Глава восемнадцатая. Ланкастерская Франция

«Дьявольское королевство»

Жювеналь де Юрсен

«Три Франции». Вот так просто эта формулировка знаменует собой один из самых печальных моментов национальной истории».

Жан Фавьер. «Столетняя война»

Отныне существовало три Франции: та, которой управлял наследник и регент, та, которой управлял герцог Бургундский, и та, что оставалась еще в руках дофина. Как выразился Шателен, Генрих V «пришел во Францию во время разделения и в самый разгар его своим мечом еще больше отдалил друг от друга тех, кто и так был разделен».

В 1422 году положение Генриха во Франции было самым запоминающимся. «Вся страна за Луарой погружена в черноту и неясность, ибо они отдали себя в руки англичан», — жалуется Жювеналь, непобедимый в бою командир, перед которым не могла устоять ни одна крепость. Король властвовал над одной третью страны, включая и столицу. В самом деле, казалось, что настанет такой день, когда он будет коронован и помазан в Реймсе елейным маслом как король Франции. Из работ некоторых современных английских историков [340] явствует, что в тот период Франция, поделенная местными сепаратистами, была лишена чувства национализма и что обитатели Ланкастерской Франции ничего не имели против существовавшего режима, а франко-английская монархия могла выжить. Конечно, немало французов были «коллаборационистами», но заявить, как это сделал один выдающийся английский историк двадцатого века, что руанцы «безропотно устроились под властью выходца из их древнего герцогского рода», было бы искажением фактов.[233] Так называемая политика умиротворения Генриха сопровождалась, по словам Эдварда Перруа, «режимом террора».[234] Когда Перруа написал это, он сам скрывался от гестапо.

Говоря о Ланкастерской Франции, следует сделать различие между герцогством Нормандским (и соседней с ним территории, которая была завоевана до подписания договора в Труа) и небольшой областью, куда входил и Париж, которая и являлась формально «королевством Франции» Генриха. Герцогство было фактически оккупированной страной, в то время, как королевство являлось марионеточным государством. В последнем все должности, за исключением военных, занимали французы. Большинство из них были родом из Бургундии и свое назначение получили благодаря влиянию герцога Филиппа, хотя бывали исключения, время от времени возникали недовольства при смещении того или иного бургундского ставленника. Английское население «оккупированного» Парижа редко превышало 300 человек; было время (после смерти Генриха), когда гарнизон Бастилии состоял из восьми тяжеловооруженных воинов и 17 стрелков. Место чиновника, представлявшего французскую полицию, занимал француз, то же касалось и председателя Верховного апелляционного [341] суда. Столь мизерное количество англичан едва ли могло играть сколько-нибудь заметную роль в жизни такого крупного города, население которого, несмотря на голод и массовый исход, никогда не падало ниже 100000 человек. Жан Фавьер пишет, что их можно было встретить в тавернах, они были завсегдатаями проституток Глатиньи или Тиронского борделя.[235]

Однако сравнительную свободу парижан от английского правления нельзя воспринимать в отрыве от контекста. «Завоеванные земли» располагались всего в десяти милях от столицы, которая, в свою очередь, была окружена плотным кольцом крепостей с английскими гарнизонами; самая ближайшая — Буа-де-Венсен располагалась всего в трех милях от города. Крепость Понтуаз насчитывала 240 человек, причем подкрепление по реке могло быть переброшено в Париж мгновенно. При случае и малочисленный гарнизон Бастилии мог показать, что его сил также было достаточно, чтобы усмирить парижан. Его стрелки могли появиться на улицах и открыть беспорядочную стрельбу по горожанам и по окнам их жилищ. Кроме того, им в помощь из самих горожан были набраны большие отряды народных ополчений. Среди них были арбалетчики и копьеносцы, которых можно было поставить сражаться против дофинистов, их боялись еще больше англичан. Бывшим арманьякам, называвшим этих ополченцев «faux francais» («фальшивыми французами»), было отчего мстить, они еще не забыли о кровавых бойнях. Их налеты на окрестности по своей жестокости даже превосходили зверства англичан. Относительная свобода и угроза со стороны сторонников дофина вовсе не свидетельствовали о том, что парижане отдавали свое предпочтение армии Генриха. Непоколебимый бургундец, [342] «Парижский Горожанин», выражал сочувствие узникам короля, городские тюрьмы были почти до отказа набиты его пленниками.

Даже английский хронист Уолсингем вынужден был признаться; что Генрих в Париже был очень непопулярной фигурой и что для контроля над людьми в ход часто приходилось пускать силу.[236] Некоторые представители духовенства были открытыми сторонниками дофина. В декабре 1420 года собрание капитула собора Парижской Богоматери епископом Парижа избрало Жана Курткуитса — человека, чья жизнь была достойна подражания, но который являлся ярым дофинистом. Попытки Генриха заставить церковников остановиться на ставленнике бургундцев не увенчалась успехом. Однажды Эксетеру, военному губернатору города, даже пришлось двоих из них заключить под домашний арест. Собрание капитула отвергло также предложение взять на себя часть расходов, связанных с содержанием отряда ополченцев, которых столица была вынуждена снарядить во время осады Мо. Посещая Нотр Дам,[237] Генрих сделал смехотворный взнос (для короля) в два нобля (нобль в ту пору был равен одной трети фунта). В конце концов, ему удалось убедить папу перевести Курткуиса в другой приход.

Достаточно имеется примеров того, что французское население горько сетовало на присутствие англичан как в королевстве, так и в герцогстве. Они негодовали по поводу того, что те, воспользовавшись гражданской войной, завоевали и покорили их. Азенкур стал настоящей национальной катастрофой, в которой были повинны в равной степени и бургундцы, и арманьяки. [343] Память о нем никогда не оставит их. Последние в своих страданиях обвиняли англичан в большей степени, чем даже бургундцев. «Этот ураган несчастий свалился на наши головы благодаря англичанам», — говорит хронист Жан Шартье.[238]

Епископ Базен рисует ужасные картины той жизни, которую, должно быть, вели в Ланкастерской Франции английские поселенцы. Хотя он говорит конкретно о перемирии в Мене и Анжу в сороковых годах пятнадцатого века, тем не менее, такие условия должны были существовать повсюду с самого начала. Его записи являются свидетельством очевидца, прожившего в условиях английской оккупации почти до сорока лет:

«Запертые на многие годы внутри стен городов, замков и крепостей, жившие в вечном страхе и опасности, словно приговоренные к пожизненному заключению, они невероятно радовались при одной только мысли о выходе из своего длительного и страшного заточения. Им было приятно избежать все опасности и тревоги, которые подстерегали их с самого детства до седин или же глубокой старости».[239]

Более того, мы знаем, что после восьми лет английской оккупации, население Нормандии уменьшилось наполовину. Повинен в этом был частично голод, но основной причиной явилась массовая эмиграция всех сословий — лишенных собственности феодалов, разоренных горожан, голодающих крестьян или потерявших надежду нищих. Следует, однако, заметить, что ответственность за все несчастья, от которых они пытались спастись, разделяли также совершавшие регулярные налеты отряды дофина и разбойники. Но ничего бы этого не было, если бы не вторжение Генриха. [344]

Большинство жителей Нормандии, Пикардии и Шампани эмигрировали только из-за социального и экономического кризиса.[240] Присутствие в стране 60 гарнизонов для большинства крестьян означало разорение их хозяйств. Ввиду нерегулярных выплат жалования, отсутствия уполномоченных комитетов по обеспечению провизией, несмотря на все усилия Генриха, гарнизонам ничего не оставалось делать, как жить за счет крестьян, отбирая у них продукты, питье, фураж и все, что они могли еще найти. Они резали незаменимых в хозяйстве быков, используемых для вспашки земли, уводили лошадей и угоняли повозки. Большие першеронские лошади, несомненно, служили как вьючные животные для тяжеловооруженных воинов. Кроме того, большим бременем для крестьян были налоги и поборы, которые они были вынуждены платить, чтобы не трогали их женщин и не совершали иное зло, неотъемлемо сопровождающее любую оккупацию. В Нормандии, где английское присутствие было особенно многочисленным (и в которой вторжению англичан предшествовали неурожайные годы), сельское хозяйство пребывало в полнейшем упадке. Как уже было сказано, король не мог удержать свои войска в руках. Но самым худшим было то, что многие солдаты смотрели на крестьянское население, которое составляло большинство французов, как на свою естественную военную добычу. Снова Базен описывает то, чему сам был свидетелем:

«Войска обеих сторон постоянно совершали налеты на территории противника, уводя в свои замки и крепости крестьян, там их помещали в зловонные темницы или бросали на дно глубоких погребов, подвергая их всем мыслимым и немыслимым мукам, пытаясь заставить уплатить невозможные выкупы, которых требовали [345] от них. В подвалах и склепах под замками всегда можно было найти бедных крестьян, угнанных с полей, число которых доходило до сотни, а то и двух, иногда даже превышая и эту цифру, в зависимости от количества похитителей. Очень часто многие, кто не мог уплатить требуемую сумму, не получали от похитителей милости и погибали от голода, слабости и паразитов».[241]

Некоторые предприимчивые английские солдаты даже не удосуживались сажать своих пленников под замок, как, например, лучник из алансонского гарнизона, который просто ходил по ближайшим деревням и сам прибирал к рукам крестьянское добро для уплаты «выкупа», а потом требовал от них заплатить за свою же собственность, чтобы получить ее обратно, пока однажды, доведенные до отчаяния, крестьяне не забили его до смерти.[242]

Епархия Жювеналя Бове располагалась на захваченной англичанами территории. Письмом, датированным 1440 годом, он обратился ко всем основным сословиям, где перечислил все те несчастья, которые довелось пережить его людям за все эти годы: «Бедняков убивали, брали в плен, мучали, обирали, грабили, тиранили, они потеряли свой домашний скот и птицу, земли их пришли в негодность и опустели, в дома их и церкви вторгались, сжигали и разоряли, оставляя от них только руины; многих из моих людей они убили в тюрьмах или погубили иным способом». Несмотря на то, что все эти несчастия — «жестокие, проклятые и отвратительные злодеяния» он относит на счет разбойников и французских войск, тем не менее, ответственность за все он возлагает на плечи англичан: «Они совершали такие преступления и зверства, на которые способны враги». Он сетует, что «маленьких детей уводили в [346] плен, и одному только Богу известно, как им живется в Англии среди тех, кто мучает и тиранит их». (В Англии был рынок для детей, где ими торговали как «слугами», это слово было завуалированным обозначением раба.) Он продолжает: «Многие юные девушки, девственницы и хорошего происхождения, увозились насильно либо обманным путем, их превращали в горничных и проституток, которые обслуживали похотливых юнцов, воров, убийц и бродяг». Епископ рассказывает, как в Сен-Мендаре, возле Нойона в Пикардии, англичане «нашли церковь, которая была незначительно укреплена, чтобы служить укрытием для бедных трудяг; они взяли ее приступом, подожгли и перебили две или три сотни людей. Монстреле вторит ему, говоря, что «свыше 300 человек или даже больше» сгорели заживо. Нет ничего удивительного в том, что смерть Генриха V Жювеналь воспринял как «одно из чудес, сотворенное Богом».[243]

Многие крестьяне убегали в города, чтобы не умереть с голоду в обезлюдевших домах. Было подсчитано, что даже в наиболее благоприятные времена одна треть населения средневековых городов относилась к разряду нуждающихся. В любом случае, как объясняет Жювеналь, горожане и сами были в отчаянном положении, потому что «большая часть морских портов и портов, расположенных по берегам рек, были разрушены и торговля остановилась».[244] К тому же, девальвация валюты, проведенная Генрихом вкупе с новыми налогами, только добавляли серьезные проблемы. В конце 1421 года Генрих на всей покоренной им территории ввел налог на серебро, который должны были платить все слои населения (как пишет Монстреле): «церковники, рыцари, землевладельцы, дамы и девицы, горожане и [347] все те, кто предположительно мог платить его, по мнению и к удовольствию сборщиков налогов». Можно не говорить о том, «сколько толков и неудовольствия» это вызывало. В октябре уже были девальвированы золотые кроны королевства, ценность которых уменьшилась с 19 до 18 солов.[245] Когда Генрих пустил в оборот новые монеты серебряной чеканки, содержание серебра в них было настолько мало, что они практически потеряли свою ценность, как утверждает Шателен. Купцы в такой же степени, как и крестьяне, страдали от грабежей и хищений. (В ноябре 1424 года была пожалована индульгенция некоему Ангеррану де Монстреле, «капитану французского замка», освобождавшая его от штрафов на сумму от 400 до 500 крон, которые он может на себя навлечь, если выследит и ограбит купцов.)[246]

Духовенство страдало, как и все остальные, сан не спасал. Церкви, монастыри и богадельни подвергались разорению и грабежу, часто при этом проливалась кровь. Поскольку единственным источником помощи, на которую могли рассчитывать бедняки в пятнадцатом веке, была церковь, обеспечивающая их минимальными социальными благами, то ее разорение, в первую очередь, сказывалось на армии нищих, заполонивших улицы после потери жилища в результате войны. Исследуя ходатайства об оказании помощи церковному имуществу, пострадавшему в это время, Анри Де'нифль был поражен тем, что «король Англии и герцог Бедфорд, которые ни минуты не колеблясь, были готовы попросить папу о благосклонности к своему народу, и в то [348] же время никогда не просили оказать помощь несчастной французской церкви. Хотя большое количество церквей по вине англичан были превращены в руины!»[247] На основании этого он решил, что они умышленно не делали этого, не желая делать вклад, хоть и косвенный, в дело Карла VI и дофина.

Жювеналь в своем письме сообщает, что случалось с церковниками, которые поддерживали дофина:

«А что до бедных священников, церковников, монахов и бедных людей, которые остались верны вам, их хватали и заключали под стражу, надевали на них кандалы и сажали в клетки, бросали в ямы и прочие отвратительные места, кишащие паразитами, там их оставили умирать голодной смертью, что со многими и приключилось. И только Богу известно, что еще вытворяли с ними; некоторых жгли огнем, другим вырывали зубы, третьих секли розгами; но их никогда не освобождали до тех пор, пока они не выплатят больше денег, чем стоили все их пожитки. А если их и отпускали, то они были так сильно покалечены, что уже никогда не становились здоровыми».[248]

Как мы уже видели, сам Генрих никогда не гнушался, чтобы схватить даже прелата, приверженца дофина, и заставить его уплатить выкуп. Даже те священники, которые присягнули ему в верности, и то не были абсолютно защищены. В 1422 году каноники Руана официально подали жалобу, что они на дорогах Нормандии подвергались нападениям со стороны английских солдат. Несомненно, что в большей степени духовенство страдало от разбойников, но Жювеналь дал нам ясно понять, что последние не развелись бы в таком количестве, если бы не имело место английское вторжение. [349]

Отношение Генриха к церкви не отличалось постоянством. «Что сказать мне о твоем богохульстве, о жестокий король Генрих, повелитель богохульников!» — восклицает Робер Блондель.[249] Но «божий гнев мало волновал короля, — говорит нам монах из Сен-Дени. — И когда его солдаты своими богохульными руками разоряли церкви, посвященные Богу, и награбленные реликвии отправляли в Англию».[250] Все это в значительной степени отличалось от показного благопристойного поведения во время кампании при Азенкуре. Возможно, он пришел к выводу, что такие вещи неизбежны. В защиту Генриха и его солдат можно сказать, что взгляды на духовенство и церковную собственность были искажены из-за папского раскола, конец которому был положен сравнительно недавно. Раньше к раскольникам относились хуже, чем к неверным, а французы и англичане поддерживали разных пап.

Особым расположением у высшей знати пользовались крестьяне, что было довольно странно для общества, основанного на иерархиях. Жалость можно было скорее ожидать от модных поэтов, которые писали для правящих классов, хотя теоретически долг рыцаря состоял в том, чтобы защищать слабых. Ален Шартьер, нормандец по происхождению, родившийся в 1388 году, брат хрониста Жана Шартье, служил секретарем сначала у Карла VI, затем у дофина. (Подпись Алена можно часто увидеть ниже подписи дофина внизу его писем.) Он находился вблизи властьимущих, которые его в свое время сравнивали с Петраркой. В «Quadrilogus Invectif», написанном, очевидно, в конце 1422 года, он без обиняков обвиняет французскую знать в том, что те мало защищали крестьянство, хотя в то же время он считает, что в бедах и несчастьях Франции [350] повинен весь французский народ без исключения. Он сокрушается по поводу увиденного в 1422 году, как «чужестранный король снискал себе славу на нашем позоре и бесчестии, разжирел на награбленной у нас добыче, с презрением взирая на наши подвиги и нашу доблесть, и считает, что «в том была рука Господа и его гнев вызвал эту напасть и преследования», что, несомненно, является указанием на Генриха V.[251] В самом деле, больше всего от амбиций английского короля за тридцатилетний период пострадали крестьяне. Ланкастерская Франция и пограничные с ней земли за время оккупации и войны превратились в нечто подобное пустыне. Стоит еще раз процитировать епископа Базена:

«От Луары до Сены, а от нее до Соммы крестьяне были либо убиты, либо сбежали, так что на длительное время, точнее сказать, на многие годы поля оставались не только невозделанными, но даже не было людей, кто мог бы вспахать их, были обработаны лишь редкие клочки земли... Мы собственными глазами видели, как необъятные равнины Шампани, Боса, Бри, Гатине, Шартра, Дрё, Мена и Перша, Вексена (как французского, так и нормандского), Бовези, равнины Ко от Сены в районе Амьена и Абвиля, окрестностей Санлиса, Суассона и Валуа до Лана и дальше до Гэноля были совершенно пустынны, необработаны, заброшены, лишены обитателей, покрыты кустарником, а в тех местах, где произрастают густые леса, стали уже покрываться плотными зарослями деревьев... В этих районах люди смогли обрабатывать только те участки, что расположены внутри или тесно примыкали к городам, крепостям и замкам, так как за ними можно было бы присматривать с башни или иного наблюдательного [351] пункта, чтобы увидеть приближение налетчиков, ударить в колокол, подать сигнал горна или любого другого инструмента, способного предупредить всех, кто работает на полях и виноградниках, что нужно вернуться за стены.

Это было настолько широко распространено и стало таким обыденным, что быки и рабочие лошади сразу после того, как их освобождали от повозок, услышав сигнал, диким галопом без понуканий неслись к тому месту, где были бы в безопасности. Ту же привычку приобрели овцы и свиньи. Однако на территории упомянутых провинций не так-то много оставалось городов и фортификационных сооружений, поскольку большая их часть была сожжена врагом, разорена или превращена в руины и по этой причине оставалась безлюдной. А те участки земли, которые были обработаны в укромных местах вблизи крепостей, казались такими крохотными, что ни в какое сравнение не шли с необъятными просторами тех полей, что лежали совершенно опустошенные и где не было ни единой души, которая бы могла позаботиться о них».[252]

Эти несчастья и разруху Генрих относил на счет французов, отказавшим ему в его «праве». В любом случае, как он сказал Венсену Ферреру, он был «бичом Божьим, посланным Богом людям в наказание за их грехи». Бичом его называют многие французские авторы, современники Генриха, в том числе и Ален Шартьер, хотя английское упоминание этого термина встречается только в «Первой английской жизни».[253] Его отношения с бургундцами тоже были не из простых. Английское присутствие во Франции им было не по нраву. Из хроник Жоржа Шателена мы знаем, что англичан бургундцы терпеть не могли. К ним [352] относились не только подданные герцога Бургундского и его сторонники, но и все те, кому были ненавистны арманьяки. А арманьяки составляли стержень партии дофина. Большинство людей, в том числе и Горожанин Парижский, всех дофинистов называли «арманьяками» или «ерминаками», как их переиначили англичане. Но выдворить его (Генриха V) не было никакой возможности до тех пор, пока он оставался союзником герцога Филиппа. Поэтому у жителей покоренных территорий до тех пор, пока герцог Бургундский не изменит своего мнения относительно английского присутствия во Франции, не было иного выбора, кроме как присягнуть иноземному королю, если они собирались оставаться на месте, а не искать укрытия в лесах. Хотя в бургундских хрониках имеются факты, свидетельствующие об уважительном отношении к суровой справедливости англичанина, восхищении им как солдатом, другие аспекты его характера не являются столь привлекательными. Не доставляла бургундцам удовольствия его жестокость по отношению к французам других партий и жестокое обращение с пленными людьми дофина.

Шателен дает наглядное представление о том, что бургундцы, в частности, те, кто были приближены к герцогу, думали о Генрихе. Несмотря на занудство и напыщенность его тяжеловесной прозы, этот поэт, герольд, солдат и придворный был писателем с проницательным, горячим и независимым умом, реалистом с глубоким психологическим проникновением в суть проблемы:

«Он [Генрих] был врагом для каждого смелого и отважного человека в королевстве, поэтому хотел бы искоренить их всех на бранном поле или с помощью более изощренных средств под предлогом совершения [353] правосудия. Даже тех, кто сейчас сражался с ним бок о бок и через кого он управлял и держал в повиновении всю Францию, бургундцев, он желал бы потеснить и подчинить себе; он хотел истребить само имя и расу, чтобы жить здесь одному со своими англичанами, чтобы получить возможность овладеть всей землей [Франции] и заселить ее своим народом. И нетрудно постичь то притворство, с каким он демонстрирует свое подобие любви к молодому господину, Филиппу, который, как тому известно, является человеком высокой, достойной гордости и доблести, могущественным землями и владениями, человеком достаточно смелым, чтобы противостоять величайшему из королей, который способен сказать ему: «Я делаю только то, что мне нравится делать». ... ему [Генриху] никогда не нравился его отец, герцог Жан, ибо тот был гордым человеком и оказал ему сопротивление, так что он не смог склонить его к своей воле, как ему того очень хотелось, ибо он был единственным человеком, кто мог помешать его замыслам и чья смерть не могла доставить ему большей радости».[254]

Тот же хорошо информированный, уравновешенный наблюдатель добавляет: «Хвала Господу! Королевство это избавлено от сурового гонителя... древнего врага... жестокого человека». Далее он характеризует его как «тирана и гонителя». Показательно, что Шателен вспоминает, «что его рука, хоть и под прикрытием бича Божьего, пролила, к сожалению, так много благородной крови при Азенкуре».[255] Поэтому не так-то легко забыть, что бургундцев погибло тогда ничуть не меньше, чем арманьяков, в том числе были убиты два дяди герцога Филиппа.

Вероятно, и в общении между англичанами и [354] бургундцами существовали проблемы. Часть английской знати и духовенства говорила и даже писала по-французски, но он уже перестал быть основным языком правящего класса, хотя еще и употреблялся в составлении государственных документов и в судопроизводстве. Можно не сомневаться, что, проведя несколько месяцев во Франции, англичане должны были поднабраться новых слов, таких, на котором говорили во Франции Томми.[256] Но почти никто из французов не владел даже ломаным английским языком, за исключением тех, кто вернулся из плена или подданных Генриха из Гиени. Поэт пятнадцатого века Жан Реньер описывает, что он был свидетелем, как несчастный английский пленник, окруженный толпой болтавших без умолку французов, не мог им ничего объяснить и ничего понять сам, а только без конца в ужасе повторял: «Гоподи и Пресвятая Дева, помогите мне!»[257]

Бургундцы, вероятно, с тяжелым сердцем узнали бы о той дурной славе, которой пользовались король и его подданные, отличавшиеся большой злобностью. Еще в предыдущем веке Фруассар считал, что «под солнцем нет более опасной и жестокой расы, чем английская». В 1411 году Жан де Монтрей утверждал, что за сотню лет они «перебили больше христиан, чем какой-либо другой народ».[258] Вот как описывал их Робине, переводчик-современник нормандского беженца, Блонделя, автора «Жалобы всех добрых французов»: «...с глазами, светившимися дьявольским вероломством, с пеной на губах, как у дикого вепря во время полевой охоты». Он добавляет, что пролить кровь им не составляло труда, [355] где бы они не находились.[259] В конце пятнадцатого века даже такой сдержанный наблюдатель, как Филипп де Коммин,[260] и то говорит, что англичане обладали чрезвычайно крутым нравом, особенно те, кто никогда не выезжал за пределы Англии.[261]

И опять англичанам, как всегда, дела не было до того, что о них думали иностранцы. В любом случае, в отличие от французов, война не имела непосредственного влияния на их повседневную жизнь дома. Современный историк написал: «даже невнимательное чтение писем Пастонов может показать, как далеко это было от сознания английского высшего общества пятнадцатого века, как Наполеоновские войны или Индия девятнадцатого века в романах Джейн Остин».[262]

Тем не менее, почти у всех у них имелись соседи, которые служили во Франции, и уж во всяком случае все они восхищались своим королем-героем, наверное, ничуть не меньше, чем их потомки восхищались Нельсоном или Веллингтоном.

Однако у короля было много дел, которые требовали его безотлагательного внимания. Сторонники дофина на реке Уазе грозились перекрыть одно из основных звеньев, связующих Фландрию с Парижем. Жак д'Аркур, лишенный своего достояния нормандский вельможа, через Пикардию устремился в сторону Нормандии. Герцог Бретонский сильно запаздывал с ратификацией договора в Труа и признания Генриха своим верховным [366] правителем. В районе Пиренеев граф Фуа, выпросивший деньги для защиты границ Гиени от сторонников Карла, теперь вместо того, чтобы заняться охраной, увиливал от решительных действий. Император Сигизмунд был слишком поглощен борьбой с реальной угрозой со стороны армии гуситов, лоллардов на славянский лад. Теперь он не мог прислать Генриху на помощь войска, как обещал ранее, и ответил ему вежливым, но окончательным отказом.

Более того, несмотря на блестяще проведенную операцию по взятию Мо, это ровным счетом ничего не меняло. Да, конечно, он имел исключительно хорошие укрепления, сильный гарнизон. Никто не отрицает, что там была одержана существенная моральная победа. Нет сомнений и в том, что благодаря его капитуляции последовали капитуляции целого ряда крепостей дофина. Однако обладание ими не играло решающей роли. Наследник и регент Франции столкнулся с перспективой бесконечной серии подобных осад в будущем, что могло растянуться на всю его жизнь, если он не остановится в желании усмирить своих упрямых и враждебно настроенных новых подданных.

Добиться повиновения было невозможно. Удивительно, что до сих пор некоторые современные английские историки считают, что Ланкастерская Франция могла бы стать долговременным явлением, если бы Генрих пожил подольше. Все же почти 150 лет назад Пьер-Адольф-Шеруэль, один из представителей так часто хулимой «патриотической» школы французских историков, опубликовал историю Руана времен английской оккупации. В ней было помещено следующее письмо: «Из шумных и жалостливых протестов мы узнали о том, что внутри герцогства Нормандского многие из [357] тех, кто именует себя нашими чиновниками, бальи, капитанами и т. п. творили и творят большие правонарушения, идут на крайности и оскорбления. Они поступают так, пользуясь своим положением в ущерб общественному благосостоянию, а именно: врываются в церкви, похищают церковное добро; хватают и насилуют женщин, замужних и незамужних, жестоко избивают бедняков, уводят их лошадей и рабочую скотину, забирают посевное зерно; занимают дома священников, знати и других людей без их на то согласия, требуют большие выкупы деньгами и товарами у городских ворот, для охраны которых поставлены; вымогают взятки в виде продуктов у городов и приходов с законопослушных граждан; заставляют мужчин чаще, чем они обязаны, нести охранную повинность городов и крепостей, а в случае отказа вынуждают их платить огромные суммы; хватают наших бедных подданных, избивают их, расправляются с ними без суда и следствия, заключают их под стражу в тюрьмах или их собственных домах, обирают их, лишая собственности, или хватают все без уплаты денег, или устанавливают свою цену. Более того, говорят, что бальи и капитаны не содержат свои гарнизоны, как следовало бы, что бальи, которые зачастую бывают одновременно и капитанами [опорных] пунктов в своих округах, передоверяют свою канцелярскую работу, печати и лейтенантские звания другим, недостойным людям, распоряжаются провизией и другими товарами по собственному усмотрению и для собственного удовлетворения по произвольным ценам».[263]

Это письмо не является подделкой Шеруэля. Оно было написано Джоном, герцогом Бедфордом, новым «регентом Франции» 21 января 1423 года, спустя каких-нибудь пять месяцев после смерти брата. Пусть [358] армии дофина или бургундцев тоже грабили, они хоть изъяснялись на том же языке. Жители Ланкастерской Франции хотели, чтобы англичане убрались домой.

Орудие Генриха, его войска, стали непреодолимым барьером между ним и его новыми «подданными». С самого начала его режим был обречен и в этом повинна была армия. Он понимал, что отношения с побежденным населением должны быть улучшены. И даже большинство наиболее «патриотично настроенных» французских историков девятнадцатого века признавали, что его попытки не были такими уж невероятными. Но все оказалось напрасным. И если выражение «обескровить» когда-либо имело дословное значение, то как нельзя точнее могло бы охарактеризовать тогдашнее состояние покоренных провинций Франции, стонавших под игом английских гарнизонов, как указывает Мак-Ферлейн.[264]

Но даже после смерти Генриха, когда его тело было перевезено для похорон в Англию, один французский аристократ горько пошутил (это слышал Монстреле), что король оставил свои сапоги.[265] После его смерти границы Ланкастерской Франции на протяжении еще нескольких лет продолжали расширяться. В конце 1433 года, когда события приняли иной оборот и повернулись против них, епископ Жювеналь де Юрсен смог сказать в одном мрачном письме, что англичане «ведут яростную войну, завоевывая все больше и больше территорий, когда ни один человек не может оставаться в стороне или делать вид, что это его не касается, кроме бедных жителей границ, коим дорога честь».[266] Удивительно, но Ланкастерской Франции понадобилось очень много времени, чтобы погибнуть, она пережила своего создателя почти на тридцать лет. [359]

У Шателена есть странная история, «рассказанная ему знатным, благородным бароном, сеньором де ла Тремойлем», о святом старце, который как-то навестил Генриха в 1421 году. Он был пустынником из Сент-Клода во Фландрии, звали его Жан Гентский, и он был знаменит своим даром ясновидения. (Впоследствии он предсказал рождение Людовика XI.) Он предупредил короля, чтобы тот изменил свой образ действий, поскольку его обращение с христианами Франции становилось Богу все более неугодным, ибо «их крики под ударами твоего бича возбудили в нем сострадание». Он объяснил, что Генрих снискал Божеское благословение за то, что, когда был принцем Уэльским, с таким жаром преследовал еретиков, но если он будет продолжать в том же духе, жизнь его вскоре оборвется. Вначале Генрих испытал нечто вроде потрясения, затем рассмеялся.[267] [360]

Загрузка...