ГЛАВА ТРЕТЬЯ «СЛОМЛЕНО ГЛУХОЕ И ДОЛГОЕ МОЛЧАНИЕ»

И только порой под сердцем

Кольнет тоскливо и гневно —

Уходит наш поезд в Освенцим,

Наш поезд уходит в Освенцим

Сегодня и ежедневно![261]

Александр Галич

Начало 1960-х гг. было для Федеративной Республики вполне благополучным. И все-таки время от времени прорывалась тревога. Надежно ли все это? Мыслящих людей беспокоила нараставшая активность неонацистов — людей, выступавших против самой идеи преодоления коричневого прошлого, принявших, как писал Генрих Бёлль, «причастие буйвола». С 1964 г. неонаци располагали организационным центром — Национал-демократической партией (НДП), которая проиграла выборы в бундестаг, но прорвалась в ландтаги нескольких федеральных земель.

Кто отдавал свои голоса НДП? «Эти граждане Федеративной Республики, — писал еженедельник «Der Spiegel», — составляют меньшинство, националистическую накипь, какая встречается и в других странах. Однако аргумент, что-де у каждого народа имеются отсталые люди, застывшие на первобытной стадии развития, не исключает для Германии возможности, что такое меньшинство может стать критической массой, которая вызовет цепную реакцию… НДП — не проблема. Немцы, которые за нее голосуют, — вот проблема»[262].

Шла «холодная амнистия» нацистских преступников. В 1966 г. канцлером ФРГ стал христианский демократ, бывший член нацистской партии Курт Георг Кизингер. Правительство обнародовало проекты авторитарных антиконституционных законов о чрезвычайном положении. Ущемлялась свобода печати. Правительство упрямо заявляло о непризнании послевоенной границы с Польшей по Одеру и Западной Нейсе, неоднократно требовало передать ФРГ американское ядерное оружие, не желало устанавливать нормальных отношений с ГДР. Возникла реальная опасность забвения уроков коричневого прошлого.

О трагедии Холокоста немцам напомнил в 1961–1962 гг. процесс нацистского преступника Эйхмана, возглавлявшего специальный отдел гестапо, который занимался «окончательным решением» еврейского вопроса. Израильский суд приговорил Эйхмана к смертной казни. Но внимание общества было привлечено не только к Эйхману, но и к его сообщникам, оставшимся на свободе. Газета «Frankfurter Rundschau» предупреждала: «Эйхманов было много»[263]. Консервативный «Rheinischer Merkur» не мог не признать: «Тысячи преступников за письменным столом, о которых Эйхман знает куда больше, чем мы, смогли уйти от ответственности. Поэтому процесс Эйхмана — это не конец, это начало очищения»[264]. Еженедельник «Die Zeit» призывал: «Все мы — хотим мы этого или нет — должны извлекать уроки из дела Эйхмана. И, конечно, мы не хотим этого. Конечно, мы стремимся к тому, чтобы постыдное прошлое было бы, наконец, похоронено»[265].

Об этом прошлом напомнил открывшийся после долгих проволочек суд над охранниками лагеря смерти Освенцим. Процесс начался 20 декабря 1963 г. в старинном здании городской ратуши Франкфурта-на-Майне. На скамье подсудимых находилось 22 преступника (все, кроме одного, офицеры или унтер-офицеры СС). Подготовка к суду продолжалась около 5 лет. Процесс шел ровно 20 месяцев. До 20 августа 1965 г. было проведено 182 судебных заседания, допрошено 359 свидетелей — граждан 19 государств[266]. Это был самый крупный из проводившихся в ФРГ процессов нацистских преступников, неразрывно связанных с именем Фрица Бауэра (1903–1968) — убежденного борца против гитлеризма, выдающегося юриста, узника нацистских концлагерей в 1933–1936 гг., политического эмигранта, а с 1956 г. — генерального прокурора земли Гессен[267].

В 1952 г. он защищал от обвинений в предательстве и измене бывших военнослужащих вермахта, причастных к заговору 20 июля. По его инициативе в 1959 г. было начато дело нацистского врача-преступника Хайде, повинного в умерщвлении тысяч психически больных немецких граждан. В 1961 г. Бауэр пытался — безуспешно! — возбудить уголовное дело против нацистского преступника Глобке, ставшего ближайшим сотрудником Аденауэра. Вопреки всем трудностям Бауэр добился решения верховного суда ФРГ о начале расследования преступлений находившихся на свободе палачей Освенцима, что открыло дорогу Франкфуртскому процессу 1963–1965 гг.

Социал-демократ, антифашист, еврей, политический эмигрант, друг Вилли Брандта, он был белой вороной в среде западногерманских судей и прокуроров, большей частью начинавших свою карьеру в Третьем рейхе и неразрывно связанных с нацистской идеологией и практикой. В 1944 г. Бауэр надеялся на то, что будущие процессы нацистских преступников «должны открыть немецкому народу глаза на то, что произошло, и внушить ему нормы поведения». Уже тогда, в эмиграции, Фриц Бауэр настаивал на том, чтобы немцы были при этом «не только внимательными слушателями или прилежными учениками» союзников-победителей, но — людьми, «отбросившими меч войны и взявшими в руки меч правосудия»[268]. И позднее он неустанно предупреждал: «Убийцы среди нас!»

В октябре 1960 г. Бауэр выступил с лекцией перед представителями западногерманской молодежи. Генеральный прокурор открыто и честно признал, что в ФРГ проблемы нацистских преступлений «обсуждаются редко или недостаточно», что в стране существует крайне опасная боязнь «неудобных вопросов», а в исторической науке преобладают «дешевые и малоубедительные интерпретации» национал-социализма. Бауэр предостерегал от существующей в Западной Германии крайне опасной возможности «возвращения прошлого» и обвинял в этом, в частности, юристов, которые немало сделали для замалчивания злодеяний гитлеровцев. Он призывал молодое поколение «постигнуть весь ужас прошлого», «стремиться к познанию правды», выступать против любых проявлений «обмана или самообмана», но предупреждал, что выполнение этой задачи потребует «гражданского мужества перед лицом власть имущих, что нередко труднее, чем храбрость в боях с противником». Лекция была прочитана с большим успехом, ее текст был несколько раз издан отдельной брошюрой, но по требованию «вечно вчерашних» было запрещено распространять выступление Бауэра в учебных заведениях нескольких федеральных земель. Однако генеральный прокурор продолжал выполнять ту благородную задачу, которая являлась целью всей его жизни: «Преодоление нашего прошлого означает суд над нами самими, суд над опасными тенденциями в нашей истории, суд над всем, что было в ней антигуманного. Это одновременно — обращение к подлинно человеческим ценностям в прошлом и настоящем»[269]. Продолжая эту мысль, Бауэр позднее писал о том, что «преодоление прошлого есть горькое лекарство», что западным немцам необходима «новая педагогика человечности»[270]. «Я уверен, — говорил он в одном из последних публичных выступлений, — ничто не ушло в прошлое, все это еще остается настоящим и может стать будущим»[271].

Через несколько дней после смерти Бауэра еженедельник «Die Zeit» назвал его «Дон Кихотом в прокурорской мантии», «бесстрашным борцом за прогресс и просвещение, одиноким среди мрачных коридоров западногерманской юстиции»[272]. Его имя было надолго забыто. Но в 1992 г. во Франкфурте-на-Майне был основан Институт имени Фрица Бауэра, и его тогдашний молодой директор — историк и публицист Ханно Лёви рассказывал мне об этом необычном человеке, о том, что делается ныне для осуществления его заветов…

Бауэр, ведавший подготовкой документальных материалов, обвиняющих палачей Освенцима, заявил на международной пресс-конференции в августе 1963 г., накануне первого заседания суда: «Этот процесс должен стать для нас предостережением и уроком. Он должен показать всему миру, что новая Германия, германская демократия способны защитить достоинство каждого человека»[273]. Значение франкфуртского суда, подчеркивал западногерманский юрист Герберт Егер, состояло «не только в осуществлении правосудия, но и в просвещении широких кругов населения»[274]. По мнению Норберта Фрая, процесс явился «первым результатом перемен в сфере преодоления политического прошлого» [275]. По словам журналиста Бернда Наумана, через два десятилетия после окончания войны многие немцы неожиданно узнали, что Освенцим «не находится где-то там, в далекой Польше», но его жертвы и его палачи представляют неотъемлемую часть западногерманской действительности. Репортаж заканчивался вопросом: «Почему эти вполне респектабельные граждане участвовали в варварских акциях, а после войны вновь превратились в самых обычных бюргеров?»[276].

Немецкий писатель Петер Вайс, автор антифашистской трилогии «Эстетика Сопротивления», писал о воскрешенном процессом освенцимском аде: «Это место, для которого я был предназначен и которого я избежал. Я был связан с ним лишь тем, что мое имя значилось в списке тех, кто должен был быть переселен туда навсегда… Живой, который сюда пришел, пришел из другого мира, он не знает ничего, кроме цифр, письменных отчетов, свидетельских показаний, они часть его жизни, его бремя, но постичь он способен лишь то, что сам испытал. Только если его самого оторвут от письменного стола и закуют в кандалы, станут топтать и хлестать кнутом, он узнает, каково это. Только если он был вместе с теми, кого сгоняли, избивали, грузили на возы, он знает, каково это»[277].

После процесса слово «Освенцим» стало, как отмечал Ганс Моммзен, «шифром нацистской политики, взятой в целом»[278]. «Но было бы утопией ожидать, — писал влиятельный журналист Эрих Куби, — что западногерманская публика не попытается вытеснить из памяти этот процесс, по примеру того, как она уже сумела позабыть обо всем, что ей неприятно». «Не закрывай глаза, — продолжал Куби, обращаясь к рядовому гражданину ФРГ, — это происходит с тобой, в твоем присутствии, хотя ты и не сыпал порошок “циклон-Б” сквозь отверстия в потолках газовых камер, но ты допустил это, ты считал нормальным, что часть твоих сограждан была изъята из общества и уничтожена»[279].

На скамье подсудимых находились исполнители, а главные палачи («убийцы за письменным столом») оказались вне поля действия юстиции ФРГ. Суд наотрез отказался заслушать эксперта из ГДР — выдающегося историка и экономиста Юргена Кучинского, поскольку в его заключение речь шла о ведущей роли концерна «ИГ Фарбен» в организации концлагеря Освенцим, в извлечении баснословных прибылей, основанных на рабском труде и гибели сотен тысяч заключенных. Архивные документы, представленные Кучинским, были названы «коммунистической подделкой». Понадобились незаурядные усилия Фрица Бауэра, чтобы суд согласился пригласить в качестве свидетелей бывших узников Освенцима — граждан Советского Союза и Польши. Западногерманская фемида была весьма снисходительной к подсудимым. Обескураженные журналисты подсчитали: за одно убийство полагалось десять минут тюрьмы[280].

Все же суд на какое-то время всколыхнул общественность, напомнил об ужасах фашистского режима. Однако к шоковому воздействию процесса в ФРГ достаточно быстро привыкли. Неутешительной была статистика опросов об отношении к суду. Оказалось (к середине 1964 г.), что 40 % опрошенных не хотели слышать о процессе, 39 % полагали, что надо скорее забыть о нацистских преступлениях[281]. Вряд ли случайным было и то, что двадцатую годовщину разгрома фашизма бундестаг отметил очередной амнистией гитлеровских преступников, замаскированной под закон об исчислении срока давности уголовных деяний. Позднее закон 1965 г. был осужден Генеральной Ассамблеей ООН.

Суд над палачами Освенцима послужил стимулом к расширению Источниковой базы исследований по истории гитлеровского режима. Были введены в оборот материалы, переданные Бауэру Центральным ведомством по расследованию нацистских преступлений. Во Франкфурте были заслушаны многочисленные эксперты, в том числе крупные ученые, представлявшие Институт современной истории: Ганс-Адольф Якобсен, Гельмут Краусник, Мартин Брошат, Ганс Буххайм. Суду были представлены основанные на архивных материалах экспертные заключения о системе нацистских концлагерей, о геноциде по отношению к еврейскому населению Германии и оккупированных стран Европы, об организационной структуре и преступных действиях СС, о плановом уничтожении миллионов советских военнопленных и роли вермахта в этих злодеяниях. Материалы экспертизы были сведены в двухтомное издание «Анатомия государства СС»[282], ставшее классикой историографии ФРГ и серьезно повлиявшее на ее эволюцию. Но, замечает Ульрих Герберт, в ФРГ не было тогда «публики, которая могла бы переработать информацию, содержащуюся в этих книгах и извлечь из нее не только моральные, но и политические выводы»[283].

* * *

В историческом сознании и исторической науке ФРГ доминировал достаточно комфортный для общества, переживавшего период «экономического чуда», тезис о нацистском режиме как воплощении разрыва связей с национальным прошлым. Монополия консервативной историографии представлялась незыблемой. В 1954 г. Герман Хеймпель с тревогой отмечал: в историографии ФРГ «не произошло никаких радикальных перемен, хотя разрыв с политической и историографической традицией после 1945 г. был куда глубже, чем после 1918 г.»[284].

Привычно воспроизводилась версия о «вынужденном сползании» вильгельмовской империи в Первую мировую войну. Вопреки широко известным документам была продолжена пропаганда тезиса о невиновности Германии в развязывании войны 1914 г. Проблема ответственности немецкой правящей элиты имперского, веймарского и нацистского периодов находилась вне сферы научного обсуждения, что вполне соответствовало духу холодной войны. Но осенью 1961 г. по апологетическим, казавшимся незыблемыми установкам был нанесен внезапный удар. В респектабельном дюссельдорфском издательстве «Droste» вышла обширная монография профессора Гамбургского университета Фрица Фишера «Рывок к мировому господству»[285].

Почему публикация сугубо научного труда о причинах Первой мировой войны оказалась (по оценке еженедельника «Die Zeit») подобной «удару грома»?[286] Почему монография, посвященная «неактуальному сюжету», неожиданно вызвала полемику, которая — впервые в послевоенной Германии — выплеснулась за пределы сугубо замкнутого профессорского сообщества, заставив высказаться не только ученых и публицистов, но и политиков различного толка, и стала «миной, заложенной под осознание уверенности немцев в собственном благополучии»?[287] Почему книга, трактующая события полувековой давности, оказала столь значительное влияние прежде всего на исследование проблематики Третьего рейха? Ведь, как писал позднее сам Фишер, проблема взаимосвязи целей агрессивной политики вильгельмовской империи и нацистского режима была «только обозначена в одной фразе предисловия и в одном пассаже в конце книги»[288].

Фишер, весьма далекий от левых воззрений, посвятивший свои прежние работы истории протестантизма, обратился к проблематике новой и новейшей истории Германии, к «проклятым вопросам» национальной вины и национальной ответственности.

С точки зрения достижений мировой науки, тезис Фишера о вине вильгельмовского рейха за развязывание Первой мировой войны не был принципиально новым. Труд гамбургского профессора не содержал выводов, которые не высказывались бы ранее, например, в работах немецко-американского историка Джорджа Хальгартена, французского ученого Пьера Ренувена или выдающегося советского исследователя Аркадия Ерусалимского. Новыми были многообразные источники из немецких и зарубежных архивов, введенные Фрицем Фишером в научный оборот (в том числе из фондов концернов и банков). Новой стала готовность общественного мнения ФРГ (по крайней мере, определенной его части) воспринять установки Фишера как имевшие самое непосредственное отношение к недавнему прошлому и настоящему немецкой нации.

Безупречно обоснованные архивными материалами выводы ученого о виновности кайзеровской Германии в развязывании мировой войны 1914 г. возбудили продолжающийся и ныне спор о континуитете, т. е. о преемственности господства немецких хозяйственных и политических элит, об их ответственности за установление гитлеровской диктатуры, за Вторую мировую войну. Трудно переоценить этическое значение трудов Фишера в условиях, когда западные немцы вновь ощущали себя невинными жертвами, когда им становилось чуждым ощущение национальной ответственности и национальной вины. В университетских и академических кругах, в массовой прессе Западной Германии развернулась длительная дискуссия о его книге, получившая название «контроверза Фишера».

Вот тогда-то, весной 1962 г., я впервые услышал имя Фрица Фишера. Это было в столице ГДР, в университете имени Гумбольдта, на заседании кафедры, которой, заведовал мой тогдашний научный руководитель профессор Вальтер Бартель. Среди историков-марксистов — а других в ГДР и не было — ощущалось определенное смятение: ведь до сих пор западногерманская наука привычно и достаточно удобно представлялась едва ли не сплошным черно-серым полем «реакционной буржуазной историографии». Была избрана «компромиссная» позиция: с одной стороны, утверждалась правота Фишера в его полемике с консервативными учеными, но, с другой стороны, его привычно упрекали в том, что он не использует «результатов исследований сторонников марксистско-ленинского учения» и даже в ряде случаев «оправдывает политику правящих классов»[289].

Фишер подвергся в ФРГ самой настоящей травле, которая, как показывают разыскания одного из его учеников, началась еще до выхода в свет «Рывка к мировому господству»[290]. Стандартными были выдвинутые со стороны маститых профессоров политические обвинения в «национальном предательстве» (Перси Эрнст Шрамм), в подготовке «национальной катастрофы» (Теодор Шидер)[291]. Герхард Риттер, тогдашний авторитет номер один в исторической науке ФРГ, раньше других понял опасность книги гамбургского профессора. Риттер назвал монографию Фишера «очерняющей немецкое прошлое», предельно «опасной для молодого поколения» и представляющей прямой вызов «всей германской историографии»[292]. Впоследствии Риттер признал, что для него в ходе дискуссии «решающий момент был упущен, а общий эффект оказался негативным»[293]. В условиях кульминационной фазы холодной войны (дискуссия о книге Фишера совпала по времени с кризисом вокруг берлинской стены и Карибским кризисом) едва ли не основным пунктом обвинений против Фишера было утверждение, что его выводы совпадают с выводами историков ГДР[294].

Дело не ограничилось интенсивной критикой Фишера со стороны коллег по историческому цеху. В гонениях активно участвовал председатель бундестага ФРГ Ойген Герстенмайер[295]. Министр обороны Франц Йозеф Штраус в свою очередь прямо потребовал «использовать все средства и возможности» в кампании против Фишера и его последователей, будто бы стремившихся к «разрушению западного сообщества, искажению образа Германии»[296]. В разгар дискуссии Фишер получил письмо, отправленное из посольства ФРГ в Вашингтоне. Это было приглашение выступить в ведущих американских университетах с лекциями о причинах Первой мировой войны. И сроки, и тематика были поддержаны МИД ФРГ, а поездку заранее профинансировал Институт имени Гёте — государственное учреждение ФРГ, призванное распространять немецкую культуру за рубежом. Узнав о приглашении, Герхард Риттер совместно с двумя другими профессорами обратился в МИД с требованием отказать Фишеру в поездке, заранее запланированной и объявленной. Гамбургский профессор обвинялся в «антипатриотизме», а чтение лекций в американских университетах объявлялось опасным, способном нанести «урон престижу Германии». Тяга к превращению науки в инструмент политики холодной войны была повсеместной. Донос возымел действие, по команде из Бонна посольство и Институт имени Гёте отозвали приглашение. Ситуация приняла скандальный характер и даже обсуждалась в бундестаге. Однако поездка Фишера в США состоялась (средства нашлись у благотворительных организаций), лекции были прочитаны со значительным успехом…

Поначалу Фишер оказался в изоляции, в том числе и в родных стенах Гамбургского университета. Из авторитетных ученых на его стороне выступили только политолог Карл Дитрих Брахер и социолог Ральф Дарендорф, а также ученики Фишера — Иммануэль Гейсс (1931–2012) и Дирк Штегман. Для Фишера началась новая, непривычная и чрезвычайно сложная жизнь — жизнь человека и ученого, идущего против течения.

Известный публицист Карл-Хайнц Янссен утверждал, что Фишер «никогда не продумывал до конца, какие политические выводы следуют из его научных посылок»[297]. Факты опровергают подобный вывод. В обстановке, когда поддержка общественности была минимальной, Фишер упорно стоял на своем: германское руководство в 1914 г. «стремилось к большой войне, готовило войну, добилось развязывания войны»[298]. В интервью, данном газете «Die Welt», Фишер прямо связывал события 1914–1918 гг. с событиями 1939–1945 гг.: «Страдания и опыт Второй мировой войны обострили наше историческое зрение». Он задавал неудобные вопросы, обращенные к самой широкой публике: «Готовы ли мы, учитывая временную дистанцию и необходимость продуманного баланса суждений, извлечь уроки из прошлого Германии?»[299] В 1930-е гг. именно неспособность к извлечению уроков из истории и привела, по убеждению Фишера, к новой мировой войне[300].

Рецензент журнала «Blätter für deutsche und internationale Politik» предвидел, что книга Фишера, «написанная sine ira et studio», станет, учитывая трагический опыт 1933–1945 гг., «особым предупреждением для многих немцев»[301]. Прогноз полностью оправдался. Под прямым воздействием «контроверзы Фишера» в историографии ФРГ стал активно обсуждаться вопрос о месте нацистской диктатуры в общей линии преемственности германской истории.

На съезде западногерманских историков, проходившем в октябре 1964 г., тезисы Фишера оказались в центре внимания. Интерес общественности был настолько велик, что заседания научного форума впервые демонстрировались по телевидению, а на трибуну для гостей были допущены студенты, единодушно поддерживавшие опального профессора. Один из бывших учеников Фишера вспоминал много лет спустя: «Никто из этой массы студентов, слушавших его лекции в Гамбурге или в других местах, и не думал о Первой мировой войне или июльском кризисе 1914 г. Все понимали, что у кого-то хватило мужества выступить против истеблишмента и поднять проблему континуитета так, как ее разумели студенты. Мы были сторонниками Фишера, потому что он доводил до бешенства этих старых господ, которые продолжали вести семинары о “демонии власти”, о германском духе, об историческом величии Бисмарка и т. п. На самом деле существо спора относилось к другой войне. Нас волновал вопрос, который не всякий решался задать. Это был вопрос об Освенциме, о том, как все это произошло»[302].

Дискутировались не только суждения Фишера о причинах Первой мировой войны, но прежде всего его концепция континуитета агрессивного курса германских правящих кругов — от Вильгельма II до Гитлера. Гость съезда, известный немецко-американский ученый, профессор Колумбийского университета Фриц Штерн с едким сарказмом отозвался о попытках Риттера и его единомышленников трактовать нацистскую диктатуру как «производственную аварию» в ходе вполне благополучной германской истории. Развивая тезисы Фишера, Штерн говорил: «Если признать модель германской истории как “серию несчастных случаев на производстве”, то невольно приходишь к выводу, что с самим этим производством происходило нечто неладное»[303]. Поддержку Фишеру оказали авторитетные профессора Сорбонны Жак Дроз и Пьер Ренувен.

Фриц Фишер — совершенно неожиданно для себя — стал самым известным представителем немецкой исторической науки. Он был избран почетным доктором Оксфордского и ряда других иностранных университетов. Монография «Рывок к мировому господству» в течение считанных лет переиздавалась в ФРГ пять раз, ее переводы вышли в Англии и США, в Италии, Франции, Японии. Фишера теперь именовали (с полным на то основанием) «учителем молодого поколения историков»[304].

И вот что удивительно: чем старше становился ученый, тем более радикальными делались его воззрения. Единство моральных и научных критериев приобрело для Фишера значимость категорического императива: «Чем больше осознает историк свою зависимость от проблем своего времени, своей нации, своего происхождения, социального положения и образования, своих индивидуальных данных, тем больше он должен стремиться к высшей объективности. Это означает второстепенную позицию собственного “я” по отношению к объекту, который он стремится понять и анализировать, сопоставлять с другими объектами, конструировать научные взаимосвязи»[305].

Эти слова Фишер полностью относил к самому себе, прошедшему, в согласии с протестантским вероучением, через драматический процесс преодоления собственного прошлого и собственных ложных поступков. В ноябре 1933 г. он был (правда, в составе студенческого союза Эрлангенского университета) зачислен в ряды штурмовых отрядов, а в 1939 г. принят в нацистскую партию. Тогда же он получил стипендию официозного «имперского института истории новой Германии». Фишер, в отличие от большинства коллег по академическому цеху, не скрывал своего прошлого[306].

В книге «Рывок к мировому господству», как было сказано, содержались лишь беглые замечания о гитлеровском режиме. В последующих публикациях, прежде всего в книгах «Сговор элит» (1979) и «Гитлер не был случайной аварией» (1992), ученый уверенно развивал свою аргументацию: существовал «континуитет экспансионизма вильгельмовского и пангерманского образца»[307]; Гитлер «не явился из преисподней», он «не смог бы прийти к власти и развязать войну, если бы он не получил поддержки»[308].

«Третий рейх и Вторая мировая война, — утверждал Фишер, — были бы невозможны без сговора между “фюрером”, выходцем из мелкой буржуазии, способным руководить массами, и традиционными аграрными и индустриальными элитами, доминировавшими также в кругах вермахта и дипломатии». Для большинства историков нацистской Германии «задача анализа этих взаимосвязей оказалась неразрешимой»[309].

Фишер указывал на настоятельную необходимость «высвободить Гитлера из его изоляции» и «включить его в общий ход развития германского общества». Никому не дано, резюмировал ученый, «исключить из истории Третий рейх и все то, к чему он привел». Благодаря Фишеру в ФРГ была поколеблена монополия консервативной историографии. Он прекрасно понимал, что дискуссия, связанная с его трудами, изменила «традиционную для Германии трактовку прошлого»[310]. Его концепция континуитета германских элит открыла дорогу для критических исследовательских школ и направлений. За долгие годы работы в Гамбургском университете историк воспитал много талантливых последователей. Понятие «школа Фишера» стало знаком самого высокого уровня исторической мысли — германской и международной.

Воздействие идей Фишера вышло далеко за пределы «школы». Имя Фишера и его публикации стали, по словам одного из его учеников, «центром притяжения для многих критически мыслящих молодых историков»[311]. Примером может служить сотрудничество мастера с Вольфрамом Ветте — историком иного, послевоенного поколения. Заслугу своего молодого коллеги Фишер видел в том, что тот глубоко исследует «внутренние предпосылки военной политики и двух мировых войн, которые вела Германия в XX веке», обращая особое внимание на пагубную роль националистической идеологии, искажающую «историческую действительность, в особенности после проигранных войн». Для Фрица Фишера будущее историографии ФРГ воплощает «критическая историческая школа», выступившая «с отрытым забралом» в 1980-е гг.[312]

Сочинения Фишера дали импульс многоплановому процессу восприятия и осмысления правды о фашизме и войне. Как отмечала «Frankfurter Rundschau», «его образ мыслей, факты, лежащие в основе его выводов, в немалой степени стали достоянием той части народа, которая интересуется историей»[313].

Хотя Фишер всячески отрицал это, его труды оказали свое воздействие на настрой студентов-бунтарей 1968 г., стали одной из предпосылок «новой восточной политики». Без его прямого и косвенного воздействия невозможно представить проходившие в ФРГ дискуссии о «преодолении прошлого». «Чрезвычайно важно, — заметил он, — что время от времени возникают такие дебаты: подвергаются проверке мнимо достоверные утверждения, пробивают себе дорогу новые, соответствующие истине аргументы»[314].

Его труды признаны классическими. Аркадий Ерусалимский отмечал, что установки гамбургского исследователя, воплощавшие дух «исторического реализма», «понимание необходимости пересмотра традиционных и апологетических концепций», стали «проявлением научной смелости и интеллектуального новаторства»[315]. По мнению Ганса-Ульриха Велера, книги Фрица Фишера обрели «взрывчатую силу» и «активно содействовали катарсису, очищению общественного сознания в стране, где совершались нацистские преступления»[316]. Справедливо утверждение Джорджа Хальгартена: «В течение следующих ста лет большая часть ныне живущих историков будет забыта. Но имя Фрица Фишера не будет предано забвению»[317].

Мог ли я, приехав в декабре 1995 г. в Гамбург, отказаться от встречи с классиком современной науки? Знакомые историки отговаривали меня: Фишеру 87 лет, он давно уже на пенсии, беспокоить его не следует… Но пересилило желание увидеть и услышать человека, который, по моему глубокому убеждению, являлся самым светлым умом современной немецкой исторической науки.

В Гамбурге, на главной городской площади Ратхаузмаркт не так давно был поставлен памятник опальному Генриху Гейне — один из очень немногих в Германии. Памятник Гейне, всем сердцем любившему родной и чужой ему Гамбург, памятник мятежному поэту, который обладал великим талантом и мужеством идти против течения. Не таков ли и профессор Фишер? Отсюда, от памятника поэту, я начинаю путь в Бланкенезе — живописный пригород Гамбурга на берегу Эльбы.

Совпадет ли сложившийся у меня образ живого классика с образом реального человека? Фишер совершенно не похож на старика, у него внимательные светлые глаза, четкая речь и поразительно ясная память. Вот что больше всего меня поразило во время беседы, в ходе которой речь шла о вещах предельно серьезных: о горьких раздумьях ученого, вызванных трагическим опытом Германии и Европы в XX в.: насколько велик контраст между добродушием, мягкостью манер Фишера и его твердостью там, где речь идет об исторической правде. Для него, человека совестливого и мужественного, до сих пор осталось загадкой, почему его научные (и политические) противники, в том числе и коллеги по университету, прибегали в начале 1960-х гг. к недостойным приемам. Фрау Фишер вторгается в нашу беседу: «А знаете ли Вы о том, что нам тогда постоянно угрожали, что мы вынуждены были в течение двух лет жить без домашнего телефона, что детям пришлось сменить школу?».

Фишер рассказал о том, как он, готовя к изданию свою знаменитую монографию, обнаружил в одном из немецких архивов правительственный документ 1914 г. — так называемую сентябрьскую программу рейхсканцлера Теобальда фон Бетман-Гольвега, программу широкой германской экспансии на запад и на восток Европы. На внутренних сторонах обложки архивного дела, как это водится во всем мире, был прикреплен «лист использования», в котором значились имена нескольких немецких историков консервативного направления. Значит, они были знакомы с документами, разоблачавшими безудержную экспансию вильгельмовского рейха, но сознательно — что отвечало их политической позиции — отказались от их публикации и комментирования. Так в нашу беседу органично вошла тема взаимосвязи науки и морали.

Убеленный сединами исследователь почти по-детски (в шутку или всерьез?) недоумевал: почему теперь его цитируют, не ссылаясь на автора? Почему тезисы, против которых столь энергично выступало большинство представителей «исторического цеха» ФРГ, воспроизводятся теперь на страницах школьных учебников?

В марте 1998 г. ученому исполнилось 90 лет. В связи с юбилеем в Гамбургском университете, ординарным профессором которого в течение четверти века являлся Фишер, было проведено торжественное заседание. В ФРГ не было ни одной крупной газеты, которая обошла бы вниманием 90-летие ученого. «Die Zeit» назвала его человеком, который «неустрашимо ломает запреты»[318]. О «мятежном духе» Фишера писала «Stuttgarter Zeitung»[319], а газета «Hamburger Abendblatt» дала юбилейной статье название «Поборник истины»[320].

В праздничные дни я вновь побывал в доме знаменитого ученого, и во время нашей (достаточно краткой на сей раз) беседы профессор задал мне вопрос, на который я не смог найти убедительного ответа. Несколько полок в рабочем кабинете Фишера уставлено книгами автора на немецком языке и изданиями его книг на основных языках мира. Держа в руках перевод своего основного труда, выпущенный в Токио, Фишер спросил меня: «Почему же мои работы не издаются в России?».

Что я мог ответить? Сказать, что отсутствие русских переводов является печальным следствием длительной изоляции отечественной историографии от мировой науки? Конечно, такой ответ не убедил бы ученого…

Он выразил свое глубокое убеждение в том, что взаимные связи государств и наций определяются не только факторами властнополитического или экономического характера, но и мнениями, которые народы имеют друг о друге. В одной из подаренных мне книг он подчеркнул слова, характеризующие высокую оценку российской культуры: «Уже более ста лет, — писал Фишер, — с 70-х и 80-х годов прошлого века вплоть до сегодняшнего дня, вопреки сменам правительств, несмотря на войны и революции, именно великая русская литература создавала глубокую эмоциональную и духовную связь немецкой интеллигенции с миром России»[321].

Пришло время уезжать. Перед моими глазами еще и сейчас фигура Фишера, стоящего в проеме выходящей в сад двери и машущего мне рукой. Это было прощание. В ноябре 1999 г. я прочитал в немецких газетах: «Умер профессор Фриц Фишер»…

Что же я узнал и понял, дважды посетив немецкого ученого? Уроки Фишера — это отвага в отстаивании правды, это неразделимость науки и морали. Западногерманское общество нашло в себе силы (с запозданием, но все же нашло!) услышать и понять духовных лидеров, выступления которых оказали непосредственное влияние и на историческую науку, и на общественное сознание граждан ФРГ. Два десятилетия спустя после краха нацистской диктатуры там произошел качественный сдвиг в ходе научного познания Третьего рейха. Одним из факторов этого сдвига, бесспорно, была «контроверза Фишера».

«Подобно тому, — писал в 1852 г. Генрих Гейне, — как раз выпущенная стрела, расставшись с тетивой, выходит из-под власти стрелка, так и слово, слетевшее с уст, не принадлежит сказавшему его, особенно если оно распространено по свету печатью»[322].

* * *

И в западногерманской историографии, и в общественном сознании преобладали консервативные тенденции. Попытки раскрыть подлинный характер внутренней и внешней политики нацистской диктатуры именовались нередко «коммунистическими происками» или «пособничеством московской пропаганде». Командование бундесвера потребовало в 1965 г. от военнослужащих почтения к «солдатским добродетелям» вермахта, якобы олицетворявших верность «праву, народу и государству»[323]. «Антикоммунизм периода холодной войны никак не способствовал памяти о германских преступлениях на Восточном фронте», — отмечал американский историк Джеффри Херф[324].

Гражданам ФРГ старались не напоминать, что на их земле не так давно располагались тысячи тюрем, концлагерей, лагерей для военнопленных. И если в 1945–1946 гг. на скромных обелисках типичными были надписи «Жертвам фашизма» или «Памяти погибших узников концлагеря», то на памятниках, сооруженных в 1950-е гг., уже обозначилось иное понимание прошлого. Теперь характерными надписями стали: «Павшим от насилия», «Жертвам бесчеловечности». Историк Детлеф Гарбе считал, что в Западной Германии происходило «организованное забвение», а деятель протестантской церкви Курт Шарф в связи с этим писал о «симптоме опасного заболевания нации»[325].

Бывшие узники Дахау и представители Объединения лиц, преследовавшихся при нацизме (ОЛПН) настойчиво требовали превращения территории лагеря в мемориальный комплекс и сооружения там достойных памятников. Но баварские власти неизменно были против таких проектов: в правлении ОЛПН были представлены коммунисты, и это никак не устраивало руководство Христианско-социального союза. В результате травли покончил самоубийством бывший узник лагеря священник Леонхард Рот — активный сторонник создания мемориала. Может быть, именно эта смерть ускорила открытие временной музейной экспозиции и освящение нескольких храмов на территории лагеря?

В 1959 г. начал действовать кураториум, состоявший из представителей самых разных политических сил — от деятелей католической церкви до коммунистов. В 1960 г. в здании бывшего крематория начала работу временная музейная экспозиция. В 1965 г. ценой героических усилий бывших узников концлагеря и международной общественности в Дахау был открыт первый (и тогда единственный) в ФРГ антифашистский мемориал. В 1965 г. Дахау посетили 385 тысяч, в 1975 г. — 452 тысяч, в 1982 г. — 872 тысяч человек. Однако вплоть до 1975 г. большую часть посетителей мемориала составляли не немцы, а граждане иностранных государств. Рост числа посетителей происходил прежде всего за счет организованных экскурсий немецких школьников. «Двухчасовая экскурсия в Дахау дает больше, чем многочасовые уроки», — писал учитель истории из Нюрнберга.

Митинги и конференции, которые проводились на территории лагеря, не находили поддержки местных властей и влиятельных средств массовой информации. Любая попытка восстановления памяти о нацистском терроре, отмечает сотрудник одного из антифашистских музеев Томйс Лутц, «становилась частью современных социальных конфликтов», «предостережением для общества», испытанием для его косных политических воззрений[326].

Так обстояло с сохранением памяти о Дахау — лагере, широко известном в Германии и за ее пределами. Но были и другие лагеря, которые были забыты в буквальном смысле этого слова. В административных границах Гамбурга с 1938 г. существовал концлагерь Нойенгамме, за колючей проволокой которого томились представители 26 европейских наций. Число жертв Нойенгамме и его филиалов (их было более 80), по разным оценкам, колеблется между 55 и 106 тысячью человек. Сюда привозили для исполнения смертных приговоров заключенных других концлагерей. Здесь осенью 1942 г. было отравлено газом 448 советских военнопленных, а множество заключенных убито посредством смертельных инъекций.

В 1951 г. бывшие французские узники концлагеря предложили увековечить память погибших, но сенат Гамбурга решительно отклонил эту инициативу. И все же в 1965 г. был открыт — после долгих усилий организаций участников Сопротивления и в основном на средства иностранных спонсоров — скромный обелиск с невнятной надписью. К тому же мемориал располагался на территории действующей тюрьмы. Только в октябре 1981 г. начала действовать небольшая музейная экспозиция, причем на торжественный акт ее открытия власти Гамбурга не пожелали пригласить представителей союзов антифашистов[327]. Один из западногерманских еженедельников назвал мучительную историю мемориала Нойенгамме «самым очевидным примером забвения и вытеснения памяти о прошлом»[328].

В штыки был встречен в ФРГ вышедший в 1961 г. немецкий перевод правдивой книги американского журналиста Уильяма Ширера «Взлет и падение Третьего рейха». В массовой прессе поднялась волна обвинений автора в том, что он «возбуждает ненависть к Германии», «дискредитирует ее руководящие круги», подстрекает мировое общественное мнение «против Германии и немцев»[329]. Журналист Ахим фон Боррис отмечал: такая реакция стала возможной только на фоне того, что в ФРГ «поднялись волны открыто или замаскировано апологетической исторической литературы». Поэтому он полагал, что книга Ширера, являвшаяся «противовесом» подобного года изданиям, сможет «исцеляющим образом воздействовать на общественное мнение»[330].

И, напротив, одобрительной была реакция консервативной печати на книгу Дэвида Хоггена (американец, представляющий ультраправые круги) «Вынужденная война», от тиражирования которой отказались фирмы США, поскольку ее автор пытался снять с Германии ответственность за Вторую мировую войну. В 1962–1964 гг. книга Хоггена переиздавалась 6 раз, ей даже была присуждена высокая литературная премия. Герман Грамль сокрушался по этому поводу: «Можно впасть в уныние оттого, что за пределами редакций неонацистских печатных органов находятся люди, которые приписывают памфлету Хоггена научный характер»[331].

В 1962 г., когда вектор общественного сознания ФРГ понемногу начал меняться, вышла в свет книга Иоахима Видера «Сталинград и ответственность солдата»[332]. Этот труд и сегодня воспринимается как волнующее свидетельство личной трагедии автора, как сгусток извлеченных из катастрофы вермахта горьких уроков, как религиозно окрашенный протест (Видер был сыном протестантского пастора) против насилия, как выражение выстраданной надежды на лучшее будущее Германии и мира. «Чудовищные картины гибели, не дававшие мне покоя ни днем, ни ночью, — вспоминал Видер, — проходили перед моим мысленным взором, образуя бесконечную кровавую мясорубку. Картины далекого прошлого и переживания, которые внезапно ожили в моей памяти, предстали передо мной как логически связанные между собою звенья одной и той же роковой цепи»[333].

Бывший офицер 6-й армии не пытался выгораживать себя, отрицать свою ответственность и вину: «Наш поход на Волгу предстал передо мной как ни с чем не сравнимое насилие над человеком и символ вырождения человеческой личности. Самого себя я увидел как бы заправленным в гигантский и бесчеловечный механизм, который функционирует с ужасающей точностью вплоть до саморазвала и уничтожения… Трагическая эпопея обнажила дьявольскую сущность антинравственной государственной и военной системы гитлеризма. За этой системой, поддавшись ее воздействию, вплоть до самого ужасного конца в самоубийственном ослеплении следовало большинство немцев… Я чувствовал себя участником разыгрывавшегося вокруг шабаша ведьм, в котором был повинен и я. Сознание этой вины свинцовым грузом висело на мне, отягощая мне сердце и совесть»[334].

Опережая на десятилетия вектор развития общественного мнения ФРГ, он отдавал должное «борьбе советского народа, защищавшего и освобождавшего свою подвергнувшуюся иноземному нашествию Родину». В ходе войны СССР стал «решающим фактором мировой политики». Видер считал, что долгом последующих поколений немцев является честное извлечение уроков из трагедии под Сталинградом: «Там, над Волгой, еще стелется невидимый гигантский крест. И отбрасываемая им тень нависла над всем немецким народом, проникновенно и предостерегающе взывая к нашим сердцам». «Речь идет об утверждении более совершенного устройства межчеловеческих отношений; о ликвидации прежних отношений вражды между народами. Именно поэтому память о Сталинграде должна стать составной частью нашей истории… Мы должны найти в себе силу и мужество тщательно исследовать мрачную и неприглядную главу истории, взглянуть в глаза всей правде и принять ее такой, как она есть»[335].

Но идеологическая ситуация в послевоенной Западной Германии развивалась в противоположном направлении. «Можно ли действительно сказать, — вопрошал Видер, — что дискуссия вокруг сталинградских событий и порожденных ими проблем дала плодотворные результаты?». Атмосфера холодной войны и ремилитаризации ФРГ влекла за собой «сытое равнодушие и пренебрежение к моральным и духовным ценностям». Видер подверг уничтожающей критике современную ему западногерманскую историографию сражения на Волге: «На первом плане всегда стоят лишь чисто военные события и результаты, а также явно продиктованное соображениями личного престижа стремление оправдаться, смыть с себя позор военного поражения и переложить всю вину на одного только могильщика Германии, который вовремя улизнул от земного суда»[336].

В статье, опубликованной в начале 1963 г. в швейцарском (не в западногерманском!) военном журнале Ганс-Адольф Якобсен, бывший офицер вермахта, побывавший, как и Видер, в советском плену, утверждал, что в книге «Сталинград и ответственность солдата» содержится «блестящий анализ» истории и историографии сражения на Волге. Широко распространенный в ФРГ вывод о единоличной вине Гитлера за катастрофу являлся, по мнению Якобсена, «чересчур дешевым и чересчур упрощенным». Полностью сохраняют свое значение суждения автора о проблеме ответственности представителей нацистской военной и политической элиты за агонию 6-й армии: «Чем выше их чины, чем шире понимание общей ситуации, тем значительнее мера их ответственности».! Сталинградскую трагедию нельзя понять, убежден автор, вне ее взаимосвязи с войной против СССР, вне ее характера и способов ведения. Во время этой войны (он именует ее «раковой опухолью режима») «речь шла с самого начала не о высоких, благородных задачах, о коих лгали нацистские властители, но о необузданных, преступных целях»?)«Нельзя останавливаться на полпути, — указывал Якобсен, — надо набраться мужества для того, чтобы задавать нелегкие вопросы и получать нелегкие ответы»[337]. Голоса Видера и Якобсена не были услышаны в тогдашней Западной Германии — ни историками, ни общественным мнением.

Вальтер Гёрлиц, представлявший доминировавшее в 1950-е и 1960-е гт. консервативное направление исторической науки, на 90 страницах газеты «Die Welt» назвал книгу Видера «приговором судьи», направленным против «военнослужащих, находящихся на ответственных постах»[338]. По существу, он действовал точно так же, как тогдашний генеральный инспектор (командующий) бундесвера (и бывший генерал вермахта) Фридрих Фёрч. В конце 1962 г. режиссером Клаусом Хубалеком была снята телеверсия известного романа Теодора Пливье «Сталинград», написанного по горячим следам событий и проникнутого правдой о войне. Премьера была назначена на вечер 31 января 1963 г., когда исполнялась двадцатая годовщина капитуляции Паулюса. Командование бундесвера объявило — точно в указанный в телепрограмме день и час! — боевую тревогу для всех военнослужащих. Фёрч, не ограничившись прямым запретом просмотра передачи, издал специальный приказ, в котором обрушивался на «пропагандистские тезисы коммунистической психологической войны», на «клику леваков, окопавшуюся на телевидении», выдвигая в качестве примера для подражания бессмысленное сопротивление окруженных под Сталинградом войск[339]. В тогдашней духовной ситуации этот скандальный эпизод остался практически незамеченным.

О встрече с Иоахимом Видером, состоявшейся в 1970 г., когда тот, занимая пост вице-президента Международной ассоциации библиотечных работников, прибыл в Москву на очередную сессию ассоциации, рассказала преподаватель немецкого языка и переводчица, участница войны Татьяна Ступникова. Ее вывод однозначен: «Меня, эта книга поразила своей правдивостью, редко встречающейся в литературе о Второй мировой войне». И далее: ««Мы очень скоро обнаружили единство наших взглядов не только на проблему сотрудничества в области комплектования фондов научных библиотек, но и в оценке Сталинградской битвы… Нам очень помогла книга Видера, открывшая мне сокровенные мысли и чувства моего коллеги, бывшего офицера вермахта, к которому после ужаса и страданий пришло прозрение и вслед за ним покаяние»[340].

* * *

В обстановке, когда определились контуры угроз для западногерманской демократии, вызвали значительный резонанс появившиеся практически одновременно (в 1966–1967 гг.) публицистические выступления ученых, обладавших мировым авторитетом в сфере гуманитарного знания, — философов Карла Ясперса и Теодора Адорно, психоаналитика Александра Мичерлиха. Люди, представлявшие цвет интеллигенции ФРГ, не страшились идти против течения, точно и глубоко осмысливали тревожную ситуацию в своей стране, указывали на антигуманную сущность фашистской диктатуры и на опасность ее забвения.

Карл Ясперс (в 1966 г. ему исполнилось 83 года) ощущал себя, как он писал в январе 1966 г. Ханне Арендт, «в высшей степени подавленным». Но в нем все более и более крепла уверенность выступить с «последней политической публикацией», в которой он «до конца», «как никогда определенно и как никогда резко выскажется о Федеративной Республике»[341]. Ученый стремился не только обнажить корни зла, но и обратиться не к политикам, а к народу.

В мае 1966 г. «Der Spiegel» опубликовал фрагменты подготовленной книги, а через месяц произведение Ясперса было выпущено массовым тиражом. Книга, ставшая бестселлером, получила название «Куда движется Федеративная Республика?» За первые пять недель было продано 30 тысяч, в течение неполного года — 90 тысяч экземпляров. В немецкой и зарубежной прессе появилось множество противоречивых откликов. Год спустя ученый опубликовал «Ответ на критику моей книги»[342].

Убежденный сторонник западной цивилизации, Ясперс обличал (не менее, пожалуй, резко, чем левые политики) ее пороки, среди них, по его мнению, основной: ее порождением стал Третий рейх — воплощение «утраты человечности», криминальный режим, с которым человечество «не имеет права сосуществовать на земле»[343].

«Такого Ясперса мы еще не слышали», — констатировал, разделяя выводы автора, философ Юрген Хабермас. Однако преобладали характеристики противоположного свойства. Историк Клаус Хильдебранд назвал книгу «гиперкритической». Газеты консервативной ориентации утверждали, что граждане ФРГ имеют дело с «суждениями политического эксцентрика, проживающего к тому же за границей». Автора обвиняли в «агрессивности», «поверхностности» и «некомпетентности», его зачастую называли «неудобным господином Ясперсом». Всемирно известный мыслитель, заключает его биограф, предельно быстро проделал путь «от persona gratissima к persona ingrata»[344].

Громадную опасность для граждан ФРГ, для которых на первом плане стоит их материальное благополучие, представляет, по убеждению Ясперса, «вакуум политического сознания», который «до сих пор заполняется лишь ложью и самообманом»[345], забвением прошлого, страхом перед полной правдой о времени гитлеровской диктатуры. «Как показывает опыт последних двадцати лет, — был уверен ученый, — немцы не стали другими, несмотря на все ожидания и надежды, которые мы питали в 1945 году»[346]. В Западной Германии не была выполнена «нравственно-политическая задача основать новое государство», вина за это «лежит частично на демократическом обществе, члены которого предают сами себя, так как не понимают смысла республиканской свободы, не готовы на жертвы и не имеют смелости пойти на все ради свободы»[347].

«Народ, — писал Ясперс, — созревает для демократии в процессе собственной политической активности. Поэтому предпосылкой демократии является понимание народом необходимости его широкого участия в политической жизни и его действительное участие в ней». Немецкий философ был сторонником того, «чтобы свобода и политическая воля решительно вошли в сознание людей»[348].

Ясперс убедительно опровергал доводы своих оппонентов, обвинявших его в антипатриотизме: «Нам говорят: нельзя ущемлять гордость нации, нельзя подавлять народ постоянными напоминаниями о печальных фактах. Нет, нужна только полная правда — никакого самообмана и двусмысленности»[349]. «Воля к прекращению преемственности от преступного государства» должна, по твердому убеждению Ясперса, базироваться на «коренном изменении в образе мышления», на новом историческом сознании: «Мы должны в изучении своей, немецкой истории руководствоваться новыми принципами. Изменяются не сами факты, а их оценка… Решающей становится ясность нового познания истории»[350]. Карл Ясперс был и оставался оптимистом: «Человек, если он хочет познать начала своего бытия и жить, не имеет права отчаиваться… Не исключено, что человек в конце концов одержит победу над антиразумом в себе самом». Надежда на это не исчезнет, считал Ясперс, «пока есть люди, способные мыслить, понимать и ставить цели, пока молодежь отваживается думать независимо и пока она способна на благородные порывы»[351].

Главная заслуга Ясперса, по определению редактора журнала «Der Spiegel» Рудольфа Аугштайна, состояла в следующем: он решился «сказать людям о том, что политическое действие может стать одновременно и моральным действием». Он причислял себя к представителям «другой Германии», разделяющим его кредо: «Политика не может стать осмысленной, если профессиональные политики рассматривают ее как сферу своего монопольного влияния»[352].

Точная оценка значимости книги «Куда движется ФРГ?» была дана Михаилом Гефтером, который именует ее автора «бескорыстным Ясперсом», сравнивая его с Андреем Сахаровым. Труд немецкого философа — это «искра пробуждения и воспоминания», это «призыв защитить правовое общество от опасностей, гнездящихся внутри него самого». Гефтер был уверен в существовании «Мира Ясперса и Сахарова, архитектоника которого в огромной степени зависит от того, удастся ли людям и их сообществам вписать в нее исконные и вовсе свежие проблемы межчеловеческих притяжений и не отменяемых до конца отталкиваний»[353].

И Ясперё, и Сахаров, находясь впереди исторического времени, выступая за преодоление незыблемых, казалось бы, стереотипов политического поведения, обладали мужеством идти против течения, не страшась преследований властей. Оба далеко вышли в своей деятельности за узкие профессиональные рамки. Оба не боялись говорить согражданам неприятные вещи, оба умерли не понятыми современниками. Даже сборники их публицистических выступлений названы почти одинаково: у Ясперса — «Надежда и тревога», у Сахарова — «Тревога и надежда»[354]. Именно с категориями неизбывной тревоги и сохраняющейся надежды связана деятельность великих гуманистов прошедшего века.

Тревогой за будущее пронизаны широко известные в ФРГ эссе «Что означает “извлечение уроков из прошлого”» и «Воспитание после Освенцима». Эти составляющие единый комплекс и многократно издававшиеся тексты первоначально возникли как радиовыступления Теодора Адорно — философа, социолога, культуролога, музыковеда, одного из создателей — наряду с Максом Хоркхаймером и Гербертом Маркузе — Франкфуртского института социальных исследований. В 1934 г. Адорно был вынужден эмигрировать, работал во время войны в США, оказав немалое влияние на американскую социологическую и политологическую науку. В 1949 г. он вернулся на родину, был профессором Франкфуртского университета, директором воссозданного Института социальных исследований[355].

Ученый ясно видел опасность того, что в ФРГ существует «тенденция бессознательной, а также не такой уж бессознательной защиты от чувства вины». Он именовал это «тенденцией, скрывающейся за гладким фасадом повседневности»: «под прошлым хотят подвести черту и по возможности стереть его из памяти»[356]. Вопреки стереотипам, сложившимся в ходе «экономического чуда», он предостерегал от «пустого и холодного забвения», от «суетливых попыток при помощи встречных обвинений освободить себя от мук совести»[357]. Адорно ясно видел роковую опасность того, что в обстановке холодной войны «задним числом оправдывается нападение Гитлера на Советский Союз». Предупреждая об опасности существования «объективных общественных предпосылок, из которых фашизм произрос», он страстно и убедительно выступал за то, чтобы «преодолеть сами причины событий прошлого»[358].

В эссе «Воспитание после Освенцима» рассматривались узлы сплетения социальных и психологических обстоятельств, которые формируют «авторитарную личность» и превращают человека в слепого приверженца диктатуры, в преступника. Никто из живущих, утверждал исследователь, не может отмахнуться от реалий фашизма как «от некоего поверхностного феномена, некоего отклонения от хода истории, каковое можно вообще не принимать во внимание перед лицом великих прогрессивных тенденций, просвещения и якобы все возрастающего гуманизма». Откат к варварству национал-социализма, возможность повторения такого отката являются «выражением чрезвычайно мощной общественной тенденции», у «бесчеловечности большое будущее»[359].

В ФРГ гитлеровская диктатура обычно ассоциируется со злодеяниями, совершенными против еврейского населения. Адорно высказал свое суждение: «Беда в том, что многие люди склонны воспринимать Освенцим только как символ антисемитизма, а не как преступление против всего человечества, против каждого человека, будь то француз, цыган, поляк, русский, немец, индеец»[360].

Иммануил Кант сформулировал общеобязательный принцип, которым должны руководствоваться люди независимо от их происхождения и положения. «Существует только один категорический императив: поступай только согласно такой максиме, руководствуясь которой ты в то же время можешь пожелать, чтобы она стала всеобщим законом»[361]. Вслед за Кантом Теодор Адорно указывает на мировую потребность нравственного порядка, нравственного суда, на настоятельную необходимость борьбы против первопричин зла, недопущения его повторения. Теодор Адорно следующим образом излагает современный категорический императив: «предотвратить возвращение Освенцима», создать «духовный, культурный и общественный климат, способный не допустить повторения, то есть климат, в котором мотивы, приведшие к ужасу Освенцима, хотя бы в какой-то степени будут осознаны»[362]. В центре суждений Адорно постоянно находится проблема противоречий в формировании чувств национальной вины и национального стыда: «Механизмы самозащиты включаются только тогда, когда налицо осознание преступления… Самозащита есть знак осознаваемого стыда, здесь открывается перспектива надежды»[363].

Александр Мичерлих (1908–1982) — имя малознакомое у нас, но широко известное в Германии. Он занимал ведущие позиции в мировой психоаналитике и психотерапии, был профессором Гейдельбергского университета, основателем и директором Института Зигмунда Фрейда во Франкфурте-на-Майне[364]. Антифашист, неоднократно подвергавшийся аресту, вынужденный эмигрировать, Мичерлих в 1949 г. опубликовал документальный сборник «Бесчеловечная наука»[365] — исследование о преступных медицинских экспериментах, о массовом умерщвлении неизлечимых больных — детей и взрослых в гитлеровской Германии. Отклика со стороны общественности не последовало. Напротив, карьера Мичерлиха как врача оказалась под угрозой. Говорили даже, что врачебная палата земли Вюртемберга скупила тираж книги и пустила его под нож. «Мой муж, — говорила мне фрау Маргарете Мичерлих (1917–2012), — всегда был для вечно вчерашних как кость в горле».

В 1967 г. супругами Мичерлих была выпущена книга «Неспособность скорбеть. Основы коллективного поведения»[366]. Что побудило Ученого и его супругу обратиться к публицистическому жанру? Они поставили перед собой задачу: дать социально-психологическую характеристику западногерманского социума. Диагноз оказался беспощадным и малоутешительным: ФРГ поражена «параличом совести», там вовсю действуют «механизмы отторжения памяти о нацистском прошлом», преобладают такие невралгические проявления, как «отстранение от собственного прошлого», уход от «проблематики страха, вины и стыда»[367].

К чему может привести дальнейшее «интенсивное отрицание фактов из истории канувшего в прошлое Третьего рейха»? Чем грозит западным немцам «отсутствие адекватной реакции скорби, связанной с гибелью миллионов людей»? Все это неизбежно выльется в разновидность массового невроза, приведет к «чудовищной аккумуляции антигуманности», коллективному нарциссизму, «отказу общества от конфронтации с самим собой»[368].

Александр Мичерлих искал и находил пути изменения коллективного поведения, обосновывал социально-психологические факторы возможного и необходимого поворота общественного сознания ФРГ от фазы забвения нацистской диктатуры к «острой критической переоценке табуизированного прошлого». Немцам необходимо, призывал он, «открыть в себе способности к сочувствию людям». Наука должна «бороться за историческую истину, а не искать наиболее эффективные пути отказа от этой истины». Книга «Неспособность скорбеть» явилась выражением надежды на то, что молодое поколение граждан ФРГ будет стремиться к «новому просвещению во всех сферах», «высокому самоопределению», «преодолению самих себя». «Но число тех, кто стремится к активному извлечению уроков из нашего прошлого, невелико, они изолированы и не могут влиять на ход событий»[369].

Мичерлих предвидел, что процесс расчета с прошлым будет чрезвычайно сложным и длительным: «Надежда на то, что послевоенный период завершился, в чем нас уверяют ведущие германские политики, должна быть объявлена заблуждением. Мы не можем принимать единоличные решения о том, когда можно будет прекратить извлекать уроки из прошлого, которое означало утрату жизни и счастья миллионов людей»[370].

Неопровержимые аргументы Александра Мичерлиха не раз наталкивались на озлобленную реакцию публицистов определенного толка. Газета «Frankfurter Allgemeine Zeitung» в 1992 г., через девять лет после смерти Мичерлиха, обвинила его в «злобной диффамации», а вместо «способности скорбеть» газета рекомендовала германскому обществу развивать в себе «готовность к пониманию» ситуации Третьего рейха[371].

В ярких публицистических текстах Ясперса, Адорно, супругов Мичерлих были выражены и разочарование, вызванное тем, что подлинного очищения от скверны не получилось, и надежда на то, что западногерманское общество сумеет справиться с этой задачей. Публикации 1966–1967 гг. явились прямым вызовом исторической науке, представители которой нередко уходили от больных вопросов, не решались на прямой разговор с молодым поколением. Ясперсу во второй половине 1960-х гг. удалось то, что не увенчалось успехом во второй половине 1940-х гг.: он достучался до умов молодежи. Общество ФРГ нашло в себе силы и мужество услышать и понять своих духовных лидеров. Качественный сдвиг в ходе научного познания истории нацистского режима произошел в ФРГ два десятилетия спустя после краха диктатуры, что было связано и с накоплением эмпирического материала о нацистском периоде, и прежде всего со сменой вектора массового исторического сознания. Можно согласиться с профессором Клаусом Хильдебрандом, полагающим, что изучение истории национал-социализма «по-настоящему началось только в 60-е годы»[372].

Немалую роль в постижении горькой правды о национал-социализме сыграли пробуждавшие у западных немцев (нередко вопреки их желанию) чувства вины и ответственности произведения талантливых писателей Генриха Бёлля, Рольфа Хоххута, Вольфганга Кёппена, Альфреда Андерша, Зигфрида Ленца, Гюнтера Грасса, Петера Вайса.

* * *

В 1960-е гг. в западногерманской историографии резко возрос уровень теоретического осмысления феномена Третьего рейха. Силами Института современной истории были предприняты обстоятельные документальные публикации по проблематике. национал-социализма. Серьезные обобщающие труды были выпущены Карлом Дитрихом Брахером и Мартином Брошатом[373]. Эрнсту Нольте принадлежала первая в ФРГ научная монография, посвященная сравнительной — истории фашистских движений и диктатур в странах Европы[374]. Вышли в свет публикации, в которых анализировались политическая структура гитлеровского режима, роль НСДАП и органов террора и контроля над обществом, экономическая политика диктатуры, внешняя политика рейха накануне и во время Второй мировой войны[375].

И все же, констатирует Норберт Фрай, направленность научных трактовок нацистской диктатуры была в известной степени ограниченной и касалась прежде всего происхождения и функционирования политических механизмов. Исследований по проблематике агрессии против стран Европы и системы концлагерей насчитывалось тогда единицы. Фрай находит объяснение этому в нежелании, современников (открытом или подспудном) обращаться к «опасным» темам[376].

К середине 1960-х гг. многим западногерманским ученым стало ясно, что в рамках доктрины оказалось невозможным дать научную интерпретацию причин и факторов эволюции режима, конкурентной борьбы между различными группировками нацистской элиты, соотношения модернизаторских и архаистических моментов в экономической политике национал-социализма. Ученые выражали тревогу, что «в рамках, имеющего вневременной характер понятия “тоталитаризм”» происходит «эрозия опыта нацистской диктатуры», «антифашизм становится жертвой политической атмосферы холодной войны»[377].

Имя Эрнста Нольте, ученого, тяготеющего к теоретическому анализу, философскому осмыслению проблем истории, в восприятии современного читателя накрепко связано с его неприемлемой для большинства ученых ФРГ позицией во время «спора историков» 1986–1987 гг. (о чем речь пойдет ниже). Но сегодня как-то забылось, что его научный авторитет во многом обязан полемике с доктриной тоталитаризма. Тогда, в 1963 г., Нольте считал, что концепция тоталитаризма явилась своего рода «приложением к холодной войне». «Решить проблему, — писал он, — можно лишь в том случае, если понятия “фашизм” и “большевизм” будут изучены по существу, а не будут заранее подгоняться под формальное понятие тоталитаризма»[378]. Полтора десятилетия спустя Нольте счел за лучшее отмежеваться от своей позиции, именуя прежние публикации «вкладом в углубление и обогащение понятия тоталитаризма, а не попыткой его преодоления»[379].

Позиция «раннего» Нольте была поддержана Вольфгангом Шидером, который отмечал, что благодаря Нольте «фашизм как самостоятельное понятие получил права гражданства в немарксистской науке». Что касается теории тоталитаризма, то она, по мнению Шидера, «поставлена под вопрос в исторической и политической науке западного мира»[380]. Приведу также мнение Вольфганга Зауэра: «Ученые начали осваивать горы документального материала и приобрели более точное представление об исторической реальности Третьего рейха. Эта реальность оказалась совершенно иной, чем монолитный образ тоталитаризма»[381].

«Быстрое распространение понятия “тоталитаризм”, — отмечал позднее Мартин Брошат, — отвечало существенным психологическим потребностям постнацистского периода, вело к вытеснению из памяти собственного прошлого». «С понятием тоталитаризма, — продолжил историк, — связаны чрезмерная обобщенность, окостенение, статичность образа политического режима, противоречащие его реальной истории, его неоднозначности, его изменениям, подлинной роли отдельных социальных групп»[382].

Теория тоталитаризма, достаточно резко сформулировал свою мысль Ганс Моммзен, — это «идеологический рефлекс холодной войны», «миф, находящийся за пределами действительно научного объяснения исторических процессов, ведущих к утверждению фашистских режимов, к их дальнейшему развитию»[383].

* * *

В исторической науке ФРГ шел поиск альтернативных теоретических моделей национал-социалистической диктатуры. Возник значительный интерес к марксистским интерпретациям, зрело осознание неразрывной связи нацистской диктатуры с интересами правящих классов Германии. К этому вели и логика научных изысканий, и (гораздо реже) признание реальных заслуг марксистской историографии на ее традиционном поле — поле анализа социально-экономической базы германского фашизма. «Политические интересы национал-социалистического руководства в деле милитаризации и экономической подготовки войны, — отмечал Дитер Петцина, — совпадали с интересами наиболее сильной и влиятельной части германских промышленников, заинтересованных в создании новой, более эффективной индустрии во влиянии на государственную экономическую политику»[384].

В начале 1970 г. западногерманскую прессу обошла фотография, сделанная на антифашистском митинге в церкви Св. Павла во Франкфурте-на-Майне. Зал переполнен, студенты сидят на полу, а на ступеньках у подножья трибуны примостился пожилой человек в очках. Он внимательно прислушивается к словам невидимого нам оратора, он готов немедленно вступить в дискуссию… Его имя — Вольфганг Абендрот (1906–1985), ученый и человек, чья судьба могла бы послужить сюжетом для увлекательного романа или телесериала.

Под влиянием Ноябрьской революции студент-юрист активно сотрудничает с компартией, но в отчаянии от догматизма ее лидеров выходит из КПГ и становится активным членом «коммунистической оппозиции», возглавленной Генрихом Брандлером. С первых дней нацистской диктатуры — участие в антифашистском подполье, в 1937 г. — арест, затем тюрьма, во время войны — штрафной батальон, переход на сторону греческих повстанцев. Вот почему — одни с гордостью, другие с угрозой — называли его «профессор-партизан».

Полный надежд, Абендрот возвращается в восточную часть Германии, получает кафедру права в Йенском университете, но в 1948 г. порывает с Социалистической единой партией Германии, руководство которой не смогло, по его мнению, извлечь уроки из истории. Абендрот перебирается на Запад, примыкает к левому крылу социал-демократии, в 1951 г. становится профессором университета в Марбурге, возглавив новую кафедру научной политики. Наступают нелегкие годы. По его собственным словам, «участие в борьбе против фашизма было самым тяжким обвинением, на которое можно было рассчитывать в это время в университете и в кругах интеллигенции»[385]. Расходятся его дороги с руководителями СДПГ, в 1961 г. его исключают из партии. Не жаловали ученого и в Восточной Германии.

В 1937 г. в приговоре нацистского суда по делу Абендрота было сказано: «Он очень опасен — именно как интеллигент». Через всю жизнь Абендрот мужественно пронес знамя недогматизированного марксизма. Своими учителями он называл Розу Люксембург и Отто Бауэра. С именем Абендрота неразрывно связаны разработка и распространение марксистских трактовок истории национал-социалистического режима. Его искренне любили студенты и едва терпело университетское и министерское начальство. За время работы в Марбурге он создал школу исследователей в области политологии, социологии, истории.

Абендрот мечтал о том времени, когда в ФРГ «привыкнут гордиться теми, кто беззаветно боролся против фашизма, и ненавидеть тех, кто служил фашизму или же помогал ему осуществлять свое господство», когда «критическое поколение ученых исправит исторические воззрения, доставшиеся от отцов». Весной 1966 г. Абендрот выступил с небольшим курсом лекций по проблематике национал-социализма перед студентами Свободного университета в Западном Берлине. Подчеркнув, что гитлеровский режим означал «продолжение функций капитализма», но в форме «преступного варварства», марбургский профессор обратил внимание слушателей на историческую ответственность образованных классов Германии, в особенности преподавателей немецкой высшей школы. Им была присуща «идентификация со всеми устремлениями агрессивного империализма», «ненависть к вождям революционного крыла рабочего движения и снисходительное презрение к лидерам реформистского течения»[386].

Подчеркну: влияние Абендрота простирается далеко за пределы того чрезвычайно узкого круга западногерманских ученых-обществоведов, которые именовали или именуют себя марксистами. Один из самых талантливых исследователей проблематики нацистского режима, безвременно умерший Детлеф Пойкерт (1950–1990) отмечал, что «научная и политическая деятельность Вольфганга Абендрота была продолжением антифашистских, демократических традиций». Благодаря ему, полагал Пойкерт, «заветы социалистического рабочего движения были пронесены сквозь темные 50-е годы и стали достоянием поколения левой молодежи»[387]. По мнению Ганса Моммзена, труды Абендрота «нашли широкий отклик у студенческой молодежи», а под влиянием его идей в ФРГ развернулись «дискуссии о переломных эпохах в истории Германии»[388].

В 1960-е гг. в ФРГ, отмечает Гюнтер Плум, «были вновь открыты возможности анализа фашизма при помощи марксистского теоретического инструментария»[389]. Достаточно неожиданным и плодотворным явилось обращение ученых ФРГ к «прежним социалистическим и коммунистическим интерпретациям фашизма, переживавшим некое подобие ренессанса»[390]. Ганс-Ульрих Велер, которому принадлежит это суждение, имел в виду прежде всего интерес к установкам Августа Тальгеймера, неортодоксального марксиста, лидера оппозиции в КПГ и Коминтерне. Тальгеймер пытался применить принадлежавшую Марксу концепцию бонапартизма к анализу нацистского движения и нацистской диктатуры. При всех издержках установки Тальгеймера (вряд ли возможен перенос на современные процессы оценок, относящихся к середине позапрошлого века), его мысль о том, что в условиях диктатуры происходит «обособление исполнительной власти», «порабощение исполнительной властью всех общественных классов»[391], побуждала к дифференцированному анализу системы политических и экономических институтов Германии 1933–1945 гг.

Формула Тальгеймера о «союзе самостоятельных партнеров» — крупной буржуазии и фашистского государства — стала основой нескольких научных дискуссий, проходивших в исторической периодике и в публицистике 1960-х гг., в том числе дискуссий о так называемом примате политики.

Центром марксистски ориентированных исследований проблем германского фашизма стал в этот период Марбургский университет. Из чисйа последователей Абендрота известны имена Рейнгарда Кюнля (1936–2014) и Рейнгарда Опица (1934–1986)[392]. Заслуживает признания их активная общественная позиция, противостоявшая любым попыткам ограничения демократических свобод и реабилитации Третьего рейха. Историкам Марбургской школы принадлежит несомненная заслуга популяризации социально-экономической интерпретации нацистской диктатуры. Выдержал несколько изданий и получил широкое распространение в ФРГ вышедший под редакцией Кюнля сборник документов «Германский фашизм»[393].

Однако научный уровень многочисленных публикаций историков Марбургской школы оказался ниже уровня работ ее основателя. Явным схематизмом проникнута, например, трактовка Кюнлем социальной функции фашизма: «сохранять капиталистические отношения собственности и связанные с этим привилегии правящих классов в условиях, когда система переживает кризис и существует угроза выступления масс против нее». Что же касается неофашизма, то Кюнль именовал его «само собой разумеющимся, закономерным продуктом развития общественного и политического развития ФРГ»[394]. При таком подходе смазываются различия между фашистскими диктатурами, с одной стороны, и иными существовавшими или существующими режимами, с другой. Можно согласиться с Генрихом Августом Винклером, считающим, что модель, предлагаемая Кюнлем, «может произвести сильное впечатление из-за своей простоты», но именно эта «простота» аргументации оборачивается «скороспелым анализом», «абстрактной схемой» и поэтому вызывает наибольшие сомнения[395].

Черты односторонности и схематизма, присущие работам ученых Марбургской школы и в значительной степени некоторым публикациям леворадикального журнала «Аргумент», побудили Ганса-Ульриха Велера весьма резко охарактеризовать их как «тибетские молитвенные свитки ортодоксальных марксистско-ленинских дефиниций»: «Из любой главы каждой из книг Брахера, Брошата и Нольте, из каждой статьи Ганса Моммзена или Вольфганга Шидера можно узнать о национал-социализме куда больше, чем из материалов ведущейся их контрагентами уже много лет “критической дискуссии” о фашизме»[396].

* * *

Во второй половине 1960-х гг. в Федеративной Республике на арену научной и политической деятельности вышло новое поколение, не имевшее непосредственного опыта нацизма, но непримиримое ко лжи о прошлом. «Во времена Аденауэра, — отмечал «Der Spiegel», — родилась новая генерация, склонная анализировать и спрашивать. Ведь период 1933–1945 гг. выглядел, с их точки зрения, как огромная черная дыра»[397]. Велер справедливо указывал позднее, что совесть молодежи, ее «новая мораль не могла примириться с уклончивыми ответами, с продолжающимся вытеснением памяти о прошлом»[398]. Брахер, отнюдь не симпатизировавший этим юношам и девушкам, назвал их «поколением жесткой критики и ревизии, бунта и реидеологизации»[399].

«В благоустроенных квартирах западных немцев, — писал после посещения ФРГ советский публицист и переводчик Лев Гинзбург, — вдруг зазвучало эхо далеких выстрелов, там, в Керченской яме, в Бабьем Яру, в балках смерти, в глубине тюремных дворов, в камерах пыток. Молодежь, словно очнувшись, вопросительно взглянула на старших: кем вы были?.. кто вы?.. Непережеванное, загнанное вглубь прошлое набухало, превращалось в гнойник…»[400].

Видимо, немецко-английский исследователь Ральф Дарендорф был едва ли не первым, кто указал на значимость для исторического сознания ФРГ фактора смены поколений. В 1965 г. он констатировал: «Сломлено глухое и долгое молчание, и преодоление прошлого становится серьезным… Новое поколение может ставить вопросы, не опасаясь, что ответы чувствительно затронут самих себя… Только 20-летняя дистанция помещает прошлое в новое измерение»[401]. Hopберт Фрай писал о «поколении, рожденном духом критики национал-социализма»[402].

У студентов западногерманских университетов неожиданно, казалось бы, проснулся значительный интерес к коричневому прошлому. По требованию академической молодежи во многих высших учебных заведениях были прочитаны курсы лекций по истории национал-социализма. Лучшая часть родившихся уже после войны юношей и девушек Западной Германии и Западного Берлина стремилась разобраться в истории своих отцов, овладеть знаниями, необходимыми в ходе противостояния нацизму и неонацизму. Им пришлось извлекать уроки не только из истории Третьего рейха, но и из истории забвения Третьего рейха. Непривычная самостоятельность студентов, их четко выраженное стремление к истине вызвали тревогу, а кое-где и панику среди профессуры старого призыва.

Недовольство молодежи, первоначально направленное преимущественно против закоснелых методов преподавания, против антидемократического характера системы высшего образования, негодование, стихийно выплеснувшееся на улицы, — все это обернулось тогда поиском новых путей политического развития, новых трактовок прошлого. Это было, по словам одного из историков, «запоздавшее непослушание»[403].

Участники движения рассказывают, что публикации (преимущественно левого толка) о нацистском режиме бойко раскупались на книжных развалах у входа в студенческую столовую Свободного университета в западноберлинском районе Далем.

Идеология студенческих антинацистских акций была достаточно путаной. Нередки были явно упрощенные оценки происхождения и характера фашистской диктатуры, а ФРГ понималась (чего не избежала и советская публицистика той поры) чуть ли не как прямое продолжение гитлеровского рейха. Отсутствие точных знаний о нацистской диктатуре вело к пропагандистскому применению терминов «фашистский» или «фашизоидный», служивших нередко целям разоблачения политических противников. Вспоминается лозунг, который на митингах скандировали студенты западноберлинского Свободного университета: «Капитализм ведет к фашизму — долой капитализм!». В листовке Социалистического студенческого союза (ноябрь 1967 г.), ратовавшего за «антиавторитарное сознание» и «новый классовый анализ», содержалась весьма характерная формулировка: «Постфашистская система ФРГ превратилась в профашистскую»[404]. Искренних сторонников демократии нередко отталкивало от молодежного бунта сочетание марксистской фразеологии и призывов к террору. Настораживало огульно-высокомерное нежелание диалога с представителями старших поколений: «Невозможно говорить с людьми, которые создавали Освенцим». Или: «Мы готовим восстание против поколения нацистов». Широко известный лозунг: «Не верь никому из тех, кто старше тридцати»[405].

Бернхард Шлинк, широко известный ныне правовед и автор популярных романов, писал о настрое своей генерации: «Осмысление! Осмысление прошлого! Мы, студенты, участники семинара, считали себя авангардом тех, кто взялся за осмысление прошлого. Мы настежь распахивали окна навстречу свежему ветру, чтобы он наконец смел пыль с истории, со всех ужасов прошлого, преданных забвению нашим обществом, вычеркнутых им из памяти… Осуждение необходимо, это не подлежало для нас сомнению. Также не подлежало сомнению, что речь идет не просто об осуждении того или иного охранника концлагеря, конкретного исполнителя. Суд шел над целым поколением, которое востребовало этих охранников и палачей или, по крайней мере, не предотвратило их преступлений и уж во всяком случае не отвергло их хотя бы после 1945 года; мы судили это поколение и приговаривали его к тому, чтобы оно хотя бы устыдилось своего прошлого… Пожалуй, то рвение, с которым мы исследовали ужасы прошлого, чтобы предъявить их другим, было действительно отталкивающим. Чем ужасней оказывались события, о которых мы читали или слышали, тем больше уверялись мы в правоте нашей просветительской и обвинительной миссии»[406].

Студенты клеймили преступления гитлеровского режима, убедительно разоблачали геноцид по отношению к евреям, но никак не выражали своего отношения к нацистской агрессии против СССР. «Участие отцов в войне, их деяния в Советском Союзе не были тогда темой для дискуссий»[407]. Догматы холодной войны оказывали влияние и на тех, кто искренне стремился к их преодолению.

Воздействие идей Карла Маркса на студенческое движение не было ни глубоким, ни длительным. Падение влияния марксистской методологии определялось как ее недостаточной продуктивностью (учитывая вульгаризованные формы ее пропаганды), так и реализацией правительственных «запретов на профессии» — удалением левых из сферы преподавания, особенно в средней школе.

Прошло уже более четырех десятилетий, а в литературе ФРГ до сих пор как не было, так и нет «спокойных» оценок студенческого движения, его воздействия на историческое сознание. С точки зрения Германа Люббе, выступления молодежи, их идейные поиски были всего лишь «проявлением экспрессии, характерной для периодов смены поколений». Главное, о чем сожалел философ, — об утраченной готовности поколения к «согласию с политической системой ФРГ»[408]. Бруно Хек, исполнявший должность генерального секретаря ХДС, заявлял, что студенческий бунт «разрушил больше ценностей, чем Третий рейх». Отсюда следовало парадоксальное заключение: «Преодолеть 1968 год важнее, чем продолжить преодоление Гитлера»[409].

Радикализм студенческой молодежи, ее левацкая фразеология, несомненно, отпугнули немалое число интеллектуалов старшего поколения. Если в 1965 г. Эрнст Нольте сетовал на «незащищенность противников фашизма» в высшей школе[410], то уже в 1973 г. он именовал «марксистский фермент» почвой, «на которой произрастает фашизм»[411].

Мартин Брошат утверждал, что движение 1968 г. «не оставило значительных следов в процессе изучения национал-социализма»[412]. Но с Брошатом трудно согласиться, поскольку вне поля его внимания остались радикальные сдвиги в социальном сознании, прямо или косвенно связанные с выступлениями демократического студенчества. Ясное понимание преступного характера нацистского государства, неприятие любых поползновений к его реабилитации — все это вобрало в себя (пусть в огрубленной и упрощенной форме) реальные достижения западногерманской исторической мысли предшествующего периода. Тревоги и надежды старшего поколения отозвались в умах и сердцах молодежи.

Лутц Нитхаммер считает, что «взрыв 68-го» явился «подлинным прорывом в общественном мнении», который «открыл дорогу для дискуссий, для расширения сферы исторической памяти»[413]. «Новой фазой в общественной и политической жизни ФРГ» именует студенческое движение Ганс-Ульрих Велер. Стало ясно, отмечает он, что уже невозможно «добровольно вернуться в годы правления Аденауэра и Эрхарда с их затхлой мелкобуржуазной атмосферой, с их нечестным отношением к прошлому»[414].

Для Хайнца Буде и Мартина Коли — исследователей студенческого движения в Западном Берлине, существенны не «заблуждения и поражения» молодежи 1967–1968 гг.: «Значительно важнее то, что теоретические выводы и практические акции студентов привели к тому, что открылись новые темы научных исследований, новые поля дискуссий». И еще: то, что было тогда абсолютно новым, «стало сегодня привычным, повседневным кодом сегодняшней культуры»[415]. Немецко-американский историк Джордж Иггерс пришел к следующему выводу: «Прорыв к демократической, плюралистической историографии произошел в ФРГ только в 60-е гт.»[416].

«Мне кажется, — предполагала в письме (26 июня 1968 г.) Карлу Ясперсу Ханна Арендт, — что дети будущего столетия будут изучать 1968-й так же, как мы изучали 1848-й». Рихард фон Вайцзеккер, который был бесконечно далек от идеологии «студенческого бунта», считает: «Молодежный мятеж конца 60-х гг. привел, вопреки всем травмам, к углублению демократических общественных инициатив»[417].

* * *

Хотя наука ГДР находилась под идеологическим прессом, хотя исправно действовала система предусмотренных партийными цензорами умолчаний, хотя освещение проблемы преступлений империализма сопровождалось сведением к минимуму проблемы ответственности и вины немецкого народа, ученые Германской Демократической Республики все же добились неоспоримых успехов на путях исследования истории Третьего рейха.

Основными темами историографии ГДР 1960-х гг. стали связь нацистского режима с монополиями, агрессивная внешняя политика диктатуры, преступления гитлеризма в годы Второй мировой войны. В вышедшей в 1963 г. книге признанного авторитета в области экономической истории Юргена Кучинского была предпринята попытка дифференцированного подхода к группировкам германского монополистического капитала, каждая из которых, по мнению ученого, имела специфические интересы в сфере «большой политики». Одна из группировок представляла интересы угольной и металлургической промышленности и, по мнению Кучинского, была «наиболее агрессивной», поддерживая с самого начала нацистскую партию и нацистское движение. Другая группировка выражала интересы новых отраслей экономики — химии и электротехники и включилась в процесс поддержки Гитлера и извлечения военных прибылей несколько позже[418]. Установка Кучинского, позволявшая в некоторой мере отойти от предписанных свыше догм, получила развитие в работах Вольфганга Руге, Курта Госвайлера, Эберхарда Чихона, Лотты Цумпе, Вольфганга Блейера и других исследователей[419]. Особое значение имеет фундаментальный труд Дитриха Айххольца «История германской военной экономики»[420], который начал издаваться в 1969 г.

В Восточной Германии сложилась исследовательская традиция освещения тех сторон германской истории 1933–1945 гг., которым историческая наука ФРГ уделяла явно недостаточное внимание. Изучение экономических аспектов истории Третьего рейха оказало несомненнсиГвоздействие на западногерманскую историческую науку. Под влиянием марксистской историографии в научной литературе ФРГ началось обсуждение проблем взаимодействия фашистского режима с крупным капиталом. Осенью 1970 г. газета «Frankfurter Rundschau» поместила развернутый отзыв на монографию Айхгольца. Рецензент, опираясь на опыт ученых ГДР, советовал их западногерманским коллегам «выбраться из сюжетов военной и дипломатической истории и перейти к анализу проблем отношений государства и экономики при нацистском режиме»[421].

Значительное место в научной и политической жизни современной ФРГ занимают непрекращающиеся дискуссии о преступлениях вермахта на оккупированных территориях СССР, об участии немецких концернов-в эксплуатации и прямом уничтожении советских военнопленных и остарбайтеров. Но ученые ГДР приступили к разработке этой проблематики (прежде замалчивавшейся в ФРГ) еще несколько десятилетий назад.

«Исторической науке ГДР, — отмечал в 1976 г. Вольфганг Випперман, — принадлежит заслуга того, что она значительно интенсивней, чем западногерманские историки, давно уже занимается проблемой отношений национал-социализма и экономики, которая, безусловно, принадлежит к основным аспектам интерпретации Третьего рейха»[422]. Юрген Даниэль, сопоставляя развитие исторической науки двух германских государств, пришел к выводу, что в ГДР и в ФРГ существовали «односторонние подходы и пробелы», которые «вели к поляризациям, к утверждению крайних позиций, действовавших — и на той, и нй другой стороне — наподобие кривых зеркал»[423].

Но позитивнее процессы в историографии ГДР развивались в немалой степени вопреки идеологическому давлению. В 1962 г. (через 16 лет после выпуска!) на очередном пленуме ЦК СЕПГ была подвергнута форменному разносу книга Александра Абуша. Ее автору (не замедлившему выступить с покаянным заявлением) было предписано говорить впредь не о «ложном пути одной нации», но о «ложном пути одного класса». Речь шла, конечно же, о прежней правящей элите и только о ней.

Абуша обвинили в пропаганде так называемом Miseretheorie, т. е. в «чрезмерном» обличении реакционных прусских порядков, что оказалось неуместным в процессе утверждения позитивных начал как основы «рабоче-крестьянского германского государства». (Термин «deutsche Misere», т. е. «германское убожество», был общеупотребительным в лексиконе демократических и социалистических политиков XIX в. Фридрих Энгельс в июле 1893 г., адресуясь Францу Мерингу, именовал Пруссию «частицей общегерманского убожества». И там же: «При изучении немецкой истории, которая представляет собой одно сплошное убожество, я всегда убеждался, что лишь сравнение с соответствующими периодами истории Франции дает правильный масштаб, ибо там происходило как раз противоположное тому, что у нас»[424].)

В закрытой директиве отдела науки ЦК СЕПГ содержалось безапелляционное заявление о том, что «термин “ничтожество”, содержащийся в трудах Маркса и Энгельса», не может «характеризовать особенности германской национальной истории». Предлагалось неукоснительно «покончить с любыми проявлениями теории “ничтожества”»[425]. Заодно с Абушем вновь впал в немилость и Вальтер Бартель.

Конструировалась картина прошлого, существенно отличавшаяся от исторической действительности. Термин «фашизм» был девальвирован, официальная пропаганда заученно именовала «фашистским путчем» события 17 июня 1953 г., а стена, возведенная в Берлине в августе 1961 г., получила кодовое название «антифашистский защитный вал». Конструкции наподобие «непреодоленное прошлое», «фашистская опасность» ассоциировались исключительно с западногерманским обществом и государством.

В популярной исторической литературе, выступлениях лидеров СЕПГ германское прошлое представало предельно простым — были отделены друг от друга две непересекающиеся, изолированные линии преемственности: негативная, империалистическая линия, которая напрямую ведет от кайзеровской империи через Третий рейх к ФРГ, и позитивная, антифашистская линия — от революционного рабочего движения через КПГ к ГДР.

Опасности одномерной трактовки истории Третьего рейха, когда за скобки выносились проблемы национальной ответственности, не остались незамеченными учеными ФРГ. Эрнст Нольте был, несомненно, прав, выступая в 1963 г. против «грубо-упрощенной теории фашизма как политической агентуры»[426]. «Проблема вины, — писал профессор Ульрих Герберт, — решалась в ГДР четко и просто. Одновременно исключалась возможность неудобной дискуссии… Тот, кто разделял эту концепцию, заранее обеспечивал за собой место на лучшей, морально-привилегированной стороне исторической улицы». Создавалось впечатление, «будто бы история национал-социализма была всего лишь предысторией ФРГ»[427]. Столь же определенно высказывались и представители публицистики ФРГ. Ральф Джордайо констатировал: «Государство и население ГДР были своим руководством официально причислены к победителям Второй мировой войны… Ответственность за Третий рейх была объявлена исключительно прерогативой ФРГ»[428]. «А не был ли Гитлер западным немцем?», — саркастически вопрошал Петер Бендер[429].

И все же некоторые ученые ГДР не только сохраняли высокий профессиональный уровень, они пытались выйти из отведенной Им роли комментаторов партийных решений. Накопленный фактический материал требовал осмысления и анализа, не позволял оставаться в рамках прежних схем, диктовал необходимость выхода за их пределы. Однако все попытки организации дискуссий, открытых обсуждений спорных вопросов истории Третьего рейха немедленно пресекались сверху. Но время от времени историки выступали с инициативами модификации «классической марксистской концепции фашизма», по уточнению железной схемы, по ее приближению к историческому материалу, по расширению — хотя бы частичному — исследовательского пространства.

В 1964 г. Олаф Грёлер предлагал «решительно дистанцироваться от примитивных вульгарно-материалистических установок». Он выражал сомнение в том, «подходит ли к сегодняшним условиям формулировка Димитрова о фашизме как диктатуре реакционных, агрессивных и т. д. элементов монополистического капитала»[430]. Ответа на письмо Грёлера не последовало. Десятилетие спустя Курт Госвайлер (в статье, напечатанной — случайно ли? — не на немецком, а на русском языке) констатировал, что «марксистское исследование фашизма существенно отстает от буржуазного». Он называл такую ситуацию «непростительной», резонно полагая, что марксистская концепция фашизма «должна быть динамичной». Коминтерновское определение фашизма, по мнению Госвайлера, «не может быть истолковано как универсальная формула, пригодная повсюду и для всех этапов капиталистического развития, что зачастую имело и продолжает иметь место»[431].

«Среди историков ГДР, — убежден Джордж Иггерс, — было немало таких, кто, вопреки предписанным правилам, работал солидно и честно»[432]. К их числу, несомненно, относился сотрудник Института истории Академии наук ГДР Гюнтер Паулюс. В декабре 1965 г. в издательстве «Deutscher Militärverlag» вышла его 200-страничная книга «Двенадцать лет тысячелетнего рейха»[433].

Жанр работы был определен в плане издательства как популярное издание, предназначенное «для офицеров и солдат Национальной народной армии, для пропагандистов и для людей, интересующихся историей». Рукопись получила положительные (хотя и небезоговорочные) отзывы ведущих сотрудников Института марксизма-ленинизма при ЦК СЕПГ и Музея германской истории[434]. Подготовка и выпуск книги были включены в утвержденный ЦК СЕПГ план Института истории Академии наук ГДР. Тираж книги, написанной непривычно живым языком, быстро исчез с прилавков магазинов.

В предисловии к книге Паулюс предупреждал, что его задачей отнюдь не является «полное, охватывающее все факты и проблемы изложение истории Германии 1933–1945 гг.». Автор стремился «ответить на некоторые вопросы, которые были выдвинуты германской историей». Он писал, что «для знатоков проблемы в изложении не содержится ничего нового», но одновременно заявлял о своем стремлении «дать более глубокое теоретическое обоснование известным и менее известным фактам, излагая их в нетрадиционной манере»[435].

Паулюс исходил из марксистского определения фашизма, подчеркивая ведущую роль монополистического капитала в установлении и функционировании нацистской диктатуры. Наличествовали и ритуальные тезисы о «превосходстве социалистического общественного строя», об историках ФРГ как «адвокатах германского милитаризма» и т. д. Однако налицо была попытка преодоления догматических начал официальной историографии ГДР. Паулюс напоминал читателю, о чем в ГДР не принято было громко говорить: о массовой поддержке немцяму нацистской диктатуры. Гитлер, с точки зрения ученого, обладал «определенной самостоятельностью» и только «в известной мере (!) выражал волю монополистов», будучи «сильным, но не всесильным» властителем»[436]. Ученый фактически_ признавал (осторожно ссылаясь на мнение Владислава Гомулки) существование дополнительного секретного протокола к советско-германскому пакту 23 августа 1939 г.[437]

Ученый пытался подойти к проблеме воздействия войны и диктатуры на массовое сознание, на восприятие немцами итогов войны: «Свобода не явилась к нам в образе богини с дружеским взглядом и с пальмовой ветвью в руке. Свобода пришла к нам в обличии миллионов иностранных солдат в пропитанных потом грязных гимнастерках. Свобода катилась на танках через наши улицы, стучала прикладами в наши двери, ее голосами были свист пуль, взрывы бомб и гром пушек. Для многих из нас встреча со свободой была болезненной, но целебной»[438].

За год до выхода книги в связи с публикацией доклада Паулюса о причинах Второй мировой войны в ведомственном бюллетене Института истории произошло расследование на партийном (вплоть до отдела науки ЦК СЕПГ) и административном уровнях. В укор ученому ставилось то, что он был инициатором встречи историков ГДР и ФРГ, проходившей осенью 1964 г. Паулюс и его немногочисленные сторонники в институте именовались «фракцией, выступавшей за диалог с идеологическими и политическими противниками». Паулюс был снят с поста руководителя сектора периода 1917–1945 гг. Института истории[439], но запланированный выпуск его книги состоялся.

Буквально через несколько дней, в декабре 1965 г., был созван пленум ЦК СЕПГ, начавший новую атаку против «притупления политико-идеологической бдительности», «ослабления классовых позиций и коммунистической партийности»[440]. В начале 1966 г. дирекция Центрального института истории докладывала на «самый верх», что среди подведомственных ученых все еще распространены «опасения прослыть догматиками». Речь шла в том числе о неординардном отношении к «группе Моммзена и других»[441]. Один из руководителей института в октябре 1964 г. сообщал партийному руководству: «У меня еще не было времени изучить книгу Моммзена. Поэтому я не могу дать точной оценки ее идеологическим установкам. Но я наверняка не ошибусь, что его социологизм отличается от милитаристских и империалистических концепций, но не имеет ничего общего с марксизмом. Речь идет о рафинированном методе идеологической маскировки, которую практикуют ученики Ганса Ротфельса и Вернера Конце»[442].

В Советском Союзе хрущевская «оттепель» явственно сменялась неосталинистскими заморозками. Начинавшаяся в Москве ползучая ресталинизация нашла ревностных поклонников и подражателей в Восточном Берлине. В этой обстановке публикация Гюнтера Паулюса была воспринята как вызов официальной партийной линии. Сработал перестраховочный механизм. Для партийной номенклатуры атака на ученого, поиск его «отклонений от партийной линии» стали средством самозащиты, оправданием активизации ее «борьбы против буржуазной идеологии».

26 января 1966 г. отдел науки ЦК СЕПГ направил секретарю ЦК Курту Хагеру докладную записку о «немарксистской и оппортунистической позиции» автора. В записке была дана «научная и политическая оценка работы тов. Паулюса». Автору книги вменялись в вину «взгляды, направленные против линии партии»[443]. Предлагалось незамедлительно изъять книгу с полок библиотек, а остатки тиража — из продажи. По всем правилам субординации в феврале 1966 г. партбюро Института истории предусмотрительно заявило, что под прикрытием «борьбы против догматизма» происходит явный «отход от классовых позиций и принципов коммунистической партийности». Что касалось книги Паулюса, то ее автору были приписаны «идеологические установки, направленные против указаний партии»[444].

На собраниях партийной организации Института истории (в феврале и марте 1966 г.) коллеги единодушно осудили взгляды Паулюса, и только Вольфганг Руге выступил в его защиту. Паулюс вынужден был «признать ошибки», но сохранил чувство личного и научного достоинства, опровергнув обвинение в «ревизионизме» и заявив: «Я не могу выбросить за борт мои твердые, выношенные убеждения»[445].

В заказной рецензии на книгу Паулюса (рецензии на изъятую из обращения книгу!) ее автор обвинялся в том, его «неверные утверждения», «концептуальные политико-идеологические ошибки», «неясности в теоретических вопросах» и «нарушения принципа партийности» означают «сближение с установками буржуазных историков»[446]. «Дело» Паулюса завершилось тем, что историка изгнали из академического института и вынесли ему строгий партийный выговор, на несколько лет ему было запрещено печататься. Исследователь был навсегда отлучен от исследовательской деятельности в сфере истории нацистской диктатуры.

Можно сказать, что Гюнтер Паулюс «легко отделался», особенно если сравнивать исход его «дела» с тем, чем завершилось в Москве «дело» Александра Некрича, автора вышедшей практически одновременно книги «1941. 22 июня»… Но пострадал не только историк Паулюс. Непоправимый урон был нанесен исторической науке ГДР, представителям которой было отказано в естественном праве вести дискуссии и высказывать собственное мнение о нацистской диктатуре. За практику единомыслия пришлось заплатить достаточно дорого.

В Германской Демократической Республике не ко двору пришлись усилия Гельмута Эшвеге, направленные на восстановление правды о геноциде против еврейского населения Европы. Эшвеге, который был убежденным социал-демократом в годы Веймара, стал коммунистом в Палестине, куда ему удалось эмигрировать в 1936 г. После крушения нацистской диктатуры он вернулся на родину, в советскую оккупационную зону, где стал активно действовать в рядах Социалистической единой партии Германии.

Свое видение политического курса СЕПГ он изложил тогда следующим образом: «Немецкий народ уверен, что в будущем к нему вернется доверие евреев. Он надеется доказать это своими делами. Немцы признают свою вину за то, что в своем большинстве они активно или пассивно участвовали в преступлениях нацистской системы против евреев. Немцы надеются, что они смогут хотя бы частично искупить свою вину, и немногие уцелевшие евреи и еврейские общины смогут получить значительное возмещение нанесенного им ущерба»[447].

Однако вскоре он пал жертвой кампании против «сионистов» и «космополитов», был исключен из партии. В течение многих лет, преодолевая многочисленные трудности (его не допускали к работе в архивах), он на свой страх и риск собирал документы о нацистской политике уничтожения евреев, об участии евреев в антинацистском Сопротивлении. В 1960 г. рукопись книги была готова, но она долго лежала в издательствах, подвергаясь принудительному «редактированию», и вышла в свет только в 1966 г.[448] Вторую часть труда Эшвеге удалось опубликовать в 1973 г. без указания на его авторство[449]. Автобиография Гельмута Эшвеге, вышедшая в 1991 г., незадолго до его смерти, была с горькой иронией названа им «Чужой среди своих»…[450]

Линия партийного руководства по отношению к историкам ГДР определялась достаточно четко. Скрыто выражалась боязнь воздействия творческого начала, исходившего от части советской историографии. На закрытом совещании в отделе науки ЦК СЕПГ в октябре 1966 г. было сказано: «Среди сотрудников академии все еще ощущается воздействие XX партийного съезда КПСС… В широких кругах ученых наличествует скепсис относительно правильности нашей политики. Роль классовой борьбы недооценивается»[451]. Высказывалось недоверие к установкам советских исследователей-германистов. В предназначенной для руководящей инстанции информации о заседании комиссии историков СССР и ГДР, проходившем в Москве в ноябре 1966 г., было сказано: «Между историками двух стран существует полное единодушие по всем основным вопросам». Но из этой идиллической картины явно выпадали высказывания Якова Драбкина, который полагал, что дискуссии с западногерманскими историками ведутся в ГДР «не всегда дифференцированно». Необходимо, по мнению советского ученого, «не только подчеркивать взаимосвязь между западногерманской историографией и империалистической политикой, но и объективно анализировать концепции отдельных историков ФРГ и приводимые ими источники»[452]. В июле 1967 г. в Москве состоялась беседа одного из руководящих историков ГДР с директором Института истории АН СССР академиком Владимиром Хвостовым. В ходе беседы советский ученый сделал, с точки зрения его собеседника, несколько «неосторожных» замечаний по поводу подлинности секретных дополнительных протоколов к советско-германским договорам от 23 августа и 28 сентября 1939 г. О чем и было немедленно доложено руководству СЕПГ[453].

Загрузка...