Софья, уйдя от кабатчицы, направилась, конечно, прямо к своей княжне, рассчитывая на ее помощь.
«Если она меня побоится укрыть у себя, — думала Софья, — то я попрошу денег и найду себе где-нибудь пристанище».
Разумеется, сидя одна у кабатчицы после побега, Софья не раз спросила себя: какой толк от побега? Ведь рано или поздно Тихоновы разыщут ее!
И она давала себе слово бежать из Москвы куда бы ни было, пропасть без вести по отношению к родным и к мужу.
— А прежде всего к княжне! — воскликнула она.
Через день после свидания с сестрой она прошла Москву, явилась в дом Глебовых и пришла в ужас.
Дворник дома — старик — объяснил ей, что все уехали. Остались только сам старый барин, а при нем раненый капитан. Да и они готовы выехать, если, как сказывают, француз возьмет Москву.
Разумеется, Софья не решилась показаться на глаза генерала. Он мог ее тотчас же отправить обратно в дом отца или мужа.
Она села на крыльце около людской и, положив голову на руки, заплакала.
Старик, расспросив ее из жалости и узнав, в чем дело, стал утешать, что постылый муж бывает часто после дорого-милым. Но затем он предложил спрятать Софью в горницах, где жили уехавшие прачки, и, конечно, кормить.
— А барин не узнает. Да и уедет он скоро. Что ему тут делать! — сказал старик.
Действительно, только два дня прожила Софья в людских комнатах. Генерал и капитан вдруг выехали, а оставшийся стеречь дом дворник предложил ей поселиться наверху, в комнате генерала, и спать в его постели.
Но на следующее же утро, когда Софья проснулась, в доме был шум, говор, стук, а через минуту старик прибежал к ней бледный.
— Француз! — крикнул он, — Беги на чердак… Убьют.
Софья, не помня себя от страха, схватила платье и полуодетая бросилась на чердак.
Конечно, через часа два-три ее нашел здесь черномазый солдат, плохо и странно говоривший по-французски.
Помертвелая от страха Софья бросилась бежать от него вниз, в комнаты, и очутилась в гостиной, где сидел важный пожилой военный в позументах.
Он спросил ее, что с ней, и откуда она, и отчего взволнована.
Вид его был настолько почтенный и добродушный, что Софья сразу успокоилась и объяснила по-французски, как попала в пустой дом, ища приятельницу, и как спаслась при их появлении на чердак.
Пожилой военный успокоил ее, погладил по голове и, вызвав офицера, строго приказал:
— Она останется на сегодня в этом доме с нами, и вы мне отвечаете, что с ней ничего не приключится худого.
Однако в сумерки пожилой военный, оказавшийся генералом, прислал ей сказать, что советует переночевать, ибо на улице с ней неминуемо будет беда. Софья, боясь ночевать одна, легла в людской, около старика дворника.
Наутро ее вызвал барин к себе, расспросил ласково и посоветовал остаться с ним и послать дворника к родителям, чтобы за ней пришли или прислали.
— На улицах вы, красавица, пропадете! — сказал он.
Софья согласилась, дворника не послала, но в доме осталась.
Она вполне уверовала в покровительство и защиту доброго генерала.
Через несколько дней Софья уже вполне привыкла к своему новому положению, как оно ни было странно, почти невероятно. Первые ночи, однако, она почти не спала. Поместившись теперь снова в тех же самых комнатах, где когда-то спасалась она от ненавистного брака у княжны, Софья заняла для себя все три комнаты: спальню, гостиную Нади и комнатку, где жила горничная.
Софья заперла на ключ дверь из девичьей в коридор, забила ее двумя большими гвоздями и приставила еще большущий шкаф.
Во всем этом помог ей громадный гренадер с лохматой шапкой, по имени Пижанно. Он подшучивал над ее страхами, но охотно исполнил ее желание. На ночь Софья заперла все двери на ключ, и, следовательно, чтобы ворваться к ней, необходимо было сломать три двери. А на это, по-видимому, из всех нежданных обывателей дома никто бы не решился.
Первые дни Софья все-таки собиралась уйти при первом удобном случае и спастись в какую-либо русскую семью. Но вскоре по совету одного из новых сожителей — капитана — она решилась оставаться. Молодой и красивый капитан убедил ее, что положение ее в доме с ними стократ безопаснее, нежели очутиться среди Москвы, переполненной неприятелем, который занялся мародерством и всяким буйством. Сами начальники отдельных частей видели, что ничего поделать нельзя и что управляться с солдатами, забывшими и думать о дисциплине, невозможно.
Действительно, все, что видела Софья в окна своих комнат, все, что происходило на площади и в соседних улицах, ясно доказывало ей, что правы ее новые сомнительные приятели, которые советуют ей оставаться в доме ради собственной ее безопасности.
Приглядевшись к своим сожителям ближе, познакомившись с ними, Софья увидела, что она попала еще довольно счастливо. Из всех этих лиц она боялась, собственно, одного толстого генерала. Она имела некоторое основание бояться его, так как он чересчур умильно поглядывал на нее, пошло и глупо любезничал всякий раз, что встречал, а вместе с тем был крайне грубоват.
Зато один из всех этих офицеров, именно капитан, по фамилии Маньяр, тотчас, с первого же дня понравился Софье во всех отношениях. После первого же разговора с ним он стал ей симпатичен, привлек ее к себе и внешностью, и вежливой почтительностью. Казалось, что он лучше всех других понимал, в каком исключительном положении находится молодая русская.
Хотя все обитатели дома Глебова и были представителями французской армии и чистокровные французы, за исключением одного, все же это был народ самый разношерстный. Прежде всего двое старших, два генерала, были совершенными антиподами.
Кавалерийский генерал барон Ипполит де Салерм, красивый человек лет за сорок, крайне изящный и элегантный всей своей фигурой, был из старинного дворянского рода Южной Франции.
Если бы не страшный катаклизм, который пережила его родина, то, конечно, он никогда бы не очутился в рядах узурпатора трона, выскочки и хотя гениального, но все-таки императора-самозванца. Он не мог сказать про себя, что он владыка Франции par la grâce de Dieu[34], a для барона Салерма, по семейным преданиям и традициям, это было главное, освящающее власть над его родиной.
Отец генерала Салерма, сестра и несколько родственников — все погибли в революцию под ножом гильотины. Их старинный замок в Лангедоке[35] был разрушен чернью и разграблен дотла. Горячий патриот и истый верноподданный, потеряв все, что только мог человек в его положении потерять, он должен был поневоле приветствовать появление Бонапарта, как спасителя своего отечества от безурядицы, крови и позора.
Этот человек уже спас Францию от террора и гильотины, затем спас от разгрома и, пожалуй, раздела Франции неприятелями, которые охотно бросились добивать потрясенную страну, а затем он покорил всю Европу.
И барон Салерм не из личных выгод, а по разуму, по чувству долга и чести из королевского мушкатера[36] сделался кавалерийским офицером драгунского императорского полка. Разумеется, как воин он не мог теперь без чувства крайнего уважения и восторга относиться к Наполеону, гению войны.
Он ясно видел и сознавал, как многие другие, что за все последнее столетие, даже за два столетия, при всех королях из дома Бурбонов еще не явилось такого полководца, каким был этот выходец. Весь мир давно простил и давно забыл ту диковинную смелость, с которой простой корсиканец в короткий срок из полковника стал императором.
Да и положение барона Салерма было мудреное. Роялистом[37] оставаться было нельзя, потому что прямого наследника на престол Франции не существовало. Об уцелевших членах королевского дома было почти ничего не известно. Все они рассыпались и спаслись Бог весть где. А тут явился, будто чудом, спаситель Франции от всех зол и бед, который не только сам заставил признать себя императором, но поверг все троны Европы, а на новые, им воздвигнутые, сажал королями своих родственников и любимцев.
Таким образом, в честном, искреннем, яром роялисте, но и горячем патриоте за все время его службы в рядах наполеоновской армии была душевная разладица. Салерм сознавался, что не служит тому, кому всегда служили за несколько веков его предки. Но тот, кому он служил, поставил его отечество выше всех других стран мира. Он головой выше всех прежних королей.
«Я служу Франции, а не Наполеону!» — утешал себя мысленно и, конечно, тайно барон Салерм.
Другой генерал, живший на другой половине глебовского дома, был то же самое, что и Салерм, для тех москвичей, которые видели их. Но для офицеров и солдат, находившихся в доме, между двумя генералами не было ничего общего.
Можно было смело сказать, что между бароном и каким-нибудь русским генералом оказалось бы много более общего, нежели между ним и пехотным генералом Мартинэ.
Толстый, неуклюжий, любивший покушать, любивший еще больше того выпить и в нетрезвом виде нашуметь и набуянить, Мартинэ был то, что именуется по-русски «бурбон»[38]. Если многие молодые офицерики во время битв под пирамидами стали теперь, во дни битв под Москвой, уже маршалами и королями, то, конечно, немудрено, что провансальский кабатчик с смешным французским акцентом стал генералом.
Мартинэ тому назад лет четырнадцать попал в солдаты из débit de vin[39], где отмеривал бутылки и стаканы вина и собирал пятаки. Попал он в солдаты совершенно случайно, почти спьяна, благодаря какому-то капитану, занимавшемуся вербовкой охотников. Вытрезвившись, Мартинэ, конечно, хотел было на попятный двор и даже пробовал дезертировать. Если бы не простая случайность, то он был бы расстрелян.
Однако судьба захотела, чтобы через несколько месяцев солдатской лямки Мартинэ — веселый и трусливый, когда бывал трезв, угрюмый и отчаянный, когда бывал пьян, — сразу надел один эполет, то есть попал в подлейтенанты. Когда доложили маршалу Нэю[40] о подвиге солдата Мартинэ, то Нэй ахнул и доложил императору. И целовальник[41] стал офицером!
Что он совершил подвиг, крепко держась на коне, но мертво пьяный — этого никто не знал. Да и сам произведенный в офицеры сознавался самому себе, что он, собственно, был немножко навеселе и в действительности, конечно, человек не отважный.
Однако подлейтенантский эполет произвел известного рода переворот в характере прежнего целовальника. В нем проснулось честолюбие. Проснулось и громко заговорило. Он был человек одинокий на свете, родни никого, ни кола ни двора. Только где-то в Провансе существовал какой-то двоюродный дядюшка, бездетный, у которого было небольшое именьице.
Мартинэ мог надеяться на это наследство и прежде подумывал о нем, но теперь махнул рукой. Если он выслужится, то достигнет чего-нибудь лучшегь к большего.
Понемногу Мартинэ втянулся в свою военную жизнь и даже полюбил ее. В обыкновенное время он бывал не особенно умен и прыток, ко каждый раз, что приходилось выступать в поход, воюя то в Испании, то в Германии, Мартинэ преображался, был толковым, часто отважным и в трезвом виде. Так прошло около десяти лет боевой жизни, и совершенно незаметно бывший целовальник стал генералом.
Одним словом, Мартинэ был хорошим солдатом, дельным командиром не в силу своих личных качеств, а в силу навыка, привычки, в силу французской поговорки: «À force de forger on devient forgeron!»[42]
Таких поневоле даровитых офицеров было в наполеоновской армии много. Слишком уже давно, слишком много и часто делали они свое военное дело, чтобы не сделаться дел мастером.
Разумеется, теперь, будучи в генеральской форме, толстый, пузатый, полнолицый, с огромным ртом и маленькими глазами, генерал Мартинэ оставался тем же безграмотным, неразвитым целовальником.
Обойдя в рядах наполеоновских войск всю Европу, он, разумеется, о географии не имел никакого понятия. Он делил мир Божий на две половины: Францию и не Францию.
Когда армия двинулась в Германию, Мартинэ, будучи еще полковником, спрашивал, опять ли в этой Германии будут испанцы или какие другие полудикие. Перед походом в пределы la sainte Russie[43] он любопытствовал узнать, как они двинутся — сухим путем или повезут их на кораблях? И, узнав, что Россия — не Америка, выговорил равнодушно:
— Tiens[44], я думал, что это за океаном.