраля на двадцать седьмом году жизни.
Убитые горем король и мадам де Ментенон уединились в Марли. «В моей жизни больше не будет ни одного мгновения, когда бы я не горевал о ней», — писал Людовик XIV, для которого обаяние этой молодой женщины было единственным лучом, освещавшим его мрачную жизнь.
Старая маркиза видела, как рушатся все ее планы на будущее, построенные на дочерней привязанности жены дофина, которую она воспитала. Усталая и отчаявшаяся, она с ужасом чувствует, что весь груз забот о настроении Людовика XIV ложится только на ее плечи. На следующий же день она посылает за Вильруа, другом детства короля, вручает этому поседевшему, но по-прежнему болтливому фавориту ключи от всех потайных помещений дворца. Благодаря скрипкам, благодаря старым сказкам долгие вечера становятся вполне сносными.
Дофин, на лице которого не просыхали слезы, заразился, сидя подле больной жены. И когда он приехал в Марли, его пришлось уложить в постель.
Согласно обычаю, в присутствии фрейлин состоялось вскрытие несчастной принцессы, которое было произведено Буданом и главным придворным аптекарем Фагоном.
Вокруг того, что еще недавно было прекрасным женским телом, столпились дамы в черном, мужчины в париках и очках. Будан был вне себя из-за потери должности лейб-медика. Семидесятилетний и наполовину слепой Фагон объявил, что «субстанция зла сожгла» кровь пациентки. Будан тут же заявляет, что принцессу отравили, и его коллега подтверждает эти слова. И только Марешаль отказывается подписаться под таким диагнозом. Разгорается спор, который становится все ожесточеннее, но никакого света на суть дела не проливает.
Людовик XIV, которому были изложены обе точки зрения, мудро приказывает хранить тайну. Но было слишком поздно. Новость уже облетела жадных до сенсаций придворных, разнеслась по парижским гостиным, лавочкам и тавернам. Вспоминали, что король Испании совсем недавно предупреждал своего брата, что на него может быть совершено покушение. Двое всезнаек рассказывали потрясающую историю о табакерке, будто бы подаренной жене дофина герцогом де Ноай, которую теперь никто не может найти. Посланники строчили гусиными перьями свои донесения: как и ее мать, Генриетта Английская, Мария-Аделаида была отравлена.
И снова зашипели змеиные жала старых врагов. Сколь прискорбно для репутации герцога Орлеанского, что он занимался изготовлением каких-то странных фильтров в лаборатории Гумберта! Как горько вспоминать о его давней дружбе с Фекьером, человеком, когда-то причастном к делу об отравителях!
Но какая выгода принцу совершать это ужасное преступление? Возможно, ответ знает герцогиня де Бёрри, которая всегда так не любила свою золовку и теперь, став первой дамой королевства, с трудом скрывала свою радость.
А тем временем дофин проходил один за другим все этапы болезни, которая унесла его жену.
«О, моя бедная Аделаида! — сказал он. — Как же ты страдала! Господи, сделай так, чтобы страдания эти спасли ее душу!»
И 18 февраля Телемах скончался, горько оплакиваемый всей Францией.
Снова вскрытие, снова разногласия между врачами, снова противоречивые заключения. На сей раз зловещие слухи превращаются в трубный глас. «Партия святых», обезумев от горя, не может поверить в естественную смерть своего идола. Они первыми приняли версию убийства, а за ними — все остальные группировки Версаля, каждая из своих соображений.
После дофина остались двое маленьких детей — герцог Бретанский и герцог Анжуйский, старший из которых — ему было пять лет — наследует отцовский титул. Опекуном будущего короля — а до этого, без сомнения, было недалеко — назначили герцога де Бёрри, хотя всем были известны его полная ничтожность и зависимость от жены. Таким образом, единственным членом королевской семьи, способным после смерти Людовика XIV править, был герцог Орлеанский. Подобная перспектива ужаснула многих. Надо было срочно вывести из игры этого вольнодумца, этого реформатора, этого нарушителя спокойствия.
И на дымящихся обломках партии дофина и «партии святых» сразу же возникла «партия побочных детей». Герцог Менский после своих военных неудач вел себя тихо. Он делал всем реверансы, расточал любезности и обещания самым незначительным придворным, был обходителен с офицерами и услужлив с членами парламента. Всегда скромный, незаметный, робкий, он тем не менее вырывал у короля одну милость за другой: орденскую ленту, звание пэра; стал главнокомандующим швейцарцами, артиллерией, пятью бригадами карабинеров с правом передачи этого звания детям; был назначен губернатором Лангедока и ему оказывались почести как принцу крови. Он жил при отце и своей бывшей гувернантке, развлекал их и был с ними ласков.
Забыв о прежних разочарованиях, Людовик XIV восхищался красотой молодого человека, его изяществом, его преданностью. Мадам де Ментенон всегда с волнением вспоминала, как она боролась за жизнь этого обреченного ребенка, те страшные ночи, когда она боялась потерять его навсегда, поездки к костоправам. Такая самоотверженность наделяет объект забот особыми правами.
Что же до миниатюрной и вздорной герцогини Менской, то она смогла убедить не только своего мужа, но и короля, что, если ей будут хоть в чем-нибудь перечить, она потеряет разум. Таким образом она получила полную независимость, которой пользовалась, чтобы вести образ жизни безумной актрисы. В прекрасном дворце в Сё, где герцогиня безраздельно и деспотично царствовала, представления драм и комедий прерывались лишь ради балов, фейерверков, концертов, поэтических турниров. Этот экстравагантный и дорогой образ жизни позволил принцессе собрать вокруг себя актеров, ученых, любителей развлечений, к которым понемногу присоединились финансисты, судьи, военные — целая толпа интриганов. Так была создана группа заговорщиков.
Грязная клевета, шепотом произносимая в Марли, в Сё отдавалась громом. Герцог Орлеанский хочет надеть корону на голову своей дочери, своей любовницы! Он хочет сам стать королем. Всем было хорошо известно, что он вызывал дух дьявола, а Гумберт унаследовал все секреты Вуазан[19]!
Новость эта с быстротой молнии облетела весь двор, весь Париж, провинции, самые глухие уголки, самые дальние монастыри, стала достоянием живущих в уединенных скитах отшельников, наконец, перешагнув границы Франции, разнеслась по всей Европе. Мадам де Ментенон была так предубеждена против сына Месье, так напугана скептицизмом и поведением Филиппа, что могла вполне искренне поверить, будто подобный нечестивец способен на любое преступление. Что же до короля, то он пребывал в мучительной неуверенности.
Двадцать второго февраля Филипп отвозил святую воду несчастному дофину и впервые услышал уличные оскорбления толпы. На следующий день ему пришлось сопровождать траурный кортеж, перевозивший два гроба из Версаля в базилику Сен-Дени, усыпальницу французских королей. Кортеж, выехавший из дворца в шесть часов вечера, добрался до ворот Парижа только к двум часам утра. Впереди шести траурных карет, каждая из которых была запряжена восьмеркой лошадей, ехали шестьдесят мушкетеров в сером, шестьдесят мушкетеров в черном, две роты жандармов и легкой кавалерии. Горящие факелы бросали зловещие отблески на их шпаги, плащи, доспехи, плюмажи. Рядами по три человека проходили королевские пажи. Герцог д’Омон нес корону дофина, маркиз де Данже — корону его супруги, маркиз де Сувре — орден Святого Духа. Четыре священника на лошадях поддерживали шнуры траурного балдахина.
Народ, молчаливый и сосредоточенный, сразу заволновался, когда показалась карета с гербом Орлеанского дома. На нее показывали пальцами, громко свистели, в толпе выкрикивали проклятия и оскорбления. Недалеко от Пале-Рояль обезумевшая толпа попыталась прорвать оцепление и растерзать дядю-отравителя. Лошади встали на дыбы, страшно закричали женщины. Если бы еще накануне не были предусмотрены строжайшие меры безопасности, принцу не удалось бы спастись.
Теперь Филипп мог не сомневаться, что французы считали его отравителем. Это было страшным ударом для человека, которого близкие не раз упрекали за излишнюю чувствительность. Абсурдность подобного обвинения только увеличивала его ужас. Герцог Орлеанский любил своих племянников и многого ждал от их восшествия на престол. Если бы он в самом деле вынашивал преступные замыслы, ему было бы гораздо выгоднее отделаться от недоброжелательного монарха.
Доведенный до крайности переполнявшими его возмущением и безысходностью, Филипп отправляется к королю и требует справедливости: он хочет, чтобы его немедленно заключили в Бастилию и держали там до открытого процесса, на котором будет доказана его невиновность. По счастью, у Людовика XIV хватило хладнокровия отказаться. По словам Мадам, «король говорил с Филиппом ласково и заверил его, что не прислушивается к сплетням». По словам Сен-Симона, «король был очень сдержан, серьезен и холоден». Но герцог Орлеанский настаивает, умоляет, чтобы если не он, то Гумберт был доставлен в государственную тюрьму и допрошен.
Относительно последней просьбы король уступает, но, узнав об этом, честный хирург Марешаль осмеливается в тот же вечер пожурить своего господина:
«Чего вы хотите, сир? Чтобы все узнали о позорных подозрениях против вашего ближайшего родственника? Зачем? Вы можете не обнаружить никаких доказательств и опозоритесь сами!»
Гумберту было приказано только никуда не отлучаться.
А через несколько дней два сына дофина заболели той же самой таинственной болезнью, что привело в отчаяние не только Версаль, но и весь Париж. Врачи не отходили от маленького герцога Бретанского, пускали ему кровь и давали рвотное до тех пор, пока 7 марта ребенок не умер.
Герцога Анжуйского, которому в ту пору было два года, ждала та же участь, если бы его гувернантка, мадам де Вантадур, не вырвала ребенка из когтей ученых мужей и не начала давать ему средство от яда, по счастью, несовместимое с другими медицинскими процедурами. Ребенок выздоровел, но был настолько слаб, что никто не сомневался: герцог Анжуйский скоро последует за своими родителями и братом.
Теперь уже злые языки не стеснялись: герцог Орлеанский хочет уничтожить всю королевскую семью, чтобы расчистить себе дорогу к трону! Мадам д’Юрсин из Мадрида подлила масла в огонь: она приказала арестовать в Пуату монаха, готовившего убийство короля Испании, и Филипп, по всей видимости, был виновен в этом новом злодеянии.
Получая удар за ударом, несчастный все же пытается не поддаваться. И понемногу шквал оскорблений сменяется полумолчанием, еще более невыносимым. Полный остракизм низводит принца до положения парии. Если он присоединялся к какой-нибудь компании, разговор тут же затихал; если направлялся к какой-нибудь группе, люди, завидев его, тут же расходились в разные стороны. Смелые открыто высказывали свое неудовольствие, трусы поспешно шарахались в сторону, как от прокаженного; женщины не скрывали своего негодования и презрения. Внук Людовика XIII, герой Турина, Лериды и Тортосы, не мог теперь найти в Версале партнера для игры в ландскнехт или просто собеседника.
Он был обязан оставаться при дворе, но у него не было сил бороться с оскорблениями, которые ему приходилось ежедневно молча проглатывать. Следует признать к чести Сен-Симона — который часто проявлял мелочность и суетность, — что он с презрением отнесся к общественному мнению и был единственным, кто поддерживал со своим старым другом нормальные отношения.
Но во Франции все быстро успокаиваются, все быстро забывается, особенно скандал. Однако герцог Менский, рассчитывавший извлечь много выгоды из несчастья своего шурина и затаивший на него злобу после неудавшегося брака с мадемуазель Шартрской, умело, с дьявольской хитростью, постоянно раздувал в Париже, в Версале, в провинциях, даже за границей позорящие Филиппа слухи. И в глазах общественного мнения герцог Орлеанский, любовник собственной дочери и отравитель, становится новым Цезарем Борджиа, новым Ричардом III.
От этой ужасной раны Филипп никогда не оправится. Отвергнутый людьми своего круга, он все больше и больше времени проводит в сомнительном обществе, собирающемся в Пале-Рояль, все чаще устраивает дебоши, принимает участие в попойках, шокирует всех полным презрением к нормам морали, традициям, к добру и злу.
Любой другой на его месте озлобился или взбунтовался бы. Филипп же предпочитает бросать вызов своим лицемерным палачам. И не боясь ханжей, он спокойно заходит в покои своей дочери.
Дерзкая герцогиня де Бёрри, потерявшая голову оттого, что оказалась на самом верху, вела себя порывисто, как необъезженная лошадь: она громко смеялась, кричала, выкидывала всяческие фокусы, безумствовала, дебоширила. Филипп с особым удовольствием выполнял все капризы этой истерички, и, безусловно, их наполненная нежностью и жестокостью близость, их ссоры и примирения нисколько не напоминали нормальные семейные отношения. Значит ли это, что в 1712… Отнюдь нет. Елизавета с ведома своего отца стала любовницей маркиза Ла Гайе, в которого она влюбилась так сильно, что собиралась бежать с ним. Это, однако, не помешало обольстительнице постепенно занять около короля место, пустовавшее после смерти Марии-Аделаиды.
Впрочем, эксцентричность пылкой принцессы больше не могла оживить двор. «Здесь все мертво. Жизнь покинула нас», — писала мадам де Ментенон. Больше не было празднеств, не было увеселений. И те дворяне, в которых Людовик XIV пытался пробудить азарт игроков, уже с неохотой составляли карточную партию.
Король, обычно быстро успокаивавшийся после потери близких, впервые так долго пребывал в удрученном состоянии. Помимо горя Людовика терзало страшное, давившее его сомнение. Необыкновенными мерами предосторожности был окружен новый дофин, над которым, казалось, навис дамоклов меч. Бедная Мадам выплакала все слезы.
Ужасно было и то, что униженный публично герцог Орлеанский внешне превратился в совершенно опустившегося человека. Этот грузный апоплексического вида дебошир, часто пьяный, изъяснявшийся на просторечном языке, богохульствовавший и избивавший прислугу на глазах собственной дочери, олицетворял пороки, которых у него на самом деле не было.
Противникам Филиппа не удалось избавиться от него, но его душевное здоровье было серьезно подорвано. Человек, которому предстоит скоро править Францией, — это уже не тот блестящий воин, каким показал себя Филипп во время итальянской и испанской кампаний, это уже не самый одаренный принц в Европе.