VI

Бесконечный миг мы, не отрываясь, смотрели друг на друга, потом из наших уст одновременно вырвалась одна и та же фраза:

— Какими судьбами тебя сюда занесло?

Мы растерянно осеклись, потом я говорю:

— Меня взяли в плен под Балаклавой, три недели назад.

— А меня захватили в Силистрии, три месяца назад. Я здесь уже пять недель и два дня.

И опять мы молча смотрели друг на друга некоторое время. Наконец я не выдержал:

— Так, дома тебе явно не стоило объяснять, что значит быть гостеприимным. Неужто ты мне даже стул не предложишь?

При этих словах он подпрыгнул, залился краской и рассыпался в извинениях — все тот же прямодушный Скороход, насколько можно судить. С тех пор он стал выше и тоньше, каштановые волосы поредели, но в нем сохранилась все та же порывистая, неуклюжая нервозность, памятная мне по прежним временам.

— Все это так внезапно, — заикался он, пододвигая мне стул. — А… Ах… Я так рад видеть тебя, Флэшмен! Ну же, дружище, дай руку! Вот! Ну и ну… экий ты вымахал, будь здоров! Ты всегда был верз… высоким парнем, хотел я сказать. А все-таки, разве это не удивительно… эта наша встреча вот здесь… спустя столько времени! Дай-ка подумать: прошло уже четырнадцать… нет, пятнадцать лет с тех пор как… как… хм…

— Как Арнольд выпер меня за то, что я напился вдрызг?

Он опять покраснел.

— Я собирался сказать… с тех пор, как мы виделись в последний раз.

— Ну да. А, не бери в голову. В каком ты чине, приятель? Майор небось? Я вот полковник.

— Да, я знаю. — Он как-то странно, почти застенчиво улыбнулся мне. — Ты молодчина… про тебя все знают… все ребята из Рагби говорят о тебе, когда встречаются…

— Да неужто? Наверняка без большой теплоты, а, юный Скороход?

— Ах, да ладно тебе!

— Что ты хочешь сказать?

— Брось! Мы ведь тогда детьми были, а мальчишки никогда не ладят толком, особенно коли есть старшие и младшие и… Ну, что было, то прошло! Да нет, все гордятся тобой, Флэшмен! Брук, Грин и еще молодой Брук — он, знаешь, на флоте служит. — Ист замялся. — Доктор гордился бы тобой больше всех, я не сомневаюсь.

«Ага, вполне вероятно, — думаю я, — чертов старый ханжа».

— … все знают про Афганистан, про Индию и про все, — продолжал он. — Я сам был там, знаешь ли, во время Сикхской кампании, когда ты увенчал себя новыми лаврами. А все мои приобретения состояли в огнестрельной ране, дыре в ребрах и сломанной руке. [XXIII*] — Ист невесело рассмеялся. — Боюсь, похвастать особо нечем. Потом я купил патент Сто первого, и… Господи, что это я так разболтался! Ах, как я рад видеть тебя, старина! Это же удивительная, прекрасная вещь! Дай-ка получше разглядеть тебя! Клянусь Георгом, вот это баки, однако!

Уж не знаю, был ли он искренен или нет. Ей-богу, у Скорохода Иста не имелось причин любить меня, а во мне при встрече настолько ожили воспоминания о том черном дне в Рагби, что я на миг забыл о том, что мы уже взрослые и что все изменилось — возможно, его мнение обо мне тоже. Ибо он, оправившись от неожиданности, был вроде как рад видеть меня — разумеется, со стороны Скорохода это могло быть притворство или попытка соблюсти приличия, а может, христианское милосердие. Я поймал себя на мысли, что оцениваю Иста. В лучшие дни мне доводилось изрядно трепать его, и я испытал удовольствие, отметив, что смогу и теперь — если уж приспичит: он так и остался намного легче и меньше меня. Впрочем, к нему я никогда не питал такой неприязни, как к его сопливому дружку Брауну. У него, у Иста то бишь, всегда было больше огня в крови, чем у прочих. Что ж, отлично: коль он намерен быть любезным и предать прошлое забвению… Нам ведь предстоит проторчать тут вместе по меньшей мере несколько месяцев.

Все эти мысли за секунду пронеслись в моей голове. «Какая низкая и расчетливая натура, — подумаете вы, — или какая нечистая совесть». Не угадали: я знаю, что не изменился за добрые восемьдесят лет, почему же другие должны меняться? Кроме того, я никогда не забываю обид — слишком много мне их довелось нанести.

Так что я не вполне разделял его радостные чувства в отношении нашей встречи, но был достаточно любезен. После того как Ист закончил расточать восторги по поводу свидания с дорогим товарищем школьных лет, я спрашиваю:

— А что скажешь об этом месте? И этом парне, Пенчерьевском?

Он на миг замер, поглядел на стену, встал и подошел к ней, нарочито громко сказав:

— Ах, ты же видишь — тут все прекрасно. Со мной обращаются хорошо, лучше некуда.

Потом знаком показал мне подойти поближе, одновременно прижав палец к губам. Недоумевая, я подошел к нему и, проследив за его указательным пальцем, заметил причудливую выпуклость в стене рядом с очагом. Выглядело так, будто в резную панель вделали маленькую воронку, которую затем прикрыли металлической сеточкой и покрасили в цвет дерева.

— Вот что, дружище, — говорит Ист. — Не хочешь ли прогуляться? У графа роскошные сады, и нам разрешают по ним гулять совершенно свободно.

Я понял намек, и мы спустились по лестнице в холл, а оттуда вышли на лужайку. Казак-часовой поглядел на нас, но не двинулся с места. Как только мы удалились на безопасное расстояние, я спрашиваю:

— Что это, черт побери, было?

— Переговорная труба, тщательно замаскированная, — отвечает он. — Я ее нашел сразу по прибытии. В соседней комнате, твоей, надо полагать, есть такая же. Наши милые русские хозяева хотят быть уверены, что мы не выкинем какой-нибудь фокус.

— Проклятье! Лживые скоты! Так они обращаются с джентльменами? Но какого беса тебе пришло в голову искать эту штуку?

— А, простая предосторожность, — произнес Ист рассеянно. Потом, подумав немного, продолжил: — Видишь ли, я кое-что смыслю в таких вещах. Когда меня взяли в Силистрии, я, формально будучи с башибузуками, на самом деле исполнял политическое поручение. Думаю, русские об этом тоже знают. Когда меня привезли сюда, я был подвергнут самому обстоятельному допросу со стороны одного очень проницательного господина из их штаба — я, кстати, немного умею говорить по-русски. О, кое-кто из моих родственников по материнской линии несколько поколений тому назад вступил в соответствующий брак, и у меня есть… ну, что-то вроде двоюродной бабки, привившей мне стойкий интерес к данному языку. Так что, учитывая имеющиеся подозрения в отношении меня, это мое маленькое достижение побуждает их повнимательнее приглядеться к некоему Г. Исту, эсквайру.

— Будет неплохо, если ты поделишься этим достижением со мной, и как можно скорее, — говорю я. — Но не хочешь ли ты сказать, что они принимают тебя за шпиона?

— О, нет. Это всего лишь пристальное наблюдение. И прослушка. Это самый подозрительный в мире народ, знаешь ли: не верят никому, даже друг другу. И хотя их держат за заросших бородами дикарей, среди них встречаются весьма смышленые парни.

Что-то побудило меня спросить:

— А не знаешь ли ты малого по фамилии Игнатьев, граф Игнатьев?

— Как не знать! — восклицает Скороход. — Он один из тех, кто тряс меня сразу по прибытии сюда. Этакий капитан Свинг,[53] только голубых кровей. А ты-то его откуда знаешь?

Я поведал ему об утреннем происшествии. Скороход присвистнул.

— Он хотел понаблюдать за тобой и познакомиться, можешь не сомневаться. Нам надо держать рот на замке, Флэшмен — не то чтобы наша совесть была нечиста, но у нас есть кое-какая информация, которая может быть полезна для них. — Он оглянулся. — И нам не стоит возбуждать их подозрения, разговаривая слишком долго там, где они не могут нас слышать. Еще пять минут — и возвращаемся в комнату. Если нам понадобится срочно уединиться, просто повесим на их спрятанную трубу плотный плащ — это работает, можешь быть уверен. Но прежде чем мы войдем внутрь, я, бегло насколько возможно, расскажу тебе то, что лучше не доверять чужим ушам.

Я был поражен: оказывается, этот Ист — хладнокровный и уверенный тип. Хотя он и мальчишкой был таким.

— Граф Пенчерьевский — великан-людоед, горлопан, скотина и тиран. Он казак, дослужился до командира гусарского полка, снискал особое расположение царя, вышел в отставку и поселился здесь, вдали от родных земель. Имением управляет как деспот, жестоко третирует крепостных, и когда-нибудь те перережут ему глотку. Я стараюсь держаться от него подальше, хотя по временам, приличия ради, мне приходится обедать с его семьей. Но должен признать, он весьма любезен: предоставил мне возможность гулять по усадьбе, дал лошадь и так далее.

— Неужели они не боятся, что ты сбежишь?

— Куда? Мы в двухстах милях к северу от Крыма, и все это пространство — голая степь. Кроме того, у графа на службе имеется с десяток его старых казаков — лучшей стражи и не придумаешь. Это кубанцы, которые способны скакать на всем, имеющем четыре ноги. Вскоре по прибытии я наблюдал, как они привели назад четырех беглых крепостных — те не успели и двадцати миль пройти, прежде чем казаки их настигли. Эти дьяволы связали им лодыжки и тащили так за своими лошадьми всю дорогу! — Иста передернуло. — С них всю кожу содрало заживо за первые же мили!

Я почувствовал, как мой желудок снова принимается за старое.

— Но то все-таки были крепостные, — говорю я. — Не станут же они обращаться подобным образом с…

— Ты так думаешь? Что ж, может, и не станут. Но тут тебе не Англия, не Франция, даже не Индия. Это Россия, и здешний помещик предсказуем в своих действиях не более чем… чем какой-нибудь средневековый барон. О, я не сомневаюсь, он дважды подумает, прежде чем причинить нам вред, но в то же время я сам дважды подумаю, прежде чем стать ему поперек дороги. Однако нам лучше вернуться назад и ублажить их какой-нибудь безобидной беседой — если кто-то доставит себе труд послушать.

Пока мы шли, я задал ему вопрос, до некоторой степени меня волновавший:

— А что за прелестная блондинка мне встретилась, когда я вошел в дом?

Он покраснел, как школьник.

«Ого, — подумал я. — Это что за поворот? Юный Скороход подвержен похоти? Или это чисто христианское влечение? Хм, что же из двух?»

— Должно быть, это Валентина, — говорит он. — Дочь графа. Она да ее тетя Сара — пожилая дама, приходящаяся ему кузиной с какой-то стороны, — вот и вся его семья. Граф вдовец. — Ист нервно закашлялся, прочищая горло. — Впрочем, я редко вижу их: как уже сказано, только иногда обедаю вместе с ними. Валентина… э… она замужем.

Мне это показалось весьма забавным: похоже, Скороход сходит с ума по той крошке — во дела! — и, как полагается настоящему маленькому святоше, предпочитает избегать ее общества, чтобы не впадать в искушение. Еще бы, он ведь один из юных рыцарей Арнольда, в сияющих доспехах. Так-так, и тут на ристалище появляется старый похотливый сэр Ланселот Флэши; нехорошо, что у нее есть муж, конечно, но получается, эта кобылка хотя бы уже объезжена. В таком случае остается выяснить, что представляет собой папаша, и вообще разведать обстановку. В таких вещах нужна осторожность.

С семьей я познакомился за обедом тем же вечером, и обед этот оказался весьма примечательным. Стоило проделать долгую дорогу только ради того, чтобы увидеть графа Пенчерьевского — первый же взгляд на него, стоящего у главы стола, подтвердил характеристику великана-людоеда, данную ему Истом, и заставил меня вспомнить сказку про Джека, победителя великанов и про «дух британца чую там».[54] Не самая приятная мысль, учитывая обстоятельства.

Росту в нем было добрых шесть с половиной футов, но даже при этом в ширину он был таков, что казался квадратным. Вся голова и лицо представляли собой сплошную массу каштановых волос, разделявшихся на кудри, опускающиеся на плечи, и шикарную бороду, стелющуюся по груди. Ясные глаза блестели из под косматых бровей, а доносящийся из под бороды голос был знаменитым раскатистым русским басом. Граф, кстати, хорошо говорил по-французски, и благодаря отсутствию седины и той легкости, с которой двигалось его могучее тело, трудно было представить, что ему уже за шестьдесят. Человек, чрезмерный во всем, включая и свое гостеприимство.

— Полковник Флэшмен, — прогудел он. — Рад приветствовать вас в своем доме. Как противнику скажу вам: забудем на время про вражду; как солдату добавлю: добро пожаловать, собрат. — Пенчерьевский схватил меня за руку одними только верхними фалангами пальцев и сжал мою ладонь так, что та затрещала. — Да, вы производите впечатление бравого солдата, сударь. Мне сказали, что вы были в том злополучном деле под Балаклавой, где гнали нашу конницу, как кроликов. Восхищаюсь вами и всеми отважными рубаками, скакавшими рядом. Вы гнали их, как кроликов, этих паскуд и мужиков. Вот с моими кубанцами у вас такой номер не прошел бы, или с гусарами Витгенштейна, когда те были под моим началом — ни за что в жизни, ей-богу! [XXIV*]

Он смотрел на меня сверху вниз, грохоча, будто вот-вот затянет «Фи-фай-фо-фам», потом отпустил мою руку и жестом указал на двух сидевших за столом дам. — Моя дочь Валя, моя свояченица, мадам Сара. Я поклонился, они же склонили головы и посмотрели на меня пристальным, оценивающим взглядом, свойственным русским женщинам: застенчивость и робость у них не в ходу, у этих леди. Валентина, или Валя, как звал ее отец, улыбнулась и наклонила свою светловолосую головку — штучка была глаз не оторвать, ей-ей, но я все-таки уделил взгляд и тете Саре. Несколькими годами старше меня (лет тридцати пяти, быть может), с темными, собранными вокруг головы волосами, с волевым, властным точеным лицом — симпатичная, но не красавица. Через несколько лет пушок над ее губой обещал превратиться в усики, но она была высокой и стройной и не обделена природой по части прелестей.

Хоть Пенчерьевский и выглядел как Голиаф, ему нельзя было отказать в хорошем вкусе — или тому, кто занимался его столом и домашним хозяйством. Просторная столовая, как и остальные апартаменты, могла похвастать великолепным паркетным полом, люстрой, большим количеством парчи и расшитого шелка. Сам Пенчерьевский, к слову сказать, был облачен в шелк. Большинство русских джентльменов, как и мы, носят более или менее деловой костюм, но на полковнике был шикарный с отливом зеленый китель, перехваченный в талии ремнем с серебряной пряжкой, и того же цвета шелковые штаны, заправленные в сапоги мягкой кожи — впечатляющий наряд, и удобный к тому же, насколько можно судить.

Еда, к моему облегчению, оказалась хорошей: за превосходным супом последовали жареная рыба, рагу из говядины, блюда с самой разнообразной птицей, маленькие пирожные и отличный кофе. Вино оказалось не очень, но вполне годилось. Помимо яств, четыре прелестных полушария на другой стороне стола и светский разговор Пенчерьевского превратили обед в крайне приятное времяпрепровождение.

Он расспросил меня про Балаклаву, весьма дотошно, и когда я удовлетворил его любопытство, удивил меня тем, что молниеносно обрисовал, как должна была действовать русская кавалерия, проиллюстрировав перемещения войск при помощи столовых ножей, разложенных на столе. Полковник знал свое ремесло, без сомнения, но нашим поведением восхищался, в особенности Скарлетта.

— Боже правый, настоящий английский казак! — восклицал он. — Вверх по склону, да? Молодец! Он мне нравится! Вот бы его взяли в плен да отправили в Староторск. Да я бы с ним вовек не расставался: поговорили бы, вспомнили старые битвы, пошумели бы как закадычные друзья!

— И напивались бы каждую ночь так, что в кровать вас пришлось бы тащить, — резко заявляет мисс Валя. Эти русские леди, знаете, позволяют себе влезать в мужской разговор со свободой, способной повергнуть в ужас наше цивилизованное общество. И к тому же пьют: я подметил, как обе опрокидывали наравне с нами бокал за бокалом, без всяких последствий, разве оживились немного.

— Не без этого, golubashka,[55] — отвечает Пенчерьевский. — А он умеет пить, этот Скарлетт? Не может быть, чтоб не умел! Всякий настоящий кавалерист обязан, а, полковник? Не то что твой Саша, — говорит он Вале, нарочито подмигнув мне. — Можете себе представить, полковник: мой зять не умеет пить? На своей свадьбе он свалился на пол — да, да, на это самое место! И от чего? От пары рюмок водки! Святой Николай! Увы мне! Чем же оскорбил я так Небесного Отца нашего, что он дал мне зятя, не способного пить и дать мне внуков!

При этих словах Валя фыркнула совсем не подобающим дамам образом, а тетя Сара, говорившая, насколько я успел узнать, очень мало, поставила бокал на стол и едко заметила, что вряд ли стоит ждать от Саши детей, пока он сражается в Крыму.

— Сражается? — громогласно восклицает Пенчерьевский. — Как можно сражаться в конной артиллерии? Видел ли кто-нибудь, чтоб конноартиллериста притаскивали домой на носилках? Я хотел пристроить его в Бугский уланский, или даже в Московский драгунский, но — боже правый! — он же не умеет толком держаться в седле! Хорош же зять для запорожского hetman![56]

— Хватит, отец! — отрезала Валя. — Если бы он умел хорошо скакать и стал бы уланом или драгуном, английская кавалерия изрубила бы его на куски — ведь там же не было тебя, чтобы руководить боем!

— Невелика потеря, — буркнул полковник. Потом со смехом наклонился и взъерошил ее русые волосы. — Ладно, малышка, это твой муж, какой уж есть. Да хранит его Господь.

Я рассказываю вам про все это с целью дать представление о поведении русского сельского помещика у себя дома, со своей семьей. Впрочем, готов признать, что этот казак мог быть не совсем типичным. Неудивительно, что такое развлечение было не по нутру нашему деликатному Исту — да и полковнику, как я догадывался, было начхать на Иста. А вот мне Пенчерьевский понравился. Большой, громогласный, живой — неотесанный, если вам угодно, он стоил десятка наших благовоспитанных джентльменов, уж таких, как я, точно. В тот вечер мы с ним напились вдрызг — после ухода дам, которые были изрядно навеселе и по пути в свою гостиную во весь голос спорили по поводу платьев. Полковник распевал своим гулким, как орган, басом русские охотничьи песни и смеялся до коликов, пытаясь заучить слова «Британских гренадеров». Я тешил себя мыслью, что чертовски пришелся ему по нраву — люди меня любят, особенно когда в подпитии, — ибо он клялся, что полк и страна могут мною гордится, и царь был бы счастлив, имей нескольких парней моего пошиба.

— Вот тогда мы бы скинули этих ваших английских ублюдков в море! — ревел он. — Дайте нам нескольких скарлеттов, флэшменов и караганов — так его, что ли? — и больше ничего не нужно!

Но как бы он ни был пьян, когда мы поднялись наконец из-за стола, полковник старательно повернулся в направлении к церкви и истово перекрестился и лишь потом, пошатываясь, стал провожать меня вверх по порожкам.

За грядущую зиму мне предстояло познакомиться с различными сторонами личности Пенчерьевского — со всеми, если на то пошло, — но в первые недели вынужденного моего пребывания в Староторске я наслаждался жизнью, чувствуя себя совершенно как дома. Все оказалось много лучше, чем я ожидал: на свой медвежий, громогласный лад граф был весьма дружелюбен, дамы вежливы (поскольку я решил проявлять осторожность, прежде чем попытаться свести с Валей более тесное знакомство) и общительны, мы с Истом пользовались почти полной свободой. Это был месяц, в котором каждый день напоминал воскресенье в нашем сельском поместье, только без присущей ему чопорности. Ты мог приходить и уходить по своему усмотрению, располагаться, где удобно, обедать вместе со всеми или в своей комнате — Либерти-холл, да и только. Днем свое время я делил между напряженными занятиями русским языком и прогулками, пешими или верховыми, в обществе Вали, тети Сары или Иста. Вечерами мы болтали с графом или играли со всей семьей в разновидность виста, называвшуюся у них «англичанка» — кстати, в Англии эта игра вошла в моду в последние несколько лет, — и вообще не скучали. Мой интерес к русскому языку вызывал у них особый восторг, так как они жутко гордились своей страной, а я совершал быстрые успехи. Вскоре я говорил и понимал лучше, чем Ист. «У него в роду были казаки! — гудел Пенчерьевский. — Прицепите ему бороду к этим дурацким английским бакам, и вот вам вылитый кубанец. А, полковник?»

Но все хорошо до поры — пока ты не убедишься, что воспитанность и добродушие у этих людей так же непостоянны, как майские заморозки — это не более чем маска, под которой прячутся совершенно чуждые нам существа. Вопреки всей их видимой цивилизованности, даже хорошему вкусу, варварство спрятано в них неглубоко, и только ждет часа, чтобы вырваться наружу. Стоит забыть об этом, как какое-нибудь слово или случай напоминают тебе: тут не что иное, как средневековый замок, где царит феодальный закон. Этот добродушный, веселый гигант, со знанием дела рассуждающий о кавалерийской тактике и охоте и играющий в шахматы как гроссмейстер, был наделен одновременно кровожадностью и коварством вождя каннибальского племени; а милые дамы, щебечущие про парижские моды и составление букетов, в определенном отношении менее женственны, нежели амазонки Дагомеи.

Один такой инцидент запомнился мне навсегда. Тот вечер мы четверо коротали в салоне: я играл с Пенчерьевским в шахматы — он обычно давал мне фору, убирая с доски своего ферзя или ладью, а женщины перекидывались в карты на другом конце комнаты. Тетя Сара была спокойна, как обычно, Валя же оживленно болтала, в сердцах вскрикивая, когда проигрывала. Меня это все мало заботило: я наслаждался графским коньячком и горел желанием хоть раз поставить ему мат, но тут разговор зашел об уплате проигрыша, и, подняв глаза, я чуть не упал со стула.

В комнату вошли дворецкий и горничная Вали. Девушка-крепостная встала перед карточным столом на колени, а дворецкий стал аккуратно отстригать ножницами ее роскошные рыжие волосы. Тетя Сара лениво глядела на картину, Валя даже не повернула головы, пока дворецкий не передал ей отрезанные косы.

— Ах, как мило! — говорит та, пожимает плечами и швыряет волосы тете Саре, которая, расправляет их и говорит:

— Сохранить их, что ли, для парика или продать? Тридцать рублей в Москве или Петербурге… — и подносит волосы к свету, задумчиво разглядывая.

— Это, как ни крути, больше, чем стоит теперь вся Вера, — заявляет беззаботно Валя. Потом подскакивает, подбегает к Пенчерьевскому, обвивает сзади его мощную шею и шепчет на ухо:

— Папа, можно мне получить пятьдесят рублей на новую горничную?

— Что-что? — говорит он, не отрываясь от доски. — Погоди, детка, погоди: я загнал этого английского мерзавца в угол, дай мне одну…

— Всего пятьдесят рублей, папа. Только посмотри, не могу же я теперь оставить у себя Веру.

Он поднял голову, увидел девушку, стоящую на коленях и обкорнанную, как приговоренный к казни, и рассмеялся.

— Неужели без волос ей нельзя следить за твоей одеждой и чистить обувь? Смотри лучше за своими картами, глупая девчонка.

— Ах, отец! Ты же знаешь, что нет! Всего пятьдесят рублей, пожалуйста. От щедрот моего милого batiushka![57]

— А, холера тебя возьми, не дадут покоя человеку! Ладно, пятьдесят рублей, и оставь меня в покое. В следующий раз ставь на кон что-нибудь не требующее возмещения из моего кошелька. — Он потрепал ее за щеку. — Вам шах, полковник.

Меня, как вы знаете, нелегко потрясти, но в тот раз, признаюсь, я вздрогнул. Причиной было не унижение милой девушки, как вы понимаете, хотя я и был тронут, но та веселая непринужденность, с которой они все это проделали, — эти две культурные дамы, сидящие в элегантной комнате, — будто играли на интерес или на фишки. Валя уже склонялась над плечом отца, подбадривая его в стремлении к победе, а Сара ленивыми движениями пальцев расчесывала срезанные волосы. Коленопреклоненная девушка поднялась, склонила свою обезображенную голову в низком поклоне и поплелась за дворецким прочь из комнаты. «Да уж, — думаю, — эта парочка произвела бы фурор в лондонском обществе». Обратите внимание, кстати: служанка стоила пятьдесят рублей, из которых стоимость ее кос составляла тридцать.

Разумеется, для них она не являлась человеческим существом. Мне уже довелось рассказывать вам кое-что о крепостных, и большую часть этих познаний я почерпнул в имении Пенчерьевского, где с крестьянами обращались хуже, чем со скотом. Самые везучие из них обитали в усадьбе и прислуживали в доме, но большинство жило в деревне — грязном, хаотично расположенном селении, обитая в бревенчатых хижинах, называемых «избы», входу которых такой низкий, что приходится скрючиваться в три погибели, чтобы попасть внутрь. Это отвратительные, вонючие сараи, состоящие из единственной комнаты с большой кроватью со множеством подушек, большой печью и «красным углом», где располагаются грубо намалеванные изображения святых.

Пища их воистину ужасна: по большей части ржаной хлеб, суп из капусты с ломтиком сала, квашеная капуста, чеснок, грубая каша, а в качестве деликатеса иногда подают огурчик или свеклу. И это имеют только обеспеченные. Напитки отвратительные: из перебродившего хлеба делают то, что у них называется «qvass»[58] («он темный, он густой, чтоб сам ты стал хмельной» — приговаривают они), по особым случаям пьют водку, которая есть сущий яд. Они душу готовы продать за коньяк, но редко его добывают.

Примите во внимание жизнь в таком убожестве, полгода в испепеляющей жаре, полгода в невообразимом холоде и неподъемную работу, и вы, полагаю, поймете, почему эти люди такие забитые, грязные, грубые — прямо как наши ирландцы, но без жизнерадостности последних. Даже негры с Миссисипи чувствуют себя счастливее — на лицах этих крепостных никогда не увидишь улыбки: только угрюмое, терпеливое оцепенение.

И все перечисленное — еще полбеды. Мне вспоминается суд, который Пенчерьевский любил творить в амбаре на дворе усадьбы, и те простертые ниц жалкие создания, ползущие по земле, чтобы поцеловать край одежды хозяина, пока оный властелин назначал им наказания за допущенные провинности. Можете не верить, но так и было, я сам видел.

Судили местного собаколова. В зиму проклятьем каждой русской деревни становятся своры бродячих собак, представляющих настоящую опасность для жизни, и этому парню поручено было отлавливать и убивать их. За шкуру ему платили по нескольку копеек. Но он, судя по всему, отлынивал от работы.

— Сорок ударов палкой, — говорит Пенчерьевский. Потом добавляет: — В Сибирь.

При этих словах толпа, трясущаяся в дальнем конце амбара, подняла жалобный вой. Стоило одному из казаков замахнуться своей nagaika,[59] и вой стих. Женщина, чей сын ушел в бега, была приговорена к ношению железного ошейника; нескольким крестьянам, плохо работавшим на поле Пенчерьевского, устроили порку — кому палками, кому плетью. Юноша, которому поручили протереть в доме окна, начал работу слишком рано и разбудил Валю, за что его отправили в Сибирь. Той же участи удостоилась служанка, разбившая блюдо. «Ну вот, — скажете вы, — наш Флэши уже принялся загинать!» Ничего подобного: не верите мне, спросите у любого профессора русской истории. [XXV*]

Но вот что интересно — дай вы понять Пенчерьевскому, его дамам, и даже их крепостным, что эти наказания жестоки, они сочли бы вас сумасшедшим. Для них это была самая естественная в мире вещь. Ей-богу, я наблюдал, как казаки на дворе Пенчерьевского избивали палкой человека: несчастного, привязанного к шесту, полунагого, на леденящем холоде, молотили до тех пор, пока он не превратился в кусок окровавленного мяса с переломанными ребрами, — и все это время Валя стояла не далее как в десяти шагах, не обращая на экзекуцию ни малейшего внимания, обсуждая детали новой санной упряжи с одним из конюхов.

Пенчерьевский был абсолютно уверен, что его мужики живут хорошо.

— Разве не поставил я для них каменный храм с голубым куполом и позолоченным алтарем? Многие ли деревни могут похвастать таким, а?

Осужденных им на ссылку в Сибирь собрали в небольшой конвой под охраной казачих нагаек и готовили к отправке — их должны были вести в ближайший город, откуда ссыльные, присоединившись к другим таким же бедолагам, начнут свой долгий путь, который им предстоит весь проделать пешком. Хозяин лично пришел благословить своих осужденных, каждый из них обнимал его колени, вопия: «Izvenete, batiushka, venovat»,[60] на что Пенчерьевский кивал и говорил: «Horrosho».[61] Тем временем управляющий раздавал ссыльным гостинцы на дорожку от «Sudarinia Valla».[62] Бог знает, что там было — кожура от огурцов, наверное.

— Я к ним строг, но справедлив, по закону, — поясняет этот непостижимый орангутанг. — И за это они меня и любят. Видел кто-нибудь в моем имении кнут или butuks?[63] Нет, и никогда такого не будет. Если я наказываю их, то только потому, что без наказаний они станут ленивыми лежебоками, разорив меня и себя самих тоже. Кто они без меня? Эти бесхитростные души верят, что земля покоится на трех китах, плавающих в бесконечном океане! Что прикажете делать с таким народом? Вот встречаюсь я с лучшим и мудрейшим из них, старостой местной gromada,[64] который едет на своих droshky.[65] «Эй, Иван, — говорю, — у тебя оси скрипят, отчего ты их не смажешь?» Он, почесав в затылке, отвечает: «А скрип воров отпугивает, батюшка». Так что оси так и останутся не смазанными, если я не настучу ему по башке или казаки не выбьют из него дурь плеткой. И ведь он меня уважает, — при этом полковник пристукивает могучим кулаком по колену, — ибо знает, что я — хлебосольный человек и хожу с непокрытой головой, как и он сам. [XXVI*] И ведь я такой и есть, без обмана.

Никто и не сомневался. Когда он приказал высечь своего dvornik[66] за нахальство, парень потерял сознание прежде, чем получил все сполна. Его отправили к местному знахарю, и когда ему стало лучше, всыпали, что осталось. «Кто же станет уважать меня, прости я виновному хоть один удар?» — приговаривал Пенчерьевский.

Однако я тут рассказываю про все это варварство не с целью поразить вас или пробудить жалость и не намерен уподобляться святошам, поднимающим шум до небес, видя как человек унижает человека. Мне много приходилось видеть подобных картин, и я знаю, что там, где сильные получают абсолютную власть над безропотными созданиями, иначе и быть не может. Я просто правдиво сообщаю вам то, что видел собственными глазами. Что до меня, то я за поддержание порядка среди простого люда, и если тумаки идут ему на пользу и делают жизнь лучше для всех, вы не найдете меня среди тех, кто прыгает между тираном и его жертвой, крича: «Остановись, жестокий деспот!» Должен только заметить, что большинство наблюдаемых мной в России жесткостей относились к разряду чистой воды бессмысленного зверства. Не думаю даже, что они находили в них особое удовольствие просто им не известно, как можно иначе.

Меня иногда ставило в тупик, как крепостные, даже будучи такими темными, забитыми, суеверными людьми, способны терпеть все это. Как я узнал от Пенчерьевского, правда заключается в том, что они и не терпят. В течение тридцати лет, предшествовавших моему приезду в Россию, там каждые две недели происходили крестьянские бунты — не в одной части страны, так в другой, и зачастую для их подавления приходилось привлекать войска. Если быть точным, то привлекали казаков, поскольку сама по себе русская армия — вещь совершенно никчемная, в чем мы убедились в Крыму. Нельзя сделать солдата из раба. А вот казаки — свободные, вольные люди, у них есть своя земля, за службу им платят небольшое жалованье. Живут они по своим законам, безбожно пьют и служат царю с младых ногтей до пятидесяти, так как любят сражаться, ездить верхом и грабить. И нет для казаков ничего приятнее, как пройтись нагайкой по спинам крепостных, которых они ни во что не ставят.

Пенчерьевского опасность бунта среди своих мужиков не волновала, ибо он, как я уже и говорил, считал себя добрым господином. Помимо этого, под рукой у него имелись казаки, способные держать в узде недовольных.

— А еще, я никогда не допускал великой глупости, — говорит он. — Не прикасался к крепостной женщине, и не дозволял продавать жен или использовать их в качестве наложниц.

Уж не знаю, для меня ли было это предназначено или нет, но новость была плохая, поскольку с женщиной я не был уже лет сто, а некоторые из этих селянок — например, горничная Вали, — выглядели весьма себе ничего, если их помыть.

— Взгляните на бунты в прочих имениях: готов об заклад побиться, что в каждом случае хозяин или попортил крепостную девку, или увел у мужика бабу, или отправил парня в армию, чтобы поразвлечься с его невестой. Им это не нравится, говорю я — и не осуждаю их! Коли барин захотел женщину, пусть женится или купит себе кого на стороне. Но только позволь себе утолять похоть за счет собственных крепостных — и рано или поздно проснешься поутру с перерезанной глоткой да усадьбой в огне. И поделом!

Насколько я понимал, полковник придерживался не совсем общепринятых взглядов: большинство помещиков без зазрения совести обращались с крепостными женщинами так, словно американские плантаторы с негритянками, развлекаясь, как придет в голову. Но Пенчерьевский придерживался собственного кодекса и верил, что мужики оценят это и будут довольны. Хм, не слишком ли он заблуждался?

Поскольку я, из подхалимских побуждений, внимал его болтовне и проявлял рвение в изучении языка, он пришел к выводу, что меня интересуют его жуткая страна и ее обычаи, и горел желанием при любой возможности просветить меня. От него мне стало известно об особенностях крепостных законов: как крестьяне могут получить свободу, пробыв десять лет в бегах; как некоторым дозволяется оставить имение и уехать в город на заработки — при условии, что часть денег будет отсылаться хозяину; как иные крепостные становятся богачами, богаче подчас, своего владельца, и ворочают миллионами, но при этом лишены возможности выкупить свою свободу. Бывает, что крепостные владеют другими крепостными. Система, ясное дело, идиотская, но помещики стоят за нее горой, и даже среди гуманитариев бытует мнение, что в случае ее изменения да политических реформ страна скатится в пучину анархии. Возможно, они правы, но мне кажется, этот исход неизбежен в любом случае — к нему все шло уже тогда, с чем соглашался и Пенчерьевский.

— Агитаторы не дремлют, — заявляет он как-то раз. — Вам приходилось слышать об этом подстрекателе, немецком еврее Марксе?

Я не стал рассказывать полковнику, что Маркс побывал у меня на свадьбе в качестве незваного гостя.[67]

— Он разливает свой яд по всей Европе, — продолжает Пенчерьевский. — Да, он и ему подобные подонки готовы проникнуть даже в нашу страну, если руки дотянутся. [XXVII*] Слава богу, что наши мужики — народ неграмотный. Зато уши у них есть, и города наши полны этих революционных преступников самого низкого пошиба. Что смыслит это дерьмо в делах России? Что могут они сделать для нее? Только разрушить. И все-таки страны типа вашей дают убежище этим тварям, позволяют им варить свое адское зелье, предназначенное для нас! И для вас тоже, если вам хватит ума это понять! Вы помогаете им в расчете уничтожить своего врага, но тем самым выпускаете из мехов бурю, полковник Флэшмен!

— Знаете, граф, — отвечаю я, — у нас разрешается говорить, что вздумается, без всякого. Так уж повелось. У нас нет kabala,[68] как у вас — и в ней нет необходимости. Может, это потому, что у нас есть заводы и так далее и все заняты работой? Не знаю. Не сомневаюсь в справедливости ваших слов, но нас, видите ли, все устраивает. И наш мужик, так сказать, сильно отличается от вашего. — Говоря так, я не был уверен, мне вспомнился тот госпиталь в Ялте. Но не смог не добавить: — Можете себе представить своих мужиков, штурмующих батарею под Балаклавой?

Тут он разразился смехом и, обзывая меня хитрым английским жуликом, похлопал по плечу. Вспоминая те дни, не могу не признать, что мы весьма близко сошлись с ним — но он, разумеется, так меня и не раскусил.

Теперь вы можете представить, что это был за человек и что это было за место. Большую часть времени мне тут нравилось — жизнь течет без забот, до тех пор, надо сказать, пока что-нибудь не напомнит тебе вдруг, в какой чужой, бесконечно враждебной земле ты оказался. Меня затягивало, как в омут, и по временам приходилось делать усилие, вспоминая, что Англия, Лондон и Элспет действительно существуют, что где-то к югу отсюда Кардиган по-прежнему издает свое знаменитое «ну-ну», а Раглан копошится в грязи под Севастополем. Иногда я смотрел в окно на засыпанный снегом сад и расстилающуюся за ним бесконечную белую равнину, расчерченную полосами межей, и мне казалось, что мой прежний мир — это не более, чем сон. В такие минуты легко было подхватить русскую меланхолию, пробирающую до костей и рождающуюся от сознания своей беспомощности вдали от родного дома.

Нет необходимости говорить, что главной причиной моей тоски являлось отсутствие женщин. Я опробовал свои шансы с Валей, едва мы познакомились немного поближе, и мне стало ясно, что она не побежит, в случае чего, к отцу, вопя во все горло. Клянусь Георгом, она в этом не нуждалась. Я ущипнул ее за зад, она засмеялась и сказала, что я имею дело с уважаемой замужней дамой. Приняв ответ за приглашение, я обнял ее. Валя, захихикала, выгнулась, как кошка, и нанесла мне сокрушительный удар кулачком в пах, после чего убежала, давясь от смеха. Проходив несколько дней, приволакивая ноту, я пришел к заключению о необходимости уважительно обращаться с русскими леди.

Ист переживал тоску заключения в этой белой пустыне острее, чем я, и проводил долгие часы в своей комнате, читая. Однажды, когда Гарри не было, я порылся у него в бумагах и обнаружил, что Скороход оформляет все свои впечатление в форме бесконечного письма к своему бесценному дружку Брауну, ведущему, насколько можно понять, фермерское хозяйство в Новой Зеландии. Нашлось там кое-что и обо мне, и эти места я прочел с интересом.


«…Не знаю даже, что думать о Флэшмене. Все в доме его любят, в особенности граф, и я боюсь, что Валя к нему тоже неравнодушна, — и это неудивительно, должен признать, глядя на этого рослого, красивого парня — (Молодчина, Скороход, так держать). — Я сказал „боюсь“, так как иногда вижу, с каким выражением он смотрит на нее, и, вспоминая, каким скотом был Флэшмен в Рагби, тревожусь за ее невинную чистоту. О, надеюсь, я не прав! Я говорю себе, что он изменился, — как же иначе мог этот лживый, трусливый, злобный, задиристый подхалим (ну же, попридержи коней, приятель) превратиться в истинно бравого и отважного солдата, каковым Флэшмен, без сомнения, является? И все-таки я боюсь: мне известно, что он не возносит молитв, богохульствует, хранит злые мысли, и плохая сторона его личность никуда не делась. Ах, бедная маленькая Валя! Впрочем, старый друг мой, я не вправе позволить овладеть мною темным подозрениям. Мне необходимо думать о нем хорошо, и я лелею надежду, что мои молитвы помогут ему встать на верный путь, и он, вопреки моим сомнениям, проявит себя наконец как истинный джентльмен-христианин».


Выгода быть мерзким ублюдком состоит в том, что просьбы смилостивиться над твоей душой так и летят к Господу. Если толстый том молитв, вознесенных моими благочестивыми врагами, чего-нибудь стоит, у меня больше надежды на спасение, чем у архиепископа Кентерберийского. Утешительная мысль.

Время текло: подошло и минуло Рождество; и по мере того, как проходили месяцы, я все глубже впадал в сонное, тоскливое оцепенение. Я размягчился, потерял бдительность, а силы ада готовились тем временем затянуть петлю.

Случилось так, что незадолго до «бабьей зимы», как называют русские февраль, прибыл на недельную побывку домой муж Вали. Им оказался дружелюбный, начитанный парнишка, отлично ладивший с Истом, но явно бывший на плохом счету у графа. Он выложил нам новости из Севастополя: осада все еще продолжается, и конца ей не видно, чему я совсем не удивился. Пенчерьевский даже не взглянул на зятя, с хмурым видом удалившись к себе в кабинет, и стал пить. Меня граф захватил себе в помощь, и я заметил, как он бросает в мою сторону долгие, задумчивые взгляды, от которых мне становилось не по себе, и ворчит что-то под нос, прежде чем опрокинуть очередную рюмку коньяку под ироничный тост в честь «счастливой молодой пары», как по обыкновению называл их.

Потом, ровно через неделю после отбытия мужа Вали, — при этом мне показалось, что «последнее прости» со стороны молодой супруги было не слишком теплым, когда я, позевывая, коротал время в гостиной за чтением одного русского романа, входит тетя Сара и спрашивает, не скучно ли мне. Я был несколько обескуражен, так как она вообще редко разговаривала или обращался ко мне напрямую. Окинув меня взором с головы до пят и не дрогнув при этом ни единым мускулом своей лошадиной физиономии, дама вдруг заявляет:

— Что вам нужно, так это русская баня. Превосходное средство против долгой зимы. Я прикажу слугам приготовить ее. Идемте.

Мне слишком лень было препираться, так что я надел tulup[69] и поплелся следом за ней к одной из самых дальних дворовых построек, расположенной за оградой дома. Мела адская вьюга, но несколько слуг поддерживали большой огонь под установленной в снегу решеткой. Тетя Сара ввела меня внутрь, чтобы показать, как тут все устроено. Баня представляла собой внушительное бревенчатое строение, разделенное посередине высокой перегородкой. В той половине, где мы стояли, располагался деревянный помост, похожий на прилавок мясника, окаймленный небольшой канавкой, проделанной в полу. Следом за нами входят крепостные, таща металлические носилки с огромными раскаленными камнями, и складывают булыжники в эту самую канаву; жар стоит невообразимый. Тетя Сара поясняет, что человек, раздевшись, ложится на помост, а слуги закачивают через отверстия в фундаменте холодную воду, которая, попав на камни, обращается в пар.

— Эта половина для мужчин, — говорит Сара. — Та — для женщин, — она указала на проем в перегородке. — Спрятав в закрытом чуланчике одежду, вы укладываетесь на помост и лежите неподвижно, позволяя пару окутать вас. — Она окинула меня равнодушным взглядом. — Дверь закрывается изнутри. — И удалилась на свою половину.

Это было нечто новенькое, так что я разделся и улегся на помост. Тетя Сара отдала из-за перегородки команду, и вода хлынула, как Ниагара. Она заплескалась и зашипела на камнях, и в мгновение ока комната окуталась почти лондонским туманом. Пар обжигал, обволакивал, тебе оставалось судорожно глотать воздух и лежать, потея и краснея как рак. Было чертовски горячо и душно, но не без приятности, и я лежал, отмокая. Время от времени подливали еще воды, пар становился все гуще, и я погрузился почти в полудрему, когда голос тети Сары раздался вдруг прямо у меня под боком.

— Лежите спокойно, — говорит она.

Вглядываясь сквозь туман, я различил фигуру, завернутую в простыню. Ее длинные черные волосы ниспадали мокрыми прядями, обтекая правильное, невозмутимое лицо. Меня вдруг обуяли мысли, которые Ист назвал бы не иначе как темными. В руке у нее была связка березовых веток; она положила мне на плечо влажную руку и хрипло промолвила:

— Это высшее удовольствие бани. Не шевелитесь.

И тут, в этой адской жаре, она принялась нахлестывать меня: сначала легко, поднимаясь от ступней к плечам и обратно, потом с каждым разом все сильней и сильней, пока я не начал вскрикивать. Поддали еще пару, она перевернула меня и стала обрабатывать грудь и живот. Во мне проснулся интерес, так как, хотя было немного больно, эффект получался воистину бодрящий.

— Теперь меня, — говорит Сара, жестом приказывая мне встать и взять веник. — Русские дамы часто пользуются крапивой, — продолжает она, и голос ее чуть-чуть дрогнул. — Я же предпочитаю березу — это жестче.

В мгновение ока она выскользнула из простыни и улеглась лицом вниз на помост. Я буквально пожирал глазами это стройное обнаженное тело, но тут чертовы крепостные добавили еще пара, и я стал хлестать, от души охаживая ее. Сара вздыхала и постанывала, я же наяривал, как одержимый, так что ветки трещали; когда пар осел, она перекатилась на спину — рот приоткрыт, глаза широко распахнуты, — подвинулась поближе ко мне и простонала:

— Ну же! Давай! Пажалста! Я хочу! Давай же! Пажалста!

Мне ли не распознать признаки легкого озорного флирта? Так что, хлестнув ее пару раз напоследок, я заскочил наверх, пылая от страсти. Господи, сколько мне пришлось терпеть! Но в силу своей извращенности я дразнил ее до тех пор, пока она не притянула меня к себе, вздыхая и царапая ногтями мою спину, и мы стали кататься по помосту, окутанные облаками пара. Сара извивалась и билась так, что стало страшно, не свалимся ли мы с помоста прямо на раскаленные камни. Наконец, когда я остался лежать, совершенно опустошенный, она соскользнула с досок и обдала меня целым ведром холодной воды. Вспоминая это и другие ощущения, я удивляюсь, как мне удалось пережить баню.

Как ни удивительно, я почувствовал себя лучше: хоть русские и варвары, у них есть несколько превосходных вещей, и я до сих пор благодарен Саре — без сомнения, самой лучшей в мире тете.

В своем тщеславии я полагал, что она затеяла эту банную оргию чисто из желания скоротать долгую зиму, но оказалось, что тут крылась и другая цель, в чем мне предстояло убедиться на следующий день. Вещь это, безусловно, дикая и невообразимая, для таких, как мы с вами, но в этой феодальной России… Впрочем, обо всем по порядку.

После обеда Пенчерьевский предложил мне проехаться верхом. Удивительно было не это, а его поведение: он был молчалив и сдержан. Если бы речь шла не об этом жестоком самодуре, я бы сказал, что граф нервничает. Отъехав от дома на некоторое расстояние, мы шагом пустили коней брести по заснеженным полям, и тут он вдруг заговорил, — и о чем бы вы думали — о казаках. Поначалу полковник нес всякую чушь: как казаки скачут, поджав колени, словно жокеи (это я и сам подметил), и как отличить уральца от черноморца: у первых на голове овечья шапка, у вторых — берет с длинным хвостом. Полковник рассказывал, как его собственное племя — запорожских казаков, или кубанцев, являющихся лучшими среди всех, несколько поколений назад переселили по указу императрицы на восток, под Азов, но он, Пенчерьевский вернулся на свою исконную землю, где и намерен обосноваться, вместе со своим потомством, на веки вечные.

— Старые времена ушли, — говорит он, и передо мной, словно воочию, встает его массивная, закутанная в овчинный тулуп фигура, вырисовывающаяся в седле на фоне заходящего кроваво-красного зимнего солнца; глаза затуманенным, невидящим взором созерцали безбрежную белую пустыню. — Времена великих казаков, которые не боялись ни царя, ни султана и отстаивали нашу жизнь и свободу остриями собственных пик. Нас не связывали никакие узы, кроме товарищества и уважения к гетману, избранному, чтобы вести нас. Я тоже был гетманом. Теперь Россия стала иной, и вместо гетмана нам присылают управителей из Москвы. Что ж. Я живу здесь, на отчей земле, у меня есть доброе имение, мужики, земли — есть, что передать в наследство сыну, которого мне не дано было произвести на свет.

Пенчерьевский посмотрел на меня.

— А я хотел бы сына. Такого, как ты, высокого копейщика, способного скакать во главе собственной sotnia.[70] У тебя есть сын? Крепкий мальчишка? Отлично. Но как бы мне хотелось, будь все наоборот: чтоб у тебя не было в Англии жены, сына, ничего, тянущего тебя домой. Я сказал бы тебе тогда: «Оставайся у нас. Стань мне как сын. Стань мужем моей дочери, подари ей сына, а мне внука, которые унаследуют все после нас и будут владеть землей здесь, в Новороссии, краю сильных, где только настоящий мужчина может устроить жизнь свою и своего потомства. Вот что я сказал бы».

Что ж, лестно слышать, кто спорит, хотя мне не стоило труда указать ему, что у Вали уже есть муж, и даже будь я готов и свободен… Тут мне пришло в голову, что полковник вовсе не из тех людей, которых могут смутиться перед подобными пустяками. Возможно, Моррисон был не самым лучшим тестем, но по сравнению с этим парнем показался бы агнцем.

— А так, — продолжает он, — у меня есть зять — ты сам видел, что это за тип. Одному Богу известно, как моя дочь могла… Ну да ладно. Я обожаю ее, балую в память о ее бедной матери и потому что люблю. И хотя он был последним из людей, которых я желал бы ей в мужья, ладно, она без ума от него, и мне казалось, что в жилах их детей будет течь моя кровь, они станут казаками, наездниками, копейщиками, которыми можно гордиться. Но у меня нет внуков — и он не хочет дать их мне!

Полковник зарычал и сплюнул, потом повернулся ко мне. Некоторое время язык будто отказывался подчиняться ему, а затем графа прорвало.

— Нужен мужчина, который наследует мне! Я слишком стар, чтобы заводить детей или жениться снова. Валя — мое любимое дитя, единственная моя надежда — но она связана с этим… этим пустопорожним… Так ей и придется вековать бездетной, если только… — Он закусил губу, и выражение его лица сделалось страшным. — Если она не родит мне внука. Это все, ради чего стоит жить! Увидеть Пенчерьевского, которому можно передать все, что имею… Кто бы ни был его отец, лишь бы это был настоящий мужчина! Раз им не может стать ее муж, то… Пусть это грех пред Богом, перед церковью, перед законом — но я казак, и что нам до Бога, церкви и закона! Мне плевать! Все, что я хочу, — увидеть внука, который продолжит мой род, мое имя — и если придется за это гореть в аду, оно того стоит! По крайней мере, здесь будет править Пенчерьевский, и все нажитое мной не растащат по кускам жалкие родственнички этого малого! Мужчина должен сделать моей Вале сына!

Мне не требуется долго объяснять что к чему, тем более когда заросший бородой бабуин семи футов ростом ревет мне прямо в лицо. То, что я уяснил из этого бурного словоизлияния, буквально лишило меня дара речи. Я всей душой за семью, знаете ли, но сомневаюсь, что инстинкт продолжения рода во мне настолько силен.

— Ты — тот мужчина, — продолжает он и вдруг подводит лошадь еще ближе и хватает меня за руку своей лапищей. — Ты можешь родить сына — у тебя уже есть один в Англии, — прохрипел он мне прямо в лицо. — И Сара одобрила тебя. Когда война кончится, ты уедешь отсюда и отправишься в Англию, далеко-далеко. Никто не будет знать — только ты и я!

Снова обретя язык, я пролепетал что-то насчет мнения самой Вали.

— Это моя дочь, — ответил граф, и голос его прозвучал резко, как звук напильника. — Ей известно, что значит род Пенчерьевских. Она подчинится. — И он в первый раз улыбнулся: кривая, жутковатая ухмылка исказила заросшее бородой лицо. — И судя по рассказу Сары, подчинится не без удовольствия. Для тебя же это будет нетрудно. Кроме того, — и полковник хлопнул меня по плечу, едва не выбив из седла, — это тебе зачтется, и если в аду тебе потребуется помощь, позови Пенчерьевского, и он придет!

Хотя предложение было весьма необычным, не стану делать вид, что оно пришлось мне не по душе. Немного жутковато, но очень уж заманчиво. А еще представьте себе хоть на миг реакцию Пенчерьевского на вежливый отказ. Думаю, продолжать и не стоит.

— Будет мальчик, — говорит он. — Я знаю. А если вдруг девочка — я найду ей в супруги настоящего мужчину, даже коли ради этого целый свет придется перерыть!

Экий импульсивный тип, этот граф — ему даже в голову не пришло, что именно его крошка Валя может быть бесплодна, а не ее муж. Ну, мне-то какой прок был подавать голос? Так что я молчал, предоставив папаше самому все устроить.

И он справился великолепно — ну еще бы! — при поддержки-то такой похотливой шлюхи, как Сара (леди явно получала удовольствие от проведения экспериментальных работ, это уж как пить дать). Мой черед пришел в полночь. Крадясь на носочках по коридору, ведущему от наших с Истом комнат в другое крыло, я ощущал себя в роли племенного быка на сельскохозяйственной выставке: «Леди и джентльмены! Обратите внимание: Флэшмен-Черныш Двадцать Первый с фермы „Рогозад“!»

В полном странных звуков старом доме было жутковато и одиноко, но меня вдохновляла истинная любовь, тем более что дверь Вали была приоткрыта и узкая полоска серебристого света падала из нее на пол коридора.

Я вошел; она стояла на коленях перед кроватью и молилась! Не могу сказать, стремилась ли она вымолить прощение за грех прелюбодеяния или взывала о помощи в успешном свершении этого греха, мне недосуг было спрашивать. В таких случаях нет смысла разглагольствовать, сетовать на обстоятельства и говорить: «Ну как? Будем мы… ну…?» С другой стороны, не к лицу с криками «ура» набрасываться на солидную замужнюю даму. Так что я наклонился и нежно-нежно поцеловал ее, потом снял с нее ночную рубашку и бережно уложил Валю на кровать. Я чувствовал, как дрожит ее тельце в моих объятьях, и принялся деликатно целовать, ласкать ее, шепча на ушко всякие глупости. И тут нежные ручки обвились вокруг моей шеи.

Между нами говоря, граф, видимо, недооценивал конную артиллерию, ибо у кого, кроме мужа, она могла всему этому научиться? Я настраивался на сопротивление, на необходимость подбадривать ее, но Валя вошла во вкус сразу, словно изголодавшаяся вдовушка, и вовсе не из чувства долга или из благодарности к дому Пенчерьевских я задержался в ее комнате до четырех утра. Мне по душе гибкие блондинки со здоровым аппетитом, и когда я наконец скользнул в свою остывшую за ночь кровать, меня грело ощущение честно выполненной работы.

Но ответственное дело требует ответственного подхода, и поскольку существовала, насколько можно было понять, молчаливая договоренность, что наша сделка действует до успешного ее завершения, в последующие ночи я наносил частые визиты в спальню Вали. Судя по всему, маленькая плутовка была очень послушной дочерью — до чего же похотливый народ эти русские! Осмелюсь предположить, это у них от холодного климата. Странное дело, но во мне постепенно начало возникать ощущение, что мы на самом деле муж и жена, и без сомнения, не последнюю роль здесь играла конечная цель наших ночных забав. Днем же мы вели себя точно так, как прежде, и если Сара ревновала племянницу к получаемой той удовольствиям, то никак этого не выказывала. Пенчерьевский не говорил ни слова, но время от времени я замечал, как он, теребя пальцами бороду, бросал на нас из-за стола удовлетворенные взгляды.

Ист, уверен, что-то подозревал. Его обращение со мной сделалось нервным, он еще более, чем прежде, избегал общества семьи. Но молчал. Боялся, надо думать, что его догадки могут получить подтверждение.

Единственной ложкой дегтя были опасения, что по прошествии ближайших месяцев может выясниться факт тщетности моих стараний. Но я готовился не робея встретить упреки Пенчерьевского, если такое случится. Валя, зевающая за завтраком, служила лучшим подтверждением того, что я добросовестно вношу свой мужественный вклад. А потом случилось нечто, сделавшее всю эту маленькую сделку бесполезной.

В те зимние месяцы обширное имение в Староторске время от времени навещали гости — все, без исключения, военные. Ближайший город — где я встретился с Игнатьевым — являлся важным армейским центром, этаким перевалочным пунктом на пути к Крыму. Поскольку приличных мест для размещения там не было, самые важные из проезжающих имели обыкновение заглядывать к Пенчерьевскому. В этих случаях нам с Истом вежливо давали понять, чтобы мы оставались в комнатах под охраной казака в коридоре и ели тоже у себя. Но мы все равно ухитрялись разглядеть гостей, выглядывая из окон: среди последних оказались Липранди, и еще одна большая штабная шишка, в которой Ист опознал князя Воронцова. После одного из таких визитов мы сообразили, что в библиотеке графа имело место нечто вроде военного совещания: об этом свидетельствовала атмосфера, стоявшая там поутру, а в углу обнаружилась большая подставка для карт, которой раньше не было.

— Нам следует держать глаза и уши открытыми, — заявляет мне потом Ист. — Знаешь, если нам удастся выскользнуть из комнат, пока они будут заседать, мы можем пробраться в старую галерею и выведать много интересного.

Вокруг библиотеки шла этакая отделанная панелями галерея, в которую можно было попасть через маленькую боковую дверь. Но, как вы можете себе представить, у меня, намеревавшегося залечь поглубже, подобное предложение совсем не вызвало энтузиазма.

— Чепуха! — заявляю я. — Мы не шпионы, но даже если так, то разнюхай мы хоть все секреты русского генерального штаба, что нам от них проку?

— Кто знает, — отвечает Ист задумчиво. — Казак, дежурящий у наших дверей, полночи спит беспробудным сном, разве ты не знал? Пахнет перегаром. Мы можем выбраться, и вот что я скажу, Флэшмен: если приедет еще какой-нибудь высокий чин, нам стоит попробовать подслушать разговор с ним. Это наш долг.

— Долг? — заявляю я, встревожившись. — Подслушивать — это долг? С кем ты водил компанию в последние годы? Сомневаюсь, что Раглан или любой другой честный человек будет высокого мнения о таком поведении. — Высокие моральные принципы, как видите, иногда могут оказаться весьма кстати. — К тому же в этом доме нас принимают с добром, как гостей.

— Мы — пленники, — говорит Ист. — И никто не брал с нас никаких обещаний. Любые добытые нами сведения являются нашим законным приобретением. А если мы узнаем что-то действительно стоящее, то можно попытаться и бежать. Крым не так уж далеко отсюда.

Это ужас какой-то. Куда бы ты ни делся, где бы не прятался, обязательно сыщется какой-нибудь свихнувшийся на чувстве долга и обуреваемый жаждой деятельности ублюдок, который начнет трепать тебе нервы. Шпионить за русскими, а потом брести через эти снега сквозь ночную тьму, когда на хвосте у тебя сидят казаки Пенчерьевского — эти картины живо вспыхивали в моем воображении, пока Скороход, покусывая губу, продолжал с задумчивым видом выкладывать свои сумасбродные идеи. Спорить было бессмысленно — это выглядело бы так, словно я, в отличие от него, не горю желанием послужить родной стране. Да и о чем разговор: не получится у нас ни разнюхать что-нибудь стоящее, ни смыться, ни совершить еще другую-какую глупость. Я готов был поставить тысячу против одного — но, увы, то была бы ставка на проигрыш.

Тем не менее после нашего маленького диалога прошло еще несколько недель, и ни один важный русский не заглянул к нам в гости. Потом настал черед моего приключения с Валей, и идиотские бредни Иста выветрились у меня из головы. И вдруг как-то утром, дней через десять после того, как я начал «обкатывать кобылку», на двор влетают два русских штабс-капитана, а следом за ними большие сани. Вскоре появляется графский мажордом, чтобы с извинениями препроводить Иста и меня в наши комнаты.

Благоразумно завесив слуховую трубу, мы целый день не отходили от окна в комнате Иста. Прибыли еще сани, и, судя по гомону голосов в доме и топоту ног по лестнице, мы сообразили, что тут обещает состояться большая вечеринка. Ист был сам не свой от возбуждения, но по-настоящему он задергался, когда ближе к вечеру прибыли сани, встречать которые вышел на крыльцо сам Пенчерьевский. Да еще такой, какого мы раньше не видели — в своем полном парадном мундире.

— Что-то важное, — заявляет Ист, сверкая глазами. — Судя по всему, сюда пожаловала настоящая большая шишка. Господи, я готов отдать годовое жалованье, чтобы узнать, о чем будут говорить внизу сегодня вечером. — От волнения он весь побелел. — Флэшмен, я собираюсь подслушать!

— Да ты спятил, — говорю. — Это когда казак всю ночь слоняется по коридору? Ты говоришь, он спит? Так может ведь и проснуться, а?

— Я должен рискнуть, — твердит он в ответ.

И что бы я ни пробовал: взывал к здравому смыслу, офицерской чести, напоминал о долге гостя — кажется, даже притянул Арнольда и религиозные заповеди, — Ист оставался непреклонен.

— Ладно, но на меня не рассчитывай, — говорю ему. — Оно того не стоит: ничего интересного они не скажут, а дело это небезопасное и, разрази меня гром, совсем неджентльменское. Так вот!

К моему изумлению, он хватает меня за руку.

— Я уважаю твои доводы, дружище, — говорит Скороход. — Но ничего не могу сделать. Возможно, я ошибаюсь, но мне мой долг видится иначе, понимаешь? Согласен, как пить дать, это может оказаться напрасными потугами, но кто знает? Кроме того, у меня, в отличие от тебя, нет особых заслуг перед страной и королевой. И я хочу попробовать.

При таком раскладе мне не оставалось ничего иного, как сунуть голову под одеяло и храпеть так, чтоб весь свет знал, что Флэши ни при чем. Как выяснилось, отважный Ист тоже: наутро он поведал, что казак всю ночь оставался начеку, и экспедиция не состоялась. Но сани простояли во дворе весь день, а за ним и следующий. Мы безвылазно сидели у себя, казак не смежал глаз, и Ист начал кипятиться.

— Три дня! — кричит он. — Кто же это может быть? Говорю тебе, это очень важная встреча! Я знаю. А мы сидим тут, как мыши в мышеловке, в то время как дай нам хоть на час выскользнуть на волю, мы сможем выведать нечто — о, кто знает, — что может решить исход войны! Есть от чего сойти с ума!

— То-то я и гляжу, — говорю я. — Тебе ведь никогда раньше не приходилось сидеть под замком? А мне вот приходилось. И чаще, чем хотелось бы. Поэтому могу сказать, что со временем ты теряешь способность мыслить здраво. Вот что с тобой происходит. К тому же ты устал — иди, выспись хорошенько и выкинь из головы эту блажь.

Но он не успокаивался, и к обеду мое терпение совсем почти истощилось, как вдруг вместе с принесшими еду слугами в комнату вошла Валя. По ее словам, ей просто захотелось проведать нас. Мы славно провели время, перекинулись в картишки на троих — для Иста, как я подметил, это была сущая пытка. Рядом с ней он и в лучшие времена тушевался, не зная, куда себя девать, а тут его вдобавок снедало страстное желание выведать у нее, что творится внизу и кто эти приезжие. Валя весело щебетала, просидев у нас до девяти, а когда я провожал ее до двери, она, наклонив свою светлокудрую головку, бросила мне взгляд, яснее всяких слов говоривший: «Это уже третья ночь. Ну как?» Я отправился в свою комнату, снедаемый порочными желаниями, оставив Иста зевающим и погруженным в раздумья.

Не будь я таким похотливым скотом, благоразумие наверняка удержало бы меня той ночью в кровати. Вместо этого в полночь я выскользнул за дверь, обнаружив казака, развалившегося, откинув голову и раскрыв рот, на стуле. В коридоре висел перегар, погуще чем в кабачке у Дэвиса. «Это Валя, ее работа, — подумал я, — вот маленькая чертовка». Миновав казака, который даже не пошевелился, и стараясь не попадать в круг света стоящей рядом с ним лампы, я достиг лестничной площадки.

Все было тихо, но из холла внизу лился тусклый свет, а через перила виднелись фигуры двоих, облаченные в белые мундиры и каски часовых, стоящих с саблями наголо у больших двойных дверей библиотеки. Мимо них прогуливался, покуривая сигарету, дежурный офицер. Мне пришло в голову, что бродить сейчас по дому в темноте вовсе не безопасно — они могут решить, что я не хуже Иста заделался шпионом. Поэтому я не стал медлить и через пару минут уже воссоединялся во всю мочь со своим любимым «цветком степей». О, она, помнится, просто пылала от страсти. После первого стремительного раунда мы выпили теплого вина, поболтали трепетно, подремали, после чего снова принялись за дело, медленно и нежно, и передо мной, как сейчас, предстает это прекрасное белое тело, витает аромат ее волос… Ах, как же мы, старые солдаты, бываем болтливы!

— Тебе нельзя слишком медлить, любимый, — говорит она наконец. — Даже пьяный казак не может спать вечно.

И она засмеялась, шутливо укусив меня за подбородок. Нежно поцеловав ее на ночь, я натянул ночную сорочку, еще разок стиснул ее прелести и выбрался в холодный коридор, ведущий к лестнице. Стоило мне достичь второй ступеньки, как я, оледенев от ужаса и со стучащим, как молот, сердцем, замер, прильнув к стене. На лестничной площадке кто-то был. Я слышал его, потом разглядел очертания в тусклом свете, лившемся из коридора, где располагалась комната графа. Облаченный, как и я, в ночную рубашку человек скорчился у арки, подслушивая. С облегчением выдохнув про себя, я понял, что это всего лишь Ист.

Этот придурок, встав посреди ночи, обнаружил, что казак уснул, и теперь воплощал в жизнь свои идиотские патриотические фантазии. Я тихонько присвистнул, и с удовольствием посозерцал, как Ист пытается проломиться сквозь стену. Потом подошел к нему и попробовал заставить не шуметь.

Скороход схватил меня за руку.

— Ты?! Флэшмен! — из горла у него вырвался хриплый звук. — Как?.. Что ты?.. Почему не сказал мне? — Я никак не мог понять, куда он клонит, пока Ист не зашептал лихорадочно: — Ты молодчина! Услышал что-нибудь? Они все еще здесь?

Этот чокнутый подумал, что я решил заняться его наушным ремеслом. Ну ладно, так мне хотя бы удастся избежать подозрений, что я творил разврат с предметом его обожаний. Я покачал головой. Маньяк закусил губу, и тут вдруг выдохнул мне в ухо:

— Ну, так скорее! На галерею — они все еще там!

И пока я, перепуганный насмерть, смотрел сквозь перила на застывших на страже часовых, Скороход стремительно пересек площадку. Мне не хватило смелости громким шепотом окликнуть его; скрытый в тени, он возился с задвижкой дверцы. Я лишь на мгновение задержался, прежде чем двинуться по направлению к своей кровати и безопасности, и тут из коридора послышался громкий зевок. Охваченный паникой, я, словно меня кнутом хлестнули, нырнул вслед за Истом к низкому проему, ведущему на галерею. «Назад, назад, чокнутый ублюдок», — шептали мои губы совершенно беззвучно — и последнее к лучшему, — ибо стоило открыть дверь, как звуки из библиотеки сделались отчетливо слышны. Сквозь расписные экраны, отделяющие галерею, просачивался свет. Если наш казак выйдет и посмотрит в сторону лестницы, тусклое мерцание, распространяющееся от входа, привлечет его внимание. Неслышно ругаясь, я протиснулся вперед, осторожно прикрыв за собой дверь.

Ист, пятками ко мне, распластался на полу галереи. В узком замкнутом пространстве между резными панелями и стеной стоял затхлый дух, как в церкви. Голова моя очутилась не далее чем в футе от экрана: слава богу, конструкция была достаточно надежной, лишь кое-где были прорезаны отверстия. Дрожа и отдуваясь, я лежал, слыша, как в библиотеке кто-то говорит по-русски:

— … так что до поры нет необходимости менять приказы. Предприятие достаточно солидное, и не стоит создавать путаницу.

Эти слова мне запомнились, потому что были первыми услышанными, зато следующие несколько секунд я, ухватив Иста за ногу и жестами пытаясь вдолбить ему в голову необходимость убираться отсюда чем скорее, тем лучше, был слишком занят, чтобы обращать внимание на разговор. Но мой приятель, чтоб ему лопнуть, не собирался двигаться с места, показывая мне, что надо лежать тихо и слушать. Так я сделал, и мы вызнали целый ряд первоклассных военных тайн, ни больше ни меньше: про назначение генерал-комиссара Омской губернии и про грядущую отставку парня, командующего в Оренбурге.

«В Конной гвардии своих задниц бы не пожалели за такие секреты», — раздраженно подумал я и собрался уж было уползти, предоставив этой бестолочи-Исту в одиночку страдать своей опасной манией, как вдруг из библиотеки до меня донесся усталый, хриплый, но хорошо поставленный голос. Он назвал имя, заставившее меня замереть, насторожив уши.

— Итак, мы пришли к согласию по поводу наших планов? Отлично. Благодарю вас, господа. Вы хорошо поработали, и мы очень довольны представленными вами рапортами. Прежде всего речь идет о «Номере семь», разумеется. — Последовала пауза. — Хотя час и поздний, граф Игнатьев согласится, быть может, познакомить нас с основными его пунктами?

Игнатьев. Мой хладнокровный приятель из конторы регистратора. Без видимой причины сердце мое заколотилось еще быстрее, чем раньше. Осторожно повернув голову, я прильнул глазом к ближайшему из отверстий.

Стоявший под нами роскошный стол Пенчерьевского был ярко освещен и завален бумагами. Вокруг него расположились пятеро. На дальнем конце, лицом к нам, стоял Игнатьев — элегантный и важный в своем белом мундире; за спиной у него стояла та самая подставка, увешанная картами. Слева от капитана сидел крупный малый с седыми висками и в голубом расшитом кителе — маршал, не меньше. Напротив, справой стороны от Игнатьева, устроился высокий, с крючковатым носом и лысиной штатский; его подбородок покоился на сложенных ладонях. Высокая спинка придвинутого к ближнему концу стола кресла скрывала сидящего в нем, но мне показалось, что голос принадлежал именно ему, поскольку сидевший рядом адъютант произнес:

— Это необходимо, Ваше Величество? Все уже решено, и кроме того, я боюсь, что вы на сегодня уже перетрудились. Быть может, завтра…

— Нет, лучше сегодня, — заявляет сидящий, и в голосе его слышится жуткая усталость. — Я не настолько уверен в своем завтрашнем дне, как это было раньше. А дело крайне спешное. Прошу вас, граф, продолжайте.

Адъютант поклонился. Я почувствовал, как Ист разворачивается ко мне. На лице его было написано крайнее изумление, а губы беззвучно шептали: «Царь? Сам царь?»

Ну, наверное, кого же еще могли они называть «величеством»? [XXVIII*] Я не знал, но навострил глаза и уши, как только Игнатьев поклонился и встал вполоборота к карте. Его негромкий, металлический голос отражался от панелей библиотеки.

— «Номер семь», план, известный как экспедиция на Инд. С позволения Вашего Величества.

Я решил, что ослышался. Инд — это же в Северной Индии! Какого черта им там нужно?

— Пункт первый, — продолжает Игнатьев. — Учитывая, что внимание союзных сил, прежде всего Великобритании, приковано к вторжению в Крым, появляется возможность распространить нашу политику умиротворения и просвещения на неспокойные страны, расположенные между нашими восточными и южными границами. Пункт второй: вернейший путь воплотить в жизнь эту политику, а заодно нанести сокрушительный удар врагу, состоит в уничтожении, путем народного восстания, поддержанного армейскими силами, позиций Англии на индийском континенте. Пункт третий: время для военного вторжения сил Вашего Императорского Величества пришло, и нужно действовать безотлагательно. Вот почему речь идет об экспедиции на Инд.

Мне показалось, я перестал дышать — настолько невероятным было услышанное.

— Пункт четвертый. Вторжение будет предпринято силами тридцатитысячного корпуса, в том числе десять тысяч казаков. Генерал Дюамель, — Игнатьев поклонился лысому, — агент Вашего Величества в Тегеране, заверяет, что операция будет поддержана Персией, если ту удастся спровоцировать на войну с британским союзником, Турцией. Пункт пятый…

— Бросьте вы эти пункты, — говорит Дюамель. — Последний невыполним: Персия останется нейтральной, но враждебной интересам Британии — как обычно.

Игнатьев снова поклонился.

— С разрешения Вашего Величества. Проговорено и одобрено, что силы афганцев и сикхов должны быть вовлечены в борьбу с Англией, помогая нашему вторжению. Они должны понимать — как и все туземные народы Индии, что наша экспедиция не носит завоевательного характера, ее цель — ниспровергнуть власть англичан и освободить Индию. — Капитан сделал паузу. — Тем самым нам предстоит освободить народ, служащий источником благосостояния Британии.

Он взял указку и обратился к карте, изображавшей Центральную Азию и Северную Индию.

— Мы наметили для будущего вторжения пять возможных путей. Прежде всего, это три пустынных маршрута: Усть-Юрт — Хива — Герат; Раим — Бухара; Раим — Сырдарья — Ташкент. Данные пути, хотя и получили поддержку генерала Хрулева,[71] — при этих словах крепкий малый с бакенбардами приподнялся в кресле, — были оставлены, так как проходят через неспокойные районы, где действуют еще незамиренные таджики, узбеки и кокандцы под руководством своих разбойных вожаков Якуб-бека и Иззата Кутебара. Вопреки принятым против этих бесчинствующих бандитов строгим мерам и занятию их гнезда, Ак-Мечети, они пока достаточно сильны, чтобы задержать продвижение экспедиции. Чем меньше нам придется сражаться до перехода через индийскую границу, тем лучше.

Игнатьев проехал указкой вниз по карте.

— Таким образом, южные маршруты, в обход Каспия, являются более предпочтительными: либо через Тебриз и Тегеран, либо через Герат. Выбирать между ними сейчас нет необходимости. Дело в том, что пехота и артиллерия могут быть легко доставлены через Каспийское море в Герат, в то время как конница пройдет через Персию. Как только мы окажемся в Персии, британцы разгадают наши намерения, но будет поздно, слишком поздно. Мы проследуем через Кандагар и Кабул, встречая теплый прием, благодаря ненависти, питаемой афганцами к англичанам, и двинемся в Индию.

— Согласно надежным сведениям, — продолжает граф, — в Индии расквартированы двадцать пять тысяч британских солдат и триста тысяч туземных войск. Последние проблемы не представляют — стоит нам начать вторжение, большинство из них разбежится или примкнет к восстанию, спровоцированному нашим присутствием. Будет удивительно, если спустя шесть месяцев после нашего перехода через Хайбер на континенте останется хоть один английский солдат, штатский или хотя бы одно британское поселение. Индия будет освобождена и возвращена ее населению. Оно же будет нуждаться в нашей помощи и военном присутствии — в течение неопределенного периода времени, на случай попытки реванша.

— Уж кто бы сомневался, — пробормотал Ист.

Я чувствовал, как он весь дрожит от возбуждения. Сам же я пытался осмыслить значение услышанного. Ясное дело, страх за Индию существовал. Сколько себя помню — «Большой Медведь идет через перевалы!» Но никто до конца не верил, что русским хватит духу или готовности попробовать это сделать. И вот, пожалуйста: все просто, ясно и понятно. И разве не самым удивительным совпадением в нашем отчаянном предприятии оказалось то, что среди подслушивающих оказался я — человек, как никто другой знающий об афганских делах и слабости нашей северной индийской границы? И мне ли было не знать, насколько выполнимо это предприятие: о да, у них все должно было получиться как надо.

— Итак, Ваше Величество, — говорит Игнатьев, — вот суть нашего плана. Нам, как и Вашему Величеству, еще предстоит проработать все детали, но, даже если возникнет необходимость внести в мой доклад поправки, Ваше Величество, без сомнения, сочтет возможным подтвердить данное уже вами одобрение. — Он произнес это нарочито спокойно, стараясь скрыть заинтересованность — так всякий творец идеи радеет об официальном одобрении своего детища.

— Благодарю вас, граф, — снова раздался усталый голос. — Нам все ясно. Господа? — Последовала пауза. — Дело крайне серьезное. Никогда прежде не предпринималось такой попытки. Но мы уверены — нет так ли?

— Это всегда было возможно, — важно кивнул Хрулев. — Теперь же дело решенное. Одним ударом мы очистим от англичан Индию и распространим влады… влияние Вашего Императорского Величества от мыса Нордкап до острова Цейлон. Ни одному царю за всю историю не удавалось так расширить пределы страны. Войск достаточно, план проработан, условия идеальны. Весь цвет английской армии и флота увяз в Крыму, и не подлежит сомнению, что Индия не дождется помощи еще целый год. Но к тому времени мы уже займем место Британии в Южной Азии. [XXIX*]

— И начать следует без промедления! — раздался голос царя.

— Не теряя ни минуты, Ваше Величество. Воспользовавшись южным маршрутом, мы можем стоять у Хайбера — со всеми силами, орудиями и снаряжением, — через семь месяцев, начиная с этого дня, — поза Игнатьева была почти вызывающей: голова высоко поднята, одна рука лежит на столе. Все молча ждали, и до меня донесся вздох царя.

— Так быть по сему. Прошу простить, господа, за мое желание выслушать еще раз все снова, но вещи это серьезные, требующие не раз и не два поразмыслить над ними, даже если было дано первоначально одобрение, — Николай закашлялся. — План одобрен, так же как и прочие, за исключением… Да, «Номера десять». Последний должен быть возвращен в Омск для дальнейшего изучения. Можете идти, господа.

Раздался скрип кресел, и Ист пихнул меня, указывая на дверь. Я был настолько потрясен нашим невероятным открытием, что почти забыл, где мы находимся, и что оставаться здесь далее нам, черт побери, не следует. Я двинулся к выходу, Ист наседал мне на пятки. И тут до нас снова доносится голос Игнатьева.

— Разрешите, Ваше Величество? В связи с «Номером семь» — индийской экспедицией, высказывались мнения о необходимости отвлекающих маневров, имеющих целью не допустить преждевременного раскрытия противником наших намерений. У меня есть план, еще не до конца проработанный, способный направить наших врагов по ложному следу.

Тут мы замерли, прильнув к двери. Капитан продолжал:

— Мы готовили планы, правда, недостаточно подробные, по организации отвлекающей экспедиции через Аляску в направлении североамериканских владений Англии. Есть идея, что если эти планы, якобы совершенно случайным образом, попадут в руки британского правительства, они полностью отвлекут внимание врага от восточного театра.

— Мне это не нравится, — раздался голос Хрулева. — Я знаком с планом, Ваше Величество. Это все излишне и надуманно.

— В нашем распоряжении, — продолжает, ничуть не смутившись, Игнатьев, — имеются два английских офицера. Этих пленников из Крыма я распорядился доставить в этот самый дом исключительно ради означенной цели. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы предположить: обнаружив поддельный план североамериканской экспедиции, они попытаются бежать, дабы сообщить о нем своему правительству.

— И что? — говорит Дюамель.

— Им это, естественно, удастся. До Крыма рукой подать. Все должно быть организовано так, чтобы они не догадались о предназначенной им роли послушного орудия в наших руках. И их правительство будет, по меньшей мере, дезориентировано.

— Слишком хитро, — ворчит Хрулев. — Шпионские игры.

— С позволения Вашего Величества, — настаивает Игнатьев, — трудностей тут не предвидится. Этих двоих я отбирал тщательно — они идеально подходят для наших целей. Один из них — агент британской разведки, взятый в Силистрии: умный, опасный малый. Покажите ему только намек на заговор против его страны, и он ринется на него, как коршун. Другой — совсем иного склада: здоровенный, грубый вояка, силы много, ума мало. Здесь он развлекается тем, что волочится за каждой юбкой. — Я почувствовал, как Ист рядом со мной напрягся, услышав эти наглые измышления. — Но без него не обойтись: даже если мы сможем устроить их побег отсюда и позволим без помех достичь Крыма, им еще предстоит прорваться к своей армии под Севастополем, а нам вряд ли удастся заставить наши силы в Крыму беспрепятственно пропустить их. Этот второй парень принадлежит к тому типу изворотливых мерзавцев, которые где угодно пролезут.

Повисла тишина. Потом заговорил Дюамель:

— Должен согласиться с Хрулевым, Ваше Величество. Необходимости в этой затее нет, а риск может быть велик. Англичане — не дураки, они способны учуять подвох. Все эти фальшивые планы, премудрые стратагемы — они только возбудят подозрения. Наша схема вторжения в Индию великолепна, она не нуждается в подобных ухищрениях.

— Хорошо, — голос царя превратился в хриплый шепот. — Все высказались против вас, граф. Пусть ваши английские офицеры спят спокойно. Но мы все равно благодарны вам за проявленное рвение. А теперь, господа, мы поработали уже довольно…

Ист вытолкал меня на площадку прежде, чем царь окончил фразу. Мы осторожно прикрыли дверь, и на цыпочках стали пробираться к нашему коридору, хотя слышали, как внизу хлопают двери библиотеки. Я выглянул из-за угла: казак снова храпел, и мы бесшумно проскользнули мимо него в комнату Иста. Я рухнул совершенно без сил на его кровать, он же возился со свечой, упорно отказывавшейся загораться. Лицо Иста было бледным, как мел, но он не забыл заткнуть слуховую трубу подушкой.

— Господи, Флэшмен, — говорит он, переведя дух. Мы беспомощно смотрели друг на друга. — Что нам делать?

— А что мы можем поделать?

— Мы же все слышали, разве нет? — продолжает Ист. — Они идут в Индию! Это удар в спину! Русская армия в Хайбере… восстание! Боже правый — разве такое возможно?

Мне припомнился сорок второй год, афганцы, и представилось, что могут они натворить при помощи русской армии.

— Да, — киваю я. — Еще как возможно.

— Я знал, что нам нужно быть настороже! — воскликнул он. — Я знал! Но даже представить себе не мог… Это настолько ужасно! — Ист всплеснул руками и заходил по комнате. — Мы должны придумать хоть что-нибудь! Надо бежать, любой ценой! Наши в Севастополе должны узнать об этом. Там Раглан, он главнокомандующий… Если мы сообщим ему, и в Лондон… У них будет время, хотя бы для подготовки. Послать войска… усилить гарнизоны на границе… может даже, устроить экспедицию в Персию, или в Афганистан…

— Времени нет, — говорю я. — Ты же слышал: семь месяцев с сегодняшнего дня, и они будут на границе Пенджаба с тридцатью тысячами штыков, и одному Богу известно, с каким количеством афганцев, готовых грабить и убивать. Нужен месяц, чтобы вести дошли до Англии, вдвое больше потребуется, чтобы собрать армию — если такое возможно, в чем я сомневаюсь, и еще четыре месяца уйдет на ее переброску в Индию…

— Но этого как раз хватит! — кричит Скороход. — Если только у нас получится сбежать, причем немедленно!

— Не получится, — говорю я. — Это невозможно.

— Надо, чтоб получилось! — твердит он. — Ну-ка, глянь сюда, — Ист достал из своего стола книгу — ею оказался своего рода атлас или учебник географии, напечатанный по-русски — при виде этих жутких букв мне всякий раз приходят на ум магические заклинания, вызывающие дьявола. — Вот карта. Теперь смотри: с помощью обрывков сведений и умозаключений я вполне точно определил, где мы находимся, хотя Староторск на этой карте не указан — слишком мал. Но по моему убеждению, он располагается здесь, вот в этой пустой области — милях приблизительно в пятидесяти от Екатеринослава и в тридцати от Александровска. Я был удивлен — мне казалось, что это должно быть существенно дальше в глубь страны.

— То же могу сказать и о себе, — говорю я. — А ты совершенно уверен? Мне показалось, это у черта на рогах, так долго ехать пришлось.

— Ну, еще бы! У них всегда так — ничего не делается напрямую, должен сказать. Беспорядок, кутерьма, хаос — это для них как «Отче наш»! Но гляди же — от северной оконечности Крыма нас отделяет не более ста миль; то есть между нами и Рагланом — около пары сотен!

— И пара русских армий, — вставляю я. — И в любом случае, как нам улизнуть отсюда?

— Украдем ночью сани. И лошадей. Если будем двигаться быстро, сумеем менять коней на почтовых станциях, главное — держаться впереди погони. Ну разве ты не видишь — это же возможно! — глаза Иста яростно сверкали. — Игнатьев именно это и планировал на наш счет! Боже, какая досада, что его не поддержали! Только подумай — если бы ему развязали руки, он помог бы нам бежать, снабдив ложной информацией, и понятия не имел, что мы располагаем подлинной! Эх, какое невезение!

— Да, они ему отказали, — качаю головой я. — Ничего не выйдет. Ты говоришь, украдем сани — как далеко, по твоему мнению, удастся нам уйти, имея на хвосте Пенчерьевского с казаками? Следы от саней ведь не спрячешь — не на этой, ровной, как стол, местности. И даже если запутаешь след, они все равно точно знают, где тебя ловить, путь-то один, — и я ткнул пальцем в карту. — Через крымский перешеек. Как он там называется? Армянск. Там нас и возьмут.

— Не возьмут, — ухмыляется он, все той же улыбкой хитрого фага,[72] каким он был пятнадцать лет назад. — Потому что мы там не поедем. В Крым есть другая дорога. Я узнал это из книги, но они-то понятия не имеют, что нам это известно. Глянь-ка сюда, дружище Флэш, и мотай на ус, как важно учить географию. Вот здесь Крымский полуостров соединяется с материковой Россией, вот этим узеньким перешейком. Так? А теперь продвинемся немного на восток. Что ты видишь?

— Город под названием Геническ, — говорю я. — Но если ты рассчитываешь стащить лодку, это безумие…

— Никаких лодок, — продолжает Ист. — Что ты видишь в море, к югу от Геническа?

— Полоску из грязных точек: мухи насидели, — махаю рукой я. — Брось, Скороход…

— Выглядит похоже, — с торжеством заявляет тот. — Но на самом деле, мальчик мой, это Арабатская стрелка — вроде дамбы, шириной не более чем в полмили, по ней даже дорога не идет. Стрелка тянется через Азовское море на добрых шестьдесят миль от Геническа до Арабата в Крыму. А оттуда какая-то жалкая сотня миль до Севастополя! Разве не видишь, приятель? Если верить книге, никто не пользуется этим путем, разве что несколько верблюжьих караванов проходят за лето. Да русские почти не догадываются о его существовании! Все, что нам нужно, — это одна снежная ночь, чтобы укрыть наши следы, и пока они будут ловить нас у перешейка, мы преспокойно доедем до Геническа, потом через Арабат, и на запад, к Севастополю…

— Через всю чертову русскую армию! — кричу я.

— Да через кого угодно! Разве не понимаешь — они не будут искать нас там! Телеграфа в этой дикой стране нет и в помине… По-русски мы говорим достаточно хорошо! Господи, даже лучше, чем большинство мужиков, ей-богу! Это выход, Флэшмен, единственный выход!

Мне все нисколечко не нравилось. Не поймите меня превратно: я настоящий закоренелый бритт и вовсе не прочь послужить отчизне в обмен на жалованье, только если служба эта не влечет больших тягот или затрат. Но когда речь заходит о моей шкуре, это святое — в длинном списке вещей, которые я не готов сделать ради страны, на первом месте значится: «умереть». Особенно на конце казачьего аркана или с острием пики в кишках. Оставить это милое местечко, где меня досыта кормят, поят, ублажают как могут, и сломя голову ринуться в заснеженные русские дебри, унося ноги от завывающих за спиной дьяволов в человеческом обличье? И все ради того, чтобы сообщить Раглану про этот идиотский план! Безумие. В конце концов, какое мне дело до Индии? Конечно, мне предпочтительнее было бы видеть ее в наших руках, а не в русских, и если бы выведанные сведения могли быть без труда доставлены Раглану (который тотчас забыл бы про них или по ошибке отправил бы армию куда-нибудь в Гренландию), я мчался бы как заряд картечи. Но не в моих правилах идти на риск, угрожающий моему собственному благополучию. Вот почему мне сейчас уже за восемьдесят, а Скороход Ист уже сорок с лишком лет гниет в земле под Канпуром.

Ему, понятное дело, я такое выложить не мог. Поэтому, напустив на себя озабоченный вид, покачал головой.

— Ничего не выйдет, приятель. Послушай: что тебе известно об этой Стрелке, кроме сказанного в этой книге? А можно ли попасть на нее зимой? И существует ли она в это время года вообще? Может, ее смывает. Кто знает, а вдруг там посты на каждом из концов? И как нам пробраться через Крым в Севастополь? Мне, знаешь ли, немного пришлось попутешествовать в переодетом виде по Афганистану и Германии… ну и еще по ряду стран, и должен тебе сказать, это труднее, чем кажется. А здесь, в России, где все обязаны каждые несколько миль предъявлять свои проклятые документы, это совершенно невозможно. И все-таки… — я поднял палец, останавливая его возражения, — я бы рискнул, не будь совершенно убежден в том, что нас сцапают прежде, чем мы проедем полпути до Геническа. Даже если нам удастся удрать отсюда — что уже представляется невозможным, — они догонят нас через несколько часов. Все это безнадежно, как видишь.

— Знаю! — вспыхивает он. — Я тоже умею взвешивать шансы! Но мы должны попробовать! То, что нам удалось проведать об этом предательском плане русских, редчайшая удача! Мы должны воспользоваться ею, чтобы предупредить Раглана и наших на родине! Что нам терять, кроме своих жизней?

Знаете, когда мне заявляют такие вещи, я чувствую себя смертельно оскорбленным. Когда прочие, чужие жизни, доходы Ост-Индской компании, популярность лорда Абердина или честь британского оружия кладут на одну чашу весов, а мою драгоценную шкуру на другую, я точно знаю, что перевесит.

— Ты не понял главного, — говорю я ему. — Разумеется, никто не станет колебаться: отдавать свою жизнь или нет, если это вопрос долга, — уж я-то точно выберу без колебаний, — важно определить, в чем именно этот долг состоит. Может статься, Скороход, мне довелось повидать больше, чем тебе, но я усвоил одно — нет смысла совершать самоубийство, когда необходимо проявить терпение, наблюдать и думать. Если мы выждем, кто знает, какой шанс может представиться? А если мы станем действовать сгоряча, погибнем или еще что-нибудь — так Раглан вообще никогда не получит вестей. Вот что: раз Игнатьеву мы больше не нужны, он может обменять нас. Вот смеху-то будет, а?

В ответ он зашипел, что время бесценно, и мы не вправе ждать. Я урезонивал его тем, что мы не можем рисковать, пока не представится реальный шанс (а по моему разумению, оного можно было ждать еще очень долго). И мы продолжали ходить по замкнутому кругу, пока, совершенно измотанные, не отправились спать.

Оставшись в одиночестве (и покрываясь испариной при воспоминании о том, какому страшному риску мы подвергались, слоняясь по той затхлой галерее), я поразмыслил и понял, на что напирал мой приятель. Нам, по невероятному везению, попала в руки информация, которую каждый нормальный солдат умрет, но доставит начальству. А Скороход Ист, в отличие от меня, именно таким солдатом и был. Моя задача состояла в том, чтобы не позволить ему сотворить что-либо опрометчивое — другими словами, вообще что-либо — и в то же время изображать рвение, не уступающее его собственному. Не слишком тяжело, учитывая мои способности.

Следующие несколько дней мы потратили, перебирая десятки способов побега, один безумнее другого. Ей-богу, мне было даже любопытно, на какой стадии сумасбродства даже наш бедолага Ист начнет пугаться: помню выражение почтительного ужаса, появившееся в его глазах, когда я начал сокрушаться из-за того, что мы не спрыгнули той ночью с галереи и не перерезали всем им, включая царя, глотки.

— Сейчас, конечно, слишком поздно, все уехали, — говорю я. — Но как жаль: покончи мы с ними, и весь их планчик приказал бы долго жить. А мне ведь со времени Балаклавы не предоставлялось возможности совершить что-нибудь стоящее. Ну да ладно.

Впрочем, Скороход начал внушать мне тревогу: он вогнал себя в состояние такого волнения и горячки, что мог совершить любую глупость.

— Мы должны попытаться! — без конца твердил он. — Если в ближайшее время мы ничего стоящего не придумаем, то просто бежим! Я сойду с ума, если мы ничего не предпримем! Как ты можешь просто сидеть тут? Ах, прости, Флэшмен, я знаю, ты мучаешься не меньше меня! Извини, дружище! Я стал таким несдержанным!

Еще бы, у него же не было Вали, чье воздействие было таким успокаивающим. Я подумывал, не устроить ли ему баньку с тетей Сарой для успокоения нервов; но потом решил, что он может перевозбудиться и тогда точно наворотит дел. Поэтому предпочел изображать беспокойство и разочарование, пока Ист грыз ногти и невыносимо ныл. Так прошла неделя, за которую он, должно быть, похудел на целый стоун. Далась ему эта Индия! А потом случилось страшное: нам представилась возможность, причем такая, что отказаться я не мог ни при каких обстоятельствах.

Случилось это в тот день, когда Пенчерьевский вышел из себя — вещь редкая и весьма примечательная. Я был в гостиной, когда услышал рев полковника, доносящийся от парадной двери. Выйдя, я обнаружил его в прихожей поносящим на чем свет стоит двух парней, расположившихся снаружи на порожках. Один выглядел как священник, другой — тощий, угловатый малый в одежде клерка.

— … что за наглость: пытаться поставить себя между мной и моими людьми! — орал Пенчерьевский. — Боже милостивый, дай сил сдержаться! Разве нет душ, о которых тебе следует заботиться, поп? А тебе, Бланк, мало твоих бумажек и доносов, и тебе делать нечего? Так нет же, они занялись подстрекательством, разве не так, мерзавцы? Отправляйтесь со своими подстрекательствами куда-нибудь в другое место, пока я не приказал своим казакам высечь вас! Прочь с глаз моих и моих земель! Оба!

Он был величествен в своем гневе, напоминая одного из тех бородатых древних богов. Я бы от него бежал без оглядки, но те двое стояли на своем несмотря на угрозы.

— Мы вам не крепостные! — кричит тот, которого назвали Бланком. — Вы не можете нам приказывать.

Пенчерьевский зарычал и двинулся вперед, но путь ему преградил священник.

— Господин граф, одну минуту!

Отчаянный малый, однако.

— Выслушайте меня, умоляю. Вы же справедливый человек, а прошу я совсем о малом. Женщина стара, и если она не сможет заплатить подушную подать за своих внуков, вы знаете, что произойдет. Чиновники замуруют ей печь, и старухе останется лишь умереть от голода и холода. И детям тоже. Требуется всего-навсего рубль и семьдесят копеек серебром; я не прошу вас заплатить за нее, просто дать мне и моему другу возможность найти деньги. Мы будем рады заплатить! Вы же нам позволите? Будьте милосердны!

— Слушайте, вы, — говорит Пенчерьевский, немного успокоившись. — Разве меня волнуют эти жалкие деньги? Нет! Будь это даже сто семьдесят тысяч рублей! Не в этом дело: вы мне тут поете про старуху, которая не в состоянии заплатить за своих выродков. А мне ли не знать, что ее сын — этот подлый ублюдок! — зажиточный koulak[73] в Одессе, и сам может заплатить за нее пятьдесят раз по столько! Может ведь?! Но раз он не хочет, то государство должно применить силу закона — и никому не дозволено этому мешать! Даже мне! Скажем, я заплачу или позволю заплатить вам — что тогда будет? А я скажу, что! На следующий год от моего крыльца до самого Ростова выстроятся мужики и начнут вопить: «Мы не в силах заплатить подушную подать, батюшка. [XXX*] Заплати за нас, как заплатил за такого-то». И что тогда делать?

— Но… — начал было поп, но Пенчерьевский оборвал его.

— Вы скажете, что будете платить за них всех? Ну да, господин Бланк заплатит — теми грязными деньгами, которые шлют ему его друзья-коммунисты из Германии! Вот почему ему удается рыскать среди моих мужиков, сея соблазн и призывая к революции! Я его знаю! Лучше убери его прочь с глаз моих, поп, а то я за себя не ручаюсь!

— Но как же старуха? Проявите хоть немного жалости, граф!

— Я все сказал! — рычит Пенчерьевский. — Господи, что я с вами тут разговариваю? Убирайтесь прочь оба!

Он двинулся на них, сжав кулаки, и те двое живо скатились по порожкам. Но тот парень, Бланк [XXXI*], оставил последнее слово за собой:

— Вы — подлый тиран! Вы сами роете себе могилу! Вы и вам подобные намереваетесь жить так вечно: грабить, мучить, угнетать! Но своей жестокостью вы сеете зубы дракона, и они взойдут на горе вам! Вот увидишь, негодяй!

Пенчерьевский взбесился. Он кинул шапку на землю, затопал, а потом закричал, требуя плеть, казаков, саблю. Те двое бедолаг понеслись во всю прыть, Бланк при этом выкрикивал угрозы и оскорбления. Я с интересом наблюдал, как беленится граф.

— За ними! Я угощу этого вонючего мерзавца кнутом, ей-богу! Поймать его и спустить с него шкуру, чтоб места живого на нем не осталось!

Через пару минут группа казаков взлетела в седла и помчалась по направлению к воротам, а Пенчерьевский все бушевал и метался по холлу, то и дело выкрикивая:

— Собака! Ничтожество! Так оскорблять меня в моем собственном доме! Поп — просто дурак, но этот Бланк! Свинья анархистская! Ничего, научится вежливости, когда мои ребята исполосуют ему спину!

Наконец, изрыгнув последнюю порцию ругательств, он удалился. Примерно через час прибыли казаки, и их вожак взбежал по ступенькам, чтобы доложиться. За прошедшее время пыл Пенчерьевского немного подспал; он распорядился приготовить пунш и пригласил меня с Истом в качестве компании. Мы не спеша потягивали обжигающий напиток, когда вошел казак: пожилой, дородный, седобородый детина, с ремнем на крайней дырке. [XXXII*] Он ухмылялся, помахивая нагайкой.

— Ну, — буркнул Пенчерьевский. — Вы схватили этого скота и проучили как надо?

— Да, батюшка, — отвечает с довольным видом казак. — Он мертв. Каких-то тридцать плетей и пуф! Слабоват оказался.

— Мертв, говоришь?! — Пенчерьевский резко поставил чашку на стол и нахмурился. Потом пожал плечами. — Ну, тем лучше! Никто не станет его оплакивать. Одним анархистом больше, одним меньше, властям и дела нет.

— Тот малый, Бланк, сбежал, — продолжает казак. — Мне жаль, батюшка…

— Бланк сбежал?! — крик Пенчерьевского сорвался в хрип, глаза распахнулись. — Ты хочешь сказать… что вы убили попа? Священника?! — Он застыл, не веря собственным ушам, осеняя себя крестом. — Slava Bogu![74] Священника!

— Священника? Да откуда ж мне было знать? — говорит казак. — Что-то не так, батюшка?

— Не так, скотина? Это же был священник… а ты запорол его досмерти! — граф выглядел так, будто его вот-вот хватит удар. Он судорожно сглатывал, теребил бороду, потом ринулся мимо казака вверх по лестнице, и до нас донесся стук закрываемой двери.

— Господи, — выдохнул Ист.

Казак недоуменно поглядел на нас, потом пожал плечами, как это у них водится, и вышел. Мы стояли, таращась друг на друга.

— Что все это значит? — спрашивает Скороход.

— Откуда мне знать, — говорю я. — Обычно они тут кромсают друг друга почем зря. Но думаю, что запороть до смерти священника — это небольшой перебор, даже для России. Нашему старине Пенчерьевскому придется держать ответ — не удивлюсь, если его даже исключат из Московского Карлтонского клуба.[75]

— Боже, Флэшмен! — не успокаивался Ист. — Что за страна!

За обедом мы не увидели ни графа, ни Валю, а тетя Сара не проронила ни слова. Но по ее лицу, так же как по выражению физиономий слуг, можно было понять, что атмосфера в Староторске накаляется. Ист даже перестал бубнить про побег, и мы рано пошли спать, шепотом пожелав друг другу спокойной ночи.

Но заснуть оказалось не так легко. Печь у меня чадила и в комнате было душно; передалось и общее подавленное настроение, так что я впал в тяжелую дрему. Мне снился старый кошмар, как я задыхаюсь в трубе Йотунберга — скорее всего из-за печного угара, [XXXIII*] потом картина сменилась на подземную темницу в Афганистане, где моя старая подружка Нариман готовилась сделать меня пригодным для службы в гареме; затем за стенами темницы послышались выстрелы и крики. Тут я проснулся, весь в холодном поту, и понял, что пальба слышна на самом деле, а откуда-то снизу доносился жуткий треск, рев Пенчерьевского и топот ног. Вмомент я соскочил с кровати, надел штаны и, на ходу натягивая башмаки, выскочил за дверь.

Ист, тоже полуодетый, бежал по коридору к лестнице. Я помчался за ним следом, крича: «Что случилось? Что тут, черт побери, стряслось?» Вдруг из коридора, где размещалась комната Вали, донесся леденящий душу крик; Пенчерьевский бежал вверх по ступенькам, крича на ходу казакам, фигуры которых виднелись в холле внизу:

— Не пускайте их! Держите дверь! Дитя мое, Валентина! Где ты?

— Здесь, отец! — она выбежала на свет, в ночной сорочке, волосы растрепаны, глаза расширены от ужаса. — Папа, они повсюду… в саду! Я их видела… Ох!

Из-за парадной двери раздался ружейный выстрел, по холлу полетели щепки, а один из казаков, вскрикнув, заковылял, держась за ногу. Остальные расположились у окон, откуда доносился звон бьющегося стекла и залетающие снаружи дикие вопли и лай. Пенчерьевский выругался, прижал к себе могучей рукой Валю и, увидев нас, проорал, перекрывая шум:

— Проклятый поп! Они восстали… Крепостные взбунтовались и напали на дом!

Загрузка...