Со следующего дня после вечера, проведенного с Маньяром, жизнь Софьи в доме Глебовых переменилась. Маньяр с ее позволения объяснил обоим генералам, что mademoiselle Sophie, занимающаяся их хозяйством, принадлежит к богатой семье московских de bons bourgeois[50] со средствами, так как ее отец — фабрикант. Но главное в том, что она отлично говорит по-французски и скрывала это из боязни. Разумеется, не только генералы, но даже и Клервиль решили тотчас не делать из красавицы простую femme de ménage[51].
Так как в этот день обитатели глебовского дома были свободнее, то барон вызвался объясниться с mademoiselle Sophie. Он поднялся наверх в сопровождении Маньяра, точно так же постучал в дверь, и когда Софья впустила его, а Маньяр удалился, то барон попросил позволения сесть и выслушать его.
Он объяснил Софье, что она напрасно опасалась их, напрасно скрывала, что говорит по-французски свободно, и напрасно заставила их невежливым образом третировать ее, обращаться с ней, как с женщиной из простонародья.
— Ваша личность находится отныне под моим особым покровительством, а ближайшим защитником вашим будет Маньяр, который, кстати сказать, — может быть, я и ошибаюсь, — несколько неравнодушен к вам. Я этому не дивлюсь… Достаточно взглянуть на вас, чтобы это показалось очень простым и легким делом. Я являюсь просить вас, продолжая заниматься хозяйством и нашими домашними делами, сделать нам одолжение ежедневно обедать вместе с нами. А когда мы вечером свободны, то и украшать нашу гостиную внизу. Вы нам можете сообщить много интересного о вашей стране, ваших обычаях. О том, что намерены предпринимать ваши военачальники и маршалы, этого мы у вас спрашивать не будем, не желая делать из вас изменницу отечества. Но ведь этого всего вы сами, живя здесь, знать не можете. Скажите, например, можете ли вы указать нам, где находится граф Растопчин, голову которого мы оценили и за которую император готов бы был дать вчетверо дороже. То есть наш император, а не ваш, не Александр, — рассмеялся барон. — Знаете ли вы, где скрывается Растопчин?
— Совершенно не знаю! — отозвалась Софья, удивляясь.
— Ну, вот видите! Я и говорю, что изменницей своего отечества вы быть не можете. Но вы можете всегда пояснить нам многое, чего мы здесь не понимаем. Итак, согласны ли вы сделать нам честь ежедневно кушать с нами, а иногда посидеть немножко и вечером? Нам между собой окончательно не о чем говорить, а с вами мы можем беседовать по целым часам.
Разумеется, Софья согласилась. И с этого дня ее исключительное положение в доме, занятом неприятелем, стало более простым и хотя странным, но приятным. После всякого обеда, где она хозяйничала, разливала суп, раскладывала куски мяса по тарелкам и оживленно беседовала, она уходила к себе довольная.
После вечерней беседы, при которой по ее предложению появился самовар, делался чай и кофе, она возвращалась к себе довольная. Не прошло двух-трех дней, и она сделала новое открытие, узнала невероятную новость — узнала и испугалась! Она почувствовала, что с тех пор, что живет на свете, никогда не была так счастлива, как теперь.
Сидя за столом или вечером, за маленьким столиком с самоваром, она разговаривала с пятью, иногда с десятью и более человек, так как у генерала бывали гости. Иногда они беседовали, а то и спорили между собой, и, прислушиваясь, Софья узнавала много и много нового и любопытного. От этих людей и их разговоров веяло чем-то иным, страшно чуждым ее обстановке в семье на Девичьем поле, но вместе с тем чем-то, что было привлекательным.
Маньяр мало разговаривал с ней при своих товарищах. Он будто скрывал от них те отношения, которые завязались между ним и их русской сожительницей и хозяйкой. Но зато когда Софья около девяти часов вечера удалялась к себе наверх, то она уже не запирала не только трех дверей, но не запирала ни единой.
И через несколько минут, иногда через полчаса слышалась легкая, осторожная походка, и к ней являлся Маньяр и оставался по часу и по два. И здесь начинались другие разговоры… Они не касались наполеоновских войн и сражений, планов и проектов устройства России, разделения ее на департаменты, введения французских законов, вступления на престол всероссийский кого-либо из родственников Наполеона или из любимцев-маршалов. Беседы были иные!.. Разумеется, эти вечерние беседы вскоре же потеряли свой сдержанный характер, и однажды, недели через две после первого знакомства, Маньяр горячо высказал то чувство, которое овладело им внезапно и быстро. Софья, смущенная, но счастливая, ничего не отвечала, но выдала себя и доказала капитану, что равно любит его взаимно.
Когда офицер очутился у ее ног и безумно целовал ее руки, Софья охватила его голову и прильнула к лицу его с горячим поцелуем.
Но через несколько мгновений она воскликнула отчаянно:
— Но что же будет из этого?
— Как что? Ты будешь моей женой, — отозвался нежно Маньяр. — Я честный человек и слишком люблю тебя, чтобы поступить жестоко и подло.
— Это невозможно! Брак невозможен!
— Твои родные?.. Но что же тебе до них? Когда армия двинется обратно в отечество, ты последуешь за мной… А пока твой отец не посмеет ничего… Мы завоеватели.
— Нет. Нет… Не в этом дело! — грустно ответила Софья.
— Что же?
— Я не могу… Я даже сказать не могу, что помехой нашему браку.
— В Москве мы можем обвенчаться так же, как ежели бы были во Франции… Наконец, мы обвенчаемся по твоему обряду. Я не отнесусь святотатственно к твоей религии. Повторяю тебе: я люблю тебя! И я честный человек!
Софья колебалась, сказать ли правду, и решилась не говорить.
«Успеется. После. Не теперь!» — думала она.
Разумеется, через три дня после этого признания в любви Софья созналась во всем: и в венчании, и в побеге через несколько часов после обряда.
Маньяр не сразу, но поверил всему и стал утешать ее тем, что они обвенчаются только по католическому обряду. И греха не будет.
Впрочем, Софья уже настолько любила «врага и супостата», что рассуждать вскоре стало поздно. Она решилась и согласилась на все, только прибавила, что, если Маньяр ее обманет и бросит, она убьет себя на его глазах.