В конце лета 1942 года, в разгар Сталинградской битвы, судьбе было угодно сделать меня свидетелем случая, происшедшего в одном из стрелковых полков.
Сжавшись в комок, я спал в землянке командира полка, как вдруг, где-то за полночь, подполковник Калашников растолкал меня.
— Капитан, вставай, тут земляк твой пришел с той стороны, — простуженно прохрипел он.
Я с трудом приоткрыл глаза, сердито буркнул:
— Знал бы о твоем «гостеприимстве» раньше, клянусь богом, ноги моей не было бы у тебя.
— Вот тебе и на! Я его обрадовать хочу, а он на меня сердится.
Протерев глаза, зевая и потягиваясь, я встал. Командир полка провел ладонью по щеке и подбородку, словно бы проверял, не нужно ли ему побриться, и усмехнулся.
— Ты собирай, собирай то, что не доспал, потом, после войны разом отоспишься.
Зная что он сам не спал уже несколько дней и ночей и тем не менее выглядел, как всегда, бодро, я сказал:
— По-моему, ты и тогда сам не будешь спать и другим не дашь.
— А фильм «Чапаев» помнишь?
— Помню.
— Ну и говорить, следовательно, не о чем.
Полк Калашникова дрался в Сталинграде с первых же дней обороны. Героизм и мужество бойцов и офицеров полка были известны всему фронту. Гитлеровцы не раз и не два испытывали его стойкость на своей шкуре. Видимо, никак не укладывалось у них в голове, что им противостоит всего лишь один полк, и поэтому они методично, каждую ночь посылали разведгруппы и отдельных лазутчиков.
Услышав из уст Калашникова о земляке, я подумал, что речь идет об очередном пленном лазутчике.
Кто знает, быть может, гитлеровцы пустились на провокацию, обработали кого-нибудь из «земляков», когда-то попавших к ним в руки, да послали разведать. В такой войне ничего гарантировать нельзя.
— Где же мой «земляк»? — спросил я.
— Во втором батальоне, — ответил Калашников.
— Откуда же они узнали, что «земляк»?
— Сам сказал. Но говорят, ни на таджика, ни на узбека вроде бы не похож.
— А на кого похож?
— Говорят, на них вроде бы, на немцев. И по-русски плохо говорит.
— Ну, а если так, то при чем тут я?
— Боюсь, как бы не оказалось очередной уловкой противника, — задумчиво сказал Калашников. — Идти в любом случае надо. Пойдем да поглядим, как немцы сотворили таджика, — улыбнулся он.
Едва мы вошли в землянку комбата-два, как при тусклом свете самодельной коптилки я увидел пленного. Он сидел в углу, понурив голову; услышав наши голоса, встрепенулся.
Уши и подбородок в бинтах. Белое круглое лицо тронуто желтизной. На щеках — рыжеватая густая щетина. Веки и губы вспухли. Серые глаза печально глядели из-под густых рыжих бровей. Он действительно был больше похож на немца, чем на таджика или узбека.
— Из каких ты мест Германии? — спросил я его, мешая немецкие и русские слова.
Он усмехнулся, в глазах его словно бы запрыгали веселые чертики. Что-то пробормотал — никто не разобрал. Боль от раны, видимо, не давала возможности говорить внятно.
Я поймал его усмешку и эти чертики в глазах и, признаться, даже растерялся. Что-то мне почудилось в нем необычное для пленника. Пленные на моей памяти так еще себя не вели. Мне на мгновение показалось, будто он похож на кого-то из знакомых, очень похож... где-то я его видел... близко видел, — но тут с новой силой вспыхивали сомнения.
В это время командир полка расспрашивал комбата и двух солдат об обстоятельствах поимки пленного. А тот как ни в чем не бывало достал из стоящей рядом жесткой сумки почтальона карандаш и бумагу и принялся что-то писать.
— Вот, товарищ подполковник, поглядите, — сказал один из солдат, участвовавших в захвате, и, взяв сумку у пленного, ткнул в вытисненный на ней фашистский знак. — Это немецкая сумка или нет?
— Немецкая, — подтвердил Калашников.
— Сумка немецкая, а полна писем из нашего тыла.
— Думается, что попали к нему в руки в каком-нибудь нашем подразделении и теперь тащил к своим, чтобы узнали, значит, о состоянии боевого духа наших людей в тылу, — добавил второй боец.
— А где его ранило? — спросил командир полка.
— Еле-еле ответил, что на мину заполз, — сказал первый солдат, держа сумку в руках.
— Спрашивали, из какой части?
— Спрашивали, — ответил командир батальона, протягивая Калашникову лежавшие на столе бумаги.
Пленный уже кончил писать. Сложив листок вдвое и что-то еще чиркнув, он передал его мне. Я как глянул на написанное на родном языке, так и обомлел. На бумаге стояли мое воинское звание и — самое главное — имя и фамилия. Вы представляете, — имя и фамилия?!
Меня бросило в холодный пот. Когда разворачивал листок, противно дрожали руки. Какую еще неожиданность он уготовил мне? Читаю — и глазам своим не верю: сюрприз так сюрприз. Прямо передо мной сидел мой друг детства, парень из нашего махалля[1], мой однокашник Хуррам! Отца его звали Истамом, или просто — Машкоб[2], так как до тех пор, пока не построили водопровод, он работал водоносом и, как любил говорить сам, «таким образом делал доброе дело жаждущим». Когда провели водопровод, Истам-амак[3] продолжал машкобствовать, только сменил свой бурдюк на ведра. Одновременно он являлся и сторожем махалля, длинными ночами оберегал покой и имущество людей, отгонял злоумышленников дробным стуком неизменной колотушки.
Хуррам был отцу помощником во всех делах. Единственный сын, он, как говорят в народе, удался весь в отца-молодца. Трудолюбивого и отзывчивого, веселого, энергичного Хуррама знала вся махалля.
До седьмого класса мы сидели на одной парте. Потом подкосила его однажды тяжелая болезнь, он отстал от меня на два года. Когда, окончив десятилетку, я уезжал продолжать учебу в другом городе, Хуррам пришел провожать. Завидуя и не скрывая зависти, он, печально вздохнув, сказал:
— Эх, дружище, если бы не эта моя проклятая болезнь...
Да, если бы не она, мы были бы вместе: мы поклялись учиться и всегда быть вместе, мечтали овладеть одной профессией.
С тех пор прошло почти десять лет. Я после института остался работать в том же городе, а Хуррам, слышал, вроде бы отстал в учебе еще на два-три года и устроился работать на почте; учебу продолжал якобы в вечерней школе.
И вот теперь этот самый Хуррам сидел здесь, и было не известно, кто он — друг или враг?
В записке он напомнил о себе, затем приписал, что из-за раны в подбородок очень трудно ему разговаривать, иначе бы немедля рассказал, как попал «в плен» к своим и тем самым избавил себя от мучений. Читая эту записку, я невольно вспоминал картины нашего далекого детства, и мое сердце то сжималось от боли, то клокотало от гнева.
«Кто он — друг или враг?» — думал я.
Мне захотелось поднять его и расспросить поподробнее, но тут увидел, как подполковник Калашников принялся рвать на мелкие куски бумаги, переданные ему командиром батальона, и недовольно выговаривал:
— Мне кажется, вы, не разобравшись, в чем дело, раздули из мухи слона...
Эти слова командира полка придали мне решимости, и я обратился к Хурраму:
— Что с тобою случилось? В чем дело, Хуррам?
В глазах у Хуррама заблестели слезы. Отвернувшись, он утер их шершавой ладонью.
А комбат оправдывался перед Калашниковым:
— Той части, которую он написал, и близко нет, товарищ подполковник. Мы проверяли...
Не знаю, слышал ли подполковник комбата, — он уже не отрывал взгляда от меня с Хуррамом.
— Что, капитан, прав я? — спросил он меня.
— Да, частично правы, — ответил я, глядя на Хуррама.
— И вправду твой земляк?
— Не только земляк, а еще и сосед и даже одноклассник.
Все уставились на нас, удивленные. В землянке воцарилась тишина. Слышно было, как потрескивал, сгорая, фитиль, заправленный в гильзу от снаряда.
— А вы спросили, что он делал там, у противника? — сказал командир батальона.
Я пожал плечами.
Хуррам гневно сверкнул глазами и, повернувшись к комбату, оттягивая пальцами с подбородка мешавшие ему говорить бинты, с трудом сказал на ломаном русском языке:
— Я раз вам сказал, хотите — еще один раз скажу: я нес письма отца, матери, брата, жены нашим солдатам.
— А что, интересно, делают наши солдаты на немецкой стороне? — спросил я, разозлившись.
— Воюют с немцами, — спокойно ответил Хуррам.
Видно, ему стало больно — лицо вдруг скривилось, он глухо застонал, схватившись рукой за подбородок. Всем присутствующим, особенно подполковнику Калашникову, не терпелось узнать, что за подразделение, как и почему оказалось в тылу у противника. Но, увы, рана Хуррама не давала возможности говорить с ним подробно.
Близился рассвет. Калашникова вызвали к командиру дивизии. Уходя, подполковник приказал комбату отвести Хуррама в санчасть и добавил:
— А я выясню, из какой он части и номер полевой почты.
Калашников успел просмотреть письма, находившиеся в почтальонской сумке, и выписать адреса в записную книжку.
Мы вышли следом за ним. Я и двое солдат проводили Хуррама в санчасть. Сумку он нес сам, не желая с ней расставаться.
— В этой сумке, — сказал он, — надежды и мечты, добрые пожелания и вести от родителей, братьев и жен, невест и друзей наших воинов. Я обязан доставить их по адресу.
«Что ж, — подумалось мне, — такое естественно услышать из уст советского солдата. Но если Хуррам стал врагом, то, надо признать, притворяется он умело».
Со смешанным чувством восхищения и недоверия наблюдал я за тем, как он потребовал в санчасти расписку о том, что вручил им сумку лично, и как, получив ее и внимательно перечитав, проследил за дежурной, убиравшей сумку в шкаф, под замок.
Через некоторое время дежурная по санчасти — русоволосая кудрявая девушка — сказала, что звонят из штаба дивизии, просят меня. Я взял трубку. Говорил подполковник Калашников.
— Давай, капитан, бегом в штаб, здесь услышишь, что за птица твой земляк. Отличная птица!..
Штаб дивизии располагался в нескольких блиндажах у подножья вытянутого в длину холма, под его прикрытием. Калашникова я нашел в блиндаже майора Заки Мавлянова — начальника связи части. Мавлянов — из Казахстана, я видел его два или три раза раньше, когда приезжал сюда по командировке штаба армии.
— Входи, приятель, входи, — сказал Заки, поднимаясь мне навстречу и горячо пожимая руку.
— Так что же за птица мой земляк? — спросил я, когда мы расселись вокруг грубо сколоченного стола.
— Хороший парень, — улыбнулся Мавлянов.— Я ведь его знаю, капитан, уже без малого год. Он служил у меня, во взводе связи. Все время был на передовой. Трижды ранен, вновь возвращался... Нет, четырежды. В четвертый раз тяжело, думали — не выживет. А он вернулся, тогда перевели где полегче, в полевую почту. Но он и до того однажды угодил немцам в тыл, и когда полз обратно, попал к нашим в «плен».
— Следовательно, мои разведчики недаром приняли его за немца? — сказал подполковник Калашников тоном, в котором сквозило явное желание выгородить своих бойцов, отнесшихся к Хурраму — чего уж греха таить — далеко не лучшим образом.
— Он и вправду похож на европейца, — засмеялся Мавлянов. — Хотите, расскажу, как попал в «плен»?
— Ну, ну...
— Получили однажды приказ подключиться к телефонной связи противника, взять ее под контроль. Отобрали и отправили к фрицам в тыл с необходимой аппаратурой троих. Один из них — этот твой земляк, капитан. Чтобы обмануть немцев, нарядили своих связистов в их форму — и стоило появиться Хурраму в этой форме, как все чуть не надорвали животы от хохота. Он до того был похож на немца, что нежданно подоспевший начальник штаба дивизии устроил нам разнос и приказал немедленно, без всяких проволочек и задержек, под мою личную ответственность отправить «языка» в штаб. А, каково? — усмехнулся Мавлянов.
Представив Хуррама в немецкой форме, я едва удержался от смеха. Майор, глянув на меня, тотчас же поднялся с места и среди хранившихся под подушкой папок и бумаг отыскал пакет с многочисленными фотографиями, отобрал из них одну, протянул нам с Калашниковым. На фотографии были изображены трое в полевой форме немецких солдат, в середине стоял Хуррам. Тот, кто не знал его, никогда бы не признал за таджика.
— В таком вот облачении бродили по тылам противника четверо суток и отлично справлялись с заданием,— продолжал Мавлянов рассказ. — Благодаря им мы почти целый месяц перехватывали переговоры немцев, были, так сказать, в курсе всех их планов, замыслов.
— Ну и наградили наших за этот подвиг?
Майор понимающе усмехнулся.
— Дело в том, что мы его чуть не потеряли, — сказал он.
— Как так?
— А так... Двое бойцов, уходивших с ним, на четвертый день налетели на мины и погибли. Хуррам был ранен в ноги. Вечером пятого дня полил дождь. Хуррам сбился с пути и, как сегодня, попался в руки нашим разведчикам из соседней части. Приняли его за фрица, связали и притащили к себе в окоп. А он — ругаться. И до того крепко ругался, что лопнуло у бойцов терпение, один из них чуть не застрелил его. К счастью, подоспел кто-то из офицеров, велел отвести к нам в штаб. Так он и попал в «плен»... Но храбр, храбр парень! — восхищенно произнес Мавлянов. — Четыре раза ходил в тыл к немцам, задания выполнял образцово. Награжден орденом Красной Звезды и медалью «За отвагу».
— Ну, а теперь, как же теперь, служа в полевой почте, он оказался в тылу у врага? — спросил я.
— Вот майор и выяснял целое утро эту задачу, — сказал подполковник Калашников.
— Нес письма в одну нашу штурмовую группу, которая несколько дней назад отбила у немцев важные позиции, — пояснил Мавлянов и в ответ на мой вопрос: «В какой же части служит Хуррам?» — добавил: — Эта часть еще в прошлом месяце была передана соседней армии.
Радуясь за Хуррама, я теперь жаждал увидеться с ним и услышать продолжение рассказа из его уст.
— Почему он не доставил письма адресатам?
— Как он трое суток находился в тылу у противника?
— Неужто ж он не смог внятно и толково объяснить, кто он и откуда?
На все эти вопросы, обуревавшие меня, ни Калашников, ни Мавлянов ответить, естественно, не могли.
Ответить мог лишь один человек — сам Хуррам.
Надо сказать — интерес мой был вызван не только том, что Хуррам оказался другом детства, но и служебным долгом. Являясь представителем штаба армии, я был обязан изучать все, что касалось наших воинов, и, анализируя те или иные факты и явления, обобщать их, представлять по инстанции командованию.
Мне пришлось на несколько дней задержаться в дивизии, подождать, пока Хуррама подлечат. Эти дни я провел в полках и батальонах, в окопах среди бойцов.
Дня через четыре наконец собрался в санчасть. Какого же было мое изумление, когда узнал, что Хуррама и след простыл. Врачи и санитары в один голос утверждали: он ссылался на майора Мавлянова, выписался с его помощью, так и не долечившись.
— Куда он отправился? — спросил я.
— Кто знает...
Я собрался уже уходить, но в дверях столкнулся с русоволосой кудрявой девушкой-медсестрой, той самой, которая принимала Хуррама в санчасть.
— Письмо получили? — спросила она
— Какое письмо?
— От товарища того, вашего...
— Нет, не получал.
Девушка отыскала письмо. Я торопливо открыл «треугольник». Хуррам писал:
«Извините, товарищ капитан, не смог Вас дождаться. Учитывая, что адресаты живут ожиданием вестей из дому, я был вынужден любыми путями вырваться из «плена» и поспешить доставить письма. Если выдастся случай, известите своего покорного слугу. Полевая почта 1237/2«И». С приветом, Ваш земляк Хуррам-той».
Письмо меня обрадовало. Оно вновь навеяло воспоминания детства. Как далеко было то время! Ах, как безоблачно, радостно и весело протекало оно! Какие мы только не придумывали игры! Мы играли и в войну. Строгали себе из досок, веток и прутьев боевых коней, винтовки, маузеры и клинки и с утра до вечера гонялись за «басмачами». Хуррам числился у нас пулеметчиком. Он тайком выносил из дому отцову колотушку и дробно стучал ею, издавая длинные и короткие «очереди»; заслышав тарахтенье «пулемета», «басмачи», конечно же, разбегались.
Да, счастливое было время... Я вдруг вспомнил, что мы тогда действительно прозвали Хуррама — Хуррамом-той, так как был он резв и горяч, силен и вынослив... Ну, ни дать ни взять, истинный той — жеребенок.
Где же он теперь, куда запропастился?
Надо, очевидно, сходить к майору Мавлянову, он, наверное, знает, где искать Хуррама.
Мавлянова, однако, не нашел — он ушел на передовую, не застал и подполковника Калашникова.
В конце концов решил вернуться в штаб армии и там, на месте, по адресу, оставленному Хуррамом, уточнить расположение его части. Тут уж я его найду хоть на краю света.
Выбраться к нему мне удалось примерно через неделю. Полевая почта пряталась среди развалин населенного пункта, покинутого жителями. Я спустился в выложенный кирпичом подвал и увидел высокого мужчину, который, согнувшись над кривым громадным столом, разбирал груды писем.
— Я из штаба армии, — сказал я, протягивая ему удостоверение личности, — Истамова Хуррама ищу.
Он внимательно изучил документ, потом сказал:
— Истамов пошел с почтой.
— И надолго?
— А бог его знает.
— Но к вечеру должен вернуться?
— Хорошо, если вернется завтра.
— Так долго?
— Так долго. У него привычка такая: пока не вручит письма лично адресатам, не возвращается.
Упоминание о письмах стало той ниточкой, которая помогла завязать разговор с мужчиной. Желая узнать о том, как повел себя Хуррам после возвращения из санчасти и доставил ли он письма, бывшие у него в немецкой сумке, я спросил:
— А он разве не рассказывал, как из-за этой своей привычки чуть не пропал?
— Знаю. Пропадал дней шесть-семь, потом, однако, вернулся и доставил письма по назначению.
— И давно доставил?
— Два дня назад. Этот парень телом железа крепче, а душой — камня.
— Мы с ним с одной улицы, — сказал я.
Мужчина улыбнулся и только теперь, глянув на меня, предложил сесть.
Я сел.
— Удивительный он парень, ваш друг, — продолжал мужчина. — День глядите — веселее человека нет, а на другой — нос повесил, ходит хмурый. «Что с тобою, батюшка?» — спрашиваю. А у него, верите, в глазах слезы. «Эх, товарищ старшина, говорит, и незавидна же доля почтальона. Сегодня опять выбыло несколько адресатов. Навечно выбыло. Тяжелый сегодня день...»
Старшина произнес это и вздохнул.
Мы помолчали.
— Хуррам и в детстве был добросердечным, — нарушил я затянувшуюся паузу.
— Да, человечен он... Мы с ним сейчас — как братья. Один я на белом свете остался. От грудного ребенка до жены с матерью — всех фашисты порешили...
— Вы откуда родом?
— Из Гомеля. Сперва в партизанах был. Потом ранило тяжело, отправили на Большую землю, а после госпиталя — сюда, сортировщиком....
Старшина заварил чай, достал хлеб, банку тушенки. Он предложил мне остаться ночевать здесь, дождаться Хуррама. Я согласился.
Но и утром Хуррам не вернулся.
— Ну, а если он опять запропастился дней на пять-шесть? — нетерпеливо спрашивал я старшину.
Старшина усмехался.
— Ничего, товарищ капитан, нас ведь такое начальство, как вы, навещает раз в год, да и то по обещанию.
— Жаль, что вы не в нашей армии, иначе надоедал бы каждый день, — ответил я.
— А что? Наша служба хоть и неприметная, но все ждут нас, точно богов, — от солдата до генерала.
Старшина был прав. Я сам один из тех, кто ждет их — не дождется с утра и до вечера. И когда появляется у нас в блиндаже военный почтальон — с автоматом, перекинутым через одно плечо, и тяжелой сумкой — на другом, когда он глядит на меня и говорит: «Вам письмо, товарищ капитан!» — я не знаю, куда деться от радости и счастья, готов обнять его и горячо расцеловать, вручить любую награду... Это старшина хорошо сказал: ждут, точно богов....
— Да, ждем!
И пока я думал об этом, у входа вдруг появился Хуррам. Увидев меня, он, видимо, не поверил глазам своим, на какое-то мгновение застыл, затем рывком сбросил с плеча сумку, отложил в сторону автомат и метнулся ко мне. Мы обнялись.
— А ты все в бинтах? — сказал я.
— Э, ерунда, — махнул рукой Хуррам и по своей оставшейся с детства привычке пошутил: — Пока новая болячка не прицепится, старая не отстанет.
Я задержался еще на одну ночь. Старшина и Хуррам выложили на стол все, что имели. Но дороже всего мне было слышать голос Хуррама, видеть его. Я, как в детстве, звал его Хуррамом-тоем. Он был все так же, словно жеребенок, порывист и горяч.
— Ну-ка, жеребеночек, расскажи, как ты попал в «плен»?
— Э, это длинная история.
— А ты покороче, — подал голос старшина со своих нар.
— А короче, — сказал Хуррам, — то надо было, значит, разнести письма в часть. Пошел, но части на месте нет — перешла на новые рубежи. Я за нею. Прошел километра полтора-два, темнеть стало. Ничего, думаю, больше прошел, меньше осталось. Вдруг слышу голоса. Вроде бы по-немецки говорят. Не поверил, подхожу ближе, — и правда, немцы сидят в окопе трое или четверо и ужинают.
— И ты не сказал фрицам, вот, мол, я, Хуррам-той, собственной персоной пожаловал к вам в гости? — вставил я.
— Нет, у меня в горле пересохло, быстрее, думаю, надо подаваться назад. Сумка да автомат — словно две горы навалились на плечи, жмут к земле, а на ногах вроде бы не ботинки, а мельничные жернова... Нашел наконец какую-то заброшенную землянку, забился в нее, перевел дух и стал думать, как быть дальше.
— И что же ты надумал?
— Идти, думаю, надо. Выполз из землянки, пошел на юго-восток, наткнулся на немцев. Свернул на восток— опять немцы. На северо-восток — тоже они. Совсем выбился из сил. Наконец забрел в какую-то чабанскую пещерку, сумку под голову — и заснул. Да так сладко, словно спал на перине...
— Скажешь, что и сон хороший приснился?
— А как же иначе?! Приснилось мне, будто женился на красивой девушке... Нет, правда, она была так красива, что до сих пор стоит перед глазами.
— Но, может быть, и ждёт тебя где-нибудь такая же девушка, а, Хуррам? — спросил я.
— Пусть ждет, товарищ капитан, — откликнулся из своего угла старшина. — Он достоин, чтобы на каждом его волоске повисло хотя бы по сорок девушек.
Хуррам улыбнулся.
— Сорок не сорок, а одна есть. Здесь она, недалеко, медицинская сестра. Я ношу ей письма от матери.
— А сам ей не пишешь?
— О чем же писать, дружище? Слов много, да, проклятые, не лезут на бумагу. Не умещаются.
— Пиши каждый раз понемногу.
— Нет, дружище, сейчас молчу, краем глаза только поглядываю. Вот увидим конец войны, тогда и выскажу все, что на сердце.
— Э, Хуррам-той, да живи ты вечно, а что, если вдруг до конца войны ее уведет какой-нибудь парень, посмелее тебя?
Хуррам весело подмигнул.
— Будь покоен, дружище, ключ от ее сердца у меня в руках. Вот старшина знает. Не появлюсь день-другой, так бегает, по десять раз справляется.
Старшина рассмеялся.
— Ты, братишка, начал рассказ про «плен», а кончил про любовь, — сказал он.
Хуррам смутился.
— Да, и вправду, извини, дружище, забылся... В общем, до следующей ночи не вылазил из пещеры. И как только немцы не наткнулись на меня, сам не знаю. Но и во вторую ночь выбраться из окружения не удалось. В темноте наскочил на мину, вот след, — показал Хуррам на перевязанный подбородок... Сам забинтовал раны и быстрее отползать от того места. Болело страшно... Только на третьи сутки, — а, черт, думаю, будь что будет, — и двинулся в путь. Долго шел. Попал под такой обстрел, что казалось, здесь мне и конец. Лежал, не двигаясь. Не знаю, сколько прошло времени, только вдруг слышу шепот. Я быстренько сполз в воронку, затаился. Гляжу, через минуту или две прошли рядом два фашиста. Автоматы у них на изготовку, шепчутся о чем-то. Потом вдруг с востока раздалась пальба, немцы бросились вперед, застрочили из своих автоматов. Ну, думаю, это с нашими разведчиками перестреливаются. Что тут делать? Я высунулся из воронки, взял немцев на мушку и, как только они снова открыли огонь, дал очередь в спину. Срезал, как траву. А через некоторое время услышал русскую речь. Появились наши, двое их было — в маскхалатах и касках. Ну, я вылез из воронки, «здорово, товарищи!» — говорю...
— Тут и попался?
— Ага. Автомат отобрали, погнали вперед. На радостях, что попал в руки к своим, спорить не стал, иду, не обращаю внимания на их насмешки. Притащили в землянку к своему взводному, а тот давай названивать во все четыре стороны и сообщать, что взяли немецкого разведчика в советской форме... Ну, а остальное сам знаешь...
...В ту ночь мы так и не уснули. На рассвете машина привезла почту. Сумка Хуррама вновь наполнилась письмами.
— Да, а где ты добыл эту немецкую сумку? — спросил я.
— Старшина подарил. Когда был в партизанах, добыл. Моя порвалась — вот он и дал эту. Хорошая сумка, прочная.
— Носи, носи, — сказал старшина. — Только смотри, больше в плен к своим не попадайся.
— А мне этот плен выгодой обернулся, — весело ответил Хуррам.
— Какой еще выгодой? — спросил старшина.
— Вот, нашел своего друга...
Мы обнялись и расцеловались. Хуррам поправил на плече автомат, на другое повесил тяжелую сумку и зашагал к передовой...
1964