ГЛАВА ШЕСТАЯ ГЕРМАНИЯ, QUO VADIS?

Все это было. Было и прошло.

Так почему ж быльем не порастает?

Так почему ж гудит и не смолкает?..[786]

Борис Слуцкий

В последнем десятилетии XX в. политический ландшафт современной Германии и современной Европы неузнаваемо изменился. Произошли события, прежде казавшиеся абсолютно невозможными. Осенью 1989 г. рухнула Берлинская стена, а через год на карте континента исчезли привычные контуры Германской Демократической Республики. Возникло единое германское государство.

Объединение Германии поставило историческую науку и историческое сознание страны перед необходимостью постижения смыслов этого события национального, континентального и мирового значения. На смену первоначальной эйфории постепенно пришел трезвый анализ ситуации в «новой Федеративной Республике». После проявлений всеобщего восторга зазвучали голоса, исполненные ответственности и озабоченности.

Юрген Кокка, один из самых проницательных аналитиков современной германской истории, с грустью отмечал, что «реальное развитие лишь в незначительной степени отвечает оптимистическим ожиданиям и высоким надеждам активных деятелей 1989 г.». «Объединенная Германия, — продолжал ученый, — не является простым продолжением прежней Федеративной Республики. Возникли новые зоны напряженности, поле внутриполитических и внешнеполитических действий расширилось, но решение задач ориентации ныне существенно затруднено»[787]. Гельмут Кёниг выразил свою точку зрения: «Необходима была новая ориентация политического сознания ФРГ… Исчезала казавшаяся столь прочной опора на свидетельства современников. Померкли непосредственные впечатления о нацистской диктатуре. Не стало ГДР как главного антипода»[788].

«В 1989–1990 гг., — констатировал Аксель Шильдт, — многие люди надеялись или же, напротив, опасались того, что единство Германии приведет к перемещению публичных дискуссий о нацистском прошлом в замкнутое пространство исследовательских центров. Но произошло нечто противоположное»[789]. К аналогичному выводу пришел Бернд Фауленбах: «Тематика нацистского периода не была оттеснена на второй план, напротив, она осталась важнейшим сюжетом публичных дискуссий»[790].

В 1990-е гг. в ФРГ возрос спрос на обобщающие труды по проблематике Третьего рейха, содержание которых позволяет выявить современный уровень и определенные тенденции развития современной германской исторической науки. Речь идет о получивших значительный общественный резонанс и полностью сохраняющих научно-политическую значимость монографиях Йоста Дюльфера[791], Бернда Юргена Вендта[792], Лудольфа Хербста[793], Карла-Йозефа Хуммеля[794], которые увидели свет в 1992–1998 гг., в принципиально новой исторической и историографической ситуации.

Рассматриваемые издания опубликованы признанными авторитетами в исследовании нацистского режима. Вендт, Дюльфер и Хербст — профессора ведущих немецких университетов, Хуммель руководил действующей в Бонне Комиссией по современной истории германского католицизма. Ученые принадлежат к послевоенным поколениям немецкой интеллигенции. Вендт в год капитуляции Германии заканчивал начальную школу. Хербст и Дюльфер в конце войны были двухлетними детьми, а Хуммель родился спустя год после конституирования ФРГ.

Историки представляли направления, основные научные (да и политические) установки которых далеко не всегда совпадали. Их учителями были исследователи, стоявшие у истоков разработки проблематики нацистского режима. Дюльфер начинал под руководством Андреаса Хильгрубера, Вендт — один из ярких представителей школы Фрица Фишера. Хербст в течение многих лет сотрудничал с Мартином Брошатом. Монографии не одинаковы по объему и явно предназначены для различных категорий читателей. Если работа Вендта выполнена в традиционной манере «история событий», то другие исследователи предпочли изложение в стиле «история структур».

Все четверо избрали подчеркнуто взвешенную тональность своих произведений, они, как правило, не вступают в прямую полемику с оппонентами, но содержание книг неразрывно связано с ходом и итогами длительных дебатов о германском фашизме, которые ведутся в ФРГ в течение нескольких десятилетий.

С точки зрения Вендта, в ходе непрекращающихся споров о нацистской диктатуре «меняется перспектива, смещаются акценты, по-иному ставятся вопросы». Историк убежден: «Хотим мы этого или нет, но наша история настигает нас вновь и вновь». И поэтому «основательное и самокритичное извлечение уроков из прошлого» является «не признаком слабости или самобичевания», но «отражением особой ответственности за то, что прошлое никогда не повторится». «Вписывается ли, — вопрошает Вендт, — двенадцатилетний период, в течение которого по вине Германии были уничтожены миллионы людей и весь континент был вовлечен в пучину гибели, в линию преемственного развития германской истории или же он означает радикальный разрыв с этой линией?». В его книге содержится предельно четкий ответ на этот вопрос: нацистская диктатура «ведет свое происхождение из недр истории Германии и является ее неразрывной частью»[795]. Дюльфер следующим образом формулирует свою позицию: «Путь к диктатуре вел из глубин германской истории, но налицо было новое качество преступлений, не вытекавшее из прошлого. Это был разрыв с тем, что именуется западной цивилизацией»[796].

Существование режима и его преступления, подчеркивает Хуммель, «были бы невозможны без согласия и поддержки широких слоев населения». «Тысячи немцев так или иначе участвовали в массовых убийствах… Происхождение, образование и профессии большей части преступников и их пособников ничем не отличали их от других граждан Германии». Гитлеровцам «почти беспрепятственно удалось» привлечь на свою сторону значительную часть трудящихся, в том числе и рабочих, «включив их в нацистское сообщество»[797].

Не менее определенно высказывается и Дюльфер, который с горечью пишет о превращении немецкого народа в «полицейский контингент». При этом круг преступников, по его убеждению, «далеко выходил за рамки СС, включая военнослужащих вермахта, представителей бюрократии и партии вплоть до самых низших чинов, участвовавших в акциях». Хербст указывает на то, что «повседневная практика преступлений» вела к «постепенному формированию сговора между нацистской верхушкой и широкими слоями населения»[798].

Вендт констатирует, что с тезисом о «модернизаторской функции», о неких «позитивных сторонах» нацистского режима модернизации неразрывно связано стремление «нормализовать» национал-социализм, «релятивизировать» его преступления. Действительно, отмечает ученый, на режим работали «наиболее современные технические средства, но они служили реализации самых реакционных антимодернизаторских целей». Налицо были «патология процесса модернизации, разрушение гуманистических ценностей и норм». «Индустриальная цивилизация с ее ужасающими деструктивными силами — вплоть до “циклона Б” — дала нацистам возможность осуществления утопии расово-биологического обновления Германии, обернувшейся — в европейском измерении — убийствами миллионов людей»[799].

Книги Дюльфера, Вендта, Хербста, Хуммеля достойно продолжили эстафету теоретического осмысления феномена национал-социализма, распространения исторической правды о Третьем рейхе. Эти обобщающие труды отразили не прекращающийся в исторической науке ФРГ процесс активного поиска теоретических моделей и путей конкретных исследований национал-социалистической диктатуры. Работы указанных историков противостоят утверждениям, будто бы история национал-социализма уже хорошо исследована и следует-де перенести центр тяжести на тематику «второй германской диктатуры», сузив, ограничив изучение периода 1933–1945 гг.

* * *

В конце 1992 — начале 1993 г., когда отмечалось 50-летие битвы на Волге, Сталинград, по оценке Альфа Людтке, стал «центральной темой печатных и электронных средств массовой информации»[800]. Значительный резонанс вызвали коллективные труды, авторы которых, несмотря на различие отдельных подходов, были едины в оценке войны против Советского Союза как криминальной, противоправной акции, убеждены в том, что поражение 6-й армии стало предвестником закономерного краха нацистской системы. Речь идет о следующих изданиях: «Сталинград. Мифы и реалии одного сражения» (под редакцией Вольфрама Ветте и Герда Юбершера)[801] и «Сталинград. Событие. Воздействие. Символ» (под редакцией Юргена Фёрстера)[802]. Указанные книги и поныне полностью сохранили свою научную и политическую значимость. Первая из них вышла в 2012 г. пятым, дополненным изданием.

В основу сборников легла полидисциплинарная методология реконструкции прошлого, синтез усилий военных историков, психологов, педагогов, медиков, литературоведов. Определенное участие в деятельности авторских коллективов, в розыске и публикации новых документальных свидетельств Сталинградской битвы приняли российские ученые, архивисты, музейные работники. Это был первый, достаточно скромный опыт совместной российско-германской научной деятельности на крайне чувствительном поле истории сражения на Волге.

В статье Манфреда Керига содержится анализ данных личного фонда Паулюса в Федеральном военном архиве и записей радиопереговоров между Манштейном и Паулюсом. Историк указывает: при попытке прорыва из кольца «рассчитывать можно было только на чудо». Он аргументировано опроверг попытки Манштейна снять с себя ответственность за катастрофу[803]. Юбершер опубликовал тексты радиообменов между верховным командованием вермахта и штабом Паулюса. Опираясь на эти документы, ученый пришел к выводу, что командующий армией, требуя «сражаться до последнего патрона» и гарантируя — вслед за Гитлером — спасение окруженных войск, был повинен в «обмане собственных солдат». Нацистские военачальники начали снимать с себя ответственность за поражение еще до завершения Сталинградской операции. В воспроизведенном Юбершером приказе Манштейна от 25 января 1943 г. содержится строгий запрет подчиненным «обсуждать причины краха 6-й армии»: дискуссии об этом «могут принести вред» и поэтому «не должны иметь места». Военнослужащим группы армий «Дон» категорически предписывалась «обязанность молчать» о причинах и обстоятельствах гибели своих товарищей[804].

Ветте раскрывает механизм формирования и функционирования нацистского «мифа о Сталинграде». Во второй половине сентября 1942 г. пресса по прямой команде Геббельса провозгласила Сталинград символическим воплощением перспектив войны и самого существования Третьего рейха. 8 ноября 1942 г., выступая в Мюнхене, Гитлер торжественно заявил, будто бы Сталинград — за исключением «нескольких небольших островков» — взят немецкими войсками. Эта поспешная декларация, от которой уже трудно было отказаться, во многом предопределила содержание и тональность материалов прессы и радио в последующие недели и месяцы. В сводках верховного командования вермахта говорилось «не о том, как происходили события, а о том, как они должны были выглядеть». Только через пять дней после окружения немецких войск в сводке верховного командования вермахта появилось сообщение о «прорыве оборонительного фронта на Дону». Слово «Сталинград» до середины января 1943 г. исчезло со страниц газет, термин «окружение» было запрещено употреблять. По радио и в прессе распространялась версия об «оборонительных боях в районе Волги и Дона», о «фанатическом сопротивлении» немецких частей, «невыносимости» русской зимы, «впечатляющем численном перевесе» Красной Армии, «последних резервах Сталина». 16 января в военной сводке говорилось об «оборонительных боях против сил противника, нападающих со всех сторон». Был признан, таким образом, сам факт окружения армии Паулюса, а немцам отводилась роль защищающейся от нападения стороны. «Эти словесные выверты, — указывает Ветте, — должны были предать забвению тот факт, что вермахт вторгся на несколько тысяч километров на территорию Советского Союза и, уничтожая все на своем пути, дошел до Сталинграда»[805].

30 января 1943 г., выступая в день десятой годовщины прихода нацистов к власти, Геринг говорил уже о «мертвых героях Сталинграда», жертвах Нибелунгов и битве при Фермопилах. Высокопарные тирады в устах Геринга, еще несколько недель назад обещавшего окруженной армии «спасение по воздуху», произвели самое тягостное впечатление на слушавших его по радио солдат. 3 февраля, проводя по поручению Геббельса очередной инструктаж редакторов газет, Дитрих (статс-секретарь в Министерстве пропаганды, обергруппенфюрер СС) потребовал от подчиненных трансформировать национальную катастрофу в «самую героическую песнь германской истории». В речи Геббельса 18 января память о павших солдатах послужила лишь поводом для патетических призывов к «тотальной войне»[806].

Тема Сталинграда, констатирует Ветте, была уже «пропагандистски отработана». Появляется новый мотив фашистской пропаганды (столь существенный для последующих лет): после Сталинграда Германия «защищает Европу и европейскую культуру». Нацистская пресса и радио утверждали, что все военнослужащие 6-й армии погибли, сражаясь «до последнего патрона». Скрывались данные о пленении Паулюса и других генералов. Как сообщает Ветте, был издан строжайший приказ не доставлять семьям в немецком тылу письма из советского плена, изредка прорывавшиеся через Международный Красный Крест. По недосмотру цензуры письмо военнопленного генерал-полковника Хайтца было вручено его родным, но им категорически запретили упоминать об этом, а об окруженных в сталинградском котле сказали: «Они должны быть мертвыми. Таково указание сверху»[807].

Значительный интерес вызывает статья Хайнца Бобераха, основанная на секретных донесениях СД о настроениях в немецком тылу. В конце августа 1942 г., докладывала агентура, бои за Сталинград находились в фокусе внимания большинства немцев, рассматривавших ожидаемое скорое падение города в качестве «решающего поворота» в войне. Но общая оптимистическая картина была заметно подпорчена тем обстоятельством, что определенная часть населения трактовала «поворот» как «прекращение похода на Восток», а некоторые полагали, что силы русских «все еще не ослаблены». Согласно данным, поступившим в начале ноября, «название города» уже действовало «подобно кошмару». Из обзора от 26 ноября явствовало, что нацистской пропаганде не удалось скрыть факт окружения 6-й армии. Если настроение немцев оценивалось в начале января 1943 г. как «удовлетворительное», то чрезвычайно быстро наступила очередь иных формулировок: «скептически-выжидательное состояние», «весь народ в высшей степени взбудоражен», «глубокое потрясение», «четко выраженное уныние», «пораженческие настроения», «усталость от войны, нарастающая от недели к неделе». Отмечалось нараставшее недоверие к официальным источникам информации, обвиняемым в «губительном обмане». Немцы, с тревогой докладывали осведомители, вновь ежевечерне слушают иностранное радио, прежде всего московскую станцию, которая передает на немецком языке списки солдат и офицеров, взятых в плен под Сталинградом[808].

Уцелевшие офицеры и солдаты 6-й армии стали ядром антифашистских групп в советском плену. Генерал-майор Отто Корфес говорил позднее: «Движение “Свободная Германия” возникло из кошмаров Сталинграда»[809]. В современной немецкой историографии на смену предвзятому отношению к «Свободной Германии» приходит объективный подход к тем людям, для которых, считает Александр Фишер, «Сталинград стал символом предостережения». Немцы начали понимать, что «все происходившее на берегах Волги предвещало политическую и моральную катастрофу нацистского режима»[810].

В 90-е гг. прошлого века немецкие исследователи новой генерации настойчиво задавали новые (или вспоминали, казалось бы, прочно забытые старые) вопросы, и прежде всего: кто несет ответственность за гибель немецких войск в замкнутом мертвом пространстве сталинградского котла? Германская историография Сталинградской битвы, отмечает Альф Людтке, отходит от односторонней ориентации на анализ действий «собственной стороны», от трактовки 6-й армии «исключительно в качестве жертвы», с которой «снималась вина за участие в преступлениях». Немецкие ученые сделали первые шаги к постижению «действий и страданий советских солдат и гражданского населения»[811]. Признать свою вину нелегко. Поэтому, указывает Иринг Фечер, многие немцы стремились и стремятся «оправдать себя тем, что они воевали против тоталитарного Советского Союза». Ученый напоминает: «Тот, кто выдвигает подобные аргументы, забывает, что без борьбы Красной Армии не был бы сокрушен вермахт… Русские солдаты сражались во имя защиты своей родины от разбойничьего нападения, а не во имя сохранения тоталитарного режима»[812].

* * *

В 1990-е гг. немецкому читателю стали доступны принципиально новые источники по истории Сталинградского сражения. Речь идет о комплексе уникальных эпистолярных документов — подлинных письмах полевой почты 6-й армии. Их авторы почти все погибли, а письма, не дошедшие до адресатов, были захвачены красноармейцами в качестве трофейных документов. Перед исследователем предстает «субъективная реальность» сталинградского окружения — предсмертные мысли и чувства людей, попавших в колеса гитлеровской военной машины и выступавших в двойной роли — преступника и жертвы.

В 1943 г. в фонды Сталинградского государственного музея обороны (ныне Государственный музей-панорама «Сталинградская битва») поступили большие коллекции немецких документов, захваченных при ликвидации окруженной группировки противника, в том числе несколько мешков с письмами полевой почты. До 1953 г. они хранились (в неразобранном виде) в запасниках музея, но затем Do следовало категорическое распоряжение областного управления МГБ: «уничтожить вражеские документы». Мешки с письмами были сожжены в котельной, но рядовым сотрудницам музея, хорошо понимавшим ценность этих «единиц хранения», удалось спасти от уничтожения часть писем. Постепенно была начата работа по переводу писем на русский язык и их первичной обработке.

Первая научная публикация эпистолярных документов была осуществлена в июне 1991 г. в сборнике материалов, подготовленном учеными Волгограда, Берлина, Мангейма и приуроченном к открытию в Берлине (район Кройцберг) экспозиции «Сталинград — письма из котла»[813]. В новой политической обстановке, когда в Германии шел активный процесс эрозии «образа врага», интерес общественности к выставке был столь велик, что ее запланированный срок в Кройцберге продлили, а в марте — июне 1993 г. экспозицию развернули сначала в Майнце, а затем в берлинском районе Шпандау. Выставка стала событием, о котором подробно сообщали общегерманские и локальные средства массовой информации, чему в немалой степени способствовало то, что некоторые посетители обнаружили среди экспонируемых документов послания пропавших без вести родственников, прочли их предсмертные письма. Йенс Эберт, который был одним из организаторов экспозиции, воспроизвел и прокомментировал (на страницах указанного сборника, а годом позднее в книге «Сталинград — немецкая легенда»[814]) 25 текстов из коллекции Волгоградского музея.

Роземари Пападопулос-Киллиус сопоставила содержание 192 писем, относящихся к последним неделям окружения. В письмах, датированных первой половиной января 1943 г., главным становится мотив предчувствия смерти: «Мы никогда уже не покинем Россию»; «Каждый из нас здесь и погибнет»… «Читая потрясающие человеческие документы из преисподней Сталинграда, — указывает исследовательница, — мы не можем упускать из виду причинно-следственной связи. Речь идет о разочарованиях людей, которые несли другим смерть»[815]. В письмах нет признаков прямой оппозиции режиму, они, по оценке Урсулы Хейенкамп, «не свидетельствуют ни о чувстве вины, ни о начальной фазе самообвинения»[816]. И все же «битва под Сталинградом, — считает Герд Юбершер, — стала символом не только сокрушительного поражения Германии на Восточном фронте, но и слепого послушания Гитлеру»[817].

Одновременно с открытием выставки в Кройцберге в дни, когда отмечалась полувековая годовщина нападения гитлеровской Германии на СССР, российско-германская общественная организация «Мюльхаймская инициатива» провела презентацию книги «Вырваться из этого безумия. Немецкие письма с Восточного фронта»[818]. Документы были извлечены из закрытых прежде наглухо фондов Особого архива (Москва), совместно изучены и опубликованы российским архивистом Анатолием Прокопенко (при участии литераторов Анатолия Головчанского и Валентина Осипова) и немецкими историками Утой Даниэль и Юргеном Ройлекке.

Около трети объема книги (67 писем из 200) составляет не доставленная адресатам корреспонденция из сталинградского окружения. «По моему мнению, — писал в предисловии к сборнику Вилли Брандт, — эти документы, именно в силу их индивидуального характера, представляют для ныне живущих запоздалую возможность извлечь уроки из опыта военного поколения, уроки того, как можно “привыкнуть” к войне, уроки того, во что превращает людей война. Хотелось бы, чтобы опубликованные здесь письма стали бы посильным вкладом в то, чтобы изгнать войну из человеческого мышления»[819]. Немецкие публикаторы отмечают, что содержание писем с Восточного фронта, этих «камешков мозаичной картины войны», резко «отличается от прежних трактовок историков», «выпадает из общепринятых стандартов»[820].

Современные германские исследователи сражения на Волге справедливо полагают, что в их работах «нет окончательных ответов» на поставленные вопросы, что задача написания «критико-аналитической истории» великого события войны все еще впереди.

Существует ли, — спрашивают Герд Юбершер и Вольфрам Ветте, — база для совместного с российскими авторами изучения Сталинградской битвы, если «для каждого из бойцов Красной армии она была частью справедливой, оборонительной войны, а для немцев — вопреки пропагандистскому туману — эпизодом захватнической, преступной истребительной войны» и если «за прошедшие 50 лет ничего не изменилось»?[821] Такая основа существует, это — восприятие войны как трагедии обоих народов, это — стремление восстановить правду о войне, какой бы горькой она ни была.

После 1990 г. был упущен шанс интеграции обновленной историографии ГДР в общегерманскую историческую науку. Не оправдались надежды американского ученого Джорджа Иггерса на то, что «многие историки ГДР будут включены в деятельность научных институтов новой Федеративной Республики»[822]. Верх взяли нетерпимость и опасение конкуренции.

«Дискуссии с марксистскими теориями, которых придерживались ученые ГДР, — заметил Юрген Кокка, — всегда были важной частью, продуктивным стимулом к формированию собственной системы понятий и теоретических заключений. Только в Германии сосуществовали марксистско-ленинская и так называемая буржуазная историческая наука, что придавало особую окраску обеим германским историографиям. Конечно, влияние западногерманской исторической науки на историческую науку ГДР было более значительным, чем обратное воздействие, но и для историографии ФРГ результатом этого напряженного взаимодействия была, наряду с импульсами развития, ее самобытность. Этого больше нет»[823].

После объединения восточногерманские историки оказались сначала в роли подозреваемых и проверяемых различными строгими комиссиями, а затем и в роли лишенных возможности работать в университетах и академических учреждениях. Восточногерманская историческая наука, используя выражение Курта Финкера, «расплющена и искоренена»[824]. В точности отражая базовую модель ФРГ-изации потерпевшей крушение ГДР, писал Вольфганг Бенц, западногерманские власти, встав в «фальшивую позу победителя», превратили ученых Германской Демократической Республики в людей второго сорта — «неравноправных» и «побежденных»[825]. В лингвистическом обиходе даже появился термин siegeswestdeutsch («победно-западнонемецкий») — обозначение языка, которым разговаривает победитель с побежденными[826].

Новые администраторы, очевидно, ощущали себя «культуртрегерами», выполняющими свою миссию в условиях «научной пустыни». Но со стороны, — отмечала «Berliner Zeitung», — они выглядели как «прусские колониальные офицеры»[827]. Вольфганг Моммзен (1930–2004) считал, что повсеместное изгнание из научных институтов восточногерманских историков будет равнозначно «интеллектуальной колонизации», «продолжению прежней опеки над наукой, но с другим политическим знаком»[828].

Бездумно разгромлены научные школы, обладавшие заслуженным международным авторитетом. Речь идет о школах, достигших результатов, которых, по словам Карла Хайнца Рота, «историография ГДР никак не должна стыдиться»[829]. После ликвидации Академии наук ГДР был закрыт Институт истории. Из университетов и научных институтов были изгнаны как раз те ученые, которые активно выступали за обновление всей системы исторического образования и исторических исследований.

В расцвете сил вынужден был покинуть кафедру Берлинского университета имени Гумбольдта крупный специалист по истории Третьего рейха Курт Петцольд, которого отправили в отставку с абсурдной формулировкой «профессиональная непригодность». В извещении ректората в полном противоречии с фактами утверждалось, что качество научных работ Петцольда определялось «доктринерскими и пропагандистскими моментами». В черном списке оказался и основатель Йенской научной школы по истории политических партий профессор Манфред Вайсбеккер. Жертвами чисток стали десятки исследователей.

Увольнение профессоров-историков, как правило, достаточно откровенно обосновывалось следующим образом: их работы «базируются на марксистской концепции научных исследований»[830]. За основу взят, сокрушается Рот, западногерманский стандарт, в рамках которого «нет места для социалистических и марксистских течений», а «левые позиции рассматриваются как оглупленные и безвредные маргинальные явления»[831]. К аналогичному выводу пришел Курт Петцольд: если в «новой ФРГ» говорят о «методологической открытости исторической науки», то, очевидно, имеют в виду «открытость при условии исключения приверженцев исторического материализма»[832].

В 1970-е и в начале 1980-х гг. немалое число западных исследователей полагало, что теория тоталитаризма устарела. Выражались мнения о том, что «классическая теория тоталитаризма, базирующаяся на сопоставлении национал-социализма и сталинизма, утратила свое значение»[833]. Но этого, увы, этого не случилось. В «новой ФРГ», кажется, произошло «тихое торжество» концепции тоталитаризма. Ее нарочито упрощенная, откровенно непродуктивная версия сводится к прямому уподоблению политических режимов Третьего рейха и ГДР. Сторонники нового издания теории тоталитаризма не без основания пишут о ее «ренессансе». Фридрих Шорлеммер, теолог и публицист, один из основателей оппозиционного движения в бывшей ГДР, выражает тревогу по поводу распространения «антикоммунистически мотивированного антитоталитаризма», который в корне пресекает «любую дифференциацию» прежних режимов[834].

Общеупотребительной стала формула «вторая германская диктатура», а к «двенадцати годам Третьего рейха» механически прибавляются «сорок лет диктатуры СЕПГ». С точки зрения консервативной публицистики, «подлинно тоталитарным государством» была ГДР, а не нацистская диктатура. В недрах последней вдруг начали даже «открывать» элементы «гражданского общества» (!) или называть ее «нормальной тиранией». Характерны откровения издателя Вольфа Зидлёра: «Третий рейх был, разумеется, всего лишь авторитарным режимом. Жизнь бюргеров после 1933 г. в общем и целом не изменилась… Но “реальный социализм” был по-настоящему тоталитарным режимом»[835]. Впрочем, предтечей такой установки был Аденауэр, который говорил в 1950 г.: «Нашим людям еще предстоит узнать, что давление, которое испытывали немцы со стороны гестапо, концлагерей и судебных приговоров, было мягким по сравнению с тем, что происходит в восточной зоне»[836].

Не так уж часто слышны голоса протеста против нового варианта вытеснения коричневого прошлого из социальной памяти, — В Берлине, Мюнхене, Бонне мне довелось стать участником нескольких дискуссий, в ходе которых шло обсуждение проблематики «двух германских диктатур». Диспуты шли под вполне корректным общим девизом verglichen, aber nicht gleichsetzen — «сравнивать, но не уподоблять», на деле же неизменно брала верх совсем иная тенденция.

Ганс Моммзен, никогда в прошлом не страшившийся идти против течения, остался верным самому себе. Он выступил против попыток «интерпретировать режим СЕПГ в ГДР как продолжение Третьего CV рейха». Такие трактовки, подчеркивает историк, «нередко базируются на сравнении поверхностных явлений», при этом «эвристическое сопоставление двух враждебных политических систем, чревато опасностью упустить из виду их принципиальные различия»[837]. Уподобление ГДР и гитлеровской Германии, отмечает Вольфганг Випперман, «абстрагируется от нацистской агрессивной войны и массовых убийств по расовым мотивам. Но позволительно ли абстрагироваться от Освенцима?»[838].

Опасения немецких ученых во многом разделяются российскими специалистами. В 1996 г. в Москве был опубликован квалифицированный перевод книги Ханны Арендт «Истоки тоталитаризма». Автор послесловия к русскому изданию Юрий Давыдов определяет научную и политическую значимость классического труда: «Первое и, быть может, самое главное, чему учит нас книга Арендт, — это предельно серьезному и аккуратному обращению с ее заглавным понятием. Не шутить с ним! Не кокетничать и не заигрывать! Ибо обозначает оно слишком серьезные вещи, стоившие жизни миллионам и миллионам людей… Или мы хотим работать с теоретически выверенным понятием тоталитаризма, предполагающим столь же строгие и четкие хронологические рамки его исторической релевантности. Или же занимаемся чистым идеологизаторством, — скажем, с целью набить себе политическую цену»[839].

Теория тоталитаризма рассматривает — в противоречии с постулатами исторического метода — соответствующие режимы в статике, а не в динамике, не содержит удовлетворительного описания изменений внутри общества, оказавшегося под властью тоталитаризма. Прогностические функции концепции тоталитаризма оказались достаточно ограниченными. С самого начала ее сторонники исходили из того, что с террористическими режимами можно покончить только в результате удара извне. Никто из зарубежных ученых, опиравшихся на эту теорию, не сумел предугадать крушения СССР и ГДР.

Существует опасность того, предупреждает немецких историков Юрген Хабермас, что «в слепящем свете второго прошлого поблекнет память о первом прошлом», а «груз короткого сталинистского и сравнительно длительного авторитарно-сталинистского периодов перевесит тяжесть нацистского времени»[840]. Герберт Обенаус резонно замечает: «Замещение памяти о национал-социализме памятью о ГДР может привести к тому, что одна часть немцев будет освобождена от обременительного прошлого», а жители Восточной Германии «будут тащить на себе двойной груз национал-социализма и режима СЕПГ»[841].

Трудно поверить, но порой словосочетание «преодоление прошлого» охотно употребляется теми, кто раньше и слышать не хотел об этом понятии. Но какое «преодоление» и какого «прошлого»? Консервативные публицисты торжествуют: «Столько лет выносили приговоры Федеративной Республике, которая-де была не готова или не хотела начать все сначала и честно рассчитаться с прошлым, но теперь наш взгляд обращен на Восток»[842]. Комментируя подобные высказывания, Кристоф Клессман приходит к вполне определенному заключению: «Поспешная радикальность в обращении с наследием государства СЕПГ компенсирует угрызения совести, связанные с пробелами в извлечении уроков из нацистской диктатуры»[843].

«Современная» трактовка тоталитаризма стала, по меткому определению Вольфганга Виппермана (применившего широко известный каждому немцу образ из трагедии Шиллера «Вильгельм Телль»), «гесслеровской шляпой, перед которой должны склонять голову все истинные демократы»[844]. Но Випперман все же надеется на то, что общественное сознание «прекратит сбрасывать красных, зеленых и коричневых в один и тот же тоталитаристский котел»[845].

* * *

В последнем десятилетии XX в. в ФРГ выросло влияние течений в исторической науке и в исторической публицистике, которые можно объединить в рамках понятия «новые правые». Представители этой части интеллектуальной элиты ничуть не похожи на вызывающих всеобщее подозрение неонацистов. На университетских исторических и политологических кафедрах, в издательствах, редакциях газет и журналов, на телевидении, в компьютерной сети и на видеорынке относительно прочные позиции ныне занимают бесцеремонно-напористые, респектабельные, хорошо образованные, лишенные комплексов профессионалы молодого и среднего возраста. «Быть правым, — отмечал еженедельник «Die Zeit», — ныне считается шикарным, правые вдруг объявлены последним прибежищем духа»[846]. Их цель — формирование общества «без продолжающегося преодоления прошлого»[847].

Представители «новых правых» от историографии, группирующиеся вокруг Райнера Цительмана, объявили себя сторонниками «сколь желаемой, столь и неизбежной историзации национал-социализма». «Историзация» трактуется при этом как отказ от «черно-белых стереотипов», «морализирования», «примата педагогических намерений над научно-историческими усилиями». Объединение Германии именуется шансом, полученным немцами для того, чтобы «покончить с левоинтеллектуальным рефлексом ненависти, направленной на самих себя»[848].

Для Цительмана совершенно неприемлемы перемены в общественном сознании ФРГ, которые ассоциируются с «поколением 68-го». Выдвигая тезис о «двойной травме» германской истории, он утверждал, что студенческое движение сопоставимо по своим негативным последствиям с захватом власти нацистами[849]. Цительман не упустил возможности возвести хулу на произнесенную в 1985 г. речь Рихарда фон Вайцзеккера, наполненную «обвинениями по адресу немецкого народа и его истории», «левыми стереотипами» и «ничего не значащей словесной пеной»[850].

Эрнст Нольте, кумир Цительмана и его сторонников, провозглашает: «Национал-социалистическое прошлое должно стать преимущественно предметом научного рассмотрения, а не объектом постоянной полемики». Что касается укоренившейся после «контроверзы Фишера» идеи континуитета реакционных тенденций в германской истории, то Нольте прямо заявляет: «После объединения Германии эта мировоззренческая и историческая концепция утратила свое значение, она опасна для новой государственности»[851]. Попытки фактического оправдания нацистского режима приобрели у Нольте наступательные черты. Холокост он трактует как «понятную» (хотя и «чрезмерную») «превентивную реакцию» на намерения советской стороны. Нацистская диктатура, утверждает Нольте, обладала «правом на историческое существование, она не могла быть только «воплощением абсолютного зла», в ней существовало «рациональное зерно», ее можно «понять и в известном смысле оправдать». Гитлеровский режим, полагает Нольте, являлся всего лишь выражением «контридеологии», которая «была вынуждена реагировать на установки противника»[852].

«Новые правые» достаточно громко говорят о «позитивных сторонах» нацистского режима, которые, по их мнению, «слишком поздно стали объектом исследования»[853]. Реанимирована установка о «модернизаторской функции» нацистского режима, даже об осуществленной гитлеровцами «модернизаторской революции». Под пером Цительмана «модернизация» предстает не как побочный результат существования Третьего рейха, но как доминирующий признак диктатуры[854]. Что же касается террора, то, по его словам, «преследовалось, унижалось и в конечном счете уничтожалось только меньшинство (!) изолированных по расовым причинам политических оппонентов и других маргиналов»[855]. Такие характеристики вполне отвечают тому, чтобы, возвестив «ренессанс концепций, долгое время находившихся под знаком табу», при трактовке истории гитлеровского рейха отказаться от «соображений политико-морального плана», отбросить прочь «педагогические намерения»[856].

Значительную опасность представляет некая размытость границы между воззрениями «новых правых» и постулатами консервативного течения. Ряд профессоров ведущих германских университетов, известных своими традиционно-охранительными воззрениями, по существу, выступил в поддержку «новых правых». Ганс-Петер Шварц предложил «предать водам Леты призраки недавнего прошлого». Процесс извлечения уроков из периода нацистской диктатуры пренебрежительно именуется при этом «невротической болтовней», «упражнениями больного сознания». «После долгих блужданий, — убежден Шварц, — страна возвращается к себе самой»[857]. Арнульф Баринг прямо призывал забыть о событиях «этих двенадцати лет»[858]. Яснее других, однако, высказался Михаэль Штюрмер, выразивший свое возмущение в виде вопроса: «Сколь долго будет еще дозволено Каменному гостю из прошлого налагать запреты на гражданские добродетели и любовь к отечеству?»[859]

Во время событий в Косово «Die Zeit» была одной из весьма немногих авторитетных немецких газет, выразивших беспокойство в связи с «отсутствием в обществе сомнений» по поводу ввода на территорию Сербии подразделений бундесвера. Еженедельник выражал опасения, не попадет ли Федеративная Республика в «устрашающую ситуацию, когда исчезает память об истории»[860]. Но встревожены не только редакторы и читатели либерального издания. Нельзя не согласиться с опасениями отнюдь им не сочувствующего Иоахима Феста: на наших глазах происходит отказ от «последнего табу» старой ФРГ — от «морального вердикта по отношению к времени Гитлера»[861]. «Frankfurter Allgemeine Zeitung» с нескрываемым удовлетворением провозглашала: «Освенцим не является больше основным звеном политического сознания»[862]. Но на страницах той же газеты можно было прочесть и более реалистические оценки: «Пожалуй, начало 90-х годов когда-нибудь будут именовать инкубационным периодом антиантифашизма»[863].

Процессы в германском историческом сознании 1990-х гг. позволяют прийти к выводу, что «спор историков» был, если применить термин выдающегося российского физиолога Петра Анохина, «опережающим отражением»[864] неоднозначных процессов, которые происходили и происходят в политико-идеологической сфере ФРГ. «Спор историков» завершился в 1987 г. в пользу Хабермаса и его сторонников, но, как с десятилетней дистанции полагает Вольфганг Фриц Хауг, «неожиданный поворот реальной истории свел эту победу к нулю»[865]. Аналогичного мнения придерживается и Юрген Кокка: «Я считаю, что после завершения “спора историков” атмосфера изменилась. Если бы эта дискуссия велась сегодня, то ее результаты были бы иными»[866].

Существует ли альтернатива установкам «новых правых», сохранился ли антинацистский потенциал исторической науки и исторического сознания ФРГ? Смогут ли реалистически мыслящие интеллектуалы ФРГ противостоять напору приверженцев «новых правых»? Будем надеяться на лучшее…

* * *

В августе 1996 г. в Германии был опубликован перевод монографии американского политолога, доцента Гарвардского университета Дэниэла Голдхагена «Добровольные подручные Гитлера»[867]. Книга обвиняет «самых обычных немцев» в преступном преследовании и массовом уничтожении евреев в годы фашистского режима и Второй мировой войны. В центре внимания автора не нацистские фанатики типа Гейдриха или Эйхмана, а сотни тысяч, миллионы законопослушных, ничем не примечательных немцев, которые стали охранниками в лагерях, полицейскими, солдатами вермахта… Что заставило их усердствовать в выполнении преступных приказов? Каким был механизм воздействия диктатуры на простых людей, которые либо участвовали в злодеяниях, либо молча потакали палачам? Опираясь на фонды нескольких германских архивов, на документы судебных процессов военных преступников, ученый приводит неизвестные прежде данные о злодеяниях немецких полицейских батальонов на оккупированных территориях Европы, о многочисленных «рабочих лагерях» (т. е. лагерях уничтожения) для евреев, о «маршах смерти» узников концлагерей в последние недели и дни войны…

В книге Голдхагена все немцы предстают послушными исполнителями воли фюрера, представителями преступной нации, главным качеством которой явился генетически присущий немцам антисемитизм. Автор именует антисемитизм и физическое истребление евреев «немецким национальным проектом», он сводит к Холокосту весь комплекс нацистских преступлений. Немецкое общество, взятое в целом, было, по убеждению американского ученого, насквозь антисемитским и до, и после 1933 г., что привело к трагедии геноцида, к «окончательному решению еврейского вопроса».

Книга вызвала в ФРГ настоящий интеллектуальный шок. Дебаты, получившие название «контроверза Голдхагена», начались в прессе ФРГ за полгода до выпуска немецкого издания монографии. В рекордно короткий срок фолиант объемом в 730 страниц был переведен и прочно занял первые места в списках бестселлеров. В сентябре 1996 г. в переполненных залах Гамбурга, Берлина, Франкфурта-на-Майне, Мюнхена состоялись открытые обсуждения книги Голдхагена с участием автора и известных немецких историков.

Монография американского политолога и ее широкое обсуждение оказались на перекрестке общественных воззрений, в центре напряженных поисков новой национальной идентичности, стали фактом германской историографии и германского исторического сознания. Немцы вновь оказались лицом к лицу с абсолютно нежелательным и как будто давно решенным вопросом — вопросом о «коллективной вине» и «коллективной ответственности» за чудовищные деяния гитлеровцев.

Консервативные идеологи, будучи не в силах опровергнуть новые факты об истреблении еврейского населения, провозгласили, что от труда Голдхагена исходит опасность широкого распространения в ФРГ настроений «скепсиса и страха», «самообвинений и самоуничижения». Выражались опасения, что недозированное, «безудержное приращение знаний о нацистском прошлом» приведет к нежелательному результату и помешает образу «нормализованного прошлого»: «Информация о Холокосте станет единственным источником, из которого будут черпаться знания о нас и о нашем столетии»[868]. «Казалось, Германия избавилась от судьбы Сизифа, — сокрушалась «Die Welt», — но Голдхаген стремится к тому, чтобы вновь обречь немцев на проклятие»[869].

С резкой критикой в адрес Голдхагена выступили сторонники принципиально иных воззрений — авторитетные немецкие историки, внесшие немалый вклад в изучение проблематики нацистской диктатуры: Ганс Моммзен, Юрген Кокка, Эберхард Йеккель, Норберт Фрай. Они упрекали американского политолога в присущем его публикации определенном налете сенсационности, неполном использовании источников, упрощениях и скороспелости некоторых выводов, недостаточном уважении к трудам предшественников. Замечания, безусловно, были справедливыми. Но маститые исследователи, как мне представляется, не всегда учитывали то обстоятельство, что основная линия монографии, несмотря на ее очевидные слабости и несовершенства, совпадала с определенными ориентирами современного общественного сознания значительной части граждан ФРГ. Вольфганг Бенц видит в этом тревожный симптом: наметился, по его наблюдениям, «разрыв между состоянием науки и общества»[870].

Создается впечатление, что некоторые немецкие публицисты восприняли существо «контроверзы Голдхагена» более точно, чем часть историков-профессионалов. Сотрудник еженедельника «Die Zeit» Фолькер Ульрих был прав, когда он предположил (в самом начале дискуссии): «Мы сможем судить об уровне исторического сознания Федеративной Республики по тому, как будет воспринята у нас эта книга — пугающая и сбивающая с толку». «Эта провоцирующая штудия, — отмечал Ульрих, — может изменить наш взгляд на нацистский период»[871]. По мнению Роберта Лейхта, в ходе всех прежних дискуссий о нацистской диктатуре речь шла не столько о конкретных результатах научных исследований, но «преимущественно о перспективе, с которой рассматривались исторические события». Объединение Германии, полагает журналист, «сняло германский вопрос, но не сняло вопросы, обращенные к немцам». С Лейхтом можно согласиться: спорная книга Голдхагена имеет отношение прежде всего к общественной морали: суждения автора «могут быть односторонними, порой даже несправедливыми, но — вопреки этому — бить в точку, сбивать с толку, затрагивать за живое»[872].

Обращаясь к публикациям представителей исторического научного цеха, можно отметить, что самая взвешенная оценка книги гарвардского политолога принадлежит Гансу-Ульриху Велеру. Новизна обсуждаемой монографии состоит в том, убежден Велер, что она затрагивает темы, которых не касались историки, а именно мотивацию и менталитет тех «нормальных немцев», которые обслуживали гитлеровскую индустрию смерти. Труд Голдхагена «разламывает панцирь анонимности, повествует о криминальных деяниях индивидов», дает «наглядное представление о сотнях тысяч первичных преступлений». Книга американского ученого — это «скальпель, который вновь обнажает очаг боли», и поэтому ее восприятие «подспудно приобрело политическое измерение»[873].

Неприятие выводов книги определенными кругами общественности ФРГ, утверждает Велер, происходит не из-за ее научных недостатков, но является результатом «скрытого действия механизмов отторжения, которые должны — наконец-то! — отдалить нас от ужасов прошлого». Участники дискуссии, как правило, закрывали глаза на то, что геноцид по отношению к еврейскому населению был только составной частью чудовищного комплекса преступлений, человеконенавистнической системы Третьего рейха. Велер, к сожалению, был едва ли не единственным участником дискуссии, кто опираясь на неопровержимые факты, напомнил о том, что «добровольные подручные» Гитлера «убивали не только евреев, но и миллионы объявленных “недочеловеками” славян». «Если бы генеральный план “Ост”, — отметил Велер, — осуществился на территории вплоть до Урала», то нацистские идеологи «хладнокровно калькулировали бы “потерю” больше чем 30 миллионов славян»[874].

Юрген Хабермас отметил, что «контроверза Голдхагена» является индикатором противостояния двух тенденций: с одной стороны, курса на «критический пересмотр устоявшихся воззрений» («что и вызывает озабоченность иных консерваторов»), а с другой стороны — «существующей в объединенной Германии новой разновидности национального духа, для которой “процесс обучения”, пройденный в прежние годы, представляется чрезмерным»[875]. Нельзя, подчеркивает Хабермас, отдавать в руки «новых правых» первостепенную для германского общества проблему «этнической самоидентификации». Основой альтернативы установкам «новых правых», основой современной фазы «преодоления прошлого» может стать только продуктивная антитоталитарная концепция немецкого национального самосознания.

Михаэль Шнайдер считал, что в ходе обсуждения книги американского политолога четко проявилось стремление значительной части общественности ФРГ сохранить историко-политический консенсус, который основан на извлечении уроков из нацистского прошлого, на обязанности осуществлять толерантную и мирную внутреннюю и внешнюю политику». Дебаты о книге Голдхагена, резюмирует ученый, стали «эквивалентом несостоявшейся дискуссии о политическом самоопределении воссоединенной Германии», они «помогают понять, насколько заблуждаются все те, кто, воодушевляясь состоявшимся объединением Германии, полагают, что страна может выйти из тени прошлого»[876].

* * *

В январе 1995 г., в дни, когда отмечалась пятидесятая годовщина освобождения Освенцима войсками Красной армии, берлинское издательство аег «Aufbau» объявило о выпуске дневников 1933–1945 гг., принадлежавших ученому-филологу Виктору Клемпереру (1881–1960)[877]. Двухтомник большого формата (около 1600 страниц) разошелся мгновенно, стал общественной и литературной сенсацией. Общий тираж издания составил весьма внушительную для Германии цифру: больше 100 тысяч экземпляров. Опубликована сокращенная версия дневника, прошли чтения по радио и в театрах, снят многосерийный документальный телефильм. Посмертно Клемпереру присуждена премия имени Софи и Ганса Шолль.

Ежедневные записи велись профессором Клемперером, отстраненным от преподавания в Высшей технической школе Дрездена, униженного и лишенного имущества за свое еврейское происхождение. Это репортаж из преддверия ада Холокоста, рассказ о том, как вокруг автора и его близких сужалось кольцо смерти.

Автор дневников не был депортирован и отравлен газом. Он спасся благодаря усилиям его «арийской» жены Евы Клемперер, она же сумела сохранить дневниковые и научные тексты мужа. Если бы рукописи попали в руки гестапо, то супругов ждала неминуемая смерть: «Еще месяц-другой и нас или кого-либо подобного нам окончательно уничтожат… Мы продолжаем сидеть здесь в нужде и бесчестье; мы некоторым образом погребены заживо, закопаны в землю уже по шею и со дня на день ожидаем последнего взмаха лопат»[878] — записи такого рода встречаются едва ли не каждый месяц.

Перед нами кошмарная повседневность Третьего рейха. Требовалась немалая смелость, чтобы замечать и фиксировать детали происходящей трагедии. Это прекрасно осознавал Клемперер: «Я должен все записывать сейчас, должен, как бы это не было опасно. В этом мое профессиональное мужество… Делать эти записи — мой долг, моя жизненная задача, моя профессия… Я хочу свидетельствовать, хочу оставить точные свидетельские показания!.. Я хочу до последнего момента продолжать наблюдать, записывать, анализировать»[879]. 31 декабря 1942 г. ученый записывал: «Все, с кем мы встречали прошлый Новый год, стерты с лица земли, умерли, убиты, покончили самоубийством, увезены на погибель… Нас подвергали все новым унижениям, преследованиям, истязаниям, оскорблениям, клеймили позором; убийство всегда было рядом, и на нас тоже попадали брызги крови убитых; каждый день мы ощущали нависшую над нами смертельную угрозу»[880].

Дневники Виктора Клемперера стали памятником высокому человеческому мужеству, достоинству подлинного интеллигента. «Невыразимый гнет и отвращение, исходящие от продолжающегося режима», приводили автора к неожиданному, казалось бы, выводу: «Я гораздо больше ощущаю стыд, чем страх, — стыд за Германию»[881].

Автору стыдно за немцев, которые «в большинстве своем предпочитают фюрера и рабство и желают смерти науке, свободной мысли, духовности и евреям» «В немецком народе так много летаргии, так много безнравственности и прежде всего так много глупости»[882]. Главной идеей дневника становится идея национальной ответственности немцев перед будущим: «Я не верю больше в здоровую психологию народа. Все, что я считал не свойственным немцам: жестокость, несправедливость, лицемерие, массовый психоз — до полного одурения, — все это сегодня здесь процветает… Народ безмерно порабощен и одурманен лживыми измышлениями идеалистически-националистического толка — если когда-нибудь и придет конец, он будет стоить Германии много крови»[883]. Клемперер задает главный вопрос — вопрос, обращенный к нам: «Каков же он на самом деле — истинный vox populi?»[884].

Без записей Клемперера, без его свидетельств и предупреждений трудно представить изучение истории нацистского режима. Но в значении дневников есть еще одна немаловажная грань: они послужили черновиками для подготовки классического исследования Клемперера об официальном языке нацистской Германии — важнейшем средстве манипулирования общественным сознанием. Книга «LTI. Язык Третьего рейха» («Lingua Tertii Imperii») была опубликована в Восточной Германии в 1947 г., неоднократно переиздавалась в ГДР и ФРГ. После выхода в свет дневников Клемперера его труд, ставший еще при жизни автора вкладом в филологическую науку и антифашистскую публицистику, приобрел второе дыхание и недавно был выпущен (наконец-то!) на русском языке[885].

Очевидна органическая взаимосвязь между дневниками и «книгой о языке Третьего рейха». «Моим балансиром, — писал Клемперер, — все эти годы был дневник, без которого я сто раз мог бы рухнуть вниз. В минуты, когда меня охватывали чувства безнадежности и омерзения, в бесконечной скуке механической работы на фабрике, у постели больных и умирающих, на кладбище, в собственной беде, в моменты унижения, во время сердечных приступов — мне всегда помогал приказ самому себе: наблюдай, изучай, запоминай, что происходит, завтра все представится тебе в другом свете; зафиксируй, как ты это видишь, как на тебя это действует. И очень скоро этот призыв стать выше ситуации отлился в четкую тайную формулу: LTI, LTI»[886].

Дискуссии 1990-х гг. о нацистском прошлом — это, по существу, споры о перспективах Берлинской республики, споры о том, сохранятся ли в основе будущей германской внутренней и внешней политики принципы демократического, социального и правового государства.

Загрузка...