ГЛАВА ВТОРАЯ ЗУБЫ ДРАКОНА

Кажется, судьбой Федеративной Республики уже стало тихое, постепенное, медленное, неотвратимое возвращение людей вчерашнего дня[106].

Ойген Когон

Если в Бонне или в Гамбурге спросить немцев старшего поколения о том, как вошли в их память 1950-е гг., то они наверняка вспомнят о купленном в рассрочку «фольксвагене», о первом телевизоре, первом путешествии в Италию… Но у западногерманского «экономического чуда» (которое вызывает нынче немало восторгов наших публицистов) была и оборотная сторона…

Процессы против нацистских военных преступников прекратились, так, по существу, и не начавшись. Тысячи нераскаявшихся нацистов оказались на свободе и великолепно приспособились к «социальному рыночному хозяйству». Никто не хотел слышать о войне и фашизме, о неистребленных корнях прошлого. Школьники и студенты не решались спрашивать у преподавателей, что же в действительности происходило в Германии в 1933–1945 гг. Все чаще на всех уровнях раздавались раздраженные восклицания: «Ну, сколько же можно! Пора уже забыть обо всем этом! Покончить с очернением немецких солдат!». В ФРГ стали влиятельной силой 2 тысячи «традиционных союзов» бывших военнослужащих вермахта и войск СС. Объединение «вернувшихся из плена» (Heimkehrer) насчитывало более 100 тысяч человек[107].

К перечню элит, якобы не связанных с гитлеризмом, достаточно быстро были добавлены высшие государственные чиновники, предприниматели, журналисты, юристы, дипломаты… В книге бывшего деятеля Государственной партии Густава Штольпера (опубликованной в 1947 г. на английском, а через два года на немецком языке) идея о чужеродности Гитлера немецкому началу была выражена почти афористично: «Австриец по имени Гитлер организовал и осуществил программу… Мир германской индустрии и финансов не имел ничего общего с политикой Гитлера, так же как и рабочие, сельские хозяева или другие группы населения. Все они были беспомощными инструментами в его руках»[108]. Выступая в бундестаге 11 января 1950 г., министр юстиции ФРГ Томас Делер (Свободная демократическая партия) призывал к «забвению этого зловещего времени», к «вечному забвению всего того, что происходило с самого начала беспорядков»[109].

Ханна Арендт, посетившая Германию после 17 лет изгнания, была поражена масштабами «всеобщего бесчувствия», которое она именовала «бросающимся в глаза симптомом глубоко укоренившегося, упрямого, грубого отказа от оценки происходивших в прошлом событий»[110]. К 1953 г. относится горькое пророчество романиста Артура Кестлера: «Полная правда не может быть внедрена с сознание нации и наверняка не будет внедрена никогда. Просто потому, что она слишком страшна, когда открыто глянешь в ее лицо»[111]. В 1956 г. правительство Аденауэра добилось того, что из программы Каннского кинофестиваля был исключен фильм французского режиссера Алена Рене «Ночь и туман», повествовавший о трагедии Освенцима[112]. «Наверное, никогда еще не были так велики масштабы равнодушия по отношению к гигантскому итогу страданий, причитаниям страждущих»[113], — писал в 1957 г. Генрих Бёлль.

С начала 1950-х гг. в политической и научной литературе ФРГ широкое распространение получил термин «реставрация прежних отношений собственности и власти»[114]. Одним из его авторов считается католический журналист Вальтер Диркс, опубликовавший в основанном им (совместно с Ойгеном Когоном) журнале «Frankfurter Hefte» статью «Реставрационный характер эпохи». «Возрождение старого мира столь очевидно, что надо признать его как факт»[115], — писал Диркс. В наши дни не раз предпринимались попытки представить установку о реставрации как «деструктивную» или «вненаучную», как попытку «дискредитации» западногерманской демократии, как «полемический термин», исходящий со стороны коммунистов[116]. Однако при всей очевидной неточности и эмоциональной заостренности термина (разумеется, полного возврата к прежним порядкам не произошло) отказ от указанной формулировки, подчеркивает Кристоф Клессман, оставляет вне поля внимания важное политическое измерение истории ФРГ[117].

Процесс реставрации решающим образом повлиял на деформацию западногерманского исторического сознания. На страницах газет времен «экономического чуда» не часто, но все-таки можно было встретить признания такого рода: в ФРГ функционирует «быстродействующая техника забвения», здесь «забывают слишком часто и слишком быстро»[118]. Современный публицист Петер Бендер свидетельствует: «О прошлом время от времени говорили, но не извлекали из него выводов. Но и такие разговоры постепенно стихали — они мешали спокойствию и восстановлению экономики»[119]. Говоря словами Ансельма Дёринг-Мантейфеля, «вопросы, обращенные к истории, находились под знаком табу»[120]. «То, что оставалось от Третьего рейха, — с горькой иронией замечает Норберт Фрай, — превратилось в инкарнацию абстрактного зла, в национал-социализм без национал-социалистов»[121]. С точки зрения Фрая, в послевоенном западногерманском обществе происходило сохранение «тяги к самореабилитации», к «подведению черты под прошлым», преобладал «менталитет, в основе которого лежала идея “подведения черты под прошлым”»[122].

Выдающийся писатель Вольфганг Кёппен (1906–1996) в романах «Голуби в траве», «Теплица» и «Смерть в Риме», увидевших свет в первой половине 1950-х гг., представил горько-выразительную панораму этого процесса: «Все осталось по-прежнему, в заведенных испокон веков формах жизни, о которых каждый знал, что они лживы… Взаимное страхование от катастроф действовало безотказно, теперь такие, как он, снова при должности, все стало на свое место… Теперь можно вооружаться, надеть каску, пользующуюся почтением у граждан, каску, показывающую, кто стоит у власти, каску, придающую безликому государству лицо… Репутация демократии подмочена. Демократия никого не вдохновляла. А репутация диктатуры? Народ молчал… Народ считал, чему быть, того не миновать, все равно ничего не поделаешь… Жребий на этот раз снова был брошен»[123].

Как же консервативная западногерманская пресса ответила на неопровержимые суждения Кёппена? Его книги были названы образцом «сомнительно-фантастической картины действительности», критики писали, что они «действуют читателю на нервы и вызывают только раздражение», «уже с первой страницы хочется швырнуть их о стену»[124].

Едва ли можно согласиться с тезисом философа Германа Люббе, предпринявшего в начале 1980-х гг. попытку оценить (или оправдать?) отношение к нацистскому прошлому, которое господствовало в общественном сознании и в исторической науке первого послевоенного десятилетия. По утверждению Люббе, отказ от противоборства с нацистским прошлым, его «согласованное замалчивание» имели «национально-терапевтическое значение» и привели к «политической консолидации», «реконструкции государственности»[125].

Либеральные тенденции в исторической науке явно отходили на задний план. Антифашистский импульс в историографии Западной Германии был надолго исчерпан, тон стали задавать идеологи, однозначно осуждавшие режим, но стремившиеся уйти от ответа на «проклятые вопросы». Публикации о нацистских концлагерях были постепенно вытеснены с книжного рынка, их место заняли мемуары военных преступников или «попутчиков» режима.

* * *

Только-только закончилась война, а американские оккупационные власти собрали в нескольких лагерях германских генералов, захваченных в последние месяцы и недели войны войсками Великобритании и США. Среди них находились три бывших начальника генштаба (Гальдер, Цейтцлер, Гудериан), их сослуживцы в генеральских чинах (Варлимонт, Блюментритт, Хойзингер), командующие группами армий (Хейнрици, Рендулич). Сложилась парадоксальная ситуация: одни немецкие генералы находились на скамье подсудимых в Нюрнберге, а другие по прямому приказу военных властей США (в группу входило до 150 человек) уже с лета 1945 г. интенсивно работали над составлением документальных отчетов о ходе военных кампаний вермахта, преимущественно о боевых действиях на Восточном фронте.

Бывший генерал-фельдмаршал Кюхлер в марте 1947 г. указывал — как старший по званию — на недопустимость «какой-либо критики германского командования» и поставил перед подчиненными задачу «соорудить памятник германским войскам»[126]. Как признавал бывший генерал фон Швеппенбург, участники группы даже получили возможность «изымать из обращения те или иные разоблачительные документы, которые могли быть использованы на Нюрнбергском процессе»[127].

Материалы, подготовленные под американским контролем и уже имевшие на себе печать холодной войны, легли в основу многочисленных мемуаров бывших военачальников Гитлера, в избытке заполнивших позднее книжный рынок ФРГ. «Первой ласточкой» стала выпущенная в 1949 г. брошюра бывшего генерал-полковника Гальдера «Гитлер как полководец»[128]. Начала формироваться легенда о «чистом вермахте», которая как нельзя лучше отвечала обстановке международной конфронтации.

Широкое распространение тенденциозных генеральских публикаций стало фактором деформации массового исторического сознания. Именно из «резервуара лицензированных мемуаров», по оценке Ханнеса Геера и Клауса Наумана, черпались аргументы, получившие «широкое одобрение в контексте восстановления военной мощи ФРГ»[129]. Война против СССР, уверен Ульрих Герберт, «была переосмыслена в войну против большевистской угрозы», и, таким образом, создан «элемент преемственности между горячей войной против СССР и холодной войной западных демократий против советской империи»[130]. Якорем спасения представлялась идея единоличной ответственности Гитлера за германскую катастрофу и непричастности к его преступлениям немецкой правящей элиты. Этот тезис на два-три десятилетия вперед определил главную направленность западногерманской историографии Третьего рейха.

Наибольший успех выпал на долю книги «Утраченные победы» бывшего генерал-фельдмаршала фон Манштейна[131], приговоренного в 1949 г. британским трибуналом к 18 годам тюрьмы за военные преступления, совершенные на оккупированных территориях СССР. Но уже в мае 1953 г. Манштейн был выпущен на свободу, его приветствовали как «героя Крыма и Сталинграда».

Для Манштейна, несшего прямую ответственность за гибель немецких солдат под Сталинградом, главным в его мемуарах являлись самооправдание и объяснение трагедии на Волге «интересами государства». Книга хорошо расходилась, ее направленность удачно совпала с политической линией правящих кругов ФРГ; отзывы в печати были сугубо позитивными.

Формировался идеологический климат, вполне подходящий для создания западногерманской армии, во главе которой стали бывшие генералы вермахта, и для вступления ФРГ в НАТО. В записке, подготовленной в августе 1950 г. по поручению канцлера Аденауэра бывшим генерал-лейтенантом Шпейделем, прямо выдвигались требования «помиловать военных преступников, прекратить диффамацию немецких солдат»[132]. Аденауэр, выступая в бундестаге 5 апреля 1951 г., утверждал: «Среди военнослужащих число тех, кто действительно виновен, столь невелико, столь незначительно, что это не наносит какого-либо ущерба чести бывшего вермахта»[133].

Центральным пунктом в деле оправдания (и прославления!) вермахта служила трактовка битвы под Сталинградом. Многочисленные апологетические изложения истории дивизий вермахта, воевавших под Сталинградом[134], воспоминания Манштейна стали, по словам Михаэля Кумпфмюллера, выражением «идеологического противостояния холодной войны и перевооружения ФРГ» и «отчетливого отказа от категорий вины и покаяния»[135]. Гётц Али считает, что после 1945 г. правда о войне «была заморожена». «Политической формой, которая была найдена для этого замораживания, стала холодная война»[136].

Непременным компонентом западногерманского массового (и для ветеранов, и для молодежи) чтения 1950-х гг. стали серийные выпуски «солдатских историй» карманного формата, большая часть которых повествовала о «войне на Востоке», в том числе и о битве под Сталинградом. Бойко раскупались еженедельные выпуски серии «Der Landser» (объем 64 с.), «Der Landser — Großband» (объем 96 с.), «Der Landser — SOS» (объем 88 с.). Общий месячный тираж выпусков составлял 230 тысяч экземпляров, а число названий превысило 5 тысяч.

Катастрофа 6-й армии трактовалась следующим образом: «Германии не надо стыдиться своих сынов, воевавших в Сталинграде… Героическая борьба в Сталинграде навсегда войдет в историю». Солдаты и офицеры вермахта представали благородными и страдающими героями и жертвами, СС и СД — злодеями, творившими грязные дела без ведома армии, а русские — жалкими, но коварными варварами[137]. Налицо прямое продолжение нацистского мифа о Сталинграде.

Большими тиражами издавались десятки романов о «войне на Востоке», герои которых сражались за «абендланд». Ни о какой вине за развязывание массовой бойни не было и речи. Типичным примером хорошо продававшейся литературы такого рода был вышедший в 1956 г. роман Хайнца Конзалика «Врач из Сталинграда», на страницах которого немцы, вторгнувшиеся на советскую землю, представали жертвами Красной Армии. Конзалик приписывал русским «плоский сибирский ум» и «первобытный страх рабов»[138].

В 1954 г. западногерманский издательский концерн «Bertelsmann» выпустил на книжный рынок новинку, немедленно ставшую бестселлером, — «Последние письма из Сталинграда»[139]. В подборку вошло 39 фрагментов писем, многократно и обильно цитировавшихся историками и публицистами, у которых не возникало сомнений в подлинности текстов. На основе «последних писем» были сняты кино- и телефильмы, написаны музыкальные сочинения. Однако речь идет о документах фиктивного характера. Письма весьма пространны, по нескольку страниц. Но у солдат не было ни бумаги, ни карандашей, ни времени для сочинения длинных посланий. Нелепо выглядят церемонные обращения к адресатам. В письмах не раз было сказано, что через какое-то время из окружения вырвется последний самолет. Но откуда можно было в той кошмарной обстановке всеобщей паники и неразберихи знать, какой самолет окажется последним? Солдаты прекрасно знали, что каждое письмо внимательно прочитывается цензором, поэтому были невозможны то и дело встречающиеся высказывания типа «Гитлер нас предал», «Германия погибла», как и сообщение о том, что «200 тысяч солдат сидят в дерьме» (о численности войск в котле стало известно позднее).

В чем причина того, что вопрос об аутентичности «последних писем» не ставился в ФРГ в течение десятилетий? В том, очевидно, что форма и содержание псевдоисточника соответствовали стереотипам общественного сознания в годы холодной войны. Катастрофа вермахта на Волге позволяла гражданам ФРГ ощущать себя неким «сообществом жертв», а ужасающая правда о подлинных целях войны против СССР, о преступлениях вермахта вызывала аллергию. Налицо было невысказанное желание уйти от вопроса об ответственности за войну и за сталинградскую катастрофу, провести линию размежевания между вермахтом и Гитлером.

Но существовали ли очаги противодействия этой доминирующей тенденции? В 1956 г., когда бывшие нацистские генералы уже обживали кабинеты в зданиях командования бундесвера, в журнале «Frankfurter Hefte» была опубликована статья «Какой закон повелел немецким солдатам умирать на берегах Волги?»[140]. Автором текста был Иоахим Видер (1912–1992) — специалист по истории французской и итальянской культуры, призванный в вермахт и служивший в должности лейтенанта в штабе 8-го корпуса 6-й армии. Он прошел сквозь ад сталинградского окружения, оказался в лагере № 97 для немецких офицеров в Елабуге, участвовал в основании Союза немецких офицеров (сентябрь 1943 г.), в 1950 г. вернулся из плена, был руководителем Баварской государственной библиотеки. В статье Видера содержался обстоятельный критический разбор воспоминаний Манштейна.

Книга, с полным основанием заявлял Видер, есть «попытка оправдать смертный приговор, вынесенный сотням тысяч людей и беспощадно приведенный в исполнение во имя “высшей стратегии”»[141]. «В какой мере, — вопрошал Видер, — смерть 200 тысяч человек, смерть по приказу верховного командования, можно оправдать моральными законами?»[142]. Вывод автора гласит: вермахт превратился в «инструмент нацистского стремления сохранить власть»[143]. Видер призывал сынов и внуков солдат Сталинграда извлечь уроки из национальной катастрофы. Мифу о «беспримерном героизме» вермахта он противопоставил правду о «доблестной советской 62-й армии, которая осенью 1942 г. в огненном аду Сталинграда долгие месяца упорно обороняла два небольших плацдарма на волжском берегу, храбро сражаясь и выстояв под яростным напором превосходящих немецких сил»[144]. Ни один из профессиональных историков ФРГ не решался тогда, в середине 1950-х гт., на такое непривычное признание…

* * *

Эрих Мария Ремарк (1898–1970) — всемирно признанный писатель, книги которого расходятся громадными тиражами. Его читают и почитают миллионы людей. Роман «Время жить и время умирать», опубликованный в 1954 г., занимает особое место в его творческом наследии и в германской литературе XX в. Это — единственное произведение Ремарка, действие которого происходит в России. Среди сотен названий немецкой военной прозы только во «Времени жить и времени умирать» осью сюжета являются преступления вермахта на оккупированных территориях СССР.

Эрих Мария Ремарк решился на мужественный поступок: раскрыть беспощадную правду об этих злодеяниях, бросив вызов утверждавшемуся в ФРГ «режиму реставрации». «Автор надеется, — писал Ремарк, — и в дальнейшем выводить общество из равновесия»[145]. Писатель искренне надеялся на то, что обнародование в Германии правды о преступлениях Третьего рейха, «распространение информации о нацистских злодеяниях» вызовет у немцев «волну глубокого стыда, ярости и ненависти, понимания своей вины», «волну пробуждения из состояния кошмара»[146].

Особое место в послевоенной Германии Ремарк отводил антифашистскому просвещению: «Немецкий народ в своем подавляющем большинстве должен понять, что он несет ответственность за массовые убийства, за оккупацию чужих земель, за смерть шести миллионов представителей иудейского вероисповедания»[147]. Через год после окончания войны Ремарк констатировал: «По Германии прошелся паровой каток фашизма, и писателю неизвестно, существует ли сегодня то, что он знал раньше… Прежней Германии уже нет, события последних тринадцати лет внушают ужас и ненависть» И далее: «Я больше не намерен жить в Германии». И все же он был уверен в том, что «возрождение немецкого народа может произойти только изнутри, только если этого будет добиваться сам немецкий народ»[148].

Запись из дневника Ремарка, датированная сентябрем 1954 г.: «Нацисты снова повсюду на первом плане… Вина отвергнута и не признана, поэтому нет никаких улучшений и перемен… И уже упрекают тех, кто не хочет забывать 33–45 годы… Нельзя, дескать, вечно копаться в старье… Все это невыносимо»[149].

Действие романа «Время жить и время умирать» происходит весной 1943 г. Солдат Эрнст Гребер, отслуживший во Франции и в Африке, после ранения оказывается на центральном участке Восточного фронта — на другой войне, где «смерть пахла иначе». Уже произошло «что-то необъяснимое под Москвой и Сталинградом… На горизонте начался грохот, он заглушал все речи фюрера, и уже не прекращался, и гнал перед собой немецкие дивизии в обратный путь… Каждый уже знал, что победы превратились в бегство… Отступление вело прямиком в Германию». Именно в России происходили решающие события войны, события, которые требовали осмысления и действия: «То Неведомое, что неслышно и неспешно приближалось, было слишком огромно, слишком неуловимо и грозно»[150].

Нет никаких сомнений в том, что самые страшные преступления совершались профессиональными палачами СС и СД, полевыми жандармами, военнослужащими в составе айнзацгрупп. Но вермахт был послушным инструментом режима. В романе Ремарка расстреливают русских обычные солдаты обычной воинской части… И сослуживцы Гребера пытаются оправдать себя при помощи ложных аргументов, ставших затем в ФРГ стандартными на долгие десятилетия: «Мы не сжигаем и не расстреливаем все, что попадется на пути». Или: «Не мы с тобой эту войну затеяли, не мы за нее в ответе. Мы только выполняем свой долг. А приказ есть приказ»[151].

В феврале 1954 г. авторский текст романа лег на стол издателя Каспара Вича. 24 марта он направляет Ремарку письмо, содержавшее требование правки рукописи. Послание, несмотря на внешнюю сдержанность, фактически носило ультимативный характер: «Я хотел бы сказать Вам совершенно откровенно: в издательстве существуют мнения о том, что некоторые части романа являются неприемлемыми… Мы единодушно полагаем, что из текста должны быть изъяты неправдоподобные для описываемого периода войны характеристики событий и действий отдельных лиц». Но дело было, разумеется, не в неточности отдельных деталей. Вич, исходя из логики холодной войны, потребовал изменить начало и конец романа, т. е. сцены преступлений вермахта против мирных советских жителей, увидев в этих главах «ошибочные заключения», прямо связанные с «недооценкой русской опасности». В заключение издатель призвал автора «sine ira et studio прислушаться к аргументам и предложенным изменениям»[152].

Цель грубых вторжений в авторский текст состояла в том, обоснованно указывает Генрих Плакке, чтобы «смягчить впечатление о злодеяниях вермахта и зверствах айнзацгрупп на территории СССР — в полном соответствии с официальными заявлениями о “чистом вермахте”, сделанными в рамках холодной войны в ходе ремилитаризации Федеративной Республики»[153]. Газета «Die Welt» констатировала: «В немецкой литературе вновь вводится цензура, дабы сделать прошлое менее отвратительным и ослабить реакцию народа на то, что несет в своем чреве будущее»[154].

Вмешательство в живой организм романа не спасло его от поношения. Перед нами характерные отзывы западногерманской печати: «Внутренние немецкие часы Ремарка остановились в 1933 году»[155]. «Все это неправда»; «Он при всем этом не присутствовал!»[156]; «Все события могут освещаться с различных точек зрения. Ремарк выбрал для себя перспективу омерзительного трупного червя, который ползает среди гниющих останков и питается ими»[157]. Писателя обвиняли в том, что он впал в «состояние антигерманского аффекта» и поддерживает тезис о «коллективной вине немцев»[158].

Наиболее откровенно политическую подоплеку ожесточенных нападок на писателя раскрыл журнал «Der Frontsoldat erzählt», издававшийся ветеранами вермахта: «Никто не ждал от Ремарка героического эпоса, которого он и не хотел, и не мог сочинить по причине своего отсутствия в Германии. Но от него требовалась объективность, поскольку он располагал многими источниками. Не противоречит ли действительности то, что все мы предстаем сволочами? Ведь в течение пяти лет мы сражались против всего мира, а сегодня нас — на равноправной основе — принимают в Западный союз»[159].

Парадоксальным было то, что роман немца-эмигранта, не бывшего свидетелем или участником описываемых в повествовании событий, воспроизводил документально точный образ преступной войны, которую вел вермахт против Советского Союза. Политический климат начальных лет «эры Аденауэра» делал эту тему не просто нежелательной, но едва ли не запретной. До правдивых научных публикаций о германской оккупационной политике на советских территориях было еще чрезвычайно далеко, в ходу были заманчивые мифы о немцах как жертвах роковых обстоятельств и о «чистой войне» вермахта на Востоке.

* * *

По мнению Вольфганга Бенца, в историческом сознании ФРГ 1950-х гг. доминировали «подавленные чувства стыда и вины, а также последствия национал-социалистической пропаганды, которая культивировала превосходство германцев над славянами, дабы оправдать преступления, которым не было равных»[160]. «Наши дети, — сокрушался в 1955 г. Генрих Бёлль, — ничего не знают о том, что происходило десять лет назад. Они учат названия городов, ставших символами безвкусной героики: Лейте, Ватерлоо, Аустерлиц, но ничего не слышали об Освенциме. Нашим детям рассказывают на редкость сомнительные легенды, например, про императора Барбароссу, сидящего в пещерах Кифгейзера с вороном на плече; однако историческая реальность таких мест, как Треблинка и Майданек, им совершенно неизвестна… Наши дети этого не знают, а мы, зная, стараемся не думать и не говорить об этом… Мы молимся о павших и пропащих без вести, о жертвах войны, но наша омертвевшая совесть не в состоянии произнести ясную и недвусмысленную молитву об убитых евреях…

Неосведомленность детей доказывает, что совесть их родителей — наша совесть — мертва»[161].

В атмосфере холодной войны историческая наука ФРГ, по позднейшей оценке основателя Билефельдской научной школы Ганса-Ульриха Велера (1931–2014), «оставалась доменом консерватизма»[162]. Значительная часть университетских преподавателей истории, работавших при Гитлере, прошла процедуры денацификации и возвратилась на свои кафедры. Из 143 ученых-историков, эмигрировавших в 1933–1938 гг. из Германии (преимущественно в Соединенные Штаты), только 21 вернулся на родину[163]. В университетах ФРГ, признавал геттингенский профессор Вернер Конце, «все было по-старому, как будто не произошло ничего существенного»[164].

А в средней школе? «После того, как улеглись страсти первых послевоенных лет, — отмечал Ульрих Герберт, — в гимназии вместе с прошедшими сквозь денацификацию учителями вернулась нечистая совесть. Вплоть до конца 60-х темы о национал-социализме либо не проходились вовсе (“дошли до Бисмарка, а там и выпускной экзамен”), либо трактовались так, что не обнаруживалось никаких эмоций ни у учителей, ни у учеников»[165].

Результаты научных исследований по проблематике фашистской диктатуры оказывались достаточно скудными и односторонними. Определяющим стал контрпродуктивный подход, существо которого сформулировал в 1955 г. небезызвестный собеседник фюрера Герман Раушнинг: «Национал-социализм — это радикальный разрыв с историческим развитием германского народа»[166]. Изучение нацистского прошлого стало, по характеристике, данной в 1952 г. одним из западногерманских исторических журналов, «чрезвычайно опасным занятием»: «историк, выходя за рамки научной дискуссии, втягивается в ожесточенную политическую борьбу»[167].

Исследования по проблематике Третьего рейха ограничивались по преимуществу внешнеполитическими и военно-политическими аспектами, выдержанными, как правило, в духе холодной войны. «Оставались в стороне, — указывал Ганс Моммзен, — как социальные факторы, так и ответственность правящей элиты»[168].

В 1955 г. на немецкий язык был переведен фундаментальный труд американского ученого немецкого происхождения Джорджа (Георга) Хальгартена «Гитлер, рейхсвер и промышленники»[169]. Автор книги, закончивший в 1925 г. Мюнхенский университет, после прихода к власти фашистов эмигрировал во Францию, в 1937 г. переселился в США, преподавал в американских университетах. На основе солидных архивных разысканий Хальгартен пришел к выводу, что германская крупная буржуазия и генералы, решающим образом содействуя приходу нацистов к власти, «выпустили демона на свободу». Но в ФРГ исследование Хальгартена, нарушившего табу, было встречено откровенно враждебно. В одной из рецензий говорилось, что он во всем «подозревает темную заговорщическую деятельность военщины и корыстные интересы тяжелой индустрии»[170].

Аналогичная история произошла и с немецким изданием монографии английского исследователя Джона Уилер-Беннета «Немезида власти», объективно раскрывавшей политическую роль германского генералитета в 1918–1945 гг.[171] Выход книги оказался несвоевременным: Федеративная Республика готовилась к вступлению в НАТО, и Герхард Риттер обвинил ученого в том, что «его нападки против германской армии» носят «не только критический, но — враждебный характер». «Каким образом, — вопрошал Риттер, — западное сообщество, сплоченное едиными политическими воззрениями, сможет совместно защищать свободу Европы, если в исторической работе разжигаются новые противоречия?». Именно в связи с критикой упомянутой книги Риттер провозгласил кредо консервативной историографии: «Время перевоспитания прошло навсегда»[172].

Выступая в бундестаге в июне 1955 г. в качестве авторитетного и приближенного к властям историка, Риттер заявил, что «сомнения немцев в своем прошлом и своем будущем» являются «угрозой для безопасности Европы» и помехой тому, чтобы немцы стали «политическим народным сообществом» и «современным демократическим народом в понимании западного мира». Историк не удержался от отрицания документов, разработанных «росчерками перьев дипломатов Тегерана и Потсдама», целью которых, как он выразился, было «уничтожение тысячелетней германской истории»[173].

Тревожное ощущение деформации исторической науки и исторического сознания не могло не волновать серьезных ученых. Прямым протестом против предложенной Риттером апологии отказа от национальной самокритики стала речь геттингенского профессора Германа Хеймпеля на съезде Союза германских историков в Ульме в январе 1956 г. Ученый, в противоположность Риттеру, заявил о «болезни нашего времени» — о «нависшей над современностью жестокой опасностью забвения» гитлеризма. Он призывал выработать «взгляд на историю, не обремененный тягой к оправданию». Вслед за Ясперсом Хеймпель исходил из требования насущной необходимости признания национальной ответственности немцев: «Виновные — а виновные это мы — неохотно вспоминают о прошлом. Существует барьер между нами и прошлым — стена вины». Генеральный вывод Хеймпеля гласил: «История — это преодоление прошлого. Непреодоленное прошлое превращает людей в рабов»[174]. «В наше время слишком мало, — сокрушался Хеймпель, — вспоминают о прошлом… Только память об ужасах прошлого может спасти нас от страхов будущего». Историк предвидел: «Нам еще предстоит бороться за наше прошлое»[175]. Подозревал ли он, насколько справедливым будет это предупреждение?

Словосочетание Bewältigung der Vergangenheit — преодоление прошлого — стало знаком правдивой интерпретации истории Третьего рейха, индикатором политического и морального осуждения национал-социализма. Анализ прессы 1950-х гг. показывает, что гораздо чаще в газетах и журналах говорилось о «непреодоленном прошлом» (unbewältigte Vergangenheit), чем о «преодолении прошлого». Эта установка сразу же была встречена в штыки политиками и публицистами консервативного лагеря. Журнал «Die Politische Meinung» убеждал читателей, что формула «преодоление прошлого» несовместима с «честным, испытанным путем изучения истории sine ira et studio»[176].

Нельзя, однако, пройти мимо того, что общеупотребительный в ФРГ термин «преодоление прошлого» несет печать намеренной неясности и непоследовательности. Ганс-Ульрих Велер полагает, что термин «преодоление прошлого» «выбран не слишком удачно» и связан с ошибочным суждением, будто «в обозримое время можно покончить с опытом национал-социалистического варварства и подвести после этого окончательную черту под прошлым»[177].

В 1950-е гг. в ФРГ в широкий научный оборот вошла теоретическая конструкция тоталитаризма. Почти одновременно были переведены с английского книги Ханны Арендт «Истоки тоталитаризма», Карла Фридриха и Збигнева Бжезинского «Тоталитарная диктатура и автократия»[178]. Сегодня, когда со словосочетаниями «тоталитарный режим» и «тоталитарная система» мы встречаемся едва ли не на каждой газетной полосе, для нас приобретает особую значимость опыт западногерманских историков, использующих — применительно к тематике Третьего рейха — этот теоретический инструментарий более пяти десятилетий. Явилась ли для них модель тоталитаризма всеобъемлющей научной парадигмой или же идеологизированной схемой, вызванной к жизни холодной войной? Насколько результативной оказалась эта модель?

Теоретическая конструкция тоталитаризма сыграла поначалу относительно позитивную роль в исследовании проблематики Третьего рейха. На вооружение были взяты научно обоснованные выводы Ханны Арендт о способах мобилизации масс, превращении массовых движений, временном союзе между толпой и правящей элитой, роли идеологии в системе тоталитарного правления. Это в известной степени относится и к обоснованным Фридрихом и Бжезинским общим признакам тоталитарных диктатур. В ФРГ были начаты серьезные исследования механизма национал-социалистической диктатуры, анализировались проблемы подавления нацистами оппозиции, создания и функционирования аппарата насилия и всеобъемлющего контроля над личностью, идеологической унификации, формирования военно-централизованной экономики.

В 1955 г. был опубликован фундаментальный труд Карла Дитриха Брахера «Распад Веймарской республики»[179], автор которого, основываясь на тщательном анализе источников, творчески использовал достижения международной политологической и социологической мысли. Он подчеркивал преемственность политики германской правящей элиты до и после 1933 г., признавал ответственность крупнейших немецких монополий за поддержку и осуществление нацистского государственного переворота. Брахер решительно отвергал широко распространенные в 1950-х гг. версии о «роковых причинах» установления гитлеровского режима, он отмечал, что день 30 января 1933 г. был «последним этапом того маршрута, который определялся доминировавшими властными группировками». Анализируя процесс формирования политической структуры нацистской Германии, ученый указывал на недвусмысленно агрессивный характер внешней политики Третьего рейха.

В исторической периодике ФРГ книга Брахера была встречена настороженно, если не враждебно. В ведущем научном периодическом издании «Historische Zeitschrift» в 1955 и в 1957 гг. были опубликованы неакадемически резкие отзывы о монографии, при этом редакция журнала отняла у автора естественное право ответить на критику. Результаты исследований Брахера (впоследствии продолженных им в сотрудничестве с Вольфгангом Зауэром и Герхардом Шульцем[180]) не вписывались в мир упрощенных представлений, преобладавших в пространстве западногерманского исторического цеха.

Однако в ходе дискуссий стало очевидным, что конструкция тоталитаризма, представляющая рефлексию двух войн — Второй мировой и холодной и сыгравшая позитивную роль в развитии исторической и политологической мысли западного мира, не может претендовать на всеобъемлющее объяснение тоталитарного феномена (даже если мы оставим в стороне сомнительные модификации доктрины тоталитаризма времен холодной войны).

Модель тоталитаризма носит в значительной степени описательный характер, ее можно охарактеризовать как переходную ступень от эмпирической стадии научного познания к его теоретической стадии. Объектом ее рассмотрения являются, как правило, сходные политические объекты в принципиально различающихся социумах. Конструкция тоталитаризма не нацелена на определение специфики диктатур, утвердившихся в различных странах мира, равно как и на анализ различий между тоталитарными и авторитарными политическими формациями.

Концепция тоталитаризма «позволила консерваторам в ФРГ питать себя иллюзией, будто немцы, поддерживая агрессию Гитлера против России, уже тогда были участниками западного альянса»: «ФРГ частично освободила себя от противостояния национал-социализму»[181]. Как признавал позднее Рудольф Морзей, «противостояние нацистскому тоталитаризму в значительной мере оставалось на втором плане» и «никак не форсировалось» из-за «антикоммунистической иммунизации»[182].

К числу несомненных достижений западногерманской историографии 1950-х гг. относится конституирование истории современности как самостоятельной научной дисциплины. В Мюнхене был основан Институт современной истории, специально предназначенный для сбора, хранения и изучения документов Третьего рейха[183]. Гельмут Краусник, один из основателей института (его директор в 1959–1972 гг.), вспоминал спустя два десятилетия: «Главная задача состояла в том, чтобы выяснить, что же происходило тогда на самом деле. Необходимо было исследовать факты, которые замалчивались или сознательно искажались… создать основу, которая могла бы служить современникам для их самостоятельных выводов… Национал-социалистическая эра не могла трактоваться как кратковременное помешательство, как абсурд, вычлененный из общего потока германской истории»[184].

Риттер, занявший пост председателя восстановленного в 1949 г. Союза германских историков, резко выступил против учреждения Института современной истории. Хотя Риттер был согласен с тем, что необходимо «пересмотреть некоторые традиционные представления об истории», но он утверждал, что создание института противоречит «всем традициям прошлого». Институт, по его мнению, при отсутствии «опытных специалистов» (разумеется, консервативного толка) будет, «вызывая одно разочарование за другим, изображать все черной краской» и станет «центром политических разоблачений»[185]. Риттер открыто высказывал опасения, что в работе института значительную роль будут играть бывшие узники нацизма (автор статьи деликатно назвал их «специалистами по концлагерям»), не располагающие «необходимыми научными данными»[186]. Если же институт и будет учрежден, то его деятельность должна быть подчинена «не политическим, но исключительно научным интересам»[187].

Но исполняющий обязанности руководителя мюнхенского научного центра Герхард Кролль отстаивал иную позицию. «Ведущие представители германской науки, — писал он в 1950 г., — поддерживают историческую концепцию Герхарда Риттера и требуют подчинить изучение национал-социализма его взглядам. Эту концепцию необходимо подвергнуть критическому рассмотрению»[188]. Старейший немецкий историк Вальтер Гётц поддержал установку Кролля: нацистский период необходимо «основательно изучать, чтобы нация знала, как ею правили в течение 12 лет нацистского господства». Необходимо понимать «вину нации в течение этого тяжелейшего падения германской истории»[189].

Институт современной истории, с самого начала располагавший штатом квалифицированных сотрудников, богатым архивом, великолепной библиотекой, по праву приобрел славу (приведем формулировку Вольфганга Бенца) «Мекки для специалистов в области новейшей истории»[190]. В советской литературе был создан в общем-то не соответствующий реальности образ Института современной истории как учреждения, «далекого от непримиримости к преступному фашистскому прошлому» и даже предпринимающего «попытки реабилитировать германский милитаризм»[191]. Конечно, дыхание холодной войны в определенной степени коснулось деятельности научного центра, но нетрудно доказать, что вышеприведенные оценки не отличаются корректностью. В 1953 г. вышел первый номер ежеквартального периодического издания института, на страницах которого профессор Ганс Ротфельс (давший научное обоснование понятию «современная история») обнародовал документы о нацистских преступлениях — массовых отравлениях газом узников концлагерей. Принципиальное значение приобрели документальные публикации о связях командования рейхсвера с нацистской партией (1954), о генеральном плане «Ост» (1958).

Профессор Герман Грамль уже более двух десятков лет на пенсии. В Институте современной истории он трудился чуть ли не с момента его основания, будучи еще студентом Мюнхенского университета и участвуя в формировании архива, в отборе и обработке нацистских документов, переданных американскими военными властями. Я спрашиваю Грамля: «Что Вы считаете главным в деятельности института?» Он на минуту задумывается и отвечает: «Дух этого дома, который жив и сегодня. Дух высокой морали, дух стремления к истине, дух коллективного обсуждения научных проблем».

В 1958 г. в ФРГ было учреждено Центральное ведомство по расследованию нацистских преступлений, расположенное в Людвигсбурге. Сотрудники правоохранительных органов (а позднее и ученые-историки) наконец-то, писала «Süddeutsche Zeitung», получили возможность «исследовать хранящиеся у союзников материалы о нацистских преступлениях» — «еще до того, как с чистой совестью будет подведена черта под прошлым, к чему стремятся столь многие люди»[192]. Но отыскать в тогдашней ФРГ хотя бы небольшое число квалифицированных юристов с ненацистским прошлым оказалось трудным делом. Первый руководитель ведомства Эрвин Шюле (проделавший, впрочем, значительную позитивную работу) был при Гитлере членом СА и нацистской партии[193]. В распоряжении ведомства находится ныне более 100 тысяч томов документов, в картотеке собрано 1,4 млн карточек о нацистских преступлениях, налажено сотрудничество с аналогичными зарубежными учреждениями[194]. Фонды людвигсбургского ведомства широко используются историками ФРГ и других стран.

В том же 1958 г. во Фрайбурге (земля Баден-Вюртемберг) начало действовать Ведомство военно-исторических исследований. Разработки научного центра поначалу были основаны на материалах многочисленных «отчетов» нацистских военачальников, переданных в Федеральный военный архив американскими властями. Тенденции фрайбургских публикаций и генеральских мемуаров вплоть до второй половины 1960-х гг. нередко совпадали, но постепенно ситуация в Ведомстве военно-исторических исследований стала меняться.

* * *

В конце 1950-х гг. произошли определенные сдвиги в массовом историческом сознании. Большим тиражом был издан «Дневник Анны Франк», на сценах ФРГ шли инсценировки дневника погибшей от рук нацистских палачей еврейской девочки, судьба которой сказала многим немцам больше, чем гибель миллионов жителей Европы. За 5 лет было продано 750 тысяч экземпляров дневника, 2 млн зрителей посмотрели театральную постановку, а 4 млн человек — фильм об Анне Франк[195]. В марте 1957 г., во время пасхальных каникул, состоялась поездка 2 тысячи гамбургских школьников на территорию бывшего концлагеря Берген-Бельзен, названная «крестовым походом детей против собственного прошлого»[196]. Газета «Der Tagesspiegel» сообщала о том, как «длинные ряды юных паломников идут вдоль громадного поля, на котором в неизвестном месте погребена Анна Франк»[197]. Значительную долю трезвости проявил один из авторов журнала «Frankfurter Hefte», который констатировал: «Публика охотно чувствует себя растроганной, но она ничего не хочет знать о системе газовых камер»[198]. Казалось, и не только журналистам либеральной прессы, что «время забвения закончилось»[199]. Генрих Бёлль в 1958 г. выражал надежду, что в общественном мнении ФРГ уже заговорил «голос той инстанции, само упоминание о которой стало в наши дни предосудительным, — голос совести»[200].

Но подобные заключения оказались явно преждевременными. В 1958 г. была опубликована статья публициста Вернера Хальбвега, по мнению которого в ФРГ «не произошло извлечения уроков из времени национал-социализма — подлинного, действенного, охватывающего широкие круги населения».

В рождественскую ночь 24 декабря 1959 г. в Кельне были осквернены фашиствующими хулиганами только что отстроенная синагога и памятник жертвам национал-социализма[201]. С конца января 1959 г. до середины февраля 1960 г. полиция зарегистрировала 833 подобных случая, при этом больше половины задержанных были людьми моложе 20 лет. В исследовании Института социальных исследований (Франкфурт-на-Майне) говорилось о «вторичной волне антисемитизма»[202].

Общественность — западногерманская и зарубежная — была встревожена. Раздавались призывы к удалению бывших нацистов из правительства (речь шла прежде всего о Глобке и Оберлендере). В ряде городов состоялись демонстрации с требованиями «заняться наконец-то политическим прошлым влиятельных лиц в Бонне». В пользу чистки государственного аппарата от нацистов решительно высказались еженедельники «Der Spiegel» и «Die Zeit».

Незамедлительно раздались голоса, утверждавшие, что антисемитские выходки явились «частью запланированной акции коммунистов», которая должна «дискредитировать ФРГ в глазах всего мира». С легкой руки Аденауэра была пущена в ход версия о «кучке хулиганов», которые заслуживают лишь того, чтобы их «как следует высечь»[203]. Против столь примитивной трактовки преступления выступил депутат бундестага от ХДС Франц Бём, который предложил не искать преступников «где-то за опушкой», но здесь, «в лесу, где мы сами находимся»[204].

В ходе дебатов в бундестаге министр внутренних дел Герхард Шрёдер (ХДС) призывал к отказу от крайностей, к «выработке уравновешенного взгляда на прошлое». Министру ответил вице-президент бундестага социал-демократ Карло Шмид, резко выступивший против интеграции в западногерманское общество бывших нацистов, «мышление, действия и речи которых означают посев зубов дракона»[205].

Британская «The Guardian» резонно замечала: «Хулиганы, на которых теперь обращено столько внимания, не столь опасны, как нераскаявшиеся наци, все еще находящиеся на высоких постах»[206]. «Антисемитские выходки, — писала «France Observateur», — могут быть объяснены только в том случае, если мы не упустим из виду роль бывших нацистов в общественной жизни ФРГ. Неофашистские активисты чувствуют себя столь вольготно потому, что в органах правосудия, в армии, в университетах по-прежнему сидят люди, уже избравшие однажды антисемитизм своей идеей»[207].

В январе и феврале 1960 г. были созваны чрезвычайные заседания бундестага. В мае того же года Оберлендер, один из федеральных министров с «коричневым прошлым», вынужден был оставить свою должность (Глобке оставался на посту ближайшего советника Аденауэра вплоть до ухода последнего в отставку в октябре 1963 г.). Полиция арестовала несколько неофашистов, оказавшихся недавними выпускниками школ и профтехучилищ. В печати появились статьи, настоятельно требовавшие пересмотра в антифашистском духе школьных учебников и системы преподавания истории в целом. «Досадно, — писала одна из газет ФРГ, — что мы занялись этой проблемой через много лет после катастрофы»[208].

В начале февраля 1960 г. была созвана внеочередная сессия постоянной конференции министров культуры и образования западногерманских земель и приняты решения о незамедлительном пересмотре содержания учебников по новейшей истории Германии, а также о переподготовке учителей. Одна из учительских организаций признавала, что немалое число школьных преподавателей «замалчивают или искажают правду, являясь не воспитателями, а развратителями молодежи». Выдвигалось требование привлечь их к ответственности[209].

Наступил принципиально новый этап в деятельности государственной системы политического воспитания ФРГ. Профессор Ганс-Герман Хартвих, автор обзора истории этой системы, писал, что антисемитские эксцессы стали «сигналом к развитию различных форм действенного, ангажированного государственного политического воспитания, в особенности в школе»[210].

Уже в начале 1950-х гг. на федеральном и земельном уровнях действовали соответствующие центры, в ряде земель в учебные планы общеобразовательных школ и гимназий была включена новая дисциплина «политическое образование». Однако она оставалась, по заключению исследователей, «чужеродным телом», большинство учителей ее игнорировало. «Дискуссии об извлечении уроков из прошлого, — отмечает Бернгард Зутор, — были достаточно вялыми, да и то только там, где учителя могли возбудить интерес у школьников»[211]. В документе Федерального центра политического воспитания, принятом через две недели после антисемитской выходки в Кельне, указывалось, что причины эксцессов «следует искать в явной недостаточности масштабов преодоления национал-социализма»[212]. В соответствии с директивами Федерального центра и конференции министров культуры дисциплина «политическое образование» (предмет именовался в различных землях по-разному) отныне вводилась во всех землях и во всех типах школ, началась подготовка соответствующих учебных пособий, разработка начал методики политического воспитания; но плоды этой деятельности сказались далеко не сразу.

«Западногерманская общественность, — оценивал ситуацию конца 1950-х гг. Петер Штайнбах, — разделилась на группу спрашивающих и группу уклоняющихся от прямых ответов. Последние составляли большинство»[213]. Норберт Фрай пришел к выводу, что в Западной Германии наблюдалось противостояние «двух сторон фронта, которые неутомимо отстаивали свои взгляды». «На одной стороне — критически настроенные журналисты и интеллектуалы, которые считали себя авангардом и требовали демократизации западногерманского общества. На другой — консервативное федеральное правительство, политику которого по отношению к прошлому поддерживало большинство населения»[214].

* * *

После 1945 г. в бараках бывшего концлагеря Дахау под Мюнхеном располагался лагерь для переселенцев. Городские власти спешно разработали план застройки территории. Новому городскому жилому району даже было дано название — «Дахау-Ост». При этом в официальных документах речь шла уже не о «бывшем концлагере, а о «бывшем лагере для переселенцев». Чиновники разных уровней делали все от них зависящее, чтобы торжествовало забвение. Но в начале сентября 1949 г. на площадке, предназначенной для застройки, были обнаружены массовые захоронения, посыпались протесты в адрес премьер-министра Баварии и городской администрации Дахау, в том числе и от бывших французских заключенных[215]. Выразили возмущение депутаты Национального собрания Франции[216]. Баварские власти объявили письма протеста результатом происков коммунистов, однако работы было решено приостановить. На могилах были установлены временные памятники, но для их содержания у муниципальных властей Дахау денег не оказалось. По этой же причине был прекращен конкурс на проект масштабного монумента.

Бывшие узники Дахау, представленные в Объединении лиц, преследовавшихся при нацизме, настойчиво требовали превращения территории лагеря в мемориальный комплекс и сооружения там достойных памятников. Но это никак не устраивало руководителей монопольно правившей в Баварии партии — Христианско-социального союза. Скромная выставка, открытая в 1950 г. в бывшем крематории, постоянно находилась под угрозой ликвидации. В ней видели знак «очернения города Дахау и его окрестностей», а в установке (на добровольные пожертвования) у входа в крематорий скульптуры Неизвестного узника — «коммунистическую затею»[217]. 1953 г. ознаменовался распоряжением о закрытии выставки в здании крематория и запретом на распространение подготовленной баварскими антифашистами брошюры об истории лагеря[218]. Были снесены указатели на пути к бывшему лагерю. В мае 1955 г. городские власти приняли решение о сносе здания крематория. Поскольку выставка продолжала функционировать полулегально, депутаты баварского ландтага от ХСС выдвинули ультиматум: незамедлительно ликвидировать экспозицию. Один из местных деятелей Христианско-социального союза даже заявил, что узники Дахау недостойны почитания, поскольку они «противозаконно выступали против тогдашнего правительства».

Когда в апреле 1955 г., через десять лет после освобождения лагеря, в Дахау из различных стран прибыли бывшие узники, их потрясло, как мало сделано для увековечения памяти жертв. Группа бывших заключенных добилась приема у премьер-министра Баварии Вильгельма Хёгнера. Тогда же был воссоздан Интернациональный комитет Дахау, существовавший нелегально в лагерные времена. В работе комитета приняли участие представители Франции, Бельгии, Люксембурга, Австрии, ФРГ и ГДР. Комитет выступил с инициативой создания мемориального центра, но до открытия общедоступного музея с научно разработанной экспозицией было еще далеко.

* * *

Антифашизм, отнюдь не сводившийся к директивам сверху, явился идеологической основой и реальной движущей силой преобразований в Германской Демократической Республике. Бернд Фауленбах — ученый, весьма далекий от восхваления ГДР, пришел к принципиально важному выводу: «Было бы явным упрощением сводить антифашизм к функции сталинизма. С антифашизмом в значительной степени были связаны надежды на создание гуманного, справедливого общества»[219]. Криста Вольф вспоминала: «Для меня ГДР была частью Германии, которая самым радикальным образом покончила с нацистским прошлым»[220].

Изучение проблематики нацистского периода в ГДР много лет было серьезно затруднено из-за отсутствия на Востоке Германии квалифицированных научных кадров. В 1953 г. в Берлине стал издаваться журнал «Zeitschrift für Geschichtswissenschaft». Первые обстоятельные публикации, основанные на архивных источниках, появились во второй половине 1950-х гг. Уже начальные шаги историографии ГДР были неразрывно связаны с исследованием роли правящих элит Веймарской республики в установлении гитлеровской диктатуры. В одном из первых номеров упомянутого журнала Фриц Клейн опубликовал принципиально важные архивные документы, неопровержимо свидетельствовавшие о сговоре с Гинденбургом ведущих немецких промышленников, результатом которого был приход нацистов к власти[221].

Но поиск научной истины изначально ограничивался рамками жесткой идеологической установки. В декабре 1933 г. на пленарном заседании Исполкома Коммунистического Интернационала была принята резолюция, в тексте которой содержалась известная формулировка: «Фашизм есть открытая террористическая диктатура наиболее реакционных, наиболее шовинистических и наиболее империалистических элементов финансового капитала»[222].

Определение фашизма, более полустолетия считавшееся историками-марксистами непререкаемым и обязательным, описывало, отражало, а частично и объясняло некоторые важные черты нацистской диктатуры. Сходные характеристики нацистского режима принадлежали не только коммунистам. Достаточно напомнить относящееся к 1939 г. высказывание эмигрировавшего из Германии известного социолога Макса Хоркхаймера: «Тому, кто не хочет говорить о капитализме, придется помолчать и о фашизме»[223]. Ведущий теоретик австрийской социал-демократии Отто Бауэр несколькими годами раньше писал о режиме Гитлера как о «неограниченной диктатуре крупных капиталистов и крупных помещиков»[224].

Стандартная для марксистской литературы формулировка не была и не могла быть исчерпывающей. Она была разработана и опубликована до того, как нацистская диктатура прошла решающую фазу унификации, до того, как режим показал свои наиболее существенные черты. Не были определены критерии, согласно которым проводилась граница между «наиболее» и «наименее» реакционными элементами финансового капитала.

«Классическая концепция фашизма» оказалась достаточно уязвимой для критики представителей всех течений немарксистской историографии. За рамками предельно жесткой, экономически детерминированной схемы оставались чрезвычайно важные смысловые пласты: формирование и функционирование массовой социальной базы германского фашизма, нацистская идеология, политический механизм гитлеровской диктатуры и роль в нем Гитлера, преследование и уничтожение евреев Европы, повседневная жизнь немцев в 1933–1945 гг.

Гипотеза, трактовавшая фашизм исключительно как концентрированное выражение интересов одной социальной группы — промышленников и финансистов, претендовала на монопольное выражение научной и политической истины. Задача исторической науки, замкнувшейся на упрощенной марксистской методологии, сводилась к доказательству (если не к комментированию) того, что было уже заранее определено высшими партийными инстанциями.

«Фашизм, — писал в 1993 г. один из лучших в ГДР специалистов по новейшей истории Германии Вольфганг Руге, — был сведен к единственному общему знаменателю — к империализму, который был и причиной его появления на свет, и подстрекателем всех его преступлений… Наша ошибка состояла не в том, что мы концентрировали свои усилия на взаимосвязях, которые, с нашей точки зрения, имели решающее значение. Ошибка заключалась в том, что все иные подходы разоблачались как антинаучные, а лежащие на поверхности факты игнорировались, именовались фальшивками, в лучшем случае — ошибочными интерпретациями неоспоримых источников»[225].

Манфред Вайсбеккер, выдающийся исследователь истории германских политических партий, отмечал, что искусственная, статичная конструкция, претендующая на уровень непререкаемой истины, «не может служить достаточной основой для комплексного изучения корней и форм проявления фашизма», поскольку она «дает объяснение только самым общим чертам фашистского режима, оставляя в тени его конкретные проявления, его развитие, его структуры, действия индивидуумов в этих процессах»[226].

Односторонность, заданность политико-идеологических установок нанесли непоправимый ущерб и исторической науке, и массовому историческому сознанию ГДР. В популярных публикациях, в школьных учебниках нацистская диктатура неизменно характеризовалась как «власть пособников и агентов монополий», а Гитлер привычно именовался «послушным инструментом в руках германских концернов».

Немецко-американский историк Конрад Ярауш заметил, что господствовавшая в ГДР концепция фашизма являлась «волшебной формулой в политической борьбе» и фактором «морального значения», поскольку она «освобождала большинство населения от ответственности за поддержку нацистов»[227].

Через несколько месяцев после окончания войны Вальтер Марков писал: «Надо способствовать тому, чтобы во всех немецких университетах утвердилась свободная конкуренция научных теорий». И далее: «Не имеет никакого смысла противопоставлять-друг другу буржуазные представления об истории, ведущие свое начало от идей либерализма, и обоснованный Марксом исторический материализм. У обоих есть шанс. Пусть они докажут, кто сможет лучше проделать сложную работу»[228]. Однако этот призыв оказался несбыточной мечтой. В 1951 г. Маркова исключили из партии (но оставили на работе в Лейпцигском университете)[229].

В документах III съезда Социалистической единой партии Германии, проходившего в июле 1950 г., марксизм-ленинизм объявлялся единственной основой исторической науки ГДР. Подобная формулировка была повторена в решении пленума ЦК СЕПГ (октябрь 1951 г.) и в специальной резолюции политбюро ЦК «Совершенствование изучения и преподавания исторической науки ГДР» (июль 1955 г.). В этом документе содержалось утверждение: «В противоположность Германской Демократической Республике, где развивается новая, тесно связанная с народом, миролюбивая и патриотическая историческая наука, в последний период, связанный с возрождением германского империализма, в западногерманской историографии господствуют антинациональные, враждебные народу и миру воззрения и силы»[230]. Ни о каком плюрализме в подходах к изучению истории Германии в целом и истории Третьего рейха в частности не могло быть и речи.

В доверительном разговоре с историками (декабрь 1958 г.) Вальтер Ульбрихт нарисовал донельзя упрощенную картину: «Аденауэр вызвал к себе всех историков и объяснил им, что они должны доказать необходимость европейской интеграции и ведущей роли Западной Германии в НАТО. И они выпускают публикации — такие, какие им сказано. Начиная с Риттера и заканчивая последним сельским учителем… Вся западногерманская историография служит осуществлению этой задачи. Существует единое политико-идеологическое руководство историческими исследованиями»[231]. Верил ли Ульбрихт тому, что он утверждал?

Политические лидеры ГДР стремились отвлечь общественное мнение и историческую науку от проблемы ответственности самого народа за свое прошлое. В резолюцию III съезда СЕПГ был включен явно преждевременный тезис о том, что в ГДР «ликвидированы корни фашизма»[232]. Через десять лет Ульбрихт заявил, что усилиями «прочного единения трудящихся», достигнутого на Востоке Германии, «с фашизмом радикально покончено»[233], а еще десятилетие спустя Ульбрихт обогатил партийно-пропагандистский арсенал самонадеянной формулой: Германская Демократическая Республика принадлежит к числу «триумфаторов истории»[234]. Этот штамп вплоть до осени 1989 г. механически воспроизводился в речах Эриха Хонеккера и других руководителей СЕПГ.

Дальновидные деятели культуры предупреждали об опасности такого подхода. Бертольт Брехт пришел к следующему заключению: «Мы чересчур быстро, стремясь двигаться в будущее, повернулись спиной к прошлому. Но будущее будет зависеть от расчета с прошлым»[235]. Кто-то сказал при Арнольде Цвейге стандартную фразу о том, что с преодолением прошлого в ГДР «все в полном порядке». Цвейг в сердцах воскликнул: ««На самом деле оно не преодолено. Оно выблевано»[236].

* * *

В 1937 г. на горе Эттерсберг, в 8 км от Веймара, был сооружен концентрационный лагерь Бухенвальд. Цинизм нацистов выразился в том, что концлагерь создали на месте рощи, дубы и буки которой не раз привлекали сюда Иоганна Вольфганга Гёте[237]. 14 августа был повешен первый заключенный Бухенвальда — рабочий из Альтоны, 23-летний Герман Кемпек. В феврале 1938 г. в так называемом бункере лагерной администрацией созданы камера пыток и помещение для расстрелов. С лета 1940 начал работу крематорий. В сентябре 1941 г. вблизи лагеря расстреляны первые советские военнопленные. По приблизительным подсчетам, эсэсовцами здесь было уничтожено около 8 тысяч бойцов и командиров Красной армии. Начиная с января 1942 г. проводились медицинские опыты над узниками. Недалеко от Бухенвальда строился подземный рабочий лагерь Дора, в котором изготовлялись ракеты фау-2. Из 238 380 заключенных, прошедших через Бухенвальд со дня его основания, 56 549 умерли или были убиты.

11 апреля 1945 г., когда к территории лагеря приблизились американские войска, в Бухенвальде произошло вооруженное выступление заключенных, которые передали в радиоэфир сигнал SOS. Когда американские танки подошли к лагерю, он находился в руках политических узников, прежде всего коммунистов во главе с Интернациональным лагерным комитетом[238].

19 апреля там, где ранее находился лагерный аппельплац, был открыт временный, сооруженный из дерева, памятник жертвам Бухенвальда. Состоялось торжественное шествие 20 тысяч бывших Заключенных, к памятнику были возложены многочисленные венки из еловых ветвей. Тогда же была принята широко известная впоследствии клятва выживших мучеников Бухенвальда: «Наш лозунг — окончательный разгром нацизма. Наш идеал — строительство нового общества, общества мира и свободы»[239].

Освобожденные узники настойчиво призывали сохранить память о лагере смерти. Одно из таких требований относится к июлю 1945 г.: «Концлагерь должен быть сохранен в неприкосновенности — как вечное предупреждение всем нациям. Таково желание бывших заключенных»[240]. Однако в августе 1945 г. по приказу советской военной администрации начал действовать «спецлагерь НКВД № 2». В тех же бараках и за той же колючей проволокой находились теперь пособники нацистов, немцы, не прошедшие процедуру денацификации или подозреваемые в преступлениях против Красной армии. Такой была обычная практика оккупационных властей: в американской зоне действовал аналогичный лагерь на территории Дахау. Спецлагерь на горе Эттерсберг просуществовал до апреля 1950 г. Через него прошли около 28 тысяч немецких граждан, около 7 тысяч из них умерли. Их могилы смешались с могилами заключенных нацистского лагеря. Митинги, организованные в честь освобождения Бухенвальда, проходили, как правило, в Веймаре. Там же усилиями Объединения лиц, преследовавшихся при нацизме было сооружено несколько временных памятников.

В декабре 1949 г. земельная организация ОДНИ Тюрингии обратилась к премьер-министру ГДР Отто Гротеволю с просьбой выделить средства для строительства памятника и музейного центра на горе Эттерсберг, который «должен приобрести международное значение». 4 апреля 1950 г. правительство республики приняло соответствующее решение — с учетом предстоящей ликвидации советского спецлагеря. В сентябре 1951 г. в рамках ОЛНП образовалась «комиссия по планированию мемориалов»[241]. 2 ноября Гротеволю были переданы сформулированные комиссией предложения о создании мемориальных центров в Бухенвальде, Равенсбрюке, Заксенхаузене[242].

Едва начатая работа была остановлена в связи с тотальным сносом бараков, сторожевых вышек и заравниванием могильных рвов, а в большей степени в связи с арестами или снятием с партийных и государственных постов бывших активистов антифашистского подполья Бухенвальда. Были осуждены к разным срокам тюремного заключения участники бухенвальдского подполья коммунисты Эрнст Буссе и Гарри Кун. Под следствием долгое время находились бывший председатель Интернационального лагерного комитета Вальтер Бартель, его соратник Роберт Зиверт. Партийное руководство явно опасалось их смелости и самостоятельности. Имя Бартеля исчезло из музейной экспозиции[243]. В стойкости и мужестве профессора Бартеля я смог убедиться, будучи его аспирантом в Берлинском университете имени Гумбольдта[244].

В феврале — марте 1953 г. по решению ЦК СЕПГ было распущено Объединение лиц, преследовавшихся при нацизме, а его функции переданы Комитету участников Сопротивления, не имевшему ни внятных полномочий, ни индивидуального членства. Возможности реализации инициатив ветеранов-антифашистов были резко ограничены.

23 июля 1953 г. ЦК СЕПГ принял решение о создании постоянной музейной экспозиции на территории бывшего концлагеря по примеру уже действующих мемориальных центров в Освенциме (Польша) и Терезиенштадте (Чехословакия). Экспозицию следовало посвятить не истории Бухенвальда, но исключительно «антифашистскому движению Сопротивления и борьбе Эрнста Тельмана», деятельности КПГ как «руководящей силы Сопротивления»[245]. 18 августа 1954 г. на горе Эттерсберг, в уцелевшем крематории, в бывшем пищеблоке и в зданиях, примыкавших к лагерным воротам, была торжественно открыта экспозиция, посвященная почти исключительно деятельности Тельмана и истории КПГ в 1918–1945 гг. Бухенвальд, согласно официальной версии, должен был стать символом памяти о мученичестве коммунистов и о застреленном во дворе крематория 18 августа 1944 г. вожде КПГ[246].

Руководство ГДР заботила не столько память о концлагере, сколько использование этой памяти для пропагандистского самоутверждения и противостояния тому, что именовалось «фашизацией Западной Германии»[247]. Число посетителей музейного центра в Бухенвальде неуклонно росло: в 1955 г. их число составило 174 585, в 1957 г. — 179 845, из них 4700 граждан ФРГ и 27 450 иностранцев[248].

14 декабря 1951 г. правительство ГДР объявило конкурс на проект сооружения мемориального комплекса на горе Эттерсберг[249] и председателем жюри назначило премьер-министра Отто Гротеволя. Предложения бывших узников Бухенвальда о привлечении к участию в конкурсе иностранных деятелей искусства были отвергнуты[250]. В ходе обсуждения представленных проектов не раз высказывались мнения, далеко выходившие за рамки эстетических требований и предписанных сверху стандартно-избирательных представлений о том, что необходимо помнить, а что позабыть. Участник антигитлеровского подполья католический священник Карл Фишер резко возражал против уничтожения подлинных свидетельств нацистского варварства. «Было бы куда лучше, — писал он, — сохранить эти памятники варварства, чтобы не исчезла разделительная черта между нами и прежними сторонниками нацизма»[251]. Известный функционер СЕПГ Вильгельм Гирнус, бывший узник Заксенхаузена, внесший значительный вклад в культурное развитие ГДР, явно вопреки официальной линии партии протестовал против того, чтобы памятник был посвящен исключительно памяти героев-антифашистов: «Типично германская ситуация состояла в том, что немецкий народ не боролся против фашизма»[252]. На сохранении бараков, которые еще не были снесены, настаивали приезжавшие в ГДР из стран Западной Европы бывшие узники лагеря[253]. Но воля партийного руководства оставалась неизменной: «Всё разрушить, поставить под охрану, посадить деревья»[254].

28 марта 1952 г. были объявлены победители первого этапа конкурса: коллектив, в который вошли скульптор Фриц Кремер, поэт и драматург Бертольт Брехт и архитектор Рейнгольд Лингнер, а также группа молодых зодчих (именовавшая себя «бригадой имени Макаренко»)[255]. Был объявлен сбор добровольных пожертвований на сооружение мемориала. В течение 6 лет на горе Эттерсберг шли масштабные строительные работы. Первоначальный проект мемориального комплекса несколько раз менялся — преимущественно по идеологическим соображениям. Состав скульптурной группы, в которую первоначально входили 5 фигур, был увеличен до 11. И хотя в композицию были включены изображения «циника» и «сомневающегося», остальные изваяния должны были отражать предписанную сверху победу немецкого Сопротивления над нацистской диктатурой: «несущий знамя», «присягающий», «узник с винтовкой в руках»… Впоследствии выдающийся мастер горько сожалел, что его работа несла в себе черты политической ангажированности[256]. И все же Бухенвальдский мемориал и особенно сам памятник в определенной степени следовали традициям немецкого экспрессионизма и не во всем соответствовали тогдашним советским канонам. Авторам проекта и строителям мемориального комплекса, несомненно, удалось добиться единства архитектурного и скульптурного решений[257].

Никогда не забуду, как (по приглашению на время «прощенного» властью Вальтера Бартеля) пройдя сквозь лагерные ворота с издевательской надписью Jedem das Seine («Каждому свое»), я шел вдоль семи пилонов с барельефами из истории Бухенвальда, на каждом из которых поэтические семистрочия Иоганнеса Бехера. (Первоначально автором надписей должен был стать Бертольт Брехт, но этому помешали его болезнь и смерть.) Далее мой путь лежал мимо трех огромных воронок — братских захоронений, через «улицу наций», мимо восемнадцати стел с названиями стран, чьи граждане погребены в этих могилах. И далее — вверх по лестнице к бронзовой скульптурной группе Фрица Кремера, резко выделяющейся на фоне башни с колоколом, о котором сложена песня Вано Мурадели на слова Александра Соболева:

Люди мира, на минуту встаньте!

Слушайте, слушайте:

Гудит со всех сторон —

Это раздается в Бухенвальде

Колокольный звон,

Колокольный звон…

Отто Гротеволь, выступая на открытии мемориала, сказал: «День 14 сентября должен стать не только днем памяти о времени преступной нацистской диктатуры, не только днем памяти о наших павших героях, но он должен стать днем предостережения. Наш долг — не прекращать борьбу против бесчеловечности, пока не будут навсегда устранены любые формы фашизма во всем мире»[258]. И та же законная гордость прозвучала в словах Александра Абуша: «Только в таком государстве, как наше, могут быть сооружены памятники, посвященные чести и славе павших героев и миллионов жертв гитлеризма»[259].

Музейный комплекс в Бухенвальде, явившийся воплощением антифашистского гуманного импульса, который отнюдь не сводился к девальвированной традиции, директивам сверху, стал первым на территории послевоенной Германии памятником жертвам и героям ушедшей эпохи. Ганс Моммзен сказал о том, о чем на берегах Рейна не принято было говорить: «В ФРГ вообще бы не сумели открыть соответствующие экспозиции, если бы, к счастью, этого не сделала ГДР. Именно после этого западные немцы начали обустраивать Берген-Бельзен и Дахау»[260].

Загрузка...