Лемэтр был старый солдат. В 1915 году двадцатилетним юношей он вступил в один из первых полков, сформировавшихся на Тринидаде. После службы в Месопотамии он был направлен в Индию. Здесь во время амритсарской резни его вместе с другими цветными солдатами заперли в бараках.
Три года, проведенные вдали от Тринидада, знакомство с австралийскими, новозеландскими солдатами и английскими «томми», кровь, смерть и жестокость уничтожили те остатки уважения к Британской империи и ее правителям, которые еще сохранились у него со школьных дней. Когда его наконец демобилизовали, Тринидад показался ему тесным. Он был образованней большинства своих товарищей, кое-что читал, был смел, презирал опасность, научился не бояться тех, кто стоял над ним. Он чувствовал в себе способность поднимать и вести за собой людей и потому еще в армии прослыл смутьяном. Монотонная жизнь на острове раздражала его. Однажды, напившись пьяным, он избил полицейского и на два месяца угодил в тюрьму. Он решил уйти в море и нанялся простым матросом на один из пароходов, повидал Рио-де-Жанейро, а в Нью-Йорке сошел на берег, не устояв перед соблазнами этого города.
В Америке он пробыл восемь лет, работал, читал, участвовал в борьбе рабочего класса, понемногу накапливая опыт и знания.
В 1929 году, когда разразился кризис, судьба снова привела его в родной Тринидад. Здесь он узнал о смерти отца и матери. Его брат, аптекарь, изо всех сил старался сводить концы с концами на заработок в пятьдесят долларов в месяц; сестра, школьная учительница, надрывала легкие, обучая класс в пятьдесят ребятишек за плату, немногим большую, чем получают служанки, — сорок центов в день. Лемэтра устроили работать шофером на нефтепромыслах. Его уверенная манера держаться, вид человека интеллигентного, знающего, чего он хочет, какое-то время помогали ему, но не могли оградить от колониальной эксплуатации, которая значительно усилилась в годы мирового кризиса. В 1931 году он остался без работы и уехал на нефтепромыслы в Пойнт-Фортин, где нанялся прокладчиком труб. Через четыре месяца он потерял и эту работу. Кто-то слышал, как он говорил рабочим, что они глупцы, если при переходе с двенадцатичасового рабочего дня на восьмичасовой позволили урезать почасовую зарплату с одиннадцати центов до девяти. Управляющих не могли не беспокоить неустрашимость Лемэтра, его энергия и независимость. Они окрестили его смутьяном.
Вынужденный уйти с нефтепромыслов, Лемэтр поселился на окраине Порт-оф-Спейна. К этому времени он уже был семейным человеком. Через год после возвращения из Америки он женился и стал отцом двух мальчиков-близнецов. На плечи его легло самое страшное бремя из всех, что тяготят безработного, — семья. Лемэтр, где только мог, искал работу, но безуспешно. И вот его выбросили из квартиры, жалкие остатки мебели пошли на уплату долгов; жену и детишек временно приютили знакомые, а сам Лемэтр ночевал у старого школьного товарища. Но настоящая катастрофа разразилась спустя две недели: жена и близнецы заболели тифом. Долгие месяцы недоедания сделали свое дело — через неделю их не стало. Лемэтр не сразу узнал об этом. Он сам лежал в больнице настолько ослабевший, что не мог пошевельнуть и пальцем. Он цеплялся за жизнь, ибо думал, что нужен своим мальчикам.
Выйдя из больницы, он присоединился к Буассону и вступил в Рабочую партию. Но вскоре он начал критиковать Буассона и его методы борьбы. И тот, испугавшись этого воинственного рабочего, который отличался независимостью и умением организовывать и вести за собой людей, поторопился исключить Лемэтра и его сторонников из партии, как «опасный и подрывной элемент».
Лемэтр не терял времени даром. Ему ничего не стоило собрать вокруг себя группу рабочих, недовольных партией Буассона. В свое время Буассон обошел их, раздавая то ограниченное количество работ, которое мог ему предоставить муниципалитет.
Лемэтр и его друзья стали устраивать по вечерам своего рода уличные митинги. Поставив прямо на тротуаре стол и водрузив на него газовую лампу, они собирали вокруг себя жителей рабочего квартала, начинали петь гимны, а то и просто народные, шуточные песни. Рокочущий бас Лемэтра, громкий стук кулака по столу привлекали внимание людей, и разговор начинался.
— Товарищи! — начинал Лемэтр и тут же переходил на креольское наречие, чем сразу завоевывал симпатии аудитории. — Я пришел, чтобы поговорить с вами не о господе боге, нет! Я пришел поговорить о хлебе насущном, о том самом хлебе, что едим мы с вами.
Улыбаясь, люди одобрительно кивали головой. Им приятно было слышать такие слова.
— Это верно, — говорили они.
— Почему Буассон не хочет бороться за расширение избирательных прав? Потому что боится, что будут избраны вот такие босоногие, как вы, и что мы-то станем защищать наши собственные интересы. Разве не называет он нас босоногими и неумытыми?
— А ты умойся, парень! — кричал какой-нибудь остряк.
Толпа смеялась. Но Лемэтру было не до смеха. Не разделяя легкомысленного настроения своих слушателей, он продолжал:
— Посмотрите, как Буассон помогает капиталистам! Дает им деньги, чтобы они еще больше расширяли свои плантации какао да побольше выращивали сахарного тростника. А что перепадает нам из этих тысяч? Два-три дня работы в неделю за шестьдесят центов в день. На нефтепромыслах нам платят семь центов в час, а Буассон борется за преимущественное право тринидадских нефтепромышленников на английских рынках. Можем ли мы прожить, получая семь центов в час?
— Нет!.. — слышались голоса. — А ты сам-то можешь?.. Шутишь, приятель!.. Семь центов?!
— Они должны раздать земли пустующих поместий! — гремел Лемэтр. — Раздать их народу! Но Буассон не будет бороться за это, он не хочет, чтобы нам жилось лучше...
При содействии старого пекаря, по имени Винчестер, он вечерами приходил в пекарни, где люди работали по шестнадцать часов в сутки. Обнаженные до пояса пекари, склонившись над квашнями, мускулистыми руками месили тесто, поливая его собственным потом. Они стояли у столов и, отрывая куски теста, легкими округленными движениями рук вылепливали из него хлебы и булки. Работая, они хором пели печальные гимны или песни, слышанные в кинофильмах. Песни помогали им работать, суровые лица смягчались. Кончив петь, они долго молчали. К ним-то и приходил поздними вечерами Лемэтр, чтобы поговорить о заработной плате и лучших условиях труда.
Он заходил в парки и скверы, где безработные сидели на скамьях или лежали на траве, греясь на жарком солнышке. Солнце припекало, но легкий ветерок умерял жару. Кругом благоухали яркие цветы, на деревьях дрожала молодая листва, но ни цветы, ни изумрудные листья не могли утолить голод, мучивший этих людей.
Лемэтр и его товарищи вывели этих несчастных из оцепенения и уговорили пойти к губернатору и потребовать работы...
Одним из товарищей и сторонников Лемэтра был негр по прозвищу Француз. Небольшого роста, почти лысый, он всю свою жизнь прожил в трущобах. Так на отбросах и мусоре городской свалки иногда вдруг видишь дерево, пустившее там свои корни, готовящееся даже зацвести и принести плоды. Таким деревом, выросшим на мусорной свалке, и был Француз. Когда-то он входил в секту «шаутеров»[6], но теперь называл все это «предрассудками». Однако пребывание в секте научило Француза искусству воспламенять толпу. Читая книги и брошюры, он старался понять, какие силы не дают рабочим расправить согнутые спины, — ведь в книгах говорилось о том, как бороться против этих сил. Не все в них было понятно Французу, так как знания его были ограниченны; тогда он обращался к Лемэтру. Он давно уже был без работы и жил, питаясь плодами хлебного и мангового дерева да соленой рыбой. Но, когда он выступал перед рабочими, то казался одержимым. Легко возбуждающийся, с черными глазами, которые временами, казалось, готовы были выскочить из орбит, он беспокойно ходил по трибуне, приседал на корточки, выпрямлялся, беспрестанно подтягивал брюки и вдруг, обращаясь к аудитории, от страстного крика переходил к еле слышному шепоту. Как настоящий актер, он быстро увлекал аудиторию.
Мэнни Камачо хорошо знал Француза. Последний тоже жил в Бельмонте, в полуразвалившейся хибарке на одной из узких кривых улочек этой окраины. Улица была настолько узка, что, если по ней проезжал автомобиль, пешеходы вплотную прижимались к старым железным оградам, а маленьким босоногим мальчуганам ничего не стоило с торжествующим видом вскочить на подножку. Улочка, где жил Француз, была совсем недалеко от лавки Камачо. Мэнни знал Француза не только по партийным делам, он знал его еще как, в сущности, доброго и приветливого парня, любящего хорошую шутку. Когда он смеялся, его воспаленные глаза теряли свое безумное выражение.
Смеялся он от всей души, но негромко, показывая при этом не только зубы, но и десны, и в такие минуты казалось, будто он самый беззаботный человек на свете. Он не мог спокойно видеть, как работают старики, и всегда старался помочь им: готовил обед своей старухе матери, помог старику соседу починить дом, прибив оторвавшуюся доску, и спилил ветку мангового дерева, нависшую над домом, чтобы тяжелые плоды манго не падали на ветхую крышу.
Однажды, когда Камачо, повстречав его на улице, разговорился с ним, он увидел негритянку лет пятидесяти. Она шла босиком, полураздетая, голова ее была повязана куском белой материи.
— Ты знаешь ее? — спросил Француз у Камачо, когда женщина с ним поздоровалась.
— Нет. А кто она?
— Это моя сестра. Видишь, что делает нищета. Нищета, тяжкий труд, который превращает человека в скотину, отупляет мозг, да еще вечная тревога за завтрашний день и венерические болезни — вот, взгляни на нее!
Несчастная полубезумная женщина во весь голос распевала гимны, к великому удовольствию мальчуганов, дразнивших ее.
— Представляешь, что творится у меня вот здесь, Мэнни? — Француз с силой ударил себя в грудь; не дожидаясь ответа, он схватил камень и пустил им в сорванцов, мучивших его сестру.
Когда в Вудфордском парке показались конные полицейские и все бросились врассыпную, Мэнни Камачо тоже побежал.
— Мэнни, Мэнни! Будь настоящим мужчиной! — вдруг услышал он позади себя взволнованный голос.
Камачо обернулся: это Француз кричал ему. Он стоял с гневным лицом, сжав кулаки.
— Что ты за человек, если бежишь?
Мэнни съежился и пристыженно заулыбался. В это время огромный канадский жеребец, танцуя, боком наехал на Француза и подмял бы его под себя, если бы он не отскочил в сторону и не взобрался на эстраду.
Когда толпа рассеялась, Мэнни покинул парк вместе с Французом и Клемом Пейном.
— Пойдем выпьем! — предложил он, хлопнув Француза по плечу.
Француз ухмыльнулся, словно хотел сказать: «Что, вернулась к тебе твоя храбрость, парень?»
— Я угощаю, — сказал Мэнни, сделав вид, что не замечает улыбки Француза.
Они завернули в ближайший кабачок. У стойки громко разговаривали, смеялись и спорили несколько мужчин и какая-то женщина. Француз, Пейн и Камачо прошли в маленькую комнату рядом с баром. Там за столом сидели несколько рабочих, внимательно слушая одного из своих товарищей, пожилого человека, который что-то рассказывал им о Буассоне. Француз поздоровался с этим человеком. Рабочие с любопытством посмотрели на Камачо, в котором сразу же угадали португальца.
— Что будете пить, ребята? Ром?.. Три порции рому! — крикнул Камачо длиннолицему старому португальцу-бармену, просунувшему голову в дверь. Он не любил ром и не пил его, но ему казалось, что сегодня в парке произошло что-то необыкновенное, героическое, и он хотел теперь во всем походить на рабочих.
— Ну и задали мы им трепку! — ликующе крикнул он. — Эй, Перси! Надо проделать это еще разок. Мы должны ходить на все митинги Буассона, и пусть он отвечает на наши вопросы.
У Пейна была привычка морщить нос и презрительно сопеть, что он проделал и сейчас.
— Задали трепку? Трепку? — сказал он с раздражением. — Подбирай слова, парень, мы просто сорвали их митинг.
— Мы снова должны сделать это.
— У тебя еще молоко на губах не обсохло... Рабочих надо привлечь на нашу сторону убеждением.
Пожилой человек за соседним столиком умолк и с неприязнью посмотрел на Камачо.
— Вот такие хулиганы, как ты, и натравливают рабочих друг на друга! — вдруг крикнул он. — Какое ты имеешь право вмешиваться? Заставим Буассона отвечать на вопросы! Кто ты такой, чтобы задавать ему вопросы? Да знаешь ли ты, что он сделал для рабочих? А что до Лемэтра, такого же горластого хулигана, как и ты...
Но тут друзья постарались его успокоить и поспешно увели.
Длиннолицый бармен принес ром.
— За ваше здоровье! — сказал Француз. Он отпил глоток, подержал на языке, смакуя, и, одобрительно кивнув головой, осушил стакан до дна. Глаза его заметно покраснели.
Пейн выпил свой ром с таким видом, словно понимал, что ему необходимо подкрепиться. Он запрокинул голову, вылил в рот все содержимое стакана, задохнулся, произнес: «А-ах!» — и ухватился руками за стол.
Камачо медленно цедил свою порцию.
— Мы должны привлечь рабочих на свою сторону, разоблачив Буассона и предложив взамен более смелую программу. Я слышал Лемэтра всего один раз. И я должен сказать, что он слишком осторожен...
— Что же, по-твоему, он вроде тебя — сопливый мальчишка? У него голова на плечах, — резко ответил Пейн.
— К тому же еще какая, — добавил Француз и, тихонько рассмеявшись, откинулся на спинку стула.
Камачо смутился,
— Шуточки по поводу моего возраста неуместны. Я считаю, что очень важно видеть все наши идеологические слабости.
— Иметь характер тоже очень важно, — прервал его Француз, наклонив голову набок и снисходительно поглядев на Камачо. — Когда начинается сражение, негоже убегать с поля боя.
Пейн громко засопел.
Камачо улыбнулся. Он и не собирался отрицать, что смалодушничал сегодня.
Вдруг заговорил Пейн:
— С Лемэтром я учился в школе, вместе с ним ушел на фронт. Мы оба получали стипендию в школе, иначе нам пришлось бы бросить учиться, как только нам исполнилось двенадцать лет. Никогда не забуду, как мы, уже будучи в армии, поехали в лагеря. Чего только не делают молодые парни, когда долго пробудут вместе! Как-то вечером белые ребята поймали в дежурке двух негров и стали потешаться над ними. А Бен Лемэтр в тот вечер стоял в карауле. Он бросил винтовку и задал такую трепку белым хулиганам, что чуть не прибил их до смерти, до того он был обозлен. Бен Лемэтр не терпит несправедливости.
Закинув одну худую ногу на другую, Пейн нервно покачивал стопой и учащенно дышал, что случалось с ним всегда, когда он начинал говорить.
— Мы вместе ушли на фронт, — продолжал он. — Помню, как мы возвращались на родину и на пароходе нас стали кормить тухлятиной. Ни жалобы, ни протесты не помогали. Тогда Бен чуть не поднял бунт. Он врожденный вожак, — и Пейн с силой ударил рукой по столу.
— Да, он врожденный вожак... — согласился Француз, играя пустым стаканом.
— Еще по стаканчику? — предложил Камачо.
— Что ж, я не против. А ты, Клем?
Пейн отрицательно покачал головой.
— Эй! Еще рому! Эй! — громко крикнул Камачо.
— Мэнни, я мог бы немало рассказать тебе о Бене, — сказал Француз мягким ласковым тоном, отчасти вызванным тем, что он уже предвкушал новый стаканчик рому. — Этот человек ничего не боится. Стоит людям познакомиться с ним, как они сразу это чувствуют. С хозяевами он разговаривает, как равный, не то чтобы невежливо, но так, словно он сам хозяин. Он никогда не сдается. Но он не из тех, кто может посмеяться над хорошей шуткой, ты заметил это, Клем? Он может смеяться с презрением или торжеством над ошибками Рабочей партии, но смеяться просто так, для удовольствия? Нет, на это он не способен. За ваше здоровье! — добавил Француз, улыбаясь, и опорожнил стакан, который бармен поставил перед ним.
Камачо при этих словах не мог не подумать, что и у Пейна был только один смех, тот самый презрительный смех, которым он сейчас приветствовал слова Француза. Камачо чувствовал, что этот смех вошел у Клема в привычку и давно заменил ему смех добродушный, веселый, радостный.
Подробности биографии Лемэтра, как и вообще любого человека, не интересовали Камачо. Он улыбнулся снисходительной улыбкой.
— Я вижу, вы оба помешались на личностях, — сказал он. — Партия, поддерживаемая массами, — это куда более важно, чем вожди. Вот у вас есть вождь, а многие ли идут за ним?
Пейн поднялся и легонько похлопал Француза по плечу.
— Пойдем-ка поедим где-нибудь.
Камачо, заложив пряди длинных черных волос за уши, поправил очки и попытался еще раз презрительно улыбнуться. Поведение Пейна сбило его с толку.
— Мне хотелось бы побывать на митинге Негритянской лиги борьбы за улучшение условий (так называлась партия, созданная Лемэтром). — Как вы думаете, то, что я португалец, имеет значение?
— Чепуха, парень, приходи. Мы научим тебя кое-чему, — ответил Француз с улыбкой.
Камачо, подражая Французу, лихо выпил остаток рому. В голове у него шумело.
Они вышли на улицу. Упершись руками в бедра, Камачо поглядывал вокруг с вызывающим видом, словно собирался обороняться от невидимых врагов. На противоположной стороне улицы он вдруг увидел Джо, который разговаривал с каким-то рабочим в засаленной белой рубахе.
— Джо! Поди-ка сюда, Джо! — тоном приказа крикнул Камачо. — Не уходите, — сказал он Французу и Пейну. — Я хочу вас познакомить с ним. Хороший парень, на нашей стороне, но задается.
— Заходи как-нибудь ко мне домой, — бросил через плечо Джо, не прерывая своей беседы с рабочим и всем своим видом говоря: «Чего тебе еще надо, надоел».
— Поди, поди сюда, Джо! Ты что, думаешь, ты такая уж важная птица?..
На свежем воздухе Камачо опьянел еще больше. Он уже не в силах был контролировать выражение своего лица. Глядя на него, Пейн и Француз рассмеялись. Оставив Камачо одного на улице, они ушли.