В зал заседаний боннского правительства, в редакции газет, к письменным столам историков явился Каменный гость.
Его имя — Прошлое, которое не уходит[560].
Дебаты о нацистском режиме, о его существе и характере, об уроках, извлекаемых современниками из двенадцати лет существования «тысячелетнего рейха» были в ФРГ перманентным, почти привычным явлением. Но дискуссия, происходившая в 1986–1987 гг. и получившая название «спор историков», занимает в истории исторической мысли и исторического сознания ФРГ особое место. Ее материалы могут составить большой раздел солидной научной библиотеки: в ФРГ и за рубежом опубликованы сотни статей и десятки книг, документирующих дебаты второй половины 1980-х гг. Едва ли не впервые научный дискурс, проходивший в Федеративной Республике, получил широкий отклик за рубежом[561].
«Спор историков» вышел далеко за пределы ученого мира и выплеснулся на страницы массовых ежедневных и еженедельных изданий, стал темой выступлений политиков разных направлений, предметом жарких обсуждений на радио и телевидении. Никогда прежде полемика о коричневом прошлом не достигала такой остроты, никогда не возникало столь сильного резонанса в обществе. Но у «спора историков» был свой пролог…
К началу 1980-х гг. (по мере накопления, публикации документальных данных о периоде гитлеризма и разработки методологического инструментария) в исторической науке и обществе ФРГ сложилось, при всех расхождениях в частных оценках, определенное согласие по поводу того, что преступления фашизма вытекали из сущности самого режима, а развязанная Гитлером война носила неприкрыто агрессивный характер. Но одновременно и в обществе, и среди историков существовала иная тенденция, связанная с непрекращавшимися попытками модифицировать сложившийся антинацистский консенсус.
В 1982 г. на выборах в бундестаг потерпела поражение СДПГ, к власти вернулись христианские демократы, заявившие о «смене вех», «неоконсервативном повороте» в политическом развитии Федеративной Республики. Резко обострилось глобальное ядерное противостояние. Идея особой роли ФРГ в НАТО и Западной Европе прямо связывалась с пересмотром отношения к нацистскому прошлому.
Лидер Христианско-социального союза Франц Йозеф Штраус утверждал: «Вечное преодоление прошлого, длительное покаяние — все это парализует народ, который “больше ничего не хочет слышать об Освенциме”». Он требовал «выйти, наконец-то, из тени Третьего рейха»[562]. Ганс Фильбингер, премьер-министр земли Баден-Вюртемберг (разоблаченный вскоре как военный преступник[563]) заявил: «С этим преодолением прошлого мы чересчур долго занимались саморазрушением нации». Фракция ХДС/ХСС в бундестаге призывала общественность сосредоточить внимание на «германской истории вне рамок национал-социализма»[564]. В итоговом документе конференции «Родина и нация — идентичность немцев», проведенной Фондом Конрада Аденауэра в сентябре 1982 г., утверждалось, что «после периода процветания наступает не только экономический кризис, но и кризис идентичности, утрата духовно-политической ориентации»[565].
Типичной была тирада, прозвучавшая в пятидесятую годовщину нацистского государственного переворота со страниц консервативного журнала «Die Politische Meinung»: необходимо покончить с «самооговорами», «преодолеть преодоление Гитлера, приведшее к студенческому мятежу 1968 г. и к фундаментальной переоценке ценностей»[566]. Михаэль Штюрмер (историк, выступавший также в роли политического советника канцлера Коля) именовал ФРГ «страной без истории». Будущее, с его точки зрения, «будет принадлежать тому, кто восполнит воспоминания, сформирует понятия и истолкует прошлое». Трактовка прошлого носила, по Штюрмеру, явно односторонний характер. Антифашизм был причислен им к сонму «призраков прошлого»[567]. Лидеры партий праворадикальной ориентации требовали от немцев «покинуть вавилонский плен манипулируемой историографии»[568]. Значительно мягче (но тем отчетливее проявлялась тенденция) звучало высказывание Германа Люббе: «Наша способность войти в будущее зависит от познания прошлого, с которым выражено согласие»[569].
Вновь и вновь раздавались призывы покончить с «неуважением ж доблестным солдатам рейха», «обезвредить» самый зловещий период германской истории, сформировать картину прошлого, не отягощенную эксцессами национал-социализма, избавить соотечественников от чувств стыда и ответственности. Получили распространение версии о том, что нацистские лагеря уничтожения были «плодом союзнической пропаганды». Один из журналов праворадикального направления высказался однозначно: «Путь немцев к самопознанию лежит через разрушение концлагерных мемориалов»[570]. В прессе определенного сорта Гитлер выступал в амплуа строителя автобанов и ликвидатора безработицы.
Такими были, цитируя Ганса Моммзена, «новые представления об истории, которые отвергали предостережения, связанные с нацистской эпохой»[571]. Особая опасность здесь заключалась в том, что в силу демографических причин с конца 1970-х гг. большинство немецкого населения судило о Третьем рейхе не по собственному опыту, а на основе интерпретаций, предложенных школой, искусством и средствами массовой информации.
Находкой для консервативных сил стали некоторые двусмысленные, внутренне противоречивые установки, выдвинутые либеральными исследователями истории нацистской диктатуры. Речь идет прежде всего о терминах «историзация» и «нормализация» национал-социализма, содержавшихся в публикациях Мартина Брошата. Для Брошата, как показывает анализ его текстов 1983–1985 гг., приоритетными были «нормализация метода, а не нормализация оценки», «отказ от застывших упрощений и обобщений», что должно было вести к «преодолению табу», к «лучшему пониманию нацистского периода». Однако эти тезисы соседствовали у мюнхенского ученого с рискованной формулой: в известной степени «ограничить приоритет фактора морали при освещении времени национал-социализма»[572].
Историки и публицисты правого толка оперативно дополнили формулу Брошата требованиями «релятивизации», «деморализирования» и «депедагогизации» германской истории 1933–1945 гг. «Концепция “историзации” фашистского прошлого, — предупреждал Вольфганг Шидер, — обладает ликом Януса. Все зависит от того, как понимать эту категорию»[573]. Об этом же писал Петер Штайнбах: «Требование историзации нацистского периода стало синонимом его релятивизации», «программой исторического ревизионизма»[574]. Да и сам Брошат впоследствии признавал, что термин «историзация» является «многозначным и двусмысленным»[575].
Зеркалом противоречивых тенденций в общественном мнении ФРГ стали результаты исследования, проведенного институтом INF AS в январе 1985 г.: 54 % опрошенных заявили, что они не хотят больше ничего слышать, видеть и читать о Третьем рейхе и Второй мировой войне, и только 34 % респондентов придерживались противоположного мнения. Но более 60 % участников опроса, принадлежащих к возрастной группе от 18 до 25 лет, полагали, что средства массовой информации сообщают о нацистском периоде слишком мало[576]. «До середины 80-х годов, — отмечал один из исследователей, — ФРГ была республикой тех, кто был старше этого государства. Но теперь она стала республикой двух поколений»[577].
Приближалась сороковая годовщина окончания Второй мировой войны. В печати Федеративной Республики, на радио и на телевидении развернулась острая дискуссия о смысле военного поражения нацистской Германии. Как нужно отмечать день безоговорочной капитуляции (для немцев и западноевропейцев, в отличие от нас, это 8, а не 9 мая): как «день траура» или как «день освобождения»? «Неудобная памятная дата» — так именовал этот день еженедельник «Die Zeit». Далее следовал прогноз, который полностью оправдался: «8 мая послужит нам уроком, какого прежде не было. Нам очень нелегко достойно отметить этот легендарный день, когда закончилась Вторая мировая война, когда Германия была одновременно побеждена и освобождена»[578]. Социал-демократический еженедельник «Vorwärts» сетовал по поводу «неспособности немцев найти общий язык с собственной историей»[579]. «Вы всегда сможете различать немцев по тому, как они называют 8 мая: днем поражения или днем освобождения»[580], — писал в марте 1985 г. Генрих Бёлль.
По мнению председателя фракции ХДС/ХСС в бундестаге Альфреда Дреггера, день 8 мая 1945 г. стал датой «одной из величайших, если не величайшей, катастроф германской и европейской истории»[581]. «Frankfurter Allgemeine Zeitung», именуя негативную реакцию общественности на заявление Дреггера «чрезмерной и истерической», вопрошала: «Какое внутреннее оправдание существует для того, чтобы праздновать именно эту годовщину?»[582]. Газета «Bayernkurier» назвала возможные мероприятия, напоминающие о капитуляции вермахта, «кощунственными, унизительными» и провоцирующими «национальное самоунижение»[583].
Знаком идейно-политической ориентации консервативных сил стало — вопреки многочисленным публичным протестам — совместное посещение канцлером Колем и президентом Рейганом кладбища солдат и офицеров войск СС в Битбурге (Рейнланд-Пфальц) 5 мая 1985 г. Рейган (при полном одобрении Коля) назвал нацистов «такими же жертвами, как и жертвы концлагерей»[584]. Ответственным государственным деятелям США и ФРГ полагалось бы знать, что на руках похороненных в Битбурге нацистских злодеев — неотмытая кровь борцов против фашизма, в том числе американцев, погибших во время боев в Арденнах и в концлагерях.
«Призрак Битбурга, — был уверен Генрих Август Винклер, — должен помешать нам извлечь уроки из нашей истории, уверить нас в том, что в прошлом мы были совсем иными, чем на самом деле. Он завлекает нас на тропу, которая уже однажды привела нас к катастрофе»[585]. Образная характеристика опасной возможности поворота в историческом сознании ФРГ была дана Тео Зоммером: «Мы знаем, откуда дует ветер, — это ветер, кружащих каркающих воронов над Кифгейзером»[586]. (Кифгейзер — горная гряда, в недрах которой, согласно преданию, погребен император Фридрих I Барбаросса [ок. 1125–1190], чье имя стало символом прусско-германской агрессии. Он спит в пещере, его борода приросла к полу, но придет время, разверзнутся каменные своды, и император выйдет, возродив былое могущество германской империи…)
В этой обстановке неожиданно (и ожидаемо!) прозвучала речь федерального президента, представителя партии христианских демократов Рихарда фон Вайцзеккера в бундестаге 8 мая 1985 г. За кандидатуру Вайцзеккера, который в 1984 г. стал президентом ФРГ, голосовали не только члены ХДС, но и либералы, и многие социал-демократы, поскольку он был для них личностью, объединяющей граждан ФРГ, символом добропорядочности и моральной чистоты. Свое кредо он выразил следующим образом: «Прогресса можно добиться лишь с помощью консерваторов. Нужно не подавлять их, а привлекать на сторону прогрессивных идей… Настоящие консерваторы должны быть открыты прогрессу. Тот, кто отвергает прогресс, становится реакционером»[587].
В парламентской речи — вслед за Карлом Ясперсом — он исходил прежде всего из нравственной оценки Третьего рейха, мысля в категориях противостояния злу и насилию, защиты прав и достоинства человека. Ни один германский политик послевоенного времени не поднимался до той высоты чувств и высокой честности перед историей, которых достиг в своей речи Вайцзеккер. Он точно и беспощадно сопоставил тогдашнее и нынешнее восприятие окончания Второй мировой войны. День окончания войны вовсе не был и не мог быть в Германии днем торжества: «Понять сразу, что к чему, было не так просто. Смятение и неясность царили во всей стране. Капитуляция была безоговорочной. В руках победителей находилась вся наша судьба. Прошлое было ужасно, и таким же оно было для многих из них. Потребуют ли они от нас стократной расплаты за то, что мы им* причинили?.. И все же день ото дня все яснее становилось то, с чем мы все сейчас согласны. 8 мая было днем освобождения. Этот день избавил всех нас от человеконенавистнического режима нацистской тирании… У нас есть все основания считать 8 мая 1945 года концом ложного пути германской истории, концом, который таил в себе зерно надежды на лучшее будущее… 8 мая — исторический водораздел, рубеж не только немецкой, но и европейской истории»[588].
Мысли Вайцзеккера — философа и проповедника — берут за живое. «Нельзя задним числом изменить прошлое, нельзя его отменить, — говорил президент. — Но всякий, кто закрывает глаза на прошлое, становится слепым и к настоящему. Кто не желает помнить о бесчеловечности, тот становится восприимчив к новому заражению… Будем стараться, насколько это в наших силах, смотреть правде в глаза… Вспомнить — значит восстановить в памяти случившееся с честностью и прямотой, какие необходимы, чтобы оно сделалось частью сознания»[589].
«Все мы, — продолжал Вайцзеккер, — виновны мы или нет, старые и молодые, обязаны принять это прошлое. Его последствия касаются всех нас, и мы отвечаем за него». Именно поэтому важно понять, «почему жизненно необходимо не дать угаснуть памяти», «смотреть в лицо правде истории трезво и без односторонности»[590].
Только при этом условии память о германской истории «станет руководством для нашего поведения в настоящем и будущем». Чем честнее мы отнесемся к памяти о трагических страницах германской истории, говорил президент, «тем с большей свободой мы примем на себя ответственность за ее последствия»[591].
Вайцзеккер четко указал на вину немцев за агрессию против СССР и народов Европы: «За оружие насилия схватился Гитлер. Почин Второй мировой войны останется связанным с именем немцев… Мы вспоминаем сегодня со скорбью обо всех погубленных войной и о жертвах насилия. Мы особенно помним о шести миллионах евреев, убитых в немецких концентрационных лагерях. Мы вспоминаем обо всех народах, пострадавших в войне, прежде всего — о неисчислимо многих гражданах СССР и поляках». И далее: «Мы хотим дружбы с народами Советского Союза»[592].
Это был ответ на обозначенные Михаилом Горбачевым еще неясные политические инициативы, которые, надеялся Вайцзеккер, открывали возможность перемен в европейской политике. Из суждений федерального президента следовал вывод — безупречный в логическом и в нравственном измерениях: «Будем чтить свободу. Будем работать для мира… Будем стараться, насколько это в наших силах, смотреть правде в глаза»[593].
Слова Вайцзекера стали откровением. Казалось бы, консервативно настроенный политик, аристократ, сын нацистского дипломата, бывший правящий бургомистр «фронтового города» Западного Берлина мог размышлять только в унисон с большинством представителей правящей элиты. А ведь они видели в дне 8 мая лишь день катастрофы и никак не хотели признать вину немцев перед человечеством. Выступление Вайцзеккера в немалой степени было знаком преодоления им своего прошлого.
Предельно четко выразил свои ощущения от речи Вайцзеккера известный публицист Петер Бендер: «Его слова нашли бы значительно меньший отклик, если бы они были сказаны президентом, принадлежащим к Социал-демократической партии. Сила воздействия, политическое значение предостережений Вайцзеккера заключались в том, что они исходили от президента “правой” ориентации. Привычная ложь о том, что немцы всегда были жертвой несчастливых обстоятельств, была поколеблена не эмигрантом, но офицером-фронтовиком, не атеистом, но бывшим руководящим деятелем евангелической церкви, не левым, но активным политиком ХДС»[594]. Согласно оценке Бендера, Вайцзеккер «преклонил колена от имени тех, кому необходимо было преклонить колена, но они не сделали этого»[595].
Президент сумел высказать «неудобную правду», — отметил Герман Глазер. Главными приоритетами в заявлениях президента он считал «безраздельное уважение ко всем жертвам национал-социализма и критическую оценку деятельности попутчиков режима»[596]. Харальд Щмид констатировал, что речь Вайцзеккера не только «соединила в себе интегративные и критические компоненты», но и трактовалась многими современниками как «линия разграничения» с политикой федерального канцлера, знаком которой стал Битбург[597]. Выступление президента оставило за бортом «как дешевую поляризацию, так и рискованную гармонизацию» по отношению к прошлому[598].
Речь Вайцзеккера вобрала в себя — в непривычной публицистически-философской форме — многолетний опыт историографии ФРГ. Выступление было религиозно окрашенной (с позиций христианского и иудейского вероучений) программой антифашистского консенсуса, предложенной западногерманскому обществу. Для этого понадобилось немалое гражданское мужество.
Именно так и было воспринято выступление федерального президента. Под непосредственным впечатлением от речи газета «Hessische Allgemeine» утверждала: «В словах Вайцзеккера немцы должны узнать самих себя, если они еще способны понимать себя и свою историю»[599]. «Süddeutsche Zeitung» писала о том, что речь президента, явившая немцам «мужество постижения правды», произвела на них «очищающее воздействие, равнозначное катарсису». «Было сказано все необходимое и еще кое-что: то, что обладает освобождающим действием и силой прочувствованного гуманизма»[600].
«Неожиданный подарок, преподнесенный во времена затхлой политики», «урок истории, который должен избавить нас от приступов забвения» — такие слова о речи президента нашла «Badische Zeitung»[601]. Мысль о моральном и воспитательном потенциале выступления президента ФРГ продолжил Генрих Бёлль: «Эта речь должна стать введением в школьных учебниках истории, чтобы настроить молодых людей на изучение проблематики Третьего рейха». И далее: «Немцы должны знать о своих обязанностях по отношению к жертвам войны»[602]. «Самое удивительное, — отмечала основательница Партии зеленых Петра Келли, — состоит в том, что эта речь была произнесена только через сорок лет после окончания войны и была воспринята как сенсация. Это объясняется не столько тем, что сказал федеральный президент, сколько тем, о чем до сих пор не сказали другие политики»[603]. Вайцзеккер получил более 60 тысяч личных писем, содержавших отклики на его выступление, и лишь в каждом сотом выражалось несогласие с его установками[604].
Высокая государственная должность Вайцзеккера не предохранила его от резких атак правых политиков, которые начались еще до 8 мая. Газета общества немецких переселенцев из Силезии (ставшей в 1945 г. территорией Польши) обвиняла Вайцзеккера в «преодолении прошлого за счет германского народа»[605]. Депутат бундестага от ХСС Лоренц Нигель (демонстративно — вместе с тридцатью другими депутатами фракции — покинувший парламентский зал при появлении на трибуне президента) назвал речь Вайцзеккера «новой несправедливостью», продолжением «психических травм немецкого народа»[606]. «Rheinischer Merkur» упрекал Вайцзеккера в «неподобающем президенту» отказе от концепции тоталитаризма, обвинял его в «аполитичности»[607]. Дреггер, комментируя речь президента, не удержался от нападок на Германскую Демократическую Республику: «Наши земляки в ГДР будут праздновать 8 мая как день освобождения. От нас, живущих в условиях свободы, этого никогда не дождаться»[608]. Так или иначе, но политик правого толка вынужден был признать реальность идеологической конкуренции с ГДР, где более трех десятилетий день 8 мая отмечался как государственное торжество.
В связи с неоднозначной оценкой современниками выступления Вайцзеккера остается и сегодня открытым вопрос, который задал Кристоф Клессман: была ли речь, произнесенная в бундестаге 8 мая 1985 г., «мимолетным успехом или индикатором эволюции исторического и политического сознания»?[609]
Вайцзеккер оказался единственным среди сменявших друг друга официальных первых лиц Федеративной Республики, кого можно назвать президентом-мыслителем. «С высокой трибуны, — отмечает Гельмут Кёниг, — было заявлено, что, с точки зрения главы государственной власти ФРГ, критическое напоминание о нацистском прошлом и о варварстве нацистского режима не только не подрывает коллективной идентичности Федеративной Республики, но должно быть включено в ее нормативный фундамент»[610]. Белорусская писательница Светлана Алексиевич — лауреат премий имени Курта Тухольского, имени Эриха Марии Ремарка, премии мира немецких книгоиздателей и книготорговцев так оценивает воздействие речи Вайцзеккера: «Выступил президент и вослед за ним — интеллектуалы», «начали возрождаться не только слова, но и представления, и этика», «общество пришло в движение, и работа идет по сей день»[611].
Разноречивые характеристики парламентского выступления президента стали предвестником большой научной и политической дискуссии 1986–1987 гг. Дебаты вспыхнули, казалось бы, внезапно, застав врасплох научное сообщество. Об этом свидетельствует непосредственная реакция ведущих историков Западной Германии. Председатель Союза историков ФРГ Кристиан Майер, выступая на открытии очередного съезда союза, сетовал на то, что произошел «неожиданный разлом льдины, на которой мы жили»[612].
В эпицентре спора, инициаторами которого стали профессор Свободного университета в Западном Берлине Эрнст Нольте и профессор Кельнского университета Андреас Хильгрубер, оказались неудобные, больные вопросы.
— Было ли установление и функционирование национал-социалистического режима результатом акций германской политической, экономической и военной элиты или же ответом на воздействие внешних раздражителей?
— Какой меркой мерить преступления Третьего рейха, считать ли их беспрецедентными, ни с чем не сравнимыми, самыми тяжкими преступлениями всемирной истории или же они вторичны, сопоставимы со злодеяниями иных стран и эпох?
— Каким был характер Второй мировой войны, кого следует считать виновным в ее возникновении и в поражении нацистской Германии?
Статья Нольте, опубликованная влиятельной консервативной газетой «Frankfurter Allgemeine Zeitung», начинается с констатации, общей, кажется, для всех участников дискуссии: «Прошлое не уходит… Напротив, оно кажется все более живым и полным сил… как ужасное видение, как прошлое, которое прямо-таки обосновалось в современности, нависая над ним карающим мечом». Но за этой бесспорной формулой следовали призывы к «исправлению черно-белых образов, созданных современниками, втянутыми в схватку», а также сомнительные утверждения о «вторичности» нацистских преступлений, которые были только повторением криминальных акций прежних лет.
Главную ответственность за преступления режима Нольте перекладывал на Россию и на большевиков. Тезисы западноберлинского профессора были изложены предельно откровенно, хотя и в форме обращенных к читателю вопросов: «Может быть, национал-социалисты, Гитлер прибегли к “азиатским злодеяниям” лишь потому, что считали себя и себе подобных потенциальными или реальными жертвами таких же “азиатских злодеяний”, осуществляемых другими?.. Разве большевистские “убийства из классовых соображений” не были логическим и фактическим прологом “убийств из расовых соображений”?»[613].
Избранный Нольте способ интерпретации нацизма был воспринят современниками как попытка оправдать, «обезвредить», «декриминализировать» самый зловещий период германской истории. Речь шла о том, чтобы снять с гитлеризма историческую вину, освободить немцев, прежде всего новое поколение (обладающее, по словам канцлера Коля, «привилегией позднего рождения»), от комплекса ответственности. По утверждению Нольте, Гитлер был всего лишь копией Сталина, а Освенцим только «технически усовершенствованной» копией ГУЛАГа. И дело не в том, что национал-социализм именовался непосредственной реакцией на большевистскую революцию в России (сколь привычна и сколь привлекательна мысль, что во всем виноваты русские!). Третий рейх — Нольте был не оригинален! — трактовался как некое чужеродное вкрапление в структуру германской истории, но никак не продолжение реакционных тенденций немецкого прошлого.
Нольте — и в этом, кажется, единственное сходство статей 1986 г. с его ранними произведениями — рассматривает фашистский режим в глобальном контексте. Но если в начале 1960-х гг. он связывал нацистское движение и гитлеровскую диктатуру с интересами определенных кругов внутри Германии, то теперь центр тяжести в его публикациях сместился. Главным стал поиск корней гитлеровской диктатуры не внутри, а вне Германии — в событиях, происходивших в России после 1917 г. В тени остаются реальное противостояние гитлеризма и западной либеральной системы, равно как и противоречия, порожденные итогами Первой мировой войны.
Нольте и его единомышленники вновь обратились к явно упрощенному варианту (версия о «первичности» большевизма) теории тоталитаризма, что было знаком ее явного ренессанса, ее возвращения в арсенал западногерманской исторической науки. Нольте призывал: «Теория тоталитаризма должна быть восстановлена в своих правах», потому что национал-социализм и большевизм суть явления, «дополняющие друг друга»[614]. Его поддержал Клаус Хильдебранд, поскольку, по его мнению, тезисы Нольте позволяют высвободить историю нацистского периода из плена «мнимой исключительности» и вписать ее в процесс «общетоталитарного развития»[615].
Карл Дитрих Брахер, который не принадлежал к числу резких оппонентов Нольте, писал по поводу попыток спекулятивного применения концепции тоталитаризма: «Кровавые преступления одной диктатуры нельзя исторически оправдать путем сравнения со злодеяниями другой диктатуры. Кроме того, сравнение диктатур вовсе не означает их отождествления»[616].
Одновременно предпринималась попытка пересмотреть причины Второй мировой войны и геноцида по отношению к еврейскому населению Европы. Нольте и его сторонники объявляли эти преступления «ответом» на мифическое «объявление войны» Гитлеру со стороны международных еврейских организаций. Тезис о нацистской диктатуре как орудии «превентивного убийства» был органично дополнен установкой об «оборонительной» войне Гитлера против СССР. Абсурдная версия о «справедливом походе на Восток» была явно неприемлема для общественного сознания, поэтому «стилизация» характера войны коснулась ее заключительной фазы, когда боевые действия велись уже на территории Германии.
В апреле 1986 г. в газете «Die Welt» была опубликована серия статей Хильгрубера, вышедшая вскоре в виде брошюры «Двойной закат. Крах германского рейха и конец европейского еврейства». В трактовке кельнского историка (в свое время немало сделавшего для выявления преступного характера германской агрессии против СССР) гитлеровский режим образца 1944–1945 гг. приобретал фальшивую маску «защитника Запада» от «азиатских орд». По утверждению автора, гитлеровская армия, «самоотверженно сражаясь на Востоке», «спасала население рейха» и всей Европы от «большевистского потопа». Поражение диктатуры оказывалось равнозначным «поражению Европы»[617]. Вновь появилась на свет (в статьях журналиста Гюнтера Гилессена и сотрудника Ведомства военно-исторических исследований Иоахима Хоффмана[618]) многократно опровергнутая легенда о «превентивном» характере нападения фашистской Германии на Советский Союз.
Ганс Моммзен видел серьезную потенциальную опасность в том, что «оказалась зыбкой демаркационная линия» между респектабельной наукой и маргинальной неонацистской прессой[619]. Версии, которые «до недавнего времени считались экстремистскими и находились под знаком табу в качестве близких к идеям национал-социализма», — писал Арно Клённе, — неожиданно стали «приемлемыми для приличного общества»[620].
В связи с этим уместно сказать и об оценке Фрицем Фишером попыток Эрнста Нольте навязать общественному мнению тезис о «вторичной природе» гитлеризма. Фишер напомнил о неразрывной связи указанной версии с прежними — многократно отвергнутыми — тезисами консервативных историков. Фишер подчеркивал опасность ложных установок, при помощи которых «национал-социализм и Гитлер удаляются из германской истории и именуются реакцией на большевизм, на преступления сталинизма»[621].
Почему в роли зачинателей дискуссии выступили авторитетные ученые, почему они пошли, по существу, на повторение определенных установок маргинальной публицистики? Очевидно, объяснение (если отвлечься от явных личных пристрастий и неумеренных амбиций Нольте и Хильгрубера) следует искать в изменении общественно-политического климата ФРГ.
Несомненно, существовала прямая связь между публикациями указанных авторов и событиями, происходившими в Советском Союзе на начальной фазе перестройки. Почему разоблачения сталинизма — необходимые и благотворные — стали питательной средой для «обезвреживания» национал-социализма? Не по причине ли непростительной запоздалости и явной непоследовательности кампании по «преодолению культа Сталина»?
В течение месяца после пробной атаки Хильгрубера и Нольте в западногерманской прессе отсутствовали какие-либо отклики на нее. Наверняка, это было следствием слабостей ведущих течений исторической мысли ФРГ: консервативные историки предлагали свое решение проблем, которые явно недостаточно разрабатывались исследователями либерального направления. Честь немецкой интеллигенции была спасена Юргеном Хабермасом, опубликовавшим в еженедельнике «Die Zeit» статью «Апологетические тенденции в германской историографии новейшего времени». Хабермас дал предельно точную и яркую характеристику концепции Нольте, которая «позволяет лишить нацистские преступления их исключительности, представив их всего лишь как ответ на угрозу уничтожения (сохраняющуюся и по сей день) со стороны большевиков. Освенцим утрачивает теперь свое значение зловещего символа преступлений германского фашизма и превращается всего лишь в техническое новшество, внедрение которого объясняется “азиатской” угрозой со стороны врага, все еще находящегося у наших ворот»[622]. Хабермас писал, что «сорок лет спустя продолжается — в иной форме — спор, начатый Карлом Ясперсом»: «В центре дискуссии находится вопрос о том, какие исторические уроки извлечет общественное сознание из периода нацистской диктатуры». Философ предупреждал об опасности утраты памяти о Третьем рейхе — «памяти, отягощенной виной». Память о режиме Хабермас именовал «фильтром, через который проходит культурная субстанция, востребованная волей и сознанием»[623]. Брошат сравнил выступление Хабермаса со «свежим порывом ветра, который очистил атмосферу»[624].
Вопреки ожиданиям правых политиков и публицистов дискуссия привела к формированию широкого фронта ученых, которые, придерживаясь различных политических взглядов, объединились на общей платформе постижения исторической правды о Третьем рейхе и его злодеяниях.
Хабермаса поддержали авторитетные исследователи Ганс Моммзен, Мартин Брошат, Юрген Кокка, Бернд Бонвеч, Ганс Август Винклер, Ганс-Ульрих Велер, Курт Зонтхаймер, Вольфганг Моммзен, Вольфрам Ветте, Герд Юбершер… В их аргументированных публикациях был предельно четко определен характер утверждений Нольте и его единомышленников. Речь шла, по оценке Зонтхаймера, о попытке сконструировать для немцев «подправленно-приукрашенную совесть»[625]. Это означало бы, констатировал Вольфганг Моммзен, «возвращение к гармоничной модели германской истории, к исключению таких событий и комплексов событий, которых мы, как нация, должны стыдиться»[626].
Общественности ФРГ предлагали, подчеркивал Ганс Моммзен, «отбросить в небытие память о катастрофе национал-социалистической эпохи и под предлогом “нормализации” заставить забыть опыт Холокоста и операции “Барбаросса”»[627]. Брошат отмечал: сторонники ревизии истории периода 1933–1939 гг. хотят, «чтобы у немцев исчезла краска стыда, чтобы немцы отказались от самокритичного восприятия собственной истории, которое является одним из лучших элементов политической культуры»[628].
Активная фаза «спора историков» продолжалась до весны 1987 г., а затем наступило время для осмысления итогов дискуссии, которая уже сама стала, по определению Бернда Фауленбаха, «объектом рефлексии»[629]. Можно согласиться с претензиями Клауса Фриче: «За пределами дискуссии остались глубинные структуры, находящиеся под поверхностью политических явлений»[630].
Но прав ли английский ученый Ян Кёршоу, утверждавший, что дебаты «не дали никаких новых материалов, которые вели бы к более глубокому пониманию Третьего рейха»?[631] Прав, если подходить к «спору» как к классическому научному дискурсу, для которого характерны выдвижение гипотез, поиск путей для их подтверждения или опровержения, корректировка позиций спорящих сторон. Но дело в том, что «спор историков» был преимущественно политикоидеологическим явлением. Главным качеством диспута было, как заметил Юрген Кокка, «переплетение факторов науки, морали и политики»[632].
И все же научное значение «спора историков» велико: дискуссия определила вектор развития германской историографии национал-социализма, стала неотъемлемым элементом политической культуры Федеративной Республики. Однако время не подтвердило чрезмерно оптимистических оценок результатов «спора» со стороны некоторых его участников, например, со стороны Ханса-Ульриха Велера, который считал, что дебаты привели к безоговорочной «победе критического разума»[633].
У «спора историков» был некий заключительный аккорд — выход в свет осенью 1987 г. монографии Эрнста Нольте «Европейская гражданская война». Если год назад он так или иначе признавал вину нацистского режима (хотя и именовал ее «вторичной»), то теперь эта проблематика переносилась в плоскость «континентальной гражданской войны», ответственность за которую раскладывалась (и далеко не поровну) на всех ее участников.
И если большевистская революция именовалась «вызовом», а нацистская диктатура «ответом», то Третий рейх (который-де «не может быть полностью сведен к несправедливости» и даже сохранял некоторые «либеральные черты») провозглашался «соответствовавшим духу времени, исторически оправданным и, в конечном счете, необходимым». Демонстративно дистанцируясь от результатов более чем полувекового исследования фашистских движений и диктатур (в том числе и от собственных работ начала 1960-х гг.), Нольте делал вид, будто не существовало глубокого кризиса Веймарской республики и направленного на поддержку Гитлера курса германской политической, экономической и военной элиты. Что касается войны против СССР, то Нольте считал неуместным по отношению к ней термин «агрессивная» и называл ее «оправданной», «неизбежной» и даже «освободительной», поскольку он полагал ее частью «мирового движения против большевизма»[634].
И хотя не сбылись ожидания Нольте, что его очередная книга станет «настоящим началом нового спора историков», а его оппоненты будут «посыпать голову пеплом»[635], широкое общественное обсуждение книги (а она, безусловно, заслуживала этого) как раз и не состоялось. Правда, «Die Zeit» опубликовала отмеченную литературным блеском критическую статью Винклера, в которой замысел Нольте характеризовался следующим образом: «освободить немецкую нацию от обвинений», «пересадить немецкую буржуазию с подобающего ей места — со скамьи подсудимых всемирной истории». Особого внимания заслуживало замечание Винклера о том, что «установки Нольте парадоксальным образом совпадают с упрощенными трактовками марксистского толка, которые объясняют фашизм исключительно в категориях противопоставления фашизма и социализма»[636].
Почему же не возникло дискуссии вокруг книги Нольте? Видимо, был прав Фолькер Бергхан, полагавший, что в ходе «спора историков», «в бесчисленных статьях, появившихся в ежедневной и еженедельной прессе, были опробованы практически все возможные аргументы»[637]. Может быть, сыграли свою роль и определенная самоуспокоенность историков демократического и либерального направления, их уверенность в прочности «победы критического разума»?
Предостережением от благодушия в стане сторонников «преодоления прошлого» стало одно из самых известных публицистических произведений конца 1980-х гт. — книга «Второе преступление, или Тяжкое бремя осознавать себя немцем». Ее автором был выдающийся писатель, известный миллионам тележурналист, участник антифашистского движения Ральф Джордано.
Будущему писателю исполнилось десять лет, когда к власти пришел Гитлер. Мать Ральфа была еврейкой, и семья Джордано, представлявшая лучшую часть интеллигенции Гамбурга, оказалась жертвой варварских расистских законов. Последние месяцы войны Джордано и его близкие провели в подполье. В начале 1980-х гг. бестселлером стал документальный роман писателя, посвященный истории его семьи.
Но вернемся к его публицистической книге. Развивая идеи Карла Ясперса и Рихарда фон Вайцзеккера о вине и ответственности германского народа, Джордано именовал «первым преступлением» немцев массовую поддержку гитлеровского режима. «Вторым преступлением» он назвал «вытеснение из народной памяти нацистских злодеяний», что «во многом определяет политическую культуру ФРГ». Крылатыми стали горькие слова Джордано о «мире с нацистами» как «долговременной традиции», «глубоко вросшей в социальное тело второй германской демократии» и угрожающей «утратой гуманной ориентации»[638].
Книга «Второе преступление» часто переиздается в ФРГ, она серьезно повлияла (и продолжает влиять) на общественное мнение, на массовое историческое сознание. Но не меньшее влияние имеет сама личность Ральфа Джордано. Человек с лицом и осанкой средневекового патриция, прирожденный мастер полемики, оратор, обладающий взрывным темпераментом, даром красноречия, талантом убеждать и переубеждать слушателей, — таким я увидел и узнал писателя летом 1998 г. во Фрайбурге, куда он прибыл для чтения фрагментов из своих произведений. Джордано однажды написал о себе: «Всю свою сознательную жизнь я сражался с национал-социализмом и его наследием. Сначала как человек, преследовавшийся по политическим и расовым причинам, затем (я надеюсь, что достоин этого звания) как просветитель»[639].
Предельно резкие формулировки Джордано во «Втором преступлении» вовсе не были эмоциональными передержками. Автор книги сигнализировал о вполне реальной опасности, он яснее других понимал существо возможных негативных перемен в социально-политической ситуации ФРГ. Как и следовало ожидать, реакция на выход книги Джордано была неоднозначной. Но большинство полученных автором писем (количество посланий далеко перевалило за тысячу, и в 1990 г. вышла в свет их подборка) свидетельствовало о поддержке его позиции.
Многие из откликов принадлежали молодым читателям, которые смогли, по выражению Джордано, сломать «стену молчания, воздвигнутую их отцами и дедами»: «Ваша книга — это импульс к осмыслению и переосмыслению прошлого»; «Речь идет не столько об участии моих родителей в злодеяниях Третьего рейха, сколько о том, чтобы сохранить в себе правду о нашей истории»; «Я счастлива, что в этой стране есть люди, которые думают так же, как я»[640].
Впечатляют письма представителей старшего поколения, проделавших, по их признанию, путь значительной идейной эволюции: «Книга придала мне мужество… Я должен воспитать моих детей в духе открытости и честности. Они должны знать обо всем. От этого я не отступлюсь» (автор письма назвал себя сыном убежденного нациста); «Я только могу обещать, что воспитаю моих детей так, чтобы они обладали способностью скорбеть, если это неизбежно, и могли бы сказать “нет”, когда это необходимо»; «Нужно честно извлекать исторические уроки из времени Третьего рейха, узнавать о нем все больше, внимательно и более критично следить за современными социально-культурными событиями, поднимать свой голос всюду, где искажается история»; «Фраза “я ничего не знала” не снимает с меня вину: я должна была знать о том, что происходило… Мои дети знают о моем чувстве вины, и я надеюсь, что они, уже взрослые, стали более внимательными и более критичными, чем я и мое поколение»; «Я понял, что я тоже был заложником “мира с палачами”: я слишком долго молчал во время дискуссий, не высказывал своего мнения»[641]. На страницах писем, адресованных Ральфу Джордано, шел незримый диалог нескольких поколений немцев, каждое из которых ощущало неразрываемую связь с периодом нацистской диктатуры.
Казалось бы, письма, которые я цитировал, могут послужить основанием для оптимистических выводов о состоянии массового исторического сознания ФРГ. Но глубинное содержание книги Джордано и писем его корреспондентов определялось четким пониманием сохранявшейся угрозы демократическому, антинацистскому консенсусу, нескрываемой тревогой за будущее Федеративной Республики. Тревогой и надеждой были проникнуты слова Карла-Хайнца Янссена, писавшего (используя известный каждому немцу образ «человека без тени» из повести Адельберта фон Шамиссо) в ноябре 1986 г.: «Немцы пытаются спастись бегством от самой страшной эпохи своей истории. Они хотели бы стать народом Шлемилей — жить без собственной тени. Но это им не удастся. Они должны, и это не зависит от возраста, нести на себе груз Освенцима, помнить всегда об этом и учиться понимать, почему это могло произойти»[642].
«Порой мне казалось, — сокрушался в начале 1980-х гг. Лев Копелев, — что люди в ФРГ действительно ничего не знают о том, как истекали кровью Варшава и Киев, как должен был погибнуть от голода и стерт с лица земли Ленинград, кому обязан мир решающим поворотом в войне, достигнутом в руинах Сталинграда»[643].
…Резервный батальон 76-й пехотной дивизии вермахта прибыл в боевые порядки своего воинского соединения 18 ноября 1942 г., накануне того дня, когда началось контрнаступление советских войск под Сталинградом. В составе одной из маршевых рот, состоявшей в значительной степени из бывших штрафников и «неблагонадежных», был и немолодой юрист доктор Байер, познавший, что означает карательная политика гитлеровцев. Рота медленно двигалась по мосту через Дон. Ни солдаты, ни офицеры не догадывались, что шагают прямиком в пекло, в кольцо окружения, которое вот-вот замкнется.
До контрнаступления Юго-Западного, Сталинградского и Донского фронтов оставались считанные часы. Байер и его командир взвода, не сговариваясь друг с другом, произнесли: Caesar Rubiconern transgressas dixit: aléa est iacta. И Рубикон был перейден, и жребий был брошен…
Профессор Вильгельм Раймунд Байер (1902–1990) широко известен в научных кругах Европы как талантливый исследователь истории философской мысли, написавший фундаментальные труды по проблемам диалектики Гегеля, как поборник нового прочтения трудов великого немецкого ученого, как бессменный президент международного Гегелевского общества и организатор международных Гегелевских конгрессов. Байер изучал право в университетах Эрлангена и Ростока, а в 1924 г. защитил диссертацию. Далее последовала служба в юридических фирмах, а в 1942 г. призыв в вермахт и отправка на фронт.
В 1987 г. во франкфуртском издательстве «Athenäum» вышла его небольшая книга «Сталинград. Внизу, где жизнь была конкретна»[644] — неожиданный для читателей текст, который автор вынашивал больше четырех десятилетий.
Жанр публикации Байера едва ли поддается определению. Сгусток личных впечатлений солдата, оказавшегося в эпицентре мировой истории и пережившего трагедию окруженной армии? Эссе о научном творчестве Гегеля и проблемах современной философии — как же иначе назвать трактат, где соседствуют имена Сократа, Эразма, Декарта, Канта, Гегеля, Маркса, Хайдеггера и Хабермаса? Суждения публициста о проблемах войны и мира в конце 80-х гг. XX в.? Профессиональный анализ источников по истории сражения на Волге? Беспощадный критический обзор вышедшей в ФРГ литературы о Сталинградской битве? Очерк массовой психологии в пороговой ситуации между жизнью и смертью? Этюд о методологической значимости инструментариев истории повседневности? Разъять сложную амальгаму содержания книги на некие пласты вряд ли возможно.
Давая своему труду подзаголовок «Внизу, где жизнь была конкретна», Байер воспроизвел, чуть видоизменив, формулу Гегеля из «Философии права». Содержание книги находится на рубеже двух сознаний: сознания солдата — одного из многих, обреченных на гибель своим режимом и своими командирами, и сознания умудренного годами философа, ощутившего на склоне лет потребность в осмыслении роли, которую сыграла Сталинградская битва в его личной судьбе и в судьбе его поколения.
Байер, обладавший «чутким слухом, внимательным взглядом и хорошей памятью», свидетельствует: «Тема Сталинграда никогда не оставляла меня — и вчера, и сегодня. Она определила и перевернула мою жизнь»[645]. Со страниц его исповедальных воспоминаний предстает картина мучительных передвижений 76-й дивизии, теснимой войсками Красной армии: Большенабатовский, Вертячий, Котлубань, Большая Россошка, Гумрак, Питомник, хлебозавод, тракторный завод…
В воспоминаниях Байера мы читаем о мыслях и поступках людей, которые находились в пограничной ситуации между жизнью и смертью, порождавшей страх физического небытия, апатию, глухое недовольство системой, смутное предвидение неизбежного краха нацистского режима. В его памяти — каждодневная гибель однополчан, голод, болезни, вши, ощущение нараставшей безнадежности положения войск, брошенных командованием. В «котле» действовала полевая жандармерия, не переставали работать военные трибуналы, вынесшие, по официальным данным, 364 смертных приговора. Байер считает эту цифру сильно заниженной[646]. В книгах, изданных в ФРГ, не говорится о массовом завшивлении солдат, а между тем убежден Байер: тот, кто не упоминает о вшах, «не имеет права писать о Сталинграде»[647].
10 января 1943 г. Байер был тяжело ранен и на следующий день эвакуирован с аэродрома Питомник — с последнего аэродрома, способного принять самолеты люфтваффе. Следы двух предыдущих самолетов с ранеными так и не были обнаружены… Дальше — лазареты в Люблине и Варшаве, отпуск на родину, военные действия во Франции.
Байер — впервые в ФРГ! — рассматривает германскую историографию битвы на Волге с позиции «участника боев в Сталинграде, всю жизнь несущего на себе груз выстраданного прошлого, в котором он участвовал и которое он пережил». Он в полной мере ощущает, что на нем «в равной мере лежит ответственность как за историю, так и за образ истории»[648]. Ученый именует бóльшую часть западногерманских работ о Сталинграде «оправдывающей литературой», «комбинацией недостоверных сведений, иллюзий и фактов». Авторы публикаций подобного рода лишь «прикрываются именем исторической науки», нередко прямо повторяя «ложь, сфабрикованную министерством пропаганды», воспроизводя тезисы «приказной публицистики Третьего рейха»[649]. Что же касается «сконструированных мемуаров» гитлеровских военачальников, то в них совершенно игнорируются, подчеркивал Байер, действия и мысли «тех, кто были внизу», тех, кто стал «жертвами стратегических планов»[650].
В книге Байера анализируется монография о Сталинградской битве, выпущенная в 1974 г. сотрудником Ведомства военно-исторических исследований Манфредом Керигом[651]. На фоне других изданий книга Керига представляется достаточно объективной, но автор базировался преимущественно на тщательно-педантичном использовании так называемых журналов военных действий (Kriegstagebücher), составленных высшими офицерами 6-й армии и хранящихся в фондах Военно-исторического архива ФРГ.
Реакция Байера на односторонние методы использования указанных источников являлась крайне резкой. «Все это были, — подчеркивал он, — доклады, которые одни “начальники” передавали по радио в Германию для сведения других “начальников”, — и ничего больше… То, что действительно происходило “внизу, где жизнь была конкретна”, не находило никакого отражения в приказах командования»[652]. Для Байера, пережившего битву на Волге как главное событие своей жизни, односторонность подхода Керига была абсолютно неприемлема. «А где же человек?», — вопрошал философ. В стороне оставались рядовые солдаты, «жертвы планов и конструкций, то самое фронтовое быдло»[653].
Освещение катастрофы вермахта с точки зрения простых солдат должно стать, по глубокому убеждению ученого, непременным условием «гуманистической трактовки исторических событий»[654]. Выводы Байера гласят: «Подлинный смысл событий в Сталинграде можно постигнуть только на основе того, что происходило “внизу”»; «История, заново формирующая человека и изменяющая его мировоззрение, может быть воспроизведена в нашем столетии, как это предвидел Гегель, только через знание (Wissen), основанное не на сухом повествовании, но на чувственном восприятии (Empfinden)»[655]. Эти установки были не исследовательской конструкцией, но выстраданным опытом.
К числу несомненных заслуг Вильгельма Раймунда Байера принадлежит то, что он, продолжая традицию Лоренцо Валлы, раскрыл реальный характер широко распространенного корпуса (в ФРГ и за ее пределами) фальсифицированных текстов о Сталинграде. Байер был первым, кто усомнился в подлинности «последних писем» и осуществил их квалифицированный источниковедческий и археографический анализ. Ученого насторожили «театральность» писем, их «хвастливый, заносчивый» тон, темы, которые «никак не затрагивали простых солдат»[656].
Авторами текстов, свидетельствовал Байер, могли быть люди, которые «находились в совсем ином мире»[657]. Его заключение было категоричным: «последние письма» представляют собой «топорно сработанную» мистификацию — едва ли не по рецептам пресловутого Конрада Куяу — известного в ФРГ поставщика фальшивок (в том числе подложных «дневников Гитлера», публикация которых вызвала скандал)[658].
Советская историография, отмечал Байер, «по праву рассматривает 19 ноября как переломный день, как памятный день Сталинградской битвы». Байер писал, что из всех авторов о Сталинграде, наиболее близок ему Василий Гроссман, который «был свидетелем сражения с самого близкого расстояния». Наверное, Байер является единственным немецким автором, который ссылается на сборник сталинградских репортажей Гроссмана, немецкий перевод которых был опубликован в 1946 г. в Москве.
Что притягивало Байера во фронтовых очерках Гроссмана? Не только «поэтический язык», но умение — вслед за Львом Толстым — дать убедительный коллективный портрет простого русского солдата — скромного, стойкого и самоотверженного. Героем писателя становится «простой мужик, пехотинец». Это характерно, в первую очередь, для напечатанного в «Красной звезде» и в «Правде» очерка «Направление главного удара» о людях 308-й сибирской дивизии полковника Леонида Гуртьева (противостоявшей в районе Тракторного завода 76-й дивизии вермахта).
В книге Байера содержится высокая оценка романа Гроссмана «Жизнь и судьба». Во фронтовых репортажах Гроссмана обстановка в стане врага дана как бы сквозь прорезь прицела — с преобладающими чувствами ненависти и справедливой мести. В творчестве «позднего» Гроссмана к неповторимой четкости зрения добавилось глубинное постижение всемирно-исторического смысла Сталинграда, в том числе для будущего Германии и немцев: «Но имелись особые изменения, начавшиеся в головах и душах немецких людей, окованных, зачарованных бесчеловечностью национального государства; они касались не только почвы, но и подпочвы человеческой жизни, и именно поэтому люди не понимали и не замечали их. Этот процесс ощутить было так же трудно, как трудно ощутить работу времени. В мучениях голода, в ночных страхах, в ощущении надвигающейся беды медленно и постепенно началось высвобождение свободы в человеке, то есть очеловечивание людей, победа жизни над нежизнью… Кто из гибнущих и обреченных мог понять, что это были первые часы очеловечивания жизни многих десятков миллионов немцев после десятилетия тотальной бесчеловечности!»[659].
Результат анализа долговременных изменений травматической памяти немецких солдат совпадает у Байера с вышеприведенными выводами Гроссмана. «Мы не часто спрашивали в Сталинграде о смысле событий, — свидетельствует ученый, — мы не часто думали об этом. Все это пришло позднее». Но он убежден: пребывание в котле «сформировало нас и наше мировоззрение», «определило нашу жизнь, перевернуло ее». И далее: тот, кто был там, «стал другим человеком». Сталинград явился «поворотом в судьбе тех, кто прежде не хотел ни слышать, ни видеть, ни думать». В людях пробуждалось человеческое начало: «И у тех, кто послушно участвовал в преступных акциях, потому что они должны были участвовать, возникала мысль: а не является ли ошибкой этот общественный порядок, если им порождено все происходящее?»[660]. «Победа жизни над нежизныо»… «Для простых солдат, для “фронтового быдла”, для тех, кто молчал, маршируя во тьме, Сталинград означает неотступное требование мира» — таково глубокое убеждение философа. Существовал только один путь — «путь безусловного отказа от войны, от агрессии, от захвата чужих земель… Это была наша цель, даже тогда, когда мысль о ней скрывалась от самих себя. Но мысль возникала вновь и вновь»[661].
Германская литература о Сталинграде может составить немалую по размерам библиотеку. Но труд Байера, для которого характерен неповторимый ракурс видения и постижения всемирно-исторического события, занимает в этой библиотеке особое, отдельное место. Вольфрам Ветте позднее констатировал: в 1980-е гг. подспудно зрело понимание того, что «история простых солдат Второй мировой войны до сих пор остается terra incognita. Солдат существует, как правило, анонимно — в списке потерь или в информации о численном составе войск»[662]. Книга Байера появилась именно тогда, когда в историографии ФРГ начался энергичный поиск новых научных подходов к освещению хода и уроков Второй мировой войны. По выражению Герда Юбершера, «была распахнута дверь для осознанного рассмотрения опыта и переживаний простых солдат», и «повседневная жизнь маленького человека на войне стала предметом исследований и публикаций»[663].
Серьезным дополнением к трудам профессиональных историков стал отчет берлинского публициста Пауля Коля, прошедшего с записной книжкой и магнитофоном по следам бывшего «оперативного пространства» группы германских армий Центр (Белоруссия, Смоленская, Тверская, Московская области). В его книге «Война германского вермахта и полиции в 1941–1944 гг.» собраны свидетельства очевидцев и жертв злодеяний оккупационного режима: «Если молчат преступники, пусть заговорят жертвы»[664].
Коль, соединивший хватку репортера с даром исследователя, рассказывал мне, как и почему он решил поведать о злодеяниях немецкой армии на советской территории. «Мой отец, — вспоминал Коль, — служил в вермахте, не был нацистом, но и не выступал против нацистов. Он и его братья упорно молчали о том, что они делали на Восточном фронте. Или повторяли: “Мы только выполняли приказы”. Когда я готовил радиопередачу о преступлениях вермахта, то беседовал с тридцатью бывшими солдатами, и только трое признали, что участвовали в преступлениях и сожалели о содеянном. Десятки немецких издательств отказались печатать мою книгу о злодеяниях группы армий Центр. Мы пережили огненные смерчи во время бомбежек Гамбурга и Бремена или, по крайней мере, слышали о них. Но кто хоть одним словом упомянет русские разбомбленные города и уничтоженные деревни? Мы знаем постыдно мало о том, что там происходило. На пути нашим чувствам и восприятию мы возвели некое подобие железного занавеса».
Существенный вклад в новое прочтение событий, развернувшихся после 22 июня 1941 г., внесли ученые, представлявшие Ведомство военно-исторических исследований. В 1983 г. вышел в свет четвертый том коллективного труда, посвященный подготовке и начальному этапу германской агрессии против Советского Союза. И хотя в томе содержались определенные уступки консервативным идеологам (один из авторов тома признавал, что «при оценке плана “Барбаросса” выявились противоположные точки зрения»), общий вывод был однозначным: война против СССР явилась «тщательно спланированной войной на уничтожение», противоречащей «общепринятым нормам и обычаям ведения военных действий». Эта война, говорилось в томе, стала для Гитлера «более необходимой, чем война на Западе, и обрела значение, которое оттеснило на задний план всякие моральные сомнения». «О превентивном ударе Красной армии, — особо подчеркивали авторы, — речь не шла. Данные оценки обстановки противника и намерений Сталина неоднократно подтверждали как Гитлеру, так и планирующим военным инстанциям, что наступления Красной армии пока опасаться не следует»[665].
На основании тщательного анализа разнообразных источников военные историки утверждали: несмотря на первоначальные успехи вермахта, уже к концу лета 1941 г. стало ясно, что цели, определенные планом «Барбаросса», не достигнуты, а боевая мощь советских вооруженных сил не сломлена. Вопреки допущенным советской политической и военной элитой грубым ошибкам, ценой упорного сопротивления народа и гигантских жертв СССР смог «обеспечить крах оперативно-стратегических и экономических планов германского командования, полностью разрушил иллюзии Гитлера, связанные с тем, что он сможет еще раз вести войну на одном фронте… Это, несмотря на дальнейшие частичные успехи войск и подъем военного производства, по существу, и решило судьбу Германии»[666]. В томе содержалась решительная критика пущенных в ход генералами вермахта версий о том, что только Гитлер, будучи дилетантом в военного деле, единолично повинен в поражениях рейха.
Вольфрам Ветте, один из авторов многотомника, убедительно показал, что тезис о «превентивной войне вермахта» был неотъемлемой составной частью «пропагандистского музыкального сопровождения» германской агрессии против СССР. Ветте опубликовал архивные документы, из которых явствовало: 21 февраля 1941 г., когда подготовка к нападению шла уже полным ходом, командование вермахта издало директиву о том, что «прикрытие операции “Барбаросса” является важнейшей задачей военной пропаганды». В обращении Гитлера, прочитанном по радио в ночь с 21 на 22 июня, было сказано, что причиной нападения будто бы является «военная угроза со стороны Советского Союза»[667].
В ходе «спора историков» вновь была выдвинута версия о «превентивном» характере нападения фашистской Германии на СССР. По уверению сотрудника Ведомства военно-исторических исследований Иоахима Хоффмана, летом 1941 г. Гитлер «имел последнюю возможность упредить другого агрессора», а публицист Гюнтер Гилессен утверждал: гипотеза о «нападении Сталина на Гитлера» будто бы становится «все более убедительной»[668].
Критика установок Хоффмана и Гилессена была аргументированной и повсеместной. Однако весной 1989 г. в ФРГ, а затем и в других странах Запада была опубликована под псевдонимом «Виктор Суворов» рассчитанная на массового читателя, запрограмированная на сенсацию и эпатаж книга «Ледокол». Произведение Суворова обладало внешними (только внешними!) признаками труда, основанного на документах, на ее страницах не без литературного мастерства имитируется процесс переосмысления прошлого.
Тезисы автора предельно просты: Вторая мировая война стала результатом дьявольского замысла Сталина, который — «главный ее виновник и главный зачинщик» — сначала «создал Гитлера», а затем «первым начал мобилизацию, сосредоточение и оперативное развертывание», «первым потянулся к пистолету». Что же касается Гитлера, то он «имел неосторожность поверить Сталину», «к войне против Советского Союза не готовился», а германская армия «к серьезной войне была катастрофически не готова»[669]. Любое из этих утверждений идет вразрез с общепринятыми выводами мировой исторической науки, и доказать это предельно просто: достаточно раскрыть общедоступные издания — «Военный дневник» генерал-полковника Гальдера или материалы Нюрнбергского процесса.
Ожидаемой сенсации в ФРГ не произошло. Ученые обратили внимание на почти дословное совпадение аргументов Суворова с тезисами австрийского консервативного идеолога Эрнста Топича, который утверждал, что Вторая мировая война являлась «агрессией Советского Союза против Запада», а «Германия и Япония были всего лишь военными инструментами Кремля»[670]. Бернд Бонвеч писал, что претендующее на документальность сочинение Суворова на деле относится к «вполне определенному жанру литературы, стремящейся снять с Германии ответственность за агрессивную войну». В политике Сталина накануне 22 июня многое, отмечал Бонвеч, «заслуживает критики и резких нападок», но мнимый план нападения СССР на Германию «не принадлежит к списку его прегрешений»[671]. Бернд Вегнер полагал, что проблема «превентивной войны» давно уже «решена в научном отношении» и имеет ныне смысл «политикоидеологического спора»[672]. Герд Юбершер убежден: данную версию, «не имеющую значения для историографии», могут поддержать только «аутсайдеры от науки, “вечно вчерашние”, историки-любители и авторы из правоэкстремистского лагеря», недвусмысленно стремящиеся «избавиться от ответственности за агрессию»[673].
Ганс-Адольф Якобсен указал, что немецкие историки не могут привести ни одного документа в пользу версии о подготовке Сталиным превентивного удара: «Из многочисленных архивных материалов и из личных бесед с генералом Гальдером я вынес убеждение, что Гитлер вовсе не исходил из того, что “русские окажут немцам любезность”, напав на нас первыми. Гитлер с самого начала планировал агрессию… Можно с уверенностью сказать, что серьезные научные исследования по истории Второй мировой войны дают однозначный ответ на вопрос, как следует оценить эту дату — 22 июня 1941 года. Для подавляющего большинства ученых в Германии и за рубежом ясно, что война против Советского Союза отнюдь не была превентивной»[674].
С точки зрения сотрудника Ведомства военно-исторических исследований Юргена Фёрстера, невозможно «оправдать преступления Гитлера преступлениями Сталина». Для интерпретации похода Гитлера на Восток как «превентивной войны» отсутствуют необходимые предпосылки: «невозможно документально доказать, что причиной операции “Барбаросса” было ощущение военной угрозы с советской стороны». Стремясь обнажить корни мифа о превентивной войне, Фёрстер опубликовал обнаруженный им архивный документ — директиву Верховного командования вермахта от 21 июня, предназначенную отделу военной пропаганды, которому предписывалось исходить из того, что «русские наступают, изготовившись к прыжку», и поэтому-де немецкое нападение является «абсолютной военной необходимостью». Именно из этого источника, по мнению ученого, и «ведут свое происхождение все установки о превентивной войне Германии против Советского Союза»[675].
Но почему же в современной России малодостоверные и малооригинальные версии Суворова пользовались успехом? Почему «Ледокол», обвиняющий Сталина и фактически оправдывающий Гитлера, разошелся многомиллионным тиражом? Причины, видимо, состоят в том, что в обстановке глубокого кризиса российского исторического сознания мифы и схемы сталинского и постсталинского времени сравнительно легко замещаются антимифами и антисхемами. Это знак беды, беды сегодняшней, подготовленной в далеком и недалеком прошлом. Может быть, чем круче поворот от официозных версий, тем больше доверия вызывает он?
В 1980-е гг. наметился прорыв в западногерманском массовом сознании: общественность начала открывать для себя и приводить в порядок заброшенные «русские кладбища» — места успокоения советских пленных и остарбайтеров.
…Земля Северный Рейн-Вестфалия, федеральный автобан 68, на полпути между Билефельдом и Падерборном справа по ходу движения не очень заметный указатель «Военное захоронение». Здесь, в малонаселенной местности среди лесной пустоши, рядом с полигоном вермахта, с июля 1941 г. и до 2 апреля 1945 г. находился лагерь советских военнопленных шталаг-326. Близ небольшого селения Штукенброк действовал один из его филиалов, теперь же здесь находится «русское кладбище». Таких скорбных мест в Германии сотни, но слово «Штукенброк» стало не просто известным, а знаменитым, притом в необычном сочетании: «Цветы для Штукенброка». Именно такое название носит общественное движение памяти и примирения.
Готовясь к поездке в Штукенброк, я прочитал, кажется, почти все, что оказалось возможным, об этом лагере военнопленных. На десятках фотографий были воспроизведены памятники и места захоронений. Но ни я, ни сопровождавший меня немецкий друг не могли представить себе масштабов гигантского кладбища, на котором покоятся 65 тысяч наших соотечественников. Где я видел такие поля погребений? Может быть, только в Пискаревском некрополе жертв ленинградской блокады?..
Шталаг-326 был одним из самых страшных лагерей для пленных солдат и офицеров Красной армии. Осенью 1941 г. на соседнюю железнодорожную станцию день за днем прибывали эшелоны с пленными красноармейцами, Из вагонов выбрасывали тела умерших в пути, а живых пешком гнали около 10 км. Больных и раненых пристреливали. Колонну сопровождали конные повозки для погрузки трупов. На территории лагеря, окруженной пулеметными вышками, пленных регистрировали, отбирали для немедленного уничтожения евреев и политруков. Кого-то из пленных оставляли в лагере, других направляли для каторжной работы на шахтах и военных предприятиях близлежащей Рурской области. Через лагерь прошло, согласно эсэсовской статистике, почти 2 млн пленных.
Часть узников Штукенброка ютилась в переполненных бараках, а подавляющее большинство — под открытым небом или в вырытых голыми руками землянках. Вплоть до лета 1942 г. водопровод действовал только в поселке охранников лагеря. Голод, дизентерия, туберкулез и тиф буквально косили людей, ежедневно умирали 30–40 заключенных[676].
Военнопленные, измученные голодом и болезнями, совершили настоящий подвиг во имя будущего — они навек сохранили память о погибших соотечественниках. В течение 23 дней, с 7 апреля по 2 мая 1945 г., кладбище было приведено в идеальный порядок, обнесено прочной каменной оградой, обсажено березами, кленами и соснами. А главное: по проекту, разработанному квалифицированными инженерами, техниками и художниками из числа заключенных, был сооружен 10-метровый гранитный обелиск, увенчанный пятиконечной звездой и надписями на русском, английском и немецком языках: «Здесь покоятся русские солдаты, замученные в фашистском плену. Вечная память товарищам! 1941–1945». Одновременно был открыт еще один, более скромный монумент, посвященный памяти сорока двух командиров Красной армии, расстрелянных осенью 1941 г. 28 июля 1945 г. последний транспорт советских узников шталага-326 отбыл на Родину[677].
О «русском кладбище» знали только местные жители, знали и не хотели вспоминать. Ни у кого не нашлось возражений, когда в разгар холодной войны был снесен памятник пленным командирам РККА (характерно: в полном соответствии с духом холодной войны на его месте был установлен знак, напоминавший об «изгнании немцев с Востока» в 1944–1945 гг.). Но через два десятилетия после окончания войны в городах Восточной Вестфалии сформировалась группа стремившихся к познанию прошлого совестливых людей, которые представляли разные поколения и разные политические партии. Во главе этого кружка встал Генрих Дистельмайер, бывший солдат вермахта, после возвращения из американского плена ставший протестантским пастором.
Дистельмайер вспоминал: «У нас не было мандатов церковной администрации, не говоря уже о поручениях местных властей. Мы пришли сюда по собственной инициативе — небольшая группа, на которую поначалу никто не обращал внимания. Когда мы начинали расспрашивать местных жителей, нам обычно говорили: “К чему ворошить то, о чем никто уже не помнит? Оставьте мертвых в покое…” Но мы не были согласны с такой позицией, мы хотели узнать о прошлом и не дать прорасти траве забвенья… Мы хотели рассказать о том, что скрывалось за молчанием поросшей лесом пустоши»[678].
В группе Дистельмайера активно сотрудничали социал-демократы и коммунисты, католики и протестанты, либералы и профсоюзные активисты; рядом с участниками войны — представители молодого поколения. На территории «русского кладбища» были проведены реставрационные работы, установлены и зафиксированы (по-русски и по-немецки) на надгробьях имена 666 пленных, погибших в Штукенброке. Побывав здесь в 1981 г., Карл-Хайнц Янсен писал в своем репортаже: «В пересохшей пустоши поднялись обелиски с надписями на кириллице. Дмитрий, Василий, Константин, Владимир, Михаил, Максим, Павел, Петр, Игорь, Иван — имена, как будто пришедшие из романов Достоевского и Толстого. И иногда просто: Неизвестный…»[679].
Поначалу благородная акция Дистельмайера и его единомышленников не находила никакой поддержки. В первых поездках в Штукенброк, сопровождавшихся поминальной молитвой и возложением венков, участвовало всего 15–20 человек. Правительство земли Северный Рейн-Вестфалия, возглавляемое тогда ХДС, пыталось обвинить группу сторонников Дистельмайера в «антиконституционной деятельности». Но постепенно ситуация изменилась. О Штукенброке заговорила локальная и федеральная пресса.
Сформировалось общественное движение. Были установлены контакты с советскими узниками шталага-326, выпущен обстоятельный сборник их воспоминаний[680]. На территории, прилегающей к кладбищу, в первое воскресенье сентября стали проводиться массовые митинги, приуроченные к Международному антивоенному дню. В 1970 г., сразу после подписания договора об отношениях между нашими странами, в митинге впервые участвовали представители посольства СССР в Федеративной Республике и Советского комитета ветеранов войны.
В 1980 г. главной фигурой мероприятий, проведенных движением «Цветы для Штукенброка» был популярный в ФРГ политический деятель, бывший бургомистр Западного Берлина и евангелический пастор Генрих Альберц. Глубокий отклик у участников митинга нашли его слова, воспроизведенные в многочисленных изданиях: «Для нас, граждан Федеративной Республики Германии, характерна странная забывчивость. Иногда может показаться, что в 1941 г. не Германия напала на Советский Союз, а, напротив, мы стали жертвами агрессии… Эта устрашающая забывчивость, эти попытки уйти от прошлого и исказить факты представляются мне сегодня чрезвычайно опасными»[681].
В обращении участников митинга, проходившего недавно на территории «русского кладбища», было сказано: «Те, кто живы, пусть не перестают думать о сохранении мира между людьми, мира между народами… Цветы Штукенброка не завянут! Они останутся символом памяти и мира»[682].
Активную роль в преодолении образа врага, в формировании новых отношений немцев с народами нашей страны сыграли протестантские церковные организации ФРГ. В феврале 1989 г. был опубликован и получил широкое распространение Гейдельбергский меморандум «Мир с Советским Союзом — неосуществленная задача», подписанный известными общественными деятелями ФРГ. Среди них депутат бундестага от СДПГ Эрхард Эпплер, историк Вольфрам Ветте, психоаналитик Софинетта Беккер, педагог Дитрих Гольдшмидт, один из основателей Акции «Знак искупления» Франц фон Хаммерштейн, политолог, бывший офицер бундесвера, Клаус фон Шуберт, теолог Вольфганг Хубер.
«Существует категория исторической вины, от которой не могут уйти и потомки». Пришло время, говорилось в документе, «пересмотреть отношение немцев к Советскому Союзу», «взять на себя вину» за зло, причиненное его народам. Авторы манифеста исходили из того, что значительная часть граждан Федеративной Республики «все еще не знает или не хочет осознавать тот факт, что германское правительство отдало приказ об агрессии, стремясь к разграблению Советского Союза, к порабощению его народов». Эти преступления «совершались не только соединениями СС, но и частями вермахта и военной полиции». «Признание вины, надежда на примирение», подчеркивалось в документе, необходимы не только в целях «мужественной трактовки прошлого», но и в целях «сотрудничества в совместном решении задач будущего»[683].
В конце 1980-х гг. в СССР и ФРГ начало действовать общественное движение, ставящее перед собой задачу укрепления взаимопонимания народов наших государств. У истоков движения находились директор евангелической академии в Мюльхаймена-Руре Дитер Бах и профессор Боннского университета Ганс-Адольф Якобсен.
В начале 1980-х гг., когда отношения между нашими странами находились на точке замерзания, я стал слушателем лекции, прочитанной Якобсеном в московском Доме дружбы. Привлекательными были и содержание лекции (абсолютно лишенной ритуальных признаков конфронтации), и сам лектор — высокий пожилой человек с военной выправкой, открытый для общения, не скрывавший своих взглядов, не стремившийся приспособиться к аудитории. Позднее я ближе познакомился с Якобсеном и оценил его как выдающегося ученого и общественного деятеля, убежденного сторонника германо-российского сближения.
Совсем молодым человеком, выпускником ускоренной офицерской школы, весной 1945 г. он попал на войну Его часть капитулировала в начале мая в Чехословакии; после этого — 5 лет плена в Советском Союзе. Эти годы Якобсен называет «мои университеты». Война и плен привели его к глубокому убеждению: надо сделать все, чтобы не повторилась кровавая схватка между русскими и немцами, необходимо неустанно трудиться ради взаимопонимания народов. Якобсен вспоминал: «В конце 1949 г., когда я, тогда молодой немецкий офицер, возвращался на родину со своими товарищами после пятилетнего пребывания в русском плену, полковник Красной армии на вокзале украинского города Мелитополя произнес слова, которые я помню до сих пор: “Приезжайте снова в нашу страну. Но уже без оружия. И давайте станем друзьями”. В ответ от имени возвращающихся из плена немцев я поблагодарил его за добрые слова и пообещал выполнить это пожелание. Мы простились с Россией с добрыми чувствами. С 60-х годов это пожелание стало сбываться. После многих заблуждений мы пришли к осознанию того, что правильный путь — это сближение и дружба»[684].
В конце 1988 г. профессор Якобсен в очередной раз посетил Москву, побывал в редакции «Литературной газеты», которая и прежде охотно публиковала его материалы. Историк познакомил журналистов с изданными Евангелической академией тезисами о сближении народов ФРГ и СССР и от имени Дитера Баха передал приглашение посетить Мюльхайм. Приглашение было с благодарностью принято.
В мае 1989 г. в стенах академии собрались известные ученые, теологи, писатели, публицисты. Обсуждался принципиально важный политический документ — проект тезисов «Взаимопонимание и примирение с народами Советского Союза». Немецкие и советские участники заседания были едины в том что «людей в обоих государствах разделяют стены предубеждений и пропасти незнания», что прогресс в отношениях наших стран может быть достигнут только на основе «исторической картины, свободной от затаенных обид, гнева, табу и всякого рода легенд». По настоянию представителей ФРГ в документ был внесены положения об исторической вине немцев: «Действующим до сих пор негативным фактором во взаимоотношениях обеих сторон является нападение национал-социалистической Германии на Советский Союз в июне 1941 г. и последовавшая за ним более чем трехлетняя оккупация значительной части многонационального государства»; «Многие из нас забыли, стараются не вспоминать или даже не знают Того факта, что из более чем 5,5 млн советских солдат, попавших в плен с лета и осени 1941 г., по меньшей мере 2,6 млн погибли в плену до конца войны… Об этом трагическом конце советских военнопленных свидетельствуют многочисленные кладбища: известные и неизвестные, ухоженные и неухоженные»; «Многие из нас забыли, стараются не вспоминать или даже не знают о том, что начиная с весны и лета 1942 г. из оккупированных областей СССР были насильственно вывезены 2,8 млн гражданских лиц на принудительные работы в Германию, где они, в соответствии с теорией национал-социалистов о “недочеловеках”, должны были носить на груди нашивку “остарбайтер” и подвергались физической эксплуатации и моральным унижениям»[685].
В ходе встречи была выдвинута идея продолжения контактов, принявшая форму международного общественного клуба «Мюльхаймская инициатива». Следующая встреча состоялась в Москве в ноябре 1989 г. Был принят устав движения, избраны его руководящие органы. Среди активных участников движения находились известные российские историки Вячеслав Дашичев, Даниил Проэктор, Борис Орлов, журналисты Олег Прудков, Валентин Запевалов, Леонид Почивалов[686]. На страницах «Литературной газеты», ставшей рупором «Мюльхаймской инициативы», были опубликованы документы московского форума, содержательные статьи лидеров международного клуба. Якобсен подчеркнул, что память исстрадавшихся народов о войне является «гарантией реальных надежд войти в новый этап мирного сосуществования». По твердому убеждению Почивалова и Прудкова, обе стороны «достигли понимания, которое еще совсем недавно было бы невозможно»[687].
Под патронажем «Мюльхаймской инициативы» прошли десятки двусторонних встреч, была подготовлена книга «Россия и Германия в годы войны и мира», выход которой на немецком и русском языках был приурочен к 50-летию окончания Второй мировой войны. Совместный труд историков Российской Федерации и Федеративной Республики Германия с полным основанием назван «Книгой примирения». Читатель получил возможность сопоставить точки зрения ученых двух стран на самые трагические события XX в.[688] В приложении к коллективному изданию опубликован один из важнейших программных документов движения, в котором сказано: «Взаимопонимание и примирение могут быть достигнуты только на основе памяти о прошлом, в которой ничего не приукрашено и не забыто… Мы ищем новые пути сосуществования, создавая мирное будущее». В этом состоит высший смысл акций «Мюльхаймской инициативы». Через три года, в 1998,г., увидел свет еще один совместный коллективный труд ученых ФРГ и Российской Федерации — сборник «Россия и Германия в Европе», вышедший под редакцией Бориса Орлова и Хайнца Тиммермана[689].
С начала 1980-х гг, начала меняться ситуация вокруг бывшего концлагеря Дахау. Прежде митинги и конференции, которые проводились на территории лагеря, не находили поддержки местных властей и средств массовой информации. «Süddeutsche Zeitung» справедливо обвиняла муниципальные власти в том, что они делали все, дабы «вычеркнуть из памяти ужасы концлагеря»[690]. Корреспондент газеты «Die Welt» следующим образом излагал содержание своих разговоров с местными жителями: «Надо бы все это уничтожить и позабыть, пусть никто и не узнает, где прежде находился концлагерь»[691]. Свидетельствую: в красочных буклетах о достопримечательностях «тысячелетнего Дахау» и по сей день упоминаются все исторические памятники города — все, кроме бывшего концлагеря.
Блокада памяти о позорном прошлом оборачивалась попытками (вполне достойными для изучения средствами социолингвистики) отказа от чересчур неудобного топонима. В конце 1970-х гг. в Мюнхене было возведено здание центрального офиса Института имени Гете — авторитетного учреждения, призванного распространять немецкую культуру и немецкий язык за рубежами Германии. Для строительства был выделен участок на одной из престижных улиц баварской столицы. Но вот незадача: эта улица (протянувшаяся на 8 км и соединяющая районы Карлсфельд и Моосбах с центром Мюнхена) носит имя Дахауэрштрассе. Дирекция института хорошо понимала, что такие почтовые реквизиты отнюдь не будут способствовать авторитету ФРГ за границей. И выход был найден. На планах города появилась новая улочка, перпендикулярная Дахауэрштрассе. Реноме Института Гёте было спасено, его адрес, которого можно было не стыдиться, теперь звучал так: Хелене-Вебер-Аллее, дом 1.
И все же происходил перелом в деятельности Мемориального центра. По инициативе местных учителей-антифашистов было создано независимое общество «За изучение истории Дахау в новейшее время». Преподаватели истории начали проводить экскурсии и уроки на территории бывшего лагеря. СГначала 1980-х гг. близ территории Мемориального центра каждое лето разбивался палаточный лагерь, в который съезжались школьники из ФРГ и из-за рубежа. В программу деятельности лагеря входило изучение истории нацистской диктатуры, работа в архиве и библиотеке, встречи с бывшими узниками Дахау[692].
Значительная роль в этом, без сомнения, принадлежит убежденной антифашистке Барбаре Дистель, которая работает в Мемориальном центре с первых его лет, а в 1975–2008 гг. являлась его директором, подлинной хранительницей огня. Хрупкая женщина, обладающая сильным характером и большим запасом терпения, сумела превратить мемориал в образцовый центр демократического, антитоталитарного воспитания молодежи, в образец для других (открывшихся уже позже Дахау) антифашистских музеев Федеративной Республики. Фрау Дистель немало сделала для научной разработки истории концлагеря Дахау, она является автором десятков ценных исследовательских работ.
Непременно следует сказать об инициативе Барбары Дистель и Вольфганга Бенца. В 1985 г. вышел первый выпуск ежегодника «Dachauer Hefte»: исследования и документы по истории нацистских концлагерей». Издатели указывали в предисловии к первому выпуску: «Новое издание кое-кому может показаться анахронизмом, а кое-кому — чересчур тягостным напоминанием о необходимости помнить и скорбеть». Задача ежегодника, получившего широкое признание немецкой и международной общественности, состоит, по мнению издателей, в том, чтобы «сохранить память о мертвых и передать ее молодежи как эстафету старших поколений, численность и силы которых уменьшаются». Издатели считали, что необходимо «создать орган, который был бы доступен всем, кто вносит серьезный вклад в воспитание историей, кто стремится помешать повторению нацистского террора»[693]. «Süddeutsche Zeitung» полагала далеко не случайным, что ежегодник начал выходить спустя четыре десятилетия после краха гитлеризма, что «как раз соответствует временной задержке, с которой общественное мнение ФРГ начало извлекать уроки из нацистских преступлений в концлагерях»[694].
В 1992 г. ежегодник был удостоен авторитетной премии имени студентов-антифашистов Софи и Ганса Шолль. В решении жюри говорилось: «Ежегодник, сохраняя документы недавнего прошлого, делает все, чтобы помешать его вытеснению из памяти». Издание ежегодника было названо «призывом к мужеству, обращенным ко всем, кто готов вмешаться в дела общества как раз там и тогда, где и когда это неудобно или не принято»[695]. Бенц и Дистель пожертвовали всю сумму премии в созданный ими фонд помощи бывшим узникам Дахау из России, Украины и Белоруссии.
Во время моего пребывания в Дахау я видел, как много молодых немцев — школьников, студентов, солдат бундесвера — посещают с экскурсиями или поодиночке Мемориальный центр. Как сказала мне фрау Дистель, ежегодное число только организованных посетителей превышает ныне 700 тысяч человек.
Сделано многое. Однако, полагает Барбара Дистель, следует думать о будущем, о его новых ориентирах и его новых опасностях: «Сегодня нам не дано знать, какую миссию будет выполнять мемориал в то время, когда уже не будет на свете последних свидетелей и участников трагедии»[696].
С 1973 г. в ФРГ по инициативе федерального президента Густава Хайнемана (1899–1976) проводятся ежегодные конкурсы индивидуальных и коллективных работ школьников по германской истории. Социал-демократ, человек прогрессивных убеждений, Хайнеман предложил положить в основу конкурсов идею демократических традиций в Германии. Уже первая тема для конкурсных сочинений была достаточно рискованной для тогдашней ФРГ: революция 1848 г. Вторая тема — Ноябрьская революция — вызвала еще больше сомнений и пересудов. Выбор Хайнемана являлся одновременно своеобразным вызовом официозной исторической концепции ГДР. В пропагандистских материалах СЕПГ утверждалось, что ГДР (и только ГДР!) является наследницей прогрессивных движений германской истории.
Для проведения конкурса необходима была финансовая и организационная поддержка: министры и парламентарии западногерманских земель (в их преимущественном ведении находятся вопросы культуры и образования) не торопились ее оказывать, но Хайнеман нашел верного союзника в лице своего старого друга — гамбургского промышленника, изобретателя, владельца машиностроительного концерна Курта Кёрбера (1909–1992).
Кёрбер основал благотворительный фонд, ежегодно выделявший на проведение конкурса около 500 тысяч марок. «Я считаю, — говорил он, — что извлечение уроков из прошлого непременно принесет значительную прибыль в будущем. Нужно очистить от пыли зеркало прошлого и не мешать тому, чтобы молодое поколение, могло мыслить самостоятельно», «рационально, бескомпромиссно и результативно извлекать уроки из исторического опыта»[697]. Усилиями Кёрбера и его помощников были оперативно сформированы кураторий конкурса, научный совет и жюри. К работе были привлечены не только известные историки и педагоги, но и представители «мятежного поколения 68-го».
В сентябре 1980 г. была объявлена очередная тема конкурса школьных сочинений: «Повседневная жизнь во время нацистской диктатуры: от краха Веймарской республики до Второй мировой войны». Через два года задание было продолжено: «Повседневная жизнь во время нацистской диктатуры: годы войны». Обращение к этой нелегкой проблематике напрямую связано и с изменениями морального климата общества, и с результатами научных исследований табуизированной прежде тематики Третьего рейха, и с поисками альтернативы изживавшим себя подходам в школьном преподавании.
Харальд Фокке и Уве Раймер, издатели сборника документов о повседневной жизни Третьего рейха, с горечью признавали, что в учебниках «история национал-социализма излагается столь же рутинным образом, как любая другая тема. У школьников возникает впечатление, что нет никакой разницы между кодексом Хаммурапи и законом о предоставлении правительству Гитлера чрезвычайных полномочий». В этих условиях авторы призывали учителей «повлиять на чувства школьников, показать ситуации, в которых они сами могли бы оказаться», познакомить их с «источниками, в которых слово предоставляется маленькому человеку»[698].
Научный совет Фонда Кёрбера провел тщательную подготовку к конкурсу о повседневной жизни немцев в нацистский период. Обращаясь к учителям — потенциальным руководителям проектов, члены научного совета предупреждали их об опасности «упрощений, связанных с сведением нацистской диктатуры к личности Гитлера или представлениями о режиме как монолитной, свободной от противоречий системе». Главное состояло в том, чтобы побудить школьников «за признаками повседневной “нормальной жизни” разглядеть сущность системы», «перебросить мостки между историей и современной жизнью школьников». Организаторы конкурса ориентировали его юных участников не на пересказ событий на общегерманском уровне, но на рассмотрение «образа действий жителей родного города, людей, которые были сторонниками, противниками, попутчиками режима». Вопросы, обращенные к школьникам, были сформулированы следующим образом: «Как выражал себя в сфере повседневности преступный характер режима?»; «Какие правовые нормы были грубо нарушены и почему же столь многие люди активно поддерживали режим или приспосабливались к нему?». И, наконец: «Каким должно быть ваше мировоззрение, какими должны быть ваши действия, направленные на мирное сосуществование людей и народов?»[699].
Едва правление Фонда Кёрбера успело объявить условия конкурса, как «Frankfurter Allgemeine Zeitung» поспешила обвинить его устроителей в попытке «тенденциозного обучения» школьников и подрыва «цельного представления об истории». Поводом было то, что в списке рекомендованной литературы содержались труды историков левой ориентации, которые именовались «материалами агитпропа», «инструментами советской пропаганды»[700]. С протестами против попыток дискредитации конкурса выступили школьные учителя и известные исследователи Лутц Нитхаммер, Кристоф Клессман, Рейнгард Рюруп, Юрген Ройлекке.
Социал-демократический еженедельник «Vorwärts» выразил уверенность, что консервативным силам не удастся «помешать развитию демократического исторического сознания молодежи, необходимому извлечению уроков из прошлого»[701]. Еженедельник немецкой евангелической церкви выражал надежду: «Будем радоваться тому, что существует этот конкурс, дадим ему идти своим естественным путем. Его результаты опровергнут аргументы недобросовестной критики»[702].
Активными поборниками конкурса стали учителя нового поколения, прошедшие через горнило студенческих выступлений 1968 г. Первоначально некоторые педагоги, а также известные историки, входившие в кураторий и научный совет Фонда Кёрбера, сомневались в успехе проекта. Они предполагали, что учащиеся не сумеют справиться с «деликатной» и «рискованной» тематикой.
Через два с половиной десятилетия учитель Харальд Фрайлинг (Кельстербах) вспоминал о начале своей деятельности: «Я родился в 1951 г. и принадлежу к тому поколению учителей, которое находилось под решающим влиянием политики разрядки, осуществлявшейся канцлером Брандтом, и студенческого движения 1968 г. Я уверен в том, что это в значительной степени типично для очень многих учителей (некоторых я знаю лично), которые были ярыми сторонниками конкурса и его целей. Инициатор конкурса федеральный президент Хайнеман относился к тому же политическому течению, что и Вилли Брандт. Было широко известно, что он протестовал против политики канцлера Аденауэра и подал в отставку с поста федерального министра. Начало конкурса относится к тому времени, когда холодная война уже прошла свой зенит. Тогда уже не было дебатов на тему, что для учителя “разрешено” или “оправдано с политической точки зрения”»[703].
Юрген Ройлекке с полным основанием констатировал: «Кёрбер предоставил ученым свободное пространство в определении содержательных рамок конкурса… И хотя историки не были ни подлинными, ни крестными родителями конкурса, они сразу после крестин помогли стать на ноги новорожденному… Вне сомнения, конкурс представлялся экзотической орхидеей в тогдашней германской исторической культуре. Он уходит корнями в почву дискуссий о тенденциях развития исторической науки, об основах и методах преподавания истории… Члены научного жюри не были просто пассажирами, которые вскочили на подножку последнего вагона удалявшегося поезда. Они стали его машинистами»[704].
Какой была мотивация школьников, избравших тему «Повседневная жизнь в период национал-социализма»? Моника Мёллер приняла решение об участии в конкурсе после организованной в школе «антифашистской недели», во время которой проводились экскурсии и кинопросмотры. Но для Моники это мероприятие показалось «чересчур официальным», и она захотела «узнать, что же происходило на самом деле»[705]. Гюнтер Реме из Марбурга так объяснял свой выбор: «В школе мы рассматривали теории фашизма, о национал-социализме говорили только в общем плане. Упоминалось о шести миллионах убитых евреев, и на этом все заканчивалось. Нужно было увидеть лица, скрытые за этими цифрами»[706].
Берт Хоппе, школьник из шахтерского городка Гевельсберг (Рурская область), удостоенный первой премии за свое сочинение, рассказывал, как, проходя через кладбище, он натолкнулся на заброшенные могилы с русскими именами: «Был жаркий летний день 1988 г., когда я, скорее случайно, впервые оказался на лесном кладбище в Гевельсберге… Я увидел два ряда надгробий, увитых плющом. Я полагал, что это могилы немецких солдат, умерших в здешнем госпитале. Но на каменной плите было написано: “Здесь погребены 27 русских военнопленных”. Я был в полном недоумении, ведь я никогда не слышал о русских пленных в Гевельсберге, не говоря уже о том, что они здесь погибли. Но мое потрясение не проходило: на соседнем участке я обнаружил еще 80 могил русских пленных… Начиная с этого дня все мои усилия были направлены на то, чтобы узнать, как и почему здесь оказались русские пленные»[707].
Многих учащихся, решивших участвовать в конкурсе, обуревали сомнения. В письме, адресованном организаторам конкурса двумя 15-летними школьницами, говорилось: «Время для этой темы уже прошло. Война закончилась 35 лет назад, прошлое покрылось густой травой, многие люди уже мертвы… Да и возможна ли конкуренция и стремление занять лучшее места при освещении столь серьезной темы, которая не может оставить нас равнодушными?»[708].
Беседуя о «том времени» с родителями или соседями, работая в городских архивах и городских библиотеках, встречаясь с бывшими узниками концлагерей, школьники ясно ощутили, сколь неполными и фальшивыми были их знания о нацистском режиме. Получалось так, писал о своих прежних представлениях один из участников конкурса, что «в 1933 г. некие коричневые люди появились из космоса, приземлились в Германии и непонятным образом исчезли в 1945 г.»[709].
Школьники работали в местных архивах, изучали локальную прессу, опрашивали очевидцев и участников событий. Но «собрать отдельные камушки и сложить из них мозаичную картину событий»[710](как выразился Карстен Ортман из Бохума) оказалось достаточно трудно. Дело было не только в катастрофической нехватке письменных источников («только могилы как следы событий») или в их заведомой тенденциозности, но прежде всего в том, что свидетели не хотели вспоминать о годах войны.
Передо мной фрагменты двух конкурсных сочинений: «Я спрашивал своих родителей и не встретил понимания. Они не хотели со мной говорить… Они испытывали чувство неловкости, они как-то стыдились вмешательства в их жизнь. Они виноваты в том, что не помешали преступлениям нацистов»; «Мы узнали о том, как граждане ФРГ извлекают (или не извлекают) уроки из прошлого. Это не пыль веков, это живое прошлое, в пределах которого мы еще живем и будем жить»[711].
«Их вариант преодоления прошлого, — сокрушались школьники, — состоит в том, что они вычеркивают эти события из своей жизни» [712] (Хельга Хеккер из Бибераха). Один из участников конкурса писал о мучительных вопросах, которые встали перед ним и которые требовали ясных ответов: «Почему сожжены столь многие документы? Почему боятся вспоминать очевидцы? Против кого была направлена ненависть остарбайтеров, если хозяева непременно утверждают, что их людям жилось не так плохо? Кто лежит в братской могиле, о которой никто уже не знает?»[713].
В рамках тура «Повседневная жизнь при национал-социализме в период Второй мировой войны» около четверти представленных сочинений были посвящены трагической участи советских военнопленных и насильственно угнанных для рабского труда в Германии советских граждан. И это в условиях, когда в «большой исторической науке» замалчивалась позорная страница германского прошлого и даже предпринимались попытки выдать бесчеловечную систему рабского труда чуть ли не за прообраз интегрированной Европы.
В августе 1944 г. в промышленности на территории рейха было занято более 8 млн иностранных рабов. Из оккупированных территорий Советского Союза в Германию было депортировано 2,8 млн гражданских лиц (большей частью молодых женщин), создано более 20 тысяч лагерей для остарбайтеров, только в Берлине — около 300. Формировались лагеря, где содержались русские, белорусские и украинские дети в возрасте от 4 до 15 лет. Официально установленный рацион — полтора литра брюквенной баланды и 300 г хлеба в день. Гибель людей была повсеместной. Для лечения остарбайтеров запрещалось применять какие-либо медикаменты.
«Незнание этих фактов, — отмечали организаторы конкурса, — присуще как школьникам, так и их учителям, равно как и педагогам, излагающим в университетах современную историю. Речь шла о миллионах иностранцев, которых немцы лишали свободы, угнетали и избивали, а в сотнях тысяч случаев убивали. Вплоть до конкурса школьных сочинений об этом знала только небольшая горстка специалистов»[714].
Гимназисты из Виллинген-Швеннингена (Баден-Вюртемберг) были уверены: «Прежде всего мы стремились сохранить память о пленных и остарбайтерах, которые, как и другие группы жертв, постепенно оказались забытыми»[715]. Сестры Анне-Катрин и Надин Сарлетт из гимназии в Гладбеке (Северный Рейн-Вестфалия) были уверены: «Темы, которые долгое время наглухо замалчивались и не были известны общественности, — именно такие темы нужно разрабатывать, вырывать из забвения». И далее — о своем ощущении горькой несправедливости: «Мы хорошо знаем, как нацисты обращались с иностранными рабочими. Тем более постыдно, что их мучители получают пенсии куда выше, чем жертвы»[716].
В текстах конкурсных работ 1982–1983 гг. предельно четко отразилось охватившее школьников смешанное чувство негодования и изумления. «Моя идиллическая родная деревня вдруг стала для меня чужой и страшной»[717], — сокрушался Кристиан Минкус, выпускник школы поселка Йарцт, расположенного в окрестностях Дахау. «До сих пор, — писали ученицы гимназии города Крефельд (Рурская область), — мы не слышали ни единого слова о людях, которые в течение пяти лет в значительной степени определяли лицо нашего города… Забыта судьба более чем десяти миллионов иностранцев, которые во время войны по преимуществу насильно были привезены в Германию»[718]. Еще одно типичное высказывание: «Мы были крайне удивлены, узнав, что наш городок Твист со всех сторон был окружен лагерями военнопленных. Мы стали исследователями почти что забытых событий Второй мировой войны» [719] (совместная работа учеников 9-го класса). Информационный листок поселка Фрицлар в Гессене цитировал премированную конкурсную работу, выполненную учениками 12-го класса: «Это происходило не только в Освенциме, в Берген-Бельзене или в других отдаленных лагерях, но у нас, в наших селах, в соседнем шталаге… Еще живы свидетели, еще живы жертвы»[720].
Определяющим в десятках работ стало чувство милосердия, обращенное к жертвам нацистского режима: «Одетые в рубища, с ногами, обмотанными тряпками, они были вынуждены исполнять тяжкую работу. Некоторые были лишены сил, они падали и умирали… Тот, кто видел, как люди (“недочеловеки” — так называли их нацисты) мертвыми вываливались из вагонов на железнодорожной станции, кто наблюдал, как пленные тащили на тележках трупы своих товарищей, тот, кто издалека следил за тем, как охранники заставляли вконец истощенных людей выполнять норму, — тот не может рассказывать об этом без содрогания»[721].
Анна Мирсва и Биргит Кюль, гимназисты из Марля в Рурской области, писали, основываясь на свидетельствах очевидцев: «Тогдашние жители Рёмерштрассе каждое утро перед началом утренней смены на шахте могли слышать стук деревянных башмаков по замощенной булыжником улице. Русские шли по десять человек в ряд, занимая все пространство улицы». Немцы старшего поколения хорошо запомнили русские слова «раз-два-три», «давай-давай», «миска», «махорка», «хлеб»… В работе приводится выдержка из письма бывшего советского пленного: «Было очень тяжело: голод, болезни, ужасные условия труда, побои. Дважды в неделю — во вторник и в четверг — мы провожали из нашего лагеря колонны больных, уже не способных к труду людей. Они направлялись в лагеря уничтожения. За два года состав нашего лагеря, насчитывавшего около двух тысяч человек, сменился трижды»[722].
Десятиклассники из Бергкамена опубликовали фотографию неизвестного остарбайтера, получившую впоследствии широкое распространение. «Этот снимок, — писали они, — был передан нам фрау С., которая сохранила его и разрешила нам сделать увеличенную копию. Фотография была сделана тайком в кухне крестьянского дома. Перед нами юноша, которому, пожалуй, около 18 лет, он очень серьезен. Его можно пожалеть. На его одежде видна нашивка “OST”. Каждый депортированный из Советского Союза должен был носить этот знак отличия. Он показывает нам свой номер. Фрау С. говорила, что он нередко работал в ее хозяйстве, был очень скромным, симпатичным и интеллигентным молодым человеком. Мы ничего не знаем о его дальнейшей судьбе. Удалось ли ему вернуться на родину или его могила находится на кладбище в Бергкамене?»[723].
Почему юношам и девушкам, родившимся через два десятилетия после окончания войны и выросшим в обстановке сытости и стабильности, запала в душу эта больная тема? Вот к каким взрослым выводам пришел Дирк Румберг во время работы над проектом: «Исследование национал-социализма — это нечто принципиально иное, чем Исследование Тридцатилетней войны. Я должен постоянно придерживаться определенной политической позиции. Политику и историю просто-напросто невозможно отделить друг от друга… Главный вопрос для меня состоит в следующем: что нужно делать, дабы помешать возрождению нацистской системы?»[724]. И совсем не по-детски рассуждала десятиклассница из Хамма Габриэле Райциг: «Существует прямая взаимосвязь между историческим и политическим сознанием. Современное общество не может, по нашему мнению, пренебречь опытом прошлого. Напротив, этот опыт необходимо использовать, сделать достоянием сегодняшнего дня»[725].
«Когда работы начали поступать в жюри, — вспоминал гамбургский педагог профессор Бодо фон Боррис, — их количество и их качество превзошли все наши ожидания… Поражала способность детей проявить симпатию к жертвам нацизма, понять ситуацию, в которой оказались попутчики режима»[726]. Член куратория профессор Клаус фон Бисмарк, бывший офицер вермахта, после войны — руководитель телерадиокомпании WDR, президент Института имени Гёте, вспоминал: «Школьники меняли сложившиеся, в том числе и мои, мнения. Авторы работ были более самостоятельными и более оптимистичными, чем мне представлялось. У них были собственные идеи! Они совсем не думали о том, чтобы тащиться вслед за учителем»[727]. Член жюри конкурса профессор Вольфганг Якобмайер отмечал: «Если мы рассмотрим все это в комплексе: увлеченность школьников проблематикой остарбайтеров, качество представленных сочинений, с одной стороны, и отсутствие интереса к этой теме у историков-профессионалов, с другой, то поймем, что мы имеем дело с историографическим событием, значение которого далеко выходит за пределы конкурса»[728].
Норберт Фрай, говоря о президентском историческом конкурсе, воздал должное «юношескому любопытству — наивному и свободному от предрассудков», позволившему «пробудить коллективную память и высветить “белые пятна”, оставленные “взрослой” исторической наукой»[729]. Оценивая работы школьников, Мартин Брошат указывал на их «исторически значимый отказ от традиционной Heimatgeschichte» (локальной истории), которая была лишена критического подхода, а зачастую носила апологетический характер[730]. «Тот, кто стремится к исследованию конкретной истории, должен читать работы школьников»[731], — в этой оценке Вольфганга Якобмайера нет ни малейшего преувеличения.
Сочинения, представленные на конкурс и находившиеся, казалось бы, в зоне любительского историописания, далекой от магистрального направления исторических изыскании, стали существенным дополнением к корпусу профессиональных исследований, в известной мере — вызовом, обращенным к научному сообществу.
По мнению Рейнгарда Рюрупа, школьные исторические конкурсы стали «частью культурного и научного ландшафта ФРГ», их с полным основанием можно причислить к «традиции демократических движений в Германии». Он подчеркнул, что существует неразрывная взаимосвязь между характерной для конкурсов методикой изучения истории повседневности и «извлечением уроков из забытой, вытесненной из памяти истории»[732].
Только в середине 1980-х гг. профессиональные историки ФРГ обратились к судьбам граждан европейских стран, насильственно угнанных в нацистскую Германию. Этому комплексу нацистских преступлений против человечности посвящены новаторские монографии Вольфганга Якобмайера и Ульриха Герберта[733]. Их исследования тесно связаны с конкурсом школьных исторических работ: первый является членом научного совета конкурса, второму принадлежит заслуга издания сборника, включившего лучшие работы конкурсного тура 1981–1982 гг.
Система нацистского рабского труда — эта, по определению Герберта, «непрерывная цепь нарушений прав человека, жестокостей и подлостей» — была осуждена Нюрнбергским международным трибуналом. «Но эта тема, — подчеркивал автор, — никогда не была в ФРГ предметом открытых дискуссий». В работах по истории диктатуры она «не рассматривалась вовсе или же находилась на далекой периферии исследований». Герберт указывает на то, что за преступное использование рабского труда несут ответственность (что само собой разумеется) не только представители коричневой элиты, но и простые немцы. «Убийство миллионов евреев тщательно скрывалось, преступления против жителей оккупированных регионов происходили далеко, “где-то там, на Востоке”. Но иностранных рабочих нельзя было полностью изолировать, они находились среди немцев, в жилых кварталах, на рабочих местах». Верх в отношении к «остарбайтерам», констатирует ученый, взяли «расовая ненависть к русским и страх перед большевизмом», «дискриминация русских и поляков считалась столь же обычной, как ежедневные картины колонн полуголодных людей, двигавшихся ежедневно на работу по городским улицам»[734]. По оценке еженедельника «Die Zeit», положения монографии Герберта «невозможно ни опровергнуть, ни поставить под вопрос»[735].
Участникам конкурсных туров 1980–1983 гг. сегодня уже далеко за сорок. Только некоторые из них стали профессиональными историками, но все они получили урок гражданского воспитания и, как пишет одна из лауреатов Катя Фауссер (Мюнстер), «сохранили в своей жизни заряд конкурса, сберегли незаурядный интерес к социальным проблемам, к способам их решения»[736].
Работы немецких школьников (как опубликованные, так и неопубликованные, но бережно хранящиеся в архиве Фонда Кёрбера) содержат ценные документы по различным аспектам истории Третьего рейха. Этот корпус источников еще ждет своих исследователей. Школьниками были собраны столь многочисленные документальные источники, что на их основе Фондом Кёрбера и Немецкой евангелической церковью была организована передвижная выставка о судьбах советских военнопленных и остарбайтеров, вызвавшая значительный отклик в различных районах ФРГ[737]. На открытии выставки в Бонне в апреле 1985 г. присутствовали сотрудники двух десятков дипломатических миссий.
«Перед нашими глазами в непосредственной близости проходит сама история, — говорил на торжественной презентации выставки президент ФРГ Рихард фон Вайцзеккер. — Юноши и девушки исследовали страдания людей, муки которых происходили в тех самых местах, где сегодня живут участники конкурса. Именно это помогло понять проблематику иностранных рабочих и военнопленных — куда лучше, чем любые теоретические рассуждения. Исходя из принципов человечности, выставка раскрывает темные страницы нашей истории и помогает нам, представителям старшего поколения, извлекать уроки из нашего прошлого»[738].
«Цель выставки, — отмечал Вольф Шмидт, — состояла в том, чтобы внести вклад в доверие между нашими народами, в разрушение недоверия и неприязни… Когда речь идет о расизме и принудительном труде, мы привычно вспоминаем жертвы со стороны евреев, носивших желтую звезду, а в последнее время и со стороны цыган, отмеченных черным треугольником. Но на смерть были обречены поляки, носившие знак “Р” и советские граждане с нашивкой “OST”»[739]. Дитер Галински так подводил итоги работы выставки: «Тема страданий и смерти военнопленных и насильственно угнанных рабочих постепенно обрела свое место в общественном сознании Федеративной Республики… Экспозиция вносит свой вклад в дело мирного сотрудничества народов Востока и Запада»[740].
Участие в конкурсе определило жизненный путь Анны Розмус — школьницы (позднее студентки) из баварского города Пассау. Круглая отличница, дочь усердных прихожан католической церкви, 20-летняя выпускница монастырской гимназии по совету учителя истории начала изучать следы, оставленные нацистским режимом в городе с традиционно клерикальным, консервативным образом жизни.
Пассау — в те времена маленький город, где все знали друг друга (он насчитывал в 1933 г. 25 тысяч жителей, преимущественно католического вероисповедания). Для большинства горожан явно предпочтительной была следующая трактовка периода диктатуры: «Три или четыре нациста, десять глупцов, все остальные — противники национал-социализма»[741].
Епископ, бывший обербургомистр, судьи, вышедшие на пенсию профессора университета — все они были добрыми знакомыми ее родителей — вопреки ожиданиям наотрез отказались отвечать на вопросы гимназистки о происходившем «тогда» в Пассау. Анне сходу запретили работать в городском архиве, а его начальник возмущался тем, что изучение нацистского периода «может быть доверено недоучившимся гимназистам».
Потребовались немалые усилия, неоднократные обращения к федеральным властям, чтобы добиться хотя бы частичного разрешения. Стандартные ответы на письма с просьбой об интервью: «Я не располагаю соответствующими сведениями»; «У меня нет ни сил, ни желания отвечать на поставленные вопросы»; «Прошу Вас ни в коем случае не упоминать моего имени». Одна из подруг Анны, к отцу которой она направила письмо, недвусмысленно посоветовала ей отказаться от бесед с представителями городской элиты: «Это будет отвечать как твоим, так и их интересам»[742].
«Вокруг меня, — вспоминала впоследствии Розмус, — была выстроена стена, которая становилась все выше. Одни были слишком старыми, чтобы помнить, другие слишком молодыми, чтобы видеть события прошлого»[743]. Холодная война наложила неизгладимый отпечаток на восприятие западными немцами сущности гитлеризма. «Каким бы скверным ни был нацистский режим, русские еще хуже»[744], — таким было типичное суждение многих рядовых жителей Пассау.
Раскрытие нежеланной правды о нацистском периоде вело к травле Анны со стороны обывателей. В ее адрес звучали недвусмысленные угрозы. Под окнами ее квартиры устраивали кошачьи концерты, беспрерывно звонили по телефону, грозились похитить новорожденную дочку… Порой Анной овладевало отчаяние: «Невозможно работать в этом городе, где люди не способны учиться… Лишить жизни — это невозможно, а вот заставить замолчать — это вполне возможно»[745].
И все же сочинение было подготовлено. На основе бесед с участниками событий и архивных данных была реконструирована картина прямой поддержки нацистского режима правящей верхушкой Пассау (в том числе иерархами и рядовыми священниками католической церкви), их участия в дискриминации и отправке на смерть евреев, в подавлении оппозиции любого толка. После захвата Австрии и Чехословакии ремесленники и торговцы Пассау получили новые заказы и новые рынки сбыта. Перед участницей президентского конкурса встала отторгавшаяся в тогдашней ФРГ проблема массовой поддержки нацистского режима, проблема так называемых попутчиков как «жертв системы и как ее инструментов»[746].
По результатам конкурса Анна Розмус получила федеральную награду, а через два года она, уже студентка университета, выпустила солидную монографию «Сопротивление и террор — пример Пассау». В 1984 г. книга была удостоена литературной премии имени Софи и Ганса Шолль. Выход книги стал поводом к новому этапу травли Анны жителями ее родного города. Клерикальная баварская публика открыто мстила «разгребательнице грязи»: «Русское дерьмо!», «Катись в ГДР!», «Мы свернем тебе голову!». Брат нацистского преступника, ставший редактором ежедневной газеты, возбудил против Розмус судебный процесс по обвинению в клевете и в нарушении закона о защите персональных данных.
Журналист Армин Айххольц, выступавший на официальной церемонии вручения премии, назвал труд Розмус «книгой о противодействии памяти, о вытеснении памяти»[747]. Она стала общегерманской знаменитостью, приобрела навыки профессионального исследователя, выпустила несколько книг, не раз была жертвой судебных разбирательств. По мотивам ее биографии известный немецкий режиссер Михаэль Верховен в 1989 г. поставил фильм «Дрянная девчонка», героиня которой Соня Розенбергер ведет неравную борьбу за реконструкцию подлинной истории своего городка в нацистские времена. В начале фильма режиссер обращается к зрителям: «Речь не идет об истории определенного города в Германии. Мы хотим рассказать правду обо всех городах нашей страны»[748]. Кинокартина имела шумный успех (но, конечно же, не в Пассау!), была номинирована на премию «Оскар». И только в родном городе Анну по-прежнему называли «ведьмой из Пассау»…
Последнее десятилетие существования ГДР характеризуется попытками ряда историков добиться прорыва в изучении германской истории нацистского периода, выйти за рамки сложившейся историографической традиции. Это в полной мере относится к творчеству Вольфганга Руге, который в книге «Конец Веймарской республики» (в русском переводе: «Как Гитлер пришел к власти»)[749] не только обобщил многочисленные новые документы, связанные с государственным переворотом 30 января 1933 г., но впервые в историографии ГДР обратился к подробному анализу политической биографии Гитлера. Впервые был создан не утративший своего значения и сегодня целостный очерк истории нацистской партии, принадлежащий Курту Петцольду и Манфреду Вайсбеккеру[750]. К этим трудам примыкает монография Иоахима Петцольда «Демагогия гитлеровского фашизма»[751].
Международное признание получили основанные на новых архивных документах работы, посвященные экономическому и политическому курсу германского фашизма в годы Второй мировой войны, прежде всего оккупационной политике на советских территориях[752]. Отнюдь не случайно Ральф Джордано, выпустивший в конце 1980-хтг. книгу «Если бы Гитлер выиграл войну», указывал на непреходящую ценность исследований ученых ГДР по данной тематике[753].
Достижением европейского масштаба стала документальная серия «Европа под властью свастики» (редакция Вольфганга Шумана и Людвига Нестлера)[754]. В последний год существования ГДР был выпущен сборник «Путь к войне», на страницах которого во многом по-новому была освещена проблематика внутренней и внешней политики рейха. Среди авторов коллективного труда — Дитрих Айххольц, Курт Петцольд, Манфред Вайсбеккер, Олаф Грёлер, Герхарт Хасс[755]. Курт Петцольд одним из первых обратился к непозволительно долго замалчиваемой в ГДР теме преследования и физического уничтожения евреев в годы Второй мировой войны[756].
В мае 1975 г. Мартин Брошат выступил с докладом на международной научной конференции в Веймаре, посвященной 30-й годовщине окончания Второй мировой войны. Но в ГДР были недовольны тем, что Брошат протестовал против трактовки нацистской диктатуры только как «продукта капитализма». Он называл «проблематичным» тезис о «тождественности германского фашизма и монополистически-капиталистического империализма». Осторожно, применяя привычную для ГДР терминологию, Брошат советовал ученым-марксистам проследить, как функционировала «система государственно-монополистического господства», «в чьих руках находились рычаги экономической и политической власти, в чьих интересах осуществлялась эта власть и была развязана Вторая мировая война», как развивался «комплекс опосредованных связей между империализмом гитлеровско-гиммлеровского образца и классическим империализмом, о котором писал Ленин». Позиция Брошата не вызвала восторгов и в ФРГ: он явно несвоевременно убеждал западногерманских коллег в «необходимости интенсивного научного диалога», призывал их «учиться толерантности»[757].
Прошло несколько лет, прежде чем в обоих германских государствах не только начала осознаваться необходимость сотрудничества исследователей истории нацистского периода, но и были предприняты некоторые шаги в этом направлении. Замысел и начало осуществления совместного исследовательского проекта были обязаны творческой инициативе и незаурядной энергии Мартина Брошата.
Стремление к партнерскому сотрудничеству с учеными ГДР было исключением, никак не правилом, для западногерманских историков. Итальянский исследователь Густаво Корни констатирует, что представители ФРГ «не только игнорировали возможность диалога, но положили в основу отношений с восточными коллегами позицию превосходства, а подчас и неприемлемой заносчивости»[758].
Осенью 1986 г. Брошат, приложив немалое дипломатическое искусство, достиг договоренности с руководителем архивной службы ГДР Людвигом Нестлером о подготовке параллельных текстов, касающихся предвоенного курса различных фракций нацистской элиты: генералитета, дипломатов, монополистов, бонз НСДАП, церковников, юристов, аграриев, медиков, университетских профессоров.
Проблематика проекта была определена следующим образом: ответственность германских правящих кругов за подготовку Второй мировой войны. Этот выбор свидетельствовал о внимании западногерманской стороны к научным достижениям и методологии исследований, осуществлявшихся их коллегами из ГДР. В политическом и исследовательском пространстве существовал консенсус относительно того, что «война была развязана Германией». И поэтому, был уверен Брошат, «вопреки различным историко-теоретическим установкам», удастся добиться «критического диалога» и прогресса в «изучении основ национал-социалистического режима»[759].
В марте 1987 г. состоялось подписание совместного протокола и формирование коллектива из первоклассных профессионалов. Замысел был по-настоящему новаторским. Перед читателем будущей книги должно было возникнуть некое подобие стереоскопической картины истории нацистского режима. Начиная работу над совместным трудом, Брошат выразил надежду на то, что он будет служить делу «частичного согласия или, по крайней мере, созданию точек соприкосновения», «непредвзятому исследованию некоторых табуизированных тематических комплексов», «преодолению продолжавшегося десятилетия раскола науки и идеологических окопных сражений». Условием осуществления проекта, полагал его инициатор, должен быть взаимный отказ как от «нетерпимо-догматического антикоммунизма», так и от «разоблачения ФРГ как питательной среды неофашизма». Это совсем не означало, что разногласия историков двух стран должны были замалчиваться или затушевываться. Напротив, в совместном протоколе подчеркивалось, что обе стороны «решились на эксперимент сотрудничества, в ходе которого, поскольку это возможно, следует добиваться консенсуса, не сглаживая различий, но, напротив, добиваясь их плюралистического сосуществования». В ходе подготовки совместного труда и дискуссий о представленных манускриптах происходило, по словам Брошата, плодотворное «обращение к недогматическим концепциям», возникали «плодотворные исследовательские импульсы»[760].
Брошат выражал надежду на то, что в восточногерманской историографии Третьего рейха под знаком «эрозии догматических форм марксистских воззрений» происходило безоговорочное понимание проблем, до сих пор находившихся под знаком табу». Аналогичные процессы обновления наблюдались, по мнению Брошата, в сфере западногерманских исследований современной истории, что заключало в себе возможность «диалога после периода болезненного антагонизма»[761].
Людвиг Нестлер, руководивший восточногерманской частью коллектива, в свою очередь, так сформулировал общую задачу: «преодолевать барьеры, которые основаны на примитивном мышлении, на образах врага», добиваться создания «свободной, деловой атмосферы сотрудничества», формировать «новые подходы к дифференцированной трактовке механизма нацистской диктатуры»[762].
В соответствии с согласованным обеими сторонами планом для освещения каждой из проблем было привлечено по два ученых из ФРГ и ГДР соответственно. Читатель мог получить уникальную возможность сопоставить точки зрения двух историографий и вступить с ними в диалог. В состав западногерманских авторов входили Мартин Брошат, Клаус Швабе, Лудольф Хербст, Клаус-Юрген Мюллер. В число восточногерманских — Людвиг Нестлер, Вольфганг Руге, Вольфганг Шуман, Манфред Вайсбеккер, Пауль Хайбер. Была достигнута договоренность, что общий труд будет издан не от имени каких-либо организаций, а от имени ученых из ФРГ (Брошат и Швабе) и из ГДР (Нестлер и Руге).
Вольфганг Руге, которого я посетил в Потсдаме, увлеченно вспоминал, как осуществлялся совместный научный проект, как изживались взаимные предрассудки, с каким энтузиазмом развернулась коллективная работа над предисловием к сборнику. Ученые ГДР и ФРГ, отмечалось в совместном предисловии к изданию, осознают ответственность за то, чтобы рассказать правду о причинах Второй мировой войны. «Долгие годы историки двух германских государств исследовали эту проблематику, находясь в изоляции друг от друга, будучи втянуты в политико-идеологические разногласия между Востоком и Западом… Достигнут консенсус по вопросу о том, что германские правящие круги несут ответственность за развязывание Второй мировой войны». Важнейшее значение имел согласованный тезис о том, что «оба германских государства несут особые обязательства по укреплению мира, хотя их обоснование является различным»[763].
Во время совещаний, которые проходили с марта 1987 г. по октябрь 1988 г. в различных городах Западной и Восточной Германии, дискуссии принимали достаточно острый характер. Но график совместной работы неуклонно осуществлялся, и в конце 1988 г. были подготовлены к печати тексты, заключен договор с издательствами «Siedler» и «Akademie-Verlag» о параллельном выпуске сводного тома для ФРГ и для ГДР. Проект, по словам Клауса Швабе, «приобрел собственную динамику»[764]. Шла активная подготовка и издательская обработка текстов. На вторую половину августа 1989 г. планировались пресс-конференции и презентации томов, которые должны были синхронно проходить на Востоке и на Западе Германии.
Разногласия сторон при этом сохранялись и становились полем для дискуссий, в частности, по вопросу о «факторе Гитлера». Прямым отражением таких споров явилась установка Брошата: «Гитлера можно назвать медиумом и катализатором той энергии и тех процессов, которые возникали и происходили вне этого человека. Но без осуществленных им взаимосвязи и трансформации указанных моментов они не сыграли бы столь могущественной роли… Я считаю необходимым рассматривать данный личностный фактор как своего рода структуру. Исключение Гитлера из исторического анализа или низведение его до роли “главного агента” монополистического капитализма означает принижение “фактора Гитлера”, учет которого безусловно необходим для понимания силы воздействия национал-социализма»[765].
Но едва начавшееся сотрудничество ученых двух германских государств вызвало нескрываемо злобную реакцию шеф-идеолога СЕПГ Курта Хагера. Люди, группировавшиеся вокруг него, явно опасались утратить контроль над исторической наукой. Они страшились того, что исследователи придут к самостоятельным выводам и оценкам, что на ГДР распространится начинавшийся в СССР процесс раскрепощения исторической мысли. В ноябре 1988 г. в ГДР было запрещено распространение советского журнала «Спутник». Повод: не отвечавшие взглядам руководителей СЕПГ публикации по проблематике предыстории Второй мировой войны. Весной 1989 г. Хагер говорил в кругу приближенных: «Вопросы, обращенные к истории, становятся все горячее»[766].
12 января 1989 г. Нестлер, Руге и Хайдер были вызваны в отдел науки ЦК СЕПГ, где им в ультимативной форме было предложено заявить западногерманской стороне о том, что совместная работа «не может быть продолжена по политическим причинам». В письме Нестлера, адресованном Брошату и явно написанном под диктовку партийных чиновников, говорилось о мнимой причине разрыва: «Содержание отдельных рукописей западногерманской стороны противоречат условиям соглашения». Брошат реагировал немедленно: «Я не могу согласиться ни с одним пунктом Вашего письма… На деле речь идет о запрете, осуществленном высокой политической инстанцией»[767].
В открытом письме Брошата (который был уже смертельно болен) историкам ГДР от 5 апреля 1989 г. говорилось: «Я уверен, что вынужденный отказ от сотрудничества в равной мере задевает и вас, и нас». Он выражал сожаление в том, что восточногерманские историки «проявили малодушие и отделались благоразумным молчанием». Брошат пожелал им на будущее «быть более мужественными и не уклоняться от защиты своих убеждений». Последние слова письма были такими: «Мы расстаемся с чувством, в котором не только тревожное и гневное разочарование, но и надежда. Еще не вечер!»[768]. Быстрее, чем этого ждал Брошат, произошло крушение партийного контроля над исторической наукой ГДР. Прекратила существование и Германская Демократическая Республика…
Глубокие противоречия общественно-политической системы ГДР, ее падение неразрывно связаны с эрозией антифашистского сознания в Германской Демократической Республике. К сожалению, на Востоке Германии был исчерпан первоначальный импульс извлечения уроков из прошлого, неразрывно связанный с заветами борцов Сопротивления, с благотворным воздействием романов Анны Зегерс и Ганса Фаллады, драм Бертольта Брехта и Фридриха Вольфа. Потускнели антифашистские идеалы, вдохновлявшие некогда создателей и посетителей мемориальных центров в Бухенвальде, Заксенхаузене, Равенсбрюке.
Петер Бендер не без горечи констатировал: «ГДР начинала с большим размахом, с привлечением многих сил. И ее образ выглядел куда лучше, чем образ западногерманского государства. Но антифашизм ГДР со временем поблек, приобретя черты догматизации, героизации и ритуализации»[769].
Уже в течение многих лет в немецкой политической и научной прессе идут дискуссии о роли и характере антифашизма в ГДР, который обычно именуется «приказным», «принудительным», «административным», «пропагандистским». Эпитеты такого рода во многом справедливы, особенно применительно к последней фазе развития страны.
Буквально накануне падения Берлинской стены на страницах ведущего идеологического журнала СЕПГ был опубликован рапорт, из которого явствовало, что в течение 1988 г. было проведено 36 тысяч «антифашистских мероприятий», в которых участвовало более 1,6 млн юношей и девушек[770]. Какой характер носили эти «мероприятия»? Перед нами свидетельства школьников Тюрингии о посещениях мемориала в Бухенвальде: «Это было связано с вступлением в Союз свободной немецкой молодежи. Нас вызывали по одному, мы называли свое имя, нам вручали билеты ССНМ. Для 90 процентов ребят из моего класса это было обязаловкой. Мы быстрым шагом промаршировали через территорию лагеря, смотря по сторонам»; «Дело заключалось не столько в Бухенвальде, сколько во вступлении в ССНМ. Нам выдали там голубые форменные рубашки, которыми мы очень гордились. Мы чувствовали себя повзрослевшими»[771].
Власти, а вместе с ними и ученые предпочитали не замечать регресса в общественном сознании, роста неонацистских настроений среди молодежи ГДР. На последнем конгрессе историков ГДР (февраль 1989 г.) тревогу по этому поводу выразил не представитель академического цеха, а журналист Франк Шуман: «Юноши и девушки посещают антифашистские мемориалы, они регулярно участвуют в антифашистских митингах, но как их готовят к этому? Не выродились ли такие экскурсии в ритуальные обязательные мероприятия, которые только потому и проводятся, что они предписаны учебным планом или календарем знаменательных дат?» Шуман привел выдержки из полученного им письма: «Почему наши деды и отцы стали сторонниками бесчеловечности? Они жили и живут здесь как граждане социалистического государства, но почему они так мало рассказывают о прошлом, которое они несут в себе? Они молчат о чем-то важном, они вытесняют это из сознания. Но почему мы не задаем вопросов? Почему мы удовлетворены тем, что нас кормят бесстрастными, упрощенными фразами, которые являются лишь формой умолчания? Пожалуй, это замалчивание правды, этот непреодоленный груз, прорастает в нас самих?»[772].
Характерны относящиеся к 1990 г. признания ученых Германской Демократической Республики. Рольф Рихтер назвал историю антифашизма в ГДР «историей неиспользованных или утраченных возможностей»[773]. Ганс Коппи, исследователь немецкого Сопротивления, сын казненных нацистами участников «Красной капеллы», сокрушался: в ГДР «не произошло всеохватывающей гуманизации общества, не были использованы шансы превращения антифашизма в фундамент политической культуры»[774].
Но все же характеристики антифашизма в ГДР как «принудительного» или «административного» скорее всего отражают состояние ментальности, еще не отошедшей от идеологических схваток холодной войны. Разумеется, общественное сознание ГДР было внутренне противоречивым. Бернд Фауленбах считает, что «для многих восточногерманских граждан, особенно для молодежи, антифашизм был серьезной попыткой соединить опыт прошлого и политические устремления»[775]. Юрген Кокка видит в антифашизме ГДР не только его ритуальные черты, но и попытку «решительного отхода от трагического отрезка германской истории». Именно это ядро общественного сознания следовало бы, по мнению Кокки, «активизировать, пестовать, очищать от наслоений»[776].
Оглядывясь назад, Манфред Вайсбеккер писал о внутренних противоречиях антифашизма, который, «с одной стороны, мог быть использован в качестве официального прикрытия, а с другой стороны, был укоренен среди широких кругов населения»[777]. «Если в будущей Германии, — продолжал историк, — не будет антифашизма, то она станет страной, открытой для правоэкстремистских, расистских, националистических и неонацистских сил»[778]. Фриц Клейн твердо убежден в том, что антифашизм в ГДР «не исчерпывался политическими директивами руководства СЕПГ», в его структуру входили «неподдельные, благородные импульсы, определявшие жизнь и действия многих граждан», в том числе «тех людей, которые критически противостояли политической системе»[779].
Ныне, когда в объединенной Германии третируются труды ученых восточной части страны (не говоря уже о самих ученых) уместно привести слова профессора Мюнхенского университета Винфрида Шульце, решительно выступившего против «тотального замалчивания историографии ГДР», которая — «при всей критике в ее адрес» — была «вызовом, обращенным к исторической науке Федеративной Республики Германии»[780].
За пределами официальной исторической науки оставалась важнейшая проблема — проблема ответственности рядовых немцев за преступления рейха. Франц Фюман, один из талантливых представителей литературы ГДР, бывший солдат вермахта, вопреки общим настроениям писал в 1985 г.: «Без меня и мне подобных Освенцим был бы невозможен. Я был частью нацистского целого, частью, которая функционировала так, как и должна была функционировать»[781]. Убежденным критиком поспешных и небезопасных утверждений о ненужности «преодоления прошлого» на территории «германского государства рабочих и крестьян» являлась Криста Вольф — выдающаяся писательница ГДР. «Мы знаем, — признавала она в 1986 г., — чересчур мало о времени, о котором написано чудовищно много. Я имею в виду время фашизма в Германии. До сих пор нет ответа Hà вопрос: как это стало возможным, как это было на самом деле?»[782]. Выступая в октябре 1989 г., Криста Вольф прямо связывала надвигавшееся крушение ГДР с тупиками исторического сознания: «Люди, именующие себя “триумфаторами истории”, не сумели извлечь уроки из собственного прошлого, из прошлого попутчиков — заблуждавшихся, веривших в национал-социализм»[783].
Среди совестливых представителей интеллигенции ГДР были и активные участники диссидентского движения Мартин Гутцайт и Маркус Меккель, считавшие, что «нацистское наследство сохранилось в мышлении граждан ГДР», что там все же «не произошло необходимого полного признания собственной исторической вины»[784].
Полемизируя с господствующими в современных изданиях тенденциозными итоговыми оценками развития исторической науки в ГДР, Курт Петцольд замечает: «Еще не написана сравнительная история того, как в двух германских государствах в течение сорока лет шел процесс извлечения исторических уроков из периода фашизма и войны. Тот, кто сегодня приступает к конкретной разработке этой проблемы, немедленно вступает в противоречие со стереотипами, согласно которым население ГДР отдалось во власть предписанного сверху (не без помощи историков) антифашизма»[785].
Сорокалетнее существование Германской Демократической Республики связано не только с авторитарными — по советскому образцу — методами правления, но и с попытками (пусть далеко не во всем удачными) разрыва с прошлым и извлечения уроков из прошлого, с верой в антифашистские идеалы. Наверное, нескоро будет дана всесторонняя оценка исследований нацистской диктатуры историками Германской Демократической Республики. Станет ли опыт ГДР в сфере научного постижения феномена Третьего рейха и извлечения из него уроков — опыт обретений, утрат и несостоявшихся возможностей — значимой страницей или же малозаметной сноской в большой книге мировой и германской исторической мысли?