Пока на Москве все усиливалась сумятица, в доме генерала все тоже одинаково встревожились и ждали разрешения Глебова тоже укладываться и бежать. Сергей Сергеевич несколько дней упорно стоял на своем, что никогда русская армия и Кутузов не допустят занятия Москвы неприятелем.
— Столиц без боя не отдают, — волновался генерал, — Это неслыханное дело! Где же ложиться костьми, если не у подножия Кремля и соборов, где почивают святые угодники! Отдавши в руки врагов сердце родины, что же потом защищать? Малороссию? Или уж тогда Сибирь идти защищать, а всю Русь отдать врагу?
Повидавшись снова с графом Растопчиным, он узнал от него, что Москва не будет сдана ни под каким видом, и выслушал всяческую божбу графа. Граф даже дал ему клятвенное обещание, что таков строгий приказ государя и поэтому невольное намерение Кутузова. Но герой-ветеран вернулся от графа домой таким, каким его семейные никогда не видали: он был темнее ночи.
Старик, сам не зная почему, после долгой беседы с Растопчиным, несмотря на его божбу и его клятву, пришел к искреннему убеждению, что главнокомандующий или обманывает, или сам ничего не знает. Вернее всего, обманывает.
И в ту самую минуту, когда Растопчин сидел у себя довольный, что успокоил одного из самых видных москвичей, который своим внезапным бегством мог бы окончательно смутить сотни семейств в Москве, этот успокоенный им старик, вернувшись домой, дал приказание немедленно все укладывать и собираться в дорогу.
И в больших палатах генерала сразу все поднялись на ноги, все зашумели. Был послан верховой гонец в калужскую вотчину, а через несколько часов было послано еще двое туда же с строжайшим приказом тотчас же отправить из имения в Москву столько подвод, сколько наберется и в усадьбе, и у крестьян.
Через четыре дня двор, хотя и большой, не мог уже вместить всех прибывших из деревни телег и лошадей. Около полусотни стояло на улице под стенами Страстного монастыря. Конечно, укладка началась быстрая и дельная. Всякому было что-либо поручено.
Князю старик поручил укладку того, чем наиболее дорожил, — своей большой библиотеки. Пятьдесят сундуков были куплены в Гостином дворе[27] за страшные деньги, так как на этот товар цена поднялась впятеро. И князь с некоторыми дворовыми под наблюдением самого Сергея Сергеевича очищал шкапы и укладывал дорогие, редкие издания, которые генерал приобретал за последние десять лет и в России, и за границей.
Единственные в доме ничего своего не укладывавшие были братья Ковылины, потому что им нечего было укладывать. Зато не только студент, но даже и офицер на своих костылях помогали другим, за исключением княгини и княжны, наблюдавших за укладкой большого гардероба и белья. Особенно оба помогали Анне Сергеевне, которая заведовала укладкой картин, бронзы и дорогого фарфора.
Дом полный, как чаша, притом очень богатого человека, было уложить не легкое дело. Вместе с тем обширные кладовые и подвалы очищались, и, за исключением дорогих старых вин — венгерского, токайского и рома, все, что было припасов в доме, раздавалось даром беднейшим обитателям столицы.
Узнав о сборах генерала, главнокомандующий прислал ему письмо, в котором было две строчки:
«Ваше превосходительство! Что вы делаете? Подаете худой пример москвичам, смущаете робких.
Глебов передал нарочному графа письмо, в котором ответил:
«Ваше сиятельство! Граф Федор Васильевич! Что поделаешь, заразился примером российских военачальников и главнокомандующих; но с той разницей, что спасаю семью и имущество, но не спасаюсь сам. Пятиться от врага и бегать — мне привыкать поздно. Сам я остаюсь в Москве и выеду из нее, когда узнаю, что выехал ее главный попечитель; поэтому вы лучше меня знаете, выеду ли я.
В несколько дней все в доме Глебовых было уложено, подводы нагружены. Анна Сергеевна предложила было брату поступить так же, как многие москвичи, то есть зарыть кое-что в их обширном саду, но генерал нашел это нецелесообразным и постыдным.
— Стыдно как-то, — сказал он, — сам не знаю почему. Хорошо это делать тем, у кого нет имений и некуда свой скарб увозить. А второе, уверен я, что если враг наступит в Москву, то найдутся свои же Иуды, изменники, которые укажут врагу на все зарытое. Или же сами поворуют.
Наконец однажды рано утром нагруженные подводы длиннейшей вереницей выехали от дома Глебовых и двинулись через Крымский брод, по старой Калужской дороге.
Через день собралась и семья.
За час до отъезда всей семьи генерал заявил, что сам он не поедет и никогда даже и не собирался ехать. Он решил оставаться вплоть до той минуты, когда узнает, что русское воинство бросает и передает в руки врага древнюю столицу. Это заявление, конечно, поразило всех, но все, уже готовые к отъезду, одетые по-дорожному, не стали противоречить. Все знали, что у старика двух слов не бывает.
Все бы обошлось, конечно, просто: Сергей Сергеевич простился бы и расцеловался бы с домочадцами, и они спокойно расселись бы по разным экипажам и двинулись. Но вышло иначе. После того что старик генерал заявил о своем неуклонном решении, молодой офицер, которому надлежало ехать вместе со всеми в ту же калужскую вотчину, вдруг заявил, что если генерал не считает возможным выезжать из Москвы до последней минуты, то и ему срам и стыд было бы покинуть столицу. Он — тоже воин. И если он на костылях, то руки его свободны — ружье и саблю держать могут.
Это решение поразило всех и смутило. Сергей Сергеевич обнял молодого человека, горячо расцеловал и даже прослезился, чего уже давным-давно никто не видал, — пожалуй, со дня смерти его зятя.
— Спасибо… Не удивляюсь твоему решению! — сказал он капитану. — Таковым я тебя всегда почитал и теперь еще более ценю и люблю. Пускай студиозус едет, а ты оставайся со мной. Может быть, мы на что-нибудь и пригодимся, а если нет, то всегда успеем сесть в карету и срамно скакать по Калужке.
После этой краткой беседы случилось нечто никем не ожиданное, смутившее равно всех. Не прошло десяти минут, как капитан объявил Глебову, что остается с ним; причем все сидели в гостиной, присев, по обычаю, как вдруг тихо сидевшая и молчавшая Надя страшно разрыдалась и начала рыдать, как помешанная. Наконец с ней сделался полуобморок.
Все бросились к ней, хлопотали вокруг нее и понемножку привели в чувство и успокоили. Но причина этого неожиданного припадка была угадана всеми, и все сидели смущенные. Один Сергей Сергеевич будто просиял.
Когда Надя совершенно оправилась и дико, виновато оглядывалась на всех, Глебов выговорил ласково, но отчасти торжественно:
— Наденька, дожили мы до того, что ты иного кого пуще своего деда жалеешь. Узнав, что дедушка остается в Москве, тебе, конечно, взгрустнулось. А узнав, что иной кто остается, ты разум потеряла. Я не в упрек сказываю. Ну хочешь ли ты, чтобы тот, за кого ты испугалась, берег бы себя всячески для того, чтобы с ним ничего худого не приключилось? Коли хочешь, это в твоей власти!
Все понимали слова старика, но молчали.
— Александр Александрович — отважный воин, беречь себя не станет, а чтобы сбавить с него прыти и заставить его быть осторожным, надо, чтобы его особа не принадлежала ему одному, а принадлежала бы еще кое-кому. Ну, что скажешь?
Надя хотела что-то ответить, но от смущения не могла выговорить ни слова.
— Ну, я тебе обещаю, что моим некиим обещанием Александру Ковылину заставлю его дать и мне, и себе обещание себя беречь. С Богом в дорогу… И до свиданья…