ЧАСТЬ ОДИННАДЦАТАЯ

СМЕРТЬ ФРУНЗЕ. РОМАН «ПИСАТЕЛИ».
СНОВА «ЧАПАЕВ». ТРАДИЦИИ ФУРМАНОВА.
ПОСЛЕДНИЕ ДНИ
46

Постоянное нервное напряжение сильно сказалось на здоровье Фурманова.

По настоятельному требованию врачей он уезжает лечиться в Мацесту, в санаторий ЦК РКП(б) «Светлана». «Ежели уж направлю здоровье — эх, и беречь теперь стану: так расходовать нельзя, надо все расходовать умеючи, а особенно здоровье…»

Но отвлечься от литературной работы он, конечно, не в силах.

«Набросал вот план рассказа — весь материал, казалось бы, известен, лица — типы стоят перед глазами, есть заряд — словом, садись, пиши.

И рядом вопросы:

А это знаешь хорошо?

А это изучил достаточно?

А это понял точно?

А вот тут, вот тут, — тут не отделаешься тарабарщиной, измышлениями, плохонькой «беллетристикой».

Он сам хорошо понимает, что эти серьезные требования к себе, как к писателю, — признак творческого роста. Он ведь уже не «начинающий», боевой комиссар, который может подкупить свежестью и оригинальностью материала.

Он — автор «Чапаева» и «Мятежа», руководитель целой организации, редактор. «Два года назад было не так: темка подвернулась, раскалила нутро, сел — и за ночь готов рассказ. А теперь строго…»

Он не только лечится. Он путешествует по Кавказу, по новым неизведанным местам. Встречает сотни людей на морских берегах (именно так: «Морские берега» будет назван потом цикл его очерков).



Страницы дневника его заполняются новыми записями. О людях, о природе…

Скорее, скорее, скорее в Москву, на поле боя. Хотя нет еще полного исцеления. По-прежнему болит голова, пошаливает сердце.

Снова круговорот событий. Снова писать приходится по ночам. («Морские берега». Они будут потом печататься в газете «Известия» и журнале «Октябрь».)

Днем одолевают «нагрузки». Ко всему прочему он еще назначен редактором огромной «Универсальной библиотеки». Новые встречи. Новые задушевные разговоры. Исаак Бабель. Сергей Есенин. Леонид Леонов.

Встреча с Леоновым вышла поистине примечательной.

Фурманов уже прочел его первые повести «Петушихинский пролом» и «Барсуки». Сочный талант Леонова покорил его, хотя не все в повестях пришлось ему по душе. Очень хотелось встретиться с Леоновым, поговорить с ним.

И вот Леонов должен прийти в Госиздат. Фурманов с волнением ждет встречи. Познакомить их обещал директор Госиздата Николай Никандрович Накоряков.

Выходит из кабинета своего в соседнюю комнату — видит: сидит старый знакомый Васька Лаптев. Четыре года назад редакция журнала «Военная мысль и революция», в которой работал Фурманов, помещалась «стенка в стенку» с московской военной газетой «Красный воин». В газете изредка печатались очерки, подписанные «В Лапоть». Молодого веселого очеркиста очень любили все сотрудники, в том Числе и Фурманов. Хотя тогдашним творчеством В. Лапотя он мало интересовался.

Сейчас обрадовался. Выполнились те годы, суета редакционная, всякие шутки и розыгрыши.

Бросился к Лапотю, обнял его. А тут входит Накоряков.

— А вы, оказывается, уже знакомы с Леоновым.

— Как с Леоновым?..

— Так это же с ним вы обнимаетесь…

Фурманов записал потом в дневнике:

«Я вытаращил глаза на Ваську, но спохватился враз, подобрался, молчу, как будто и неожиданности тут нет никакой, как будто все это само собой известно мне давно. Даже рассмеялся, в живот ткнул Ваську:

— Да мы ж, боже мой, мы четыре года знакомы!

А сам гляжу ему в густые зеленые глаза и думаю.

«Да что же за диво такое! Вот не гадал!»

И потом я все заново приглядывался к лицу его и видел, что на лице у него есть будущее, а особенно в этих глубоких, налитых электричеством большого мастера зеленых глазах его, Васьки. И чувствовал я, как растет во мне интерес и нему, растет уважение, чуткое внимание к слову, к движению его. Я сразу преобразил Ваську Лаптева в Леонова, отличного, большого в будущем писателя.

И теперь не встречусь — нет больше для меня Васьки Лаптева, не вижу я его в Леониде Леонове — вижу только этого нового человека, по-новому чувствую, понимаю его — вот как!»

Фурманов и Леонов обменялись своими новыми книжками.

На экземпляре «Мятежа» Фурманов написал: «Четыре года я видел тебя — и не знал, что это ты!..»

…Именно в эти сентябрьские дни двадцать пятого года Фурманов получил то письмо от Максима Горького, в котором Горький давал оценку «Чапаеву» и «Мятежу».


31 октября 1925 года умер Михаил Васильевич Фрунзе. Для Фурманова это было тяжелое несчастье. Ушел из жизни близкий человек, связь с которым не порывалась никогда.

Каждую свою новую книгу Дмитрий Андреевич посылал Фрунзе с теплой, трогательной надписью. После гражданской войны Фрунзе долго работал на Украине. Приезжая в Москву, он обязательно собирал друзей-ивановцев, друзей-чапаевцев, и среди них всегда был Дмитрий Фурманов.

И вот в ненастный осенний день двадцать пятого года друзья-ивановцы собрались без своего вожака. Направились к Колонному залу Дома союзов, где лежал командарм, стали в почетный караул.

Фурманов вглядывался в любимые черты, и проходила перед ним вся жизнь…

Вот они сидят с товарищем Арсением в Ивановском революционном штабе, и Фрунзе говорит ему о партии большевиков… Вот слышатся ему вдохновенные слова Михаила Васильевича перед отъездом на фронт.

Уфа. Река Белая. Чапаев ранен. Фрунзе появляется перед Ивановским полком. Фрунзе в цепи. Лавиной несутся бойцы за любимым командармом. Фрунзе контужен, но не уходит с поля боя…

И вот последнее выступление Фрунзе по вопросам литературы… Учитель… Командарм… Вожак.

Утром Фурманов делал доклад о Фрунзе в школе ВЦИК. Не сдержался — заплакал… Да и сейчас… Нет, надо взять себя в руки… И он начинает думать о книге, которую он напишет о товарище Арсении… Обязательно напишет.

От имени Всесоюзной ассоциации пролетарских писателей Фурманов пишет воззвание ко всем поэтам и писателям — создать произведения о М. В. Фрунзе — «о лучшем из лучших, чья жизнь, как мудрая книга, будет учить поколенья — как надо бороться за счастье человечества».

Сам он приводит в порядок свои воспоминания о Фрунзе, оформляет их как цикл очерков. Это только начало, запев.

От первой встречи до вот этих трагических минут, когда «головы обернулись туда, где колыхалась красная гробница. Внесли, поставили, первый караул встал на посту — члены Политбюро ЦК. За ними новый караул, и новый, и новый — бессменные караулы у гроба полководца… Вот Надежда Константиновна — скоро два года, как первый раз стояла она здесь у изголовья другого гроба. Как сложны должны быть чувства, как мучительно должно быть теперь ее состояние, — не прочтешь ничего в глубоких морщинах лица: так оно много вобрало в себя страданья, что остыло в сосредоточенном, недвижном выраженье — лучатся только горем выцветшие очи верного друга великого человека.

Мы дежурим в третьем часу.

Стою, смотрю в это мертвое лицо, на черную ленту волос, на просек ресниц, на глаза, закрытые смертью навек, на сомкнутые крепко губы — и вспоминаю всю свою жизнь, встречи с этим бесконечно дорогим человеком, сыгравшим в жизни моей большую роль… Проходят вереницы в почетные караулы — до утра не редеет толпа. А с утра приливают новые волны, отряд за отрядом, — идет Москва к праху славного воина…»

А потом Красная площадь. Кремлевская стена, тысячи людей провожают в последний путь своего наркома.

13 ноября 1925 года. «Правда» печатает воспоминания Фурманова «Тов. Фрунзе под Уфой».

«Много ли вас осталось, бойцы уфимских боев? Я знаю — в страшном тифу, на безводье, в кольце казацких войск — вы долго бились на Урале, ходили вы и на панскую шляхту. Не раз освежали заново ваши боевые ряды — сотни ткачей и пахарей полегли по степным просторам… Но те, что остались, — над свежей могилой помяните теперь прощальным словом своего боевого командира».

47

После «Мятежа» Фурманов выпустил еще несколько книг рассказов и очерков. В них были включены и ранее (до «Чапаева») написанные произведения и очерки последних лет. Пожалуй, наиболее яркими являются рассказы, посвященные ивановским рабочим («Талка», «Как убили Отца» и другие), и очерки, посвященные Фрунзе. Несомненна органическая связь этих рассказов с книгами «Чапаев» и «Мятеж».

Цикл очерков о Фрунзе был напечатан в журнале «Красная новь».

Продолжал он и работу над очерками о Кавказе («Морские берега»). Трудился (совместно с С. Поливановым) над инсценировкой «Мятежа».

В декабре Фурманов и Поливанов читали первый вариант пьесы «Мятеж» в Театре Революции. На читке присутствовал руководитель театра Мате Залка, заведующий литературной частью Б. В. Алперс, президент Государственной академии художественных наук профессор П. С. Коган. Театр принял пьесу к постановке.

Задумал он и большую повесть о Ленине. Сохранилась запись «Каменщик» в сентябрьском дневнике двадцать пятого года: «Умер великий каменщик-строитель, но дело его воистину не умерло — оно живо с особой ясностью в каждом новом испытанье».

Последней большой работой Фурманова, оставшейся только в стадии подготовки материалов, был роман «Писатели».

В романе Фурманов собирался изобразить литературную жизнь двадцатых годов. Он думал сделать роман сюжетным, показать образы писателей, литкружковцев, рабкоров.

20 октября 1925 года Фурманов пишет о замысле «Писателей».

«Как я задумал их писать, почему — не знаю. По всей видимости, увлекла на эту тему наша весенняя мапповская борьба: очень уж колоритно она промчалась…»

«Опишу ли только весеннюю борьбу; дам ли состояние литфронта наших дней, или захвачу глубокие пласты в десятки лет назад; что это будет: мемуары, записки мои или роман, — роман во всем объеме понятия; что это будет — небольшая книжечка или целый огромный томище!»

Одна из основных задач книги «Писатели» — показ роли партии в воспитании писательских кадров, в борьбе с чуждыми, враждебными настроениями в литературе.

Уже продумана и общая композиция книги, планы отдельных глав, общие характеристики многих персонажей, основные конфликты и столкновения.

Центральный образ книги — писатель, участник гражданской войны Павел Лужский — в общем сюжетном плане противостоит враждебным партии литераторам, декадентам, халтурщикам.

В заметке «Композиция» намечены основные вехи будущей книги:

«Начать с перелома на нэп —

охарактеризовать эпоху:

перелом настроений, ожидания;

новые возможности работы: новые надежды;

новые опасности…

Литература… эге, куда ее загнали.

Общее состояние переломности. Общее состояние эмбриональности. Торжество богемы, одиночек. Зарождение организации пролетписателей. Наметившаяся сразу классовая борозда. Пролетписатели демобилизуются с фронта — примазываются к ним шкуротыловики. Первые робкие выступления. Университеты, лекции, дома писателей — все чужое!..

Партия поручила это дело Вороненому — в нем душок либерализма. Помогая направо, зло косился налево. Пролетписатели берут его под обстрел. Развертывается борьба и творчество. Годы проходят за годами…»

Как интересен уже самый план этот, план романа о сложных этапах идеологической борьбы, о творчестве.

— Это будет острая воинствующая книга, — зажигаясь, говорил нам Фурманов. — Это должен быть «Чапаев» со всем накалом классовой борьбы, только в совсем новой, неизведанной и неисследованной области. Если бы мне только удалось написать такую книгу…

Он уже составил длинный список персонажей. Так же приступал он в свое время к «Чапаеву».

Каждому — свой лист, своя папка, своя общая характеристика.

За каждым именем — живой человек, хорошо ему знакомый, у некоторых даже подлинные имена. «Он будет стержнем, а вокруг навью. Его, может быть, солыб с другим — третьим, пятым, это потом виднее будет, а пока вот поставить его как веху, чтоб не сбиваться в трудном извилистом творческом пути…»

Беллетристы. Поэты. Критики.

«Поставил стержневые фигуры, наиболее характерные: сложившийся, начинающий, даровитый, бездарный, страстный, вялый, рабочий, старая труха интеллигент и т. д.».

Среда. Основные этапы и формирования и литературной борьбы. «Литкружок». «Партком». «Наш съезд».

Он извлек из письменного стола и перечитал все свои записки о писателях, о МАПП, все дневники, газетные вырезки.

Материалу уйма. «А сюжета — нет. Сюжета все нет. Скелета книги не имею — имею в голове и сердце только разорванные отдельные картинки: вот сценка в МКК, вот заседание литкружка, наше ночное бдение и т. д., но целого нет: с чего начну, чем кончу, как — этого не знаю…»

Значительны даже самые планы «Писателей». Какое огромное поле действия. Интересна и многообещающа панорама событий, еще никем не описанных, многогранен один только перечень действующих лиц, остры характеристики.

Приведем только некоторые:

«Беллетристы:

Павел Лужский — талант, надежда, интеллигент, коммунист.

Борис Буровой — крепкий орг[анизато]р с большими данными (потенциально).

Глеб Глебыч Труха — старенький беллетрист, по существу весь в прошлом, тщится вовсе зря стать современником; тля серая, мертвечина, безнадежен.

Иосиф Шприц — талантливый попутчик, эстет, моралист, сенсуалист, любитель «проблем».

Тепломехов — сменовеховец-эмигрант, принявший всерьез советскую власть.

Леля Кукушкина — плохонькая беллетристка, ограниченная, играющая советскими словами, не понимающая советских дел.

Ник. Ник. Щеглов — свой, родной революции попутчик, участник боев, советский работник.

Леонид Банков — страдал за соввласть в боевые дни, а при нэпе сдал, обогемился, живет процентами со старого, революционного багажа.

Леонардо Волконский — бурж. сволочь.

Бумажкин — середняк, самомнение что надо.

Митька Варежкин — бездарь, кичащийся рабочий.

Соня Лунева — из кружка, комсомолка, начинающая.

Илья Глухарь — крестьянский писатель из глуши.

Як — литературный маньяк.

Оксана — жена Лужского».

В таком же плане составлены «послужные списки» поэтов и критиков. Здесь и истинно талантливые творческие люди, и бездарные, и дельцы, и пройдохи, и представители богемы, и фразеры, и компиляторы, и твердые большевики, и карьеристы, и сектанты. Весь тот сложный литературный мир, который окружал Фурманова и в котором он жил, борясь и со всевозможными вариациями буржуазных влияний, влияний старого мира, и с сектантством ультрареволюционных карьеристов.

Во всем этом сложном и обильном подготовительном материале проступают уже и сюжетные линии, вырисовывается идейная направленность книги, формируются некоторые главы, определяются и новые психологические портреты персонажей:

«Поэт Бугай (Степан) — талант по природе, но лодырь.

Поэт Яшка Лунц — пропадающий талант, не работающий над собой, ударяющийся к богеме: на полпути.

Павел Коростелев — талантливый поэт, рабочий. Лучших человеческих качеств: скромен, честен, прям, мужественно смел, работник, товарищ.

Булыжник — «левый» поэт, горлопан.

Иннокентий Викентьев (подписывается полностью) — бездарность, с самомнением, подобающим серо-тусклому. Мелкобуржуазная душонка.

Крупнов Алексей — талант, крестьянский поэт. Алебастров — талант, образцово чеканит стихи. Ефим Греч — пройдоха, поэтишка-делец.

Шура Кокетьянцева (она же Кукушкина…) — сладкая рифмоплетка.

Крючечкин — бездарь, крестьянский поэт.

Кирик Бушман (критик) — хорошо подкован, серьезен, талантлив, хороший товарищ.

Ал-ндр Остроухов (критик) — бездарный фразер, любитель общих мест; компилятор — все вынюхивающий, обобщающий, выдающий за свое. Ни одной свежей мысли.

Сладкопевцев — коммунист, объективный враг пролет-литературы.

Леопольд Грум — вовсе буржуазный критик.

Кузьма Сомов — талант-беллетрист, в производстве, в кружке. Семейная трудная обстановка — бедно, голодно, нет места. Пишет урывками, думает непрестанно. Стойко борется за пролетарскую литературу. Работает редактором стенгазеты на заводе, сам рабкор. Строгость к себе растет.

…Слушай в народе, не слова, а дела (мы еще вырастем!) Читает в кружке набросок (меткие сравнения, образы).

Как почувствовал перелом (начало роста), стал кидать свой материал…

Пантелей Стужа — беллетрист, еще с подполья, пролет-писатель, в первую очередь, впрочем, общественный работник, удерживает молодежь от увлеченья чистым писательством, богемой, уютом и т. д. Пишет мало, но сильно, крепко, словно молотом бьет».

Какое обилие характеров, индивидуальностей! И за каждым намеченным образом мы, современники Фурманова и соратники его по литературной борьбе, ощущаем подлинную фигуру, истинный прототип.

Постепенно персонажи включаются в композиционный план книги, получают свою роль в намеченных сюжетных ситуациях. Намечаются диалоги, споры, столкновения, вырисовывается фон, обстановка, самый плацдарм боев.

«Среднего качества, но большого задора буржуазный писатель бранит пролетписателя:

— Вам партия и по пивнушкам, по притонам не разрешит ходить — где вы возьмете материал?

— Разве только там? А для нас главное — завод, фабрика, крестьянство… Разве это не материал? Это главный. — И продолжает: — Вы подслушиваете у народа только слова — потому вы его и не умеете показать, он у вас ходульный, а мы дела подсматриваем, нутро понимаем… Пусть пишем мы и хуже вас: научимся, это дело времени, тут сноровка, тренировка — десятками лет. А это — у нас впереди».

Намечается сложная эволюция персонажей.

Кирилл Плотицын — рабочий, член литкружка, пишет средне. Встреча с Кириком решает его судьбу: тот внушает, что он — середняк. Плотицын уходит в производство, становится отличным хозяйственником, подсмеивается над своим прошлым, но по старой памяти с любовью ходит изредка в кружок.

…Так важно вовремя определить себя и избрать верный путь.

А вот другая сюжетная линия. Ник. Ник. Щеглов. Талантливый беллетрист. Попутчик. Участвовал в боях гражданской войны. Сам критикует правых попутчиков, видит их шатанья, однако боится идти к пролетписателям, опасаясь, что сочтут примазавшимся («Так иные не вступали в РКП», — замечает Фурманов). Вещи его высокого качества, работает добросовестно, до исступления, рвет, правит, сжигает… Рассказ пишет три месяца… Правит 10–12 корректур…

Этот образ был глубоко симпатичен Фурманову, и он, несомненно, занял бы в книге одно из ведущих мест.

А как бы в противовес ему — образ другого попутчика, не менее типичного для тех лет, Иосифа Шприца. Тоже талант. Но «эстет». Охотник до разрешения «проблем». Сенсуалист. Революцию видел со стороны, наблюдал, усвоил как бунт (Стеньки и подобных), организации не признает. Не видит вокруг ни одного «настоящего» писателя, глумится над молодой пролетарской литературой… («гм… рабоче-крестьянская?»).

Копит деньги на черный день, рвач — всюду торопит, жалуется на грошовые гонорары. Вещь поместит сначала, перед выпуском книжкой, в десяти местах: «отрывками», «главами», «очерками», «выдержками», «кусками», «летучками», «страничками», «листками», «частями», «местами» и т. д. и т. п. — в газетах, журналах, альманахах, сборниках, хрестоматиях, «комбинированных» своих книжках (то есть тех, где переставлен так и этак один и тот же материал) и потом лишь — книгой.

Ходит в партком, держится как завзято «свой».

Ведет «Интимные записки писателя», где костит советские порядки, где говорит «наедине… со своею душой…» (Вспомни: «На всякого мудреца довольно простоты» — его дневник.)

Держит связь с заграничной шпаной — им он близок, и они ему. Там печатается. Там его и хвалят как «единственного представителя отмершей породы писателей».

Снисходительно-презрительно относится к эмигранту-сменовеховцу Тепломехову, как «коренной представитель новой интеллигенции», все время бывший «на баррикадах», а не где-нибудь там… в Берлинах!..

Зло. Очень зло. Так, как умел писать Фурманов. И уже снова намечается скрещение линий: Щеглов — Шприц — Тепломехов.

Одним из основных является психологический портрет Ивана Ивановича Сладкопевцева. В нем можно узнать некоторые черты А. К. Воронского, облик которого, однако упрощен и обеднен. Здесь сказались и острота литературной борьбы и многолетняя личная неприязнь Фурманова к Воронскому.

«Как критик-коммунист сложился в прошлом, воспитался на буржуазной культуре, что сам всегда повторяет. Объективно — враг пролетлитературе, рассуждает: «Сначала дайте шедевры — тогда вас признаю». Редактор крупнейшего журнала, от него, следовательно, зависимо большинство писателей, держит всех в кулаке…»

Думается, что в дальнейшей работе над книгой Фурманов сумел бы сделать образ Сладкопевцева более сложным и многогранным.

С большой остротой написан образ поэта-проныры Ивана Колобова, который тычется по всем кружкам, нигде не работает, со всеми запанибрата, у всех клянчит денег. А рядом с ним портрет писательницы, которая старается на каждом заседании «втыкать, подтыкать, подпирать, просовывать, контрабандой проволакивать, прошибать сквозь глухую стену, подвешивать неприметно, науськивать, нашептывать, втирать и т. д.».

Фурманов хочет показать ту обстановку, ту литературную среду, ту накипь нэпа, в условиях которой могли еще существовать шприцы и волконские.

«Ожили при нэпе (дать имажинистов, разных «истов»). Будуары. Ковры. Запахи духов. Женщины. Ихние «вечера», ихние «субботы». Съезжаются на рысаках, авто. Возлежат с сигарами, чашками кофе. Читают истошно. Слушают. Философски снисходительно аплодируют. Хихикают насчет «агит-поэтов»… В один из вечеров — доклад «О современной художественной литературе» — сплошной поклеп, клевета, ядовитая слюна на классовость и прочее…»

И вывод: «Дать их за время 1917–1925 гг., когда стихли, вовсе примолкли. Потом бравурно играли словом «революция» и, наконец, бросили при нэпе это слово, стали писать свое «настоящее»: про женщин, любовь, соловья…»

Убийственную характеристику дает Фурманов одному из «модных» в то время драматургов:

«Многообразен ли, многосторонен ли автор? Нет. Даже наоборот. Лишь полное отсутствие литературного чутья позволяет ему писать на самые разнообразные темы. Ведь для многообразия нужно обладать огромной эрудицией, знаниями, а у автора как раз этого и нет.

Драмы его — не драмы, а пустяки. Там ни одного типа, ни одного характера, язык действующих лиц — это язык автора… Он берется за многое и ничего путного не делает. Разговоры — все на один лад. Патетические тирады против буржуев тошны. Пьесы печет он, как блины на масленице… В письме своем к нашему ужасу сообщает: «Скоро пришлю вам еще четыре большие историко-революционные пьесы!»

Резко обрушивался Фурманов на верхоглядов, всезнаек, людей, несерьезно относящихся к своему труду.

Воплощение склочничества и ловкачества — поэт Ефим Греч. «Писал раньше «на царскую фамилию», а теперь «на Ленина…» Сохранилось по журналам много его стихов 1910–1917 годов, вдребезги бездарных и порочащих его как человека: бряцанье оружием… сладострастничанье… Греча «вывели на чистую воду».

С большим вниманием относясь к творчеству молодых писателей, руководя кружками как секретарь Московской ассоциации пролетарских писателей, Фурманов в то же время высмеивал «теоретиков», которые вместо воспитания занимались интригами, расценивали творчество молодых не соразмерно их таланту, а с точки зрения конъюнктуры.

С не меньшей резкостью обрушивался Фурманов на толчею, которой часто в кружках подменялась истинно творческая работа. Очень резко критиковал он скороспелые, необработанные произведения, критика его была дружеская, но суровая.

«Писать надо, — говорит на собрании литкружка Кирик Бушман, несомненно выражая мысли самого Фурманова, — долго, годами — пока не научишься писать хорошо. Кому нужна безграмотная брехня? Не торопитесь, друзья. Наш лозунг строже, чем где-либо, должен быть лишь один: «Лучше меньше, да лучше»… Я не знаю другой отрасли труда, производства, где бы так просто, бездумно, безоглядно и даже… цинично относились к продукту своего рукомесла: «Написал, сдал — и ладно!» Пишут всякую дребедень, кому что вздумается, пишут, не зная, не понимая, не чувствуя, — совсем, словом, вслепую. И нет другой такой области, где безответственная мазня процветала бы так махрово, как именно в области художественной литературы. Ну кто посмеет все-таки писать про какой-нибудь Сатурн, про Мадагаскар, про тарифную политику или что-либо вообще специальное, — кто посмеет писать, не зная вовсе ничего? Редко. Бывает, но редко. А в художественном творчестве — да отчего ж не взяться? Разве тут есть какие-нибудь каноны, правила, традиции, разве тут обязательны точные знанья? Да ничего подобного! Наоборот: чем неожиданней (думают иные храбрецы), тем больше надежд на успех, на вниманье. И дуют, кому что охота дуть…»

Изображая окружающую его литературную среду со всеми ее отрицательными явлениями, Фурманов в то же время с большой чуткостью относился к молодым начинающим писателям, оказывая им посильную помощь своими советами и указаниями. Он умел отличить настоящее от фальшивого, всегда искренне радовался каждому творческому ростку. В своих замечаниях о работе с начинающими писателями Фурманов писал: «Писательский молодняк надо осторожно, строго, но и любовно отбирать из тысяч — единицы».

Он никогда не льстил молодому писателю. Он говорил: «Начинающего писателя с самого начала надо брать в шоры и не давать ему останавливаться в росте тем паче не давать ему садиться на лавры — этого достигнуть можно, разумеется, только строжайше обоснованной критикой материала и предъявлением к автору требований предельных, — по мае штабу его дарования».

«Работайте годы, — говорит «молодым» один из персонажей «Писателей». — Не торопитесь на столбцы газет или в книгу. Успеете. Нам нужен высококвалифицированный материал. А вы — ученические опыты предлагаете! Да еще в обиду, когда не печатают. Попутчики? Да, они пишут лучше вас. Что ж тут удивительного. Научитесь и вы. А когда научитесь — начинайте. Тогда и печатать будут».

В письмах к начинающим писателям говоря об общих задачах литературы, Фурманов был предельно конкретен.

«Писать рассказ торопись, а в печать отдавать погоди, — советовал он одному из молодых, — рассказ что вино чем он дольше хранится, тем лучше. Только в том разница, что вино не тронь, не откупоривай, а рассказ все время береди посматривай, пощупывай — верь, что всегда найдешь в нем недостатки. Когда готов будет по совести, только тогда и отдавай. Никогда не отдавай переписывать «начисто» другому, переписывай сам ибо окончательная переписка — это не просто техническое дело, а еще и окончательная обработка».

Во всем многообразии писательских портретов, в многочисленности сюжетных линий, их перекрестков и пересечений Фурманов конечно пользуется не только приемами сатирическими, памфлетными, иногда доходящими до остроты гротеска. В галерее его персонажей сложные, далеко не однолинейные положительные образы. И того же коммуниста писателя Павла Лужского, который должен был стать центральным героем книги, и рабочего поэта Павла Коростелева («лучшие человеческие качества»), и киргизского писателя Хачара Кашамова («Поэзия для него — орудие борьбы, пропаганды, призыв»), и крестьянского талантливого поэта Алексея Крупнова («Его перетаскивают в город, почувствовав по стихам, что это исключительное дарование»), и рабочей поэтессы Каролины Стальской («Талант, тяжелое детство, нужда, несчастья»), и критика Кирика Бушмана, талантливого, «разносторонне осведомленного, с удивительной памятью, эрудицией не по годам, тщательностью подхода к материалу».

По плану Фурманова именно Кирик Бушман начинает борьбу со Сладкопевцевым, с которым ему приходится совместно работать. Возможно, что именно в этом скрещении Бушман — Сладкопевцев и заключался один из основных конфликтов романа «Писатели».

Если собрать воедино все планы книги «Писатели», все заметки, заготовки, характеристики персонажей, наметку ком позиционных и сюжетных линий, можно представить себе какое значительное произведение приобрела бы советская литература и просто в познавательном и в эстетическом плане. Конечно, это были не просто мемуары — это был бы роман, многоплановый, глубокий, рисующий классовую борьбу в идеологии на одном из самых острых, переломных этапов истории нашей культуры.

И роман этот целиком совпадал бы с теми партийными идейными позициями, которые занимал Дмитрий Фурманов, с его основной эстетической программой, которая и сейчас является боевой и действенной.

К великому сожалению, роман этот не был написан.

48

По-прежнему он работал и днем и ночью.

— Понимаешь, — грустно говорил он мне, — какое получается несоответствие. Огромные планы. Чувствую, что могу писать лучше и должен еще многое написать. Я ведь еще так мало, в сущности сделал. Как бы тебе сказать — творческих сил много, а физических не хватает. Врачи советуют отдохнуть. Не могу же я в свои тридцать четыре года по курортам ездить.

Он даже в дневник записал: «За последние месяцы стала ныть, а иной раз остро ныть — левая часть головы, чаще площадка виска. Потом — мозжечок — он особенно быстро отзывается на нервные взрывы, словно тут гирю к нему привесят, так мучительно тянет и давит».

В Центральном Комитете партии видели то уважение, с которым относятся к Фурманову все писатели — и пролетарские и «попутчики», высоко ценили его принципиальную партийную линию.

Вскоре он уже был приглашен в ЦК и назначен инструктором по литературе.

И опять бесконечные встречи, беседы, заседания, консультации.

А ночью долгие раздумья за письменным столом. Роман «Писатели» движется медленно. Он это чувствует и сам И подгоняет себя и сам тормозит С этой будущей книгой связано многое Но почему-то не лежит к ней душа так, как к «Чапаеву».

В первый день 1926-го, размышляя над планами нового года (кто мог знать, что это будет последний год его жизни?..), он записывает в дневник.

«Вот взять «Писателей». Когда задумал и начал? Давно. Больше полгода. А что сделал? Мало. Не работается. Не пишется. Да и не люблю как-то я эту книгу, — так не люблю, как «Чапая», даже «Мятеж». Но писать буду и времени, труда много затратил, и тема интересна, и «Эпопею» (о гражданской войне — А. И.) ворошить рано, и одними мелочами пробавляться не хочу».

Да. Любимой книгой Фурманова оставался «Чапаев». К ней он возвращался не раз.

После того как «Чапаев» был издан многократно и заслужил всенародную славу, Фурманов опять и опять задумывается над тем, чтобы переработать «Чапаева», чтобы сделать книгу еще лучше, еще качественнее. Он всегда был в поисках, в сражениях, в бою. Вот он сидит над планами «Писателей», рассказывает нам о том, как покажет в романе столкновения самых различных характеров, и внимательно прислушивается к советам Юрия Либединского, Исаака Бабеля. Дружба с Бабелем все растет. «Этот уже вовсе дружьи ведет беседы. Мы очень любим говорить с ним про то кто и как пишет. Это у нас самое любимое до 2-х, до 4 х, почти до зари говорим». И вдруг откладывает все и опять раскрывает «Чапаева». «Мой рост, отточка мастерства за последний год, выросшая бережность и любовь к слову, бережность к имени своему — это все не раз наводило меня на мысль переработать коренным образом «Чапая» — самую любимую мою книгу, моего литературного первенца. Мог ли бы я сделать его лучше? Мог. Могу».

Кавказские свои очерки — «материал, по существу, третьестепенный» — он обрабатывал с особой тщательностью. «Я на этих очерках пробовал себя. И увидел, что могу, что ушел вперед, вырос. Над очерками работал я долго и незаслуженно много — зато убедился в важном, понял основное в мастерстве (Это заметил и Алексей Максимович Горький, внимательно следивший за творчеством Фурманова. Прочитав «Морские берега», он удовлетворенно написал, что эта книга «отличается и простотою фразы, и экономией слов, и точным знанием границ того, что автор хочет рассказать читателю» — А. И.). И вот писал дальше «Фрунзе», писал про «Отца», свою «Талку» — над ними работал как бы по привычке так же усердно и тщательно, как над очерками, — значит вошло в плоть, в существо, в обиход».

Он замечает откровенно и самокритично «Хотел бы может поторопиться, вежливо выражаясь — похалтурить — ан совесть литературная и привычка не дают. Очень ясно, что теперь вся работа в отношении количественной пойдет тише. Ну и ладно. Хорошо. Эк беда, подумаешь! Говорить откровенно — я и работаю-то уже не так сосредоточенно, как во времена «Чапаева» — тут и больная голова, переутомленность, занятость. Выплыл вопрос о переработке, о коренной переработке «Чапая». Как это может быть? А так, что на полгода — отложить «Писателей», вовсе отложить, взять «Чапая» с первой строки и переписывать — обрабатывать тщательнейше строчку за строчкой — так все 15 листов! Это полгода. И больше в эти полгода — ничего. Это как раз к собранию сочинений. Обновленный «Чапаев». И уже вовсе решил. Достал стопу бумаги, на первом листе написал, как когда-то, три года назад «Чапаев». Написал — и испытал то самое чувство, когда еще садился писать впервые. Отступил. Дал главу «Рабочий отряд». И встал. Открыл «Чапая», прочитал несколько страниц и ощутил, что перерабатывать не могу. Как же я стану — да тут каждое мне местечко дорого — нет, нет, не стану и не могу».

И все-таки он перерабатывал «Чапаева». И все-таки он опять сидел над ним долгие дни и ночи. Он успел переработать первые сто страниц текста. (Четвертое издание «Чапаева», в новой редакции, вышло в свет уже после смерти Фурманова).

Что нового внес Фурманов в текст?

Прежде всего примечательна его работа над языком. Он очищает язык повести от лишних слов, от неопределенных эпитетов, бледных метафор, слов-паразитов. Он стремится к большей сжатости текста.

Выбрасываются всякие «будто», «зачем-то», «о чем-то». Добавляются новые эпитеты, оживляющие, отепляющие отдельные образы, придающие больше эмоциональной окраски тому или иному персонажу «сердешный», «браток» вместо «брат» и т. д.

Уточняется само действие. Более четко определяется авторское отношение к тому или иному событию.

Не всегда новые метафоры и эпитеты удачны. Так, если в прежнем тексте было «дальше события заскакали чрезвычайно быстро», то сейчас Фурманов пишет: «Дальше события заскакали белыми зайцами». Конечно, эта метафора не обогащает текста. Так же неудачно: «Смешком посыпал свою смерть». Однако, перерабатывая текст, Фурманов постепенно преодолевает излишнюю цветистость, добивается большей художественной конкретности в характеристике действующих лиц, обстановки, отдельных положений, описаний природы.

Чрезвычайно выиграла сцена митинга. Фурманов придал образу Елены Куницыной больше теплоты благодаря новым подробностям, которые совсем отсутствовали в первом варианте. Обогатился и образ старого ткача, интереснее показано восприятие речи ткача массой, да и сама характеристика массы стала разносторонней и эмоциональней.

Оживляет Фурманов и образ Чапаева. Обогащенный дополнительными психологическими деталями, образ становится еще человечнее.

Писатель добивается большей индивидуализации языка своих персонажей. Это можно заметить при сличении речей Куницыной, Клычкова, старого ткача и т. д.

Новые яркие детали помогают читателю воспринять народную массу не как стихийную, безликую толпу, а как единство разнообразных индивидуальностей.

Недаром, отзываясь уже о фильме «Чапаев», А. М. Горький подчеркнул: «Думаю, что успех родился от счастливого сочетания чудесного материала с правильным подходом к нему режиссеров, знающих законы искусства… Судьба героя — это главное, что вызывает интерес к художественному произведению… Метод письма — и режиссерский, и фурмановский метод, ясный, без нагромождений…»

Интересны попытки Фурманова ввести почерпнутые в народном говоре пословицы и прибаутки: «генерал всмятку», «козырь-мозырь» и т. д. Не всегда Фурманов достигает успеха. Так, нельзя считать удачным замену слова «показаться» (в смысле похвастаться) словом «хвальнуться». Но несомненно, что при дальнейшей переработке текста писатель нашел бы более точную и удачную редакцию приведенных слов.

Фурманов был придирчив к самому себе. И здесь, как и во всем, он был настоящим писателем-большевиком.

49

Трудясь над новым текстом «Чапаева», Фурманов не отрывался и от текущей литературной работы.

Несмотря на всю свою силу воли, он не мог иногда отказаться от всевозможных «заказов». А они изобильно поступали из редакций газет и журналов, даже из театров, которые были уже прослышаны о намерении его инсценировать «Чапаева» и «Мятеж». Новая работа в ЦК отнимала много времени. Все эго держало его в постоянном напряжении.

— Понимаешь, — сказал он как-то мне, — я все время чувствую себя в цейтноте. Что-то не успел, что-то пропустил, к чему-то опоздал.

И это при предельной ею четкости и организованности, при строжайшем графике работ.

Он дорабатывает вместе с драматургом Поливановым пьесу «Мятеж» («в муках рожденную»). И вот уже художественный совет Театра Революции, которым руководит Мате Залка, дает указание режиссеру Б. В. Алперсу приступить к оформлению спектакля.

Он (в какие-то неведомо откуда нашедшиеся часы) заканчивает первое действие пьесы «Два генерала».

Он дорабатывает первую главу романа (да, это будет роман!) «Писатели». Подписывает с Госиздатом договор на собрание сочинений в трех томах.

«Правда» публикует его очерк «Как убили Отца», а журнал «Октябрь», одним из редакторов которого он является, печатает «Талку». И это очень радует его. Пусть знают земляки-ивановцы, что он никогда не забывает о них.

Не забывают и ивановцы о нем. Он получает телеграмму от Ивановского общества старых большевиков с приглашением приехать в Иваново 7 февраля — день воспоминаний о Фрунзе.

Но у него нет ни часа свободного времени. А как бы хотелось провести этот день среди земляков.

Он посылает в Иваново телеграмму: «Вместе с Вами храню память великого полководца революции, любимого ученика Ленина, человека кристальной чистоты — Михаила Васильевича Фрунзе. Он нашей славной губернии лучший представитель. Его жизнь и борьба — это целый университет большевистской мудрости, ленинской закалки. Его жизнь — это историческая наука идущим на смену кадрам большевиков».

Многие часы посвящены встречам, разговорам и с молодыми и со старыми писателями.

Сколь многим он нужен. Сколь многим помогает в работе.

С удовлетворением показывает мне дарственный экземпляр «Конармии» (нового издания) и письмо Исаака Эммануиловича: «Все твои указания принял к руководству и исполнению». Это от Бабеля! От писателя, мастерством которого он всегда восхищался.

Всеволод Иванов, как и Бабель, сразу полюбился ему: «Нахохлившись, сидел над столом и, когда давал руку — привстал чуть-чуть на стуле — это получилось немножко наивно, но очень-очень мило, сразу показало нежную его нутровину. Глаза хорошие, добрые, умные, а главное — перестрадавшие. Говорит очень мало, видимо, неохотно и, видимо, всегда так. Он мне сразу очень люб. Так люб, что я принял его в глубь сердца, как немногих. Так у меня бывает редко…»

А Всеволод Иванов, в свою очередь, записал: «…через всю комнату светятся большие глаза Фурманова, кажется, что он слышит и понимает нас больше, чем кто-либо. Его лицо представляется мне всегда удивленным, мечтательным и строгим. До какой-то степени он и его творчество, по-видимому, воплощает для нас путь, по которому предстоит идти литературе: дерзкий, возвышенный и в то же время классически простой…»

Прекрасно передают эти строки и облик Всеволода Иванова и внутренний облик самого Фурманова.

С истинно партийной чуткостью отнесся он к Николаю Никитину, талантливому ленинградскому прозаику, некоторые произведения которого («Рвотный форт») страдали серьезными идеологическими недостатками и встретили резкое осуждение напостовской критики.

Фурманов и сам видел эти недостатки. Однако, как всегда, он был решительным противником «напостовской дубинки».

Беседа его с Никитиным была дружеской и задушевной. Николай Никитин, написавший впоследствии многие полюбившиеся советскому читателю романы, никогда не забывал ни этой встречи, ни бесед своих с Фурмановым. А напостовские вожди, от Родова до Авербаха, именно подобную практику Фурманова, заботу его о всей советской литературе расценивали как отступление от «напостовской» линии, как предательство (!), как правый уклон…

Февраль принес нам новую тяжелую потерю. Умерла замечательная писательница Лариса Михайловна Рейснер. Она изредка бывала на наших мапповских вечерах. Мы все были влюблены в нее. Фурманов часто с ней беседовал.

Скорбно стоял Фурманов в почетном карауле. В Доме печати. В том же зале, где обычно проходили наши ожесточенные дискуссии… И кто мог знать, что через несколько недель мы будем стоять в том же зале в карауле у гроба нашего друга, нашего Митяя? Кто мог знать?..

На пятой (февральской) конференции МАПП Фурманов, больной гриппом, с высокой температурой, делает основной доклад, требует выполнения постановлений ЦК о литературе.

Наконец-то большинство московской организации присоединяется к Фурманову. Конференция проходит под знаком борьбы с «ультралевыми» в лице Г. Лелевича, С. Родова, И. Вардина. Дается наказ делегатам на Всесоюзную конференцию пролетарских писателей — исключить Родова, Лелевича и их соратников из руководящих органов ВАПП.

Однако борьба не прекращается. Противники Фурманова идут в контратаку.

Фурманова стараются дискредитировать, оттеснить, развенчать как писателя и руководителя. До последних дней жизни борется Дмитрий Андреевич за партийную линию в литературе. Он не оставляет поля боя до последней минуты.

В феврале 1926 года была созвана чрезвычайная конференция Всероссийской ассоциации пролетарских писателей.

Фурманов напряженно готовится к выступлению на конференции, как к решительному бою. Но болезнь прогрессирует. Врачи запрещают Фурманову вставать с постели. Нае приходится насильно удерживать его. Он вызывает нас к себе, дает советы, как выступать, дает оперативные и тактические указания для борьбы с противниками.

Он обращается к конференции с письмом: «Приветствую чрезвычайную конференцию, собравшуюся решить важные вопросы для обеспечения правильного руководства пролетарской литературой. Требую полностью выполнения постановления ЦК о литературе, привлечения «попутчиков», близких нам, очищения наших рядов от двурушников, интриганов и склочников».

Он пишет письмо в ЦК, руководителю отдела печати поэту Владимиру Нарбуту:

«В жару и слабости лежу восемь дней. В четверг утром жду выяснения: так пройдет эта пакость или осложнится воспалением легких. Если минует — к концу недели (или в начале следующей) буду на ногах…»

Но большинство конференции не хочет еще прислушиваться к словам Дмитрия Андреевича. Литераторы, руководимые Леопольдом Авербахом, для виду осуждая левацкие напостовско-сектантские позиции Родова и Лелевича, в то же время пытаются изобразить позиции Фурманова как позиции правого толка, дающие слишком много свободы «попутчикам».

12 марта мне позвонила Ная.

— Приезжай немедленно. Митяю хуже.

Я, в свою очередь, позвонил Мате Залка.

— Положение очень серьезное. Приезжай сейчас же на Нащокинский.

Вскоре оба мы были у постели Фурманова. Ная встретила нас в слезах.

— Плохо, очень плохо, — сказала она. Митяй не промолвил ни слова. Только посмотрел печально и как-то виновато.

…Фурманов мечется в бреду, и мы не хотим огорчать его рассказами о ходе конференции. Чтобы порадовать его, мы принесли свежий номер журнала «Октябрь» со статьей его о «Железном потоке» Серафимовича и номер «Правды» с очерком о Марусе Рябининой, чапаевке, ивановской ткачихе.

Но представитель наших противников пробивается к его постели. 13 марта днем он появляется на квартире Митяя, будто бы справиться о состоянии его здоровья.

Фурманов спрашивает его о делах.

— На что ты надеялся, — цинично отвечает непрошеный гость, — ведь вас меньшинство. Вопрос твой провален. Некоторые хотели тебе тоже записать «уклончик». Да уж пощадили. Выздоравливай, найдем общую точку. Пора тебе бросить эту нелепую борьбу. Никому она ничего не принесет. Сам понимаешь, что слишком загнул.

…Болезнь усиливалась. Врачи констатировали менингит. В доме беспрерывно дежурили близкие друзья. Не отходила от его постели исхудавшая, скорбная Ная. Приехал старый ивановец Шарапов. Пришла сестра Ленина, Анна Ильинична Елизарова. Молодой писатель Иван Рахилло колол во дворе лед для компрессов. Беспрерывно звонил телефон. Сотни людей справлялись о здоровье Митяя. Товарищи из ЦК, из ПУРа, из Госиздата, Куйбышев, Бубнов, Белов, Накоряков, чапаевцы, туркестанцы, писатели, бойцы, совсем незнакомые люди.

Вечером 13 марта 1926 года Фурманов, умирающий, вырываясь из рук державших его товарищей, шептал: «Пустите меня, пустите… Я еще не все успел сказать… Не все сделал. Мне еще так много нужно сделать…» С этими словами он потерял сознание и через два дня, 15 марта, в девять часов вечера умер. Ему было только тридцать четыре года…

17, марта в 11 часов дня состоялась гражданская панихида в Доме печати. В почетном карауле стояли делегаты Реввоенсовета, герои гражданской войны, представители ВЦИК и Московского Совета, чапаевцы, писатели, рабочие. Венки… Целое море цветов. Горячо и скорбно говорили друзья. Потом подъехал артиллерийский лафет, сопровождаемый эскадроном кавалеристов. Длинная процессия протянулась по всей Пироговской улице до Новодевичьего кладбища.

И опять речи у свежего могильного холма. Выступал Демьян Бедный. Подавляя слезы, говорил старинный друг Митяя, ивановец и чапаевец, поседевший в боях воин Николай Михайлович Хлебников. Представители ПУРа и Московского комитета. Венгерский писатель Вела Иллеш. Стихи памяти Фурманова прочел Александр Жаров. Многие, не стыдясь, плакали. Успокаивая Анну Никитичну, сам заливался слезами Мате Залка.

Он писал потом, наш славный друг Мате:

«Все это казалось ненужным, невероятным, неестественным. Фурманов умер. Я могу представить Дмитрия убитым в бою. Лежит на поле комиссар с орденом на груди, лежит павший смертью храбрых. Но грипп… Бредом казалась нелепая эта смерть…»

В «Правде» была напечатана статья нашего старшого, Александра Серафимовича, «Умер художник революции».

«Что нужно от большевика? Чтобы он во всякой работе, во всякой деятельности был одним и тем же — революционным работником, революционным борцом. Таким был т. Фурманов. Он был одним и тем же и в партийной работе, и в гражданском бою, и с пером в руке за писательским столом. Один и тот же: революционный строитель, одинаково не поддающийся и одинаково гибкий…»

И как наказ ушедшего от нас Фурманова, нашего друга и вожака, к жизни, к борьбе, к творчеству звали нас слова некролога: «И он ушел. Ушел и унес с собой еще не развернувшееся свое будущее. Ушел и говорит нам своим художественным творчеством: Берите живую жизнь, берите ее трепещущую, — только в этом спасение художника».

Это была наша программа. Эти слова начертали мы на своих творческих знаменах.

«Кто писал фурмановские вещи? — взволнованно восклицал на страницах «Правды» Михаил Кольцов. — Писал свой, до мозга костей близкий революции человек, не пришедший к ней, а вышедший из нее, боевик, коммунист, участник подлинных боев, один из тех, которыми победили и утвердились наша власть, наши идеи, наше будущее.

Как написаны фурмановские книги? Просто, сурово-скромно, крепко сшиты, насквозь пропитаны целостным мировоззрением марксиста, вынесшего и прокалившего свой строй мыслей сквозь ураган шрапнелей, а не только через теплицы библиотек».

«Для меня, — утверждал Анатолий Васильевич Луначарский, — он был олицетворением кипящей молодости, он был для меня каким-то стройным, сочным, молодым деревом в саду нашей новой культуры. Мне казалось, что он будет расти и расти, пока не вырастет в мощный дуб, вершина которого подымется над многими прославленными вершинами литературы… Он был необычайно отзывчивым на всякую действительность — недлинный, внимательный реалист: он был горячий романтик, умевший без фальшивого пафоса, но необыкновенно проникновенными, полными симпатии и внутреннего волнения словами откликнуться на истинный подъем и личностей и масс. Но ни его реализм, ни его романтизм никогда ни на минуту не заставляли его отойти от его внутреннего марксистского регулятора…

Я считал Фурманова надеждой пролетарской литературы: среди прозаиков ее, где, несомненно, есть крупные фигуры, Фурманов был для меня крупнейшим…»

А первый поэт нашего комсомола Александр Безыменский, выступая на VIII комсомольском съезде, дал наказ молодежи учиться у Фурманова.

«Если кто-нибудь захочет узнать, как мыслили люди в боевое время, если кто хочет узнать, какие люди делают революцию, как боролись и умирали за наше дело, тот… увидит в книгах Фурманова лицо боевых дней наших, по которым нам надо будет учиться, по которым каждому молодому члену партии, каждому комсомольцу нужно будет закаляться, воспитываться…»

Вскоре пришло письмо из Сорренто. От Алексея Максимовича Горького. Он писал Анне Никитичне:

«Утешать — я не умею. Да и чем утешить человека, который навсегда потерял лучшего друга своего? Размышления — не помогают в этих случаях. Помочь может только та биологическая сила, которая иногда залечивает даже и смертельные раны. А еще может помочь гнев против этой же силы, так часто неспособной противостоять преждевременной и невольной гибели человека, но я думаю, что всего лучше Вам помог бы гнев против тех условий, в которые так трагически, так безжалостно все мы люди поставлены историей. Ведь именно этими условиями и объясняется гибель множества таких людей, как Пушкин, Лермонтов, которые — живи они — дожили бы почти до наших дней… Но мир становится лучше. Вот — в нем все больше рождается таких орлят, как ваш муж…» И в другом письме: — «Для меня нет сомнения, что в лице Фурманова потерян человек, который быстро завоевал бы себе почетное место в нашей литературе. Он много видел, он хорошо чувствовал, и у него был живой ум. Огорчила меня эта смерть. Я с такой радостью слежу за молодыми, так много и уверенно жду от них…»

…На могиле Фурманова была установлена бронзовая плита. На ней высечены клинок и книга, увенчанные лавром.

— Есть что-то поистине символическое в том, — сказал Демьян Бедный, — что в этом гробу наряду с книгой покойного писателя лежит его сабля, сохранившаяся от боев гражданской войны. В этом сочетании весь Фурманов: он был не только писателем, но и бойцом.

50

Миллионы людей читали книги Фурманова. Миллионы людей во всем мире видели его героев на экране, слышали их голоса. Миллионы людей видели, как растет мужественная дружба Чапаева и Фурманова.

Вместе с Мате Залка незадолго до боев в Испании прикрепляли мы мемориальную доску к дому в Нащокинском переулке, где так часто собирались в былые дни у Митяя, где читал он нам первые главы «Чапаева».

Во времена войны испанского народа против фашизма возник в Испании батальон, который носил имя Чапаева. Батальон этот входил в Интернациональную бригаду, которой командовал близкий друг Фурманова, стоявший в последние минуты у его изголовья, венгерский писатель-коммунист Мате Залка, доблестный генерал Лукач.

Именем Фурманова называли боевых, отважных комиссаров в испанской народной армии. Фильм «Чапаев» показывали в Мадриде, за несколько часов до боя с войсками мятежников на окраине Университетского городка. Вдохновленные образами Чапаева и Фурманова, шли в бой бойцы Интернациональной бригады. «Песню чапаевцев» и боевой марш батальона сочинил немецкий поэт-антифашист Ульрих Фукс, погибший под Теруэлем. «Песня чапаевцев» пелась на мотив «Белая армия, черный барон». Боевой марш кончался словами:

Франко и Гитлер, плох ваш расчет,

Мы защищаем испанский народ,

Каждый из нас Чапаева сын,

В штурм, на победу, вперед, как один!

В песне о военном комиссаре известный испанский поэт Хосе Эррера писал

Он вырос сам в войне гражданской,

В бойцах твой опыт повторен,

О новый Фурманов испанский,

Тобой Чапаев закален!

Как интересно перекликается эта песня с другой, сложенной советским народом:

Кто шел когда-то

В бой с тобой,

Тебя он вспомнит, дорогой

Товарищ комиссар;

И к этажерке в этот миг.

Быть может, подойдет,

С любовью среди сотен книг

«Чапаева» найдет.

И он расскажет сыновьям,

Как ты на битвы звал.

Как ты с Чапаевым врагам

Пощады не давал.

Еще расскажет он о том,

Как в час опасный вдруг

Ты приходил к бойцам, как в дом

Приходит к другу друг…

В Африке, в Корее, на Кубе, в героическом борющемся Вьетнаме меня знакомили с Чапаевыми и Фурмановыми, борющимися против иноземных захватчиков, за свободу и счастье своей родины.

Традиции Фурманова живут в советской литературе.

Образ комиссара-писателя запечатлен в десятках песен, сложенных нашим народом, созданных нашими поэтами, песен, посвященных Чапаеву и Фурманову.

Книги Фурманова были любимыми книгами Николая Островского. В одном ряду с героями Фурманова — Левинсон и Корчагин, Воропаев и Мересьев.

«Весь… мой жизненный путь представляет логическое развитие пути тех элементов трудовой интеллигенции, которые представлены в литературе Фурмановым», — писал Всеволод Вишневский.

Традиции Фурманова воплотили и в своей горячей жизни и в своих книгах и чех Юлиус Фучик, и болгарин Никола Вапцаров, и сохранивший несломленный дух, не покоренный даже в страшных застенках Моабита наш славный товарищ Муса Джалиль.

Фурманов «создал одну из наиболее прекрасных и наиболее волнующих повестей русской истории, — писал в предисловии к французскому изданию «Чапаева» замечательный писатель-коммунист Поль Вайян-Кутюрье —…Одно из достоинств книги Фурманова в том, что она читается одним дыханием, так она увлекает чудесами героизма, неслыханным бескорыстием и энтузиазмом гражданской войны…»

В рядах Чапаевской дивизии прошли первую боевую школу такие прославленные впоследствии герои Великой Отечественной войны, как генерал-полковник Н. М. Хлебников, генерал-лейтенант А. В. Беляков, отважный защитник Москвы генерал Панфилов.

Тысячи молодых воинов Советской Армии в дни Великой Отечественной войны мечтали о том, чтобы походить на Фурманова. Книги Фурманова лежали в их походных мешках. Часто они были прострелены пулями, окровавлены. Подвиги чапаевцев вдохновляли бойцов на новые легендарные подвиги в боях за свою Родину. И это лучший памятник большевику-писателю комиссару Дмитрию Фурманову.

Загрузка...