Война еще не кончилась, хотя в Берлине она уже потухла.
Я решил весь этот день посвятить осмотру в Берлине тех мест, о которых пока у меня не было никакого представления. Мне хотелось ознакомиться с центральным, как я предполагал, районом, который я совершенно не знал, как не знал его и никто из нас; район этот был по другую сторону от рейхстага.
Я вышел из главного его входа и через две-три минуты стоял уже у Бранденбургских ворот. Они почти примкнули к рейхстагу.
Здесь, под аркой, ее колоннадой, было сумрачно и прохладно. Проемы — широченнейшие проезды между колоннами — были заложены кирпичом, и разобрать еще его не успели. Только боковые узкие проходы оставались незабаррикадированными. Поверху, через весь фронтон, — какая-то наполовину обитая или обвалившаяся лепная неразборчивая надпись... Ворота велики, громоздки. Они мне показались кособокими. Возможно, так это и было... От прямых попаданий.
Я уже намеревался идти дальше, чтобы выйти на улицу, но тут неожиданно вдруг начался дождь. Начался сразу, ни с того ни с сего, как это бывает только в такой весенний, солнечный день. Майский дождь! Крупный, частый, прямой, благоухающий ливень.
Лучшего места спрятаться от дождя, чем под этой аркой, нигде не было: ни одна капля не залетала сюда, под тяжелые своды. Я стоял и смотрел на обливаемый потоками дождя город, на мрачные остовы выгоревших и почерневших разрушенных домов — скоро они совсем скрылись за сеткой дождя, — на взорванные мостовые и не сразу заметил стоящего тут же, прислонившегося к колонне солдата. Он стоял здесь, как видно, еще до того, как я сюда пришел. С карабином у плеча. Усатый, уже пожилой. В порыжелой, измятой ушанке. Хотя ушанки вроде бы давно уже сняли. Берлин брали уже в пилотках.
Я заговорил с ним и тут же, по привычке, свойственной, должно быть, лишь очень молодым газетчикам, записал у себя в блокноте: «Рядовой Андрюшин, Кирилл Егорович». Боец не удивился нисколько, что я записываю. Он отнесся к этому, как к обычному делу. Или постарался показать мне, что это так.
После первых фраз, того обычного короткого разговора, когда узнается, кто из какой части и откуда родом, я заметил, что эти самые Бранденбургские ворота, под которыми мы укрываемся, сделаны ни более и ни менее, как на ширину всей улицы. Солдат со мной согласился, но сказал, что в Берлине ему уже приходилось бывать. Я, как мне помнится, удивился, потом решил, что, наверно, он из тех многих наших солдат, пришедших к нам в последнее время, которые были в плену. Но нет, оказывается, нет... Но тогда, может, еще в империалистическую? Солдат мотает головой. Не-ет... Еще до первой мировой! Я ничего не понимаю: он был здесь в 1912 году. Был с экскурсией. Приезжал вместе с воспитанниками императорского лицея в Петербурге. Нет, сам он не был воспитанником. И лекций он в лицее тоже не читал. Служил привратником... Помнит, проезжали под этими воротами... Он внимательно оглядывает мощные опорные стены и тяжелый свод. Он и узнает и не узнает теперь все это...
Пока мы стояли с ним так и под захлебывающийся говор дождя вели свой разговор, мы не заметили, что в том же пролете арки, за спиной у нас, собрались другие солдаты, так же, как и мы, прячущиеся от дождя. Они где-то задержались и успели промокнуть. Все были уже без оружия, в обмотках и в обычных — выгоревших, выцветших пилотках. Но все с веточками сирени в руках. Свежей, только что наломанной...
В этом году вообще было много сирени. Но больше всего ее было в Берлине. Она затенила все дома, скверы... Лезла из-под развалин, из-под мостовых, наваленных и навороченных на нее плит, она была сочная, плотная. Такой я никогда не видел. И запах, который шел от нее, был столь сильным, что он забил, заглушил все прочие запахи. Даже и трупный, а он медленнее всего исчезает...
Разрушенный город и сирень... Удивительная была сирень. И удивительная была весна!..
И мы, грубые солдаты, мужчины, обстрелянные люди, — казалось, что мы в этом понимали! — ходили взволнованные по городу, и в руках у нас была сирень. И пахла она тем сильнее, памятнее, что еще не выветрились на улицах запахи пороха и дыма. И не только пороха и гари...
И мы все были пьяны.
От весны, от сирени...
Дождь тем временем перестал... Солдаты с веточками сирени в руках ушли, как только увидели, что он стихает.
Вода, хлеставшая потоком, быстро сошла. Опять выглянуло солнце.
Кирилл Егорович ведет меня по широкой, прямой улице. Она и есть Унтер-ден-Линден. Улица вся не то дымится, не то парит...
Я впервые здесь — за Бранденбургскими воротами. Здесь держались до последнего последние из гитлеровцев, отсюда — из-за Бранденбургских — отстреливались они, когда уже взят был рейхстаг.
Конечно, мне повезло, что я встретил здесь такого солдата, который побывал в Берлине гораздо раньше нас. Я чувствую себя уверенней. Он охотно, даже покровительственно, рассказывает мне обо всем. Признаться, без него мне было бы трудно. Ведь теперь, после боя, чужой разрушенный город вдруг в своем «мирном виде» стал как бы еще непонятней. Не сразу разберешь, где тут что надо искать... В бою даже яснее. Есть участок полка или батальона. Вот и пробирайся от одного известного тебе пункта до другого. Район Вайсензее и Моабита, через который мы наступали и в котором мы действовали, был уже в какой-то мере нами изучен. Настолько хотя бы, что мы могли в нем ориентироваться. Но теперь бои закончились. Сдались самые последние, в одиночку сопротивлявшиеся автоматчики. Можно идти куда хочешь свободно. И тут-то мы почувствовали, какое непростое это дело ходить по громадному, везде одинаково разрушенному городу. Блуждать по нему, когда у тебя нет ни плана, ни карты, когда не знаешь ни основных магистралей, ни принципов планировки... Одним словом, — я именно это хочу сказать, — под пулями и снарядами ориентироваться было легче, чем теперь, когда стало тихо.
Вот почему я так смело шел с Кириллом Егоровичем, так обрадовался встрече с ним: он здесь бывал, он знает...
Кое-где над крышами, у карнизов разрушенных и сожженных зданий, — скульптуры. Прямо над черными стенами. Целые, нетронутые... Бронза от времени покрылась окисью, и статуи стали зелеными. Совсем как стеклянные, только что не просвечивают.
Тем более странно видеть их на этой улице.
Я послушно иду за моим спутником и провожатым. Иду и не перестаю удивляться, что мне попался столь необычный солдат. Небось он тут один такой, на весь Берлин один.
Старик что-то мне показывает. Он уже вошел в свою роль экскурсовода. Но мало что уцелело.
Кварталы кирпича, щебня, камня.
Мой гид оживился, когда увидел богатое, пышно украшенное здание в сплошных горельефах, в орнаменте. Кирилл Егорович помнит его еще с тех лет. Через решетки на окнах мы заглядываем внутрь первого этажа, вернее, полуподвала. Сколько оружия! И пушки, и мортиры, и мушкеты. Всех, наверно, времен и веков. Здесь — арсенал. Что-то вроде музея истории войн.
И опять — зияющие окна, обитые углы... И — бронза, покрытая окисью. Опять пустыри и руины, руины и пустыри.
Раньше все это выглядело по-другому.
Как это все выглядело раньше, я уже знал. (И когда Кирилл Егорович рассказывал, я хорошо представлял себе ту, прежнюю Унтер-ден-Линден.) Они проходили под той же аркой, по всей этой широченной парадной улице. Резало глаза от сверканья штыков и касок... Солдаты, которые лежат на полях Подмосковья. Солдаты, вылезшие из подвалов рейхстага... Кирилл Егорович рассказывает свое, но тоже о марширующих колоннах. На флангах — офицеры в островерхих вильгельмовских касках, грозно распушившие усы. На конях. И впереди — барабанщики... Потом шли другие — ночью, — орали «Хорст Вессель»... И вдоль всей улицы, и над липками — белыми раструбами — факелы. И орлы — на длинных шестах. Орлы и факелы. На рукавах, на дверях магазина, на столбе с чадящим факелом, на всем — свастика.
По этой же улице только вчера мы выводили их длинные, неровные, растрепанные колонны.
Мы переходим небольшую, грязную Шпрее,— пожалуй, она одна здесь не разбита и не изуродована — и попадаем на Люстгартен. Но сначала Андрюшин ведет меня к королевскому дворцу, и тут мы наталкиваемся на какое-то сооружение. Из металла... Что-то странное. Похожее на танк, но мы таких что-то не встречали. Выразительная махинина. Нечто подобное я видел только на рисунке. Была, по-видимому, такая картина — я видел в детстве ее, в календаре: высокий врангелевский танк, приминающий частокол заграждений, и красноармейские цепи, поднимающиеся ему навстречу из траншей. Кирилл Егорович ее не помнит, а я — помню...
Кто-то — немец, подошедший к нам, говорит, что это английский танк. Мы, конечно, не верим. Английские танки мы знаем! Они небольшие, невысокие. Они были у нас... Но нам тут же объясняют, что это английский танк времен первой мировой войны... А, вот что! Те самые!
Но Кирилл Егорович спешит и не склонен задерживаться. Он больше всего оживляется, когда видит что-нибудь уцелевшее...
На исполински огромном битюге сидит такой же огромный мужчина в каске. Фридрих Вильгельм. Кайзер. Мы с Кириллом Егоровичем решили, что это самый большой из всех не только виденных нами, но и вообще из всех когда-либо существовавших на земле памятников. С пристройками он занимает целый квартал.
У его подножия и вблизи, повсюду, положив головы на обмытые и уже прогретые солнцем ступени, спят солдаты. Один, услышав наши громкие на набережной шаги, приподнялся и, широко раскрытыми непонимающими глазами поглядев на нас, перелез в холодок. Туда, где еще была тень. На нем грязные обмотки, он в ватнике. В фуфайке. Щеки обросли густой серой щетиной... Сначала надо отоспаться.
На самых нижних ступенях пьедестала — фигура женщины. Германия. Мы с Кириллом Егоровичем подошли к ней близко. Ее специально сделали такой, и до колен ее не дотянуться.
Чтобы мы себя чувствовали маленькими.
И Кирилл Егорович, старый швейцар, бывший служитель императорского лицея, открывая мне двери Берлина, ведет меня дальше, мимо бронзовой статуи — со шпагой, но без головы, — к другим памятникам. Мы и впрямь чувствуем себя подавленными их размерами. Меня еще вчера, в Тиргартене, среди поваленных деревьев, сожженных крупповских танков, поразила своей величиной статуя Победы. Улыбаясь в желтые, прокуренные усы, Кирилл Егорович говорит, что ее, золоченую эту статую, бойцы уже прозвали «бабой с крыльями»...
Сейчас я даже и объяснить не могу, как случилось, что я не только не держал в голове, но даже забыл об имперской канцелярии. Не скажу, как это произошло. Казалось, мы все должны были стремиться увидеть штаб-квартиру Гитлера.
Вероятно, я тогда, в Берлине, считал, что это не для всех доступно...
А может, дело было проще. Ведь я полностью на этот день доверился Кириллу Егоровичу, с самого начала решив не отставать от него. А ни о какой канцелярии, построенной Гитлером вскоре после прихода к власти, Кирилл Егорович ничего не знал и не слышал. Нужно сказать еще, что Кирилл Егорович, который сначала так уверенно, хорошо исполнял свою роль экскурсовода, очень скоро примолк. И я понимаю! Много прошло времени, как он был здесь... Скоро получилось так, что уже не он, а я шел впереди. Вел его туда, куда хотел. Конечно, и я шел вслепую, меня влекло одно только любопытство.
Все-таки старик кое-что мне показал. Мы обходили с ним половину города и теперь возвращались обратно по той же Унтер-ден-Линден. Только по другой уже стороне. Бранденбургские ворота были недалеко, когда я заметил боковую, уходящую влево неширокую улицу. Мне хотелось посмотреть еще что-нибудь. Я повернул в нее, Кирилл Егорович послушно пошел за мной. Обогнув осыпавшийся угол дома, мы прочли на случайно сохранившейся табличке: «Вильгельмштрассе».
Я долго напрягал память, пока понял, почему и в связи с чем я много раз слышал это название. Мы уже шли вдоль высокой, глухой, розоватой стены. После Унтер-ден-Линден эта улица казалась нам небольшой. Кирилл Егорович молча шел за мной, не понимая, почему мы повернули, пошли сюда, а не к рейхстагу.
Я уже увидел узкий дверной проем. Зрение у меня было лучше, и высоко над входом, как бы вырезанным в стене, мне был виден уже клювастый алюминиевый орел с расправленными крыльями. Его зацепило снарядом, и он был полуоторван. В цепких своих лапах орел этот держал земной шар, оплетенный свастикой... Я потом видел еще раз эту птицу, но уже не на фронтоне берлинской имперской канцелярии, а в нашем, советском музее, в Москве. В том же музее, куда было привезено знамя победы, которое дивизия наша ставила на рейхстаге. Его внесли в музей и установили в самом большом зале. И чтобы сохранить навечно, укрыли стеклом, в пирамиде... Как хранят оружие. А этот сбитый с рейхсканцелярии, привезенный в Москву исковерканный имперский орел брошен к подножию пирамиды. К той, в которой хранится флаг наш.
Ступеней никаких не было. Вход прямо с тротуара. Несмело шагнули мы с тротуара в проем. Мы думали, конечно, что нас не пропустят и придется сразу же повернуть обратно. Но нас никто и не задерживал. Здесь никого не было... Никто уже не интересовался тем местом, где находился Гитлер. Его убежищем.
Перед нами замкнутый, прямоугольный, каменный забетонированный двор. Под ногами — бетон, да и стены тоже бетонные. Так мне это запомнилось. Солнце стояло высоко, и здесь было жарко. Все здесь было геометрично-прямое и квадратное — и какое-то невысокое, наполовину как бы ушедшее в землю.
Поняв, что нас никто не удерживает, мы решили с Кириллом Егоровичем, что должны идти дальше. Тут в другом конце двора, у подъезда, мы увидели обгоревший броневик. Мы на минуту остановились, подивившись тому, что сожженная и разбитая машина стоит внутри двора и как вообще сюда попал броневик.
Потом долго шагали по длинному, мало освещенному коридору. Куда-то поворачивали и опять шли по коридору, но уже по другому. Хотя я не помню, был ли там кто-нибудь, но, вероятно, кто-то нам все-таки показывал, как идти, иначе мы бы ничего не нашли.
Когда мы зашли в кабинет, мы в первое мгновение ничего не могли разглядеть. Над головой была дыра, было небо и солнце. От света, который бил через пролом в потолке, все казалось как бы во тьме.
Пол был завален поломанной мебелью и бумагами. Все знакомо перемешано со штукатуркой и обвалившимися перекрытиями. Окна тут были с двух сторон: одно окно — рядом с письменным столом — большое, почти во всю стену. Но теперь, когда потолок был проломлен, эти окна как бы уже не светили. Кабинет Гитлера, следовало бы говорить — бывший кабинет, был гигантским, но на кабинет этот большой помпезный зал уже не был похож. Одни шкафы у стены остались неопрокинутыми, и в них были какие-то книги. Кирилл Егорович подал мне одну, другую. Они оказались все с надписями. От авторов... Целая библиотека автографов.
Взятая мной наугад в том же шкафу книга была Геббельса. И тоже с автографом.
Чтобы подойти к окну, мы обошли поваленное кресло, и тут я наступил на еще одну — затоптанную и лежащую в мусоре книгу. Это была книга самого Гитлера. Мы ее впервые увидели. Но оказалось, что та же самая книга была на полках, что шли вдоль стены. Его книжка была тут во многих изданиях — все в одинаково черных переплетах.
Но больше всего поражали люстры. Их было две. Нигде потом я никогда таких не видел. Эти люстры — по одним по ним можно судить о размерах помещения — не нависали над головой. Они — стояли... Одна была до самого потолка, другая лишь немного не доставала. Обе крепились на полу...
А гигантский тот глобус, о котором многие писали, шар, которым Гитлер столь усердно вертел здесь, лежал на полу, в углу, и мы не сразу его разглядели под рухнувшей на него штукатуркой... Он уже был весь расплющен.
Мы сидели с Кириллом Егоровичем в разгроханном тяжелыми снарядами кабинете Гитлера, у разбитого, высаженного разрывами окна, смотрели на виднеющуюся вдали Колонну победы — и вспоминали, как Гитлер приходил к власти. О кровавом разгуле его штурмовиков и о поджоге рейхстага...
Отсюда была нам видна одна башня рейхстага и почти весь его большой, шарообразный, решетчатый купол. Здесь, в этом по-современному построенном дворце, где мы сидели и отдыхали сейчас, Гитлер и распоряжался и жил, а там, в рейхстаге, произносил свои речи. Напрямую тут было близко, хотя напрямую хода не было... Даже высокие деревья парка Тиргартен мы видели. И конечно, видели Колонну победы — ее отовсюду видно. Кирилл Егорович спрашивал меня об этом памятнике, но, к сожалению, я мало что мог ему сказать. Я знал только, что колонна эта считается памятником 1870 года, что она установлена в честь победы над Францией. Больше ничего я не мог прибавить к этой справке, хотя старый солдат интересовался всеми фактами истории.
Я не мог тогда сообщить Кириллу Егоровичу одного эпизода. Я его узнал уже позднее. Мне об этом рассказывал мой товарищ, который после войны оставался жить в Германии.
Был у меня такой товарищ.
Так вот, немка-переводчица, окончившая русскую гимназию в Риге и работавшая в тридцатых годах на Магнитке, рассказывала ему, как Гитлер возвращался из захваченного Парижа. Он только что продиктовал в компьенском вагончике свои условия. Ехал он через всю Германию, ехал в открытой машине, стоя. В жесткой высокой военной фуражке. Ехал под фейерверк и рев эсэсовских молодчиков и бюргеров, сошедшихся к дороге. И ему угодившей в него ракетой обожгло лицо.
И тогда вернувшийся из Парижа Гитлер задумал увеличить монумент в Тиргартене; он уже заказал необходимый для этого камень. Его привезли из Швеции. Мой друг понял так, что предполагалось расширить пьедестал и, сделав выше колонну, поднять статую, высечь новые барельефы, изображающие победы гитлеровского оружия. Но скорей всего Гитлер, намереваясь поставить памятник своей победе над Францией, хотел «повторить» старый памятник — сделать так, чтобы нынешняя колонна рядом с новой казалась бы маленькой. Так он задумал, когда с обожженной физиономией ехал по дороге Париж — Берлин.
Заказанные для памятника плиты, по словам женщины, были привезены и сложены в Тиргартене. В немецких газетах было даже об этом сообщение. Эти плиты пригодились, как я думаю, когда в Берлине сооружался памятник советскому солдату. Под ногами этого нашего солдата, поставленного теперь в Трептов-парке, — плоские, из твердой горной породы ступени-плиты.
Да, я не знал всего этого, когда мы сидели в канцелярии Гитлера, в его кабинете — у окна, вырванного вместе с рамами. Но этого не рассказал бы тогда и мой товарищ по дивизии.
Он в то время, наверно, еще спал, приткнувшись где-нибудь в подвале, под рейхстагом.
Другой вход, к которому мы подошли, выводил в сквер, вернее, в небольшой парк, прилегающий к имперской канцелярии. Деревья в сквере, как всюду в Берлине, иссечены осколками. В воронках и ямах какие-то рваные и скомканные, вымокшие бумажки.
Тут, в парке, мы увидели двух мужчин в штатском, по виду журналистов. У них на груди, словно бинокли, болтались фотоаппараты... Они что-то искали между деревьями.
Так и англичане вот, когда они приехали сюда, да и потом, через два месяца, — я видел это сам, — так же кружа вокруг имперской канцелярии, ковыряли тросточками землю, разыскивая Гитлера... Почему-то нас, тех, кто своими глазами видел обгорелые трупы многих других высокопоставленных чинов и сподвижников Гитлера, гораздо меньше волновал вопрос о том, где он сам. Все были убеждены, что и он не ушел.
Я только много позже понял, что один из первых побывал в кабинете Гитлера, одним из первых переступил порог имперской канцелярии. А тогда я не знал этого.
Возвращались мы прежним путем — через этот кабинет и все тем же полутемным коридором. Уже в дверях кабинета Кирилл Егорович меня окликнул, и я взглянул на стену, на которую он мне показывал. И не поверил глазам своим! Подошел к другой стене. Стены были золоченые. Отстававшая позолота слезала слоями.
У нас в Сибири, в домах состоятельных мужиков, так вот покрывали печки-голландки. Полукруглые, обитые железом печки... Печь красят сначала черной краской, а потом «дуют» на нее золотым порошком. Так она в этих золотых яблоках и стоит...
Мы опять вышли в тот подъезд, в тот же внутренний двор. Тут уже были одиночки-экскурсанты, такие же, как и мы. Кто-то показал нам подземный ход в самом углу двора. Спуск в бункер... Так, окруженный нами, загнанный, как в мышеловку, Гитлер ни разу и не вылез из своего убежища, пока мы штурмовали Берлин. И только чтобы сжечь труп, его вытянули наверх. Вот здесь, на этих цементных плитах, запорошенных пеплом архивных бумаг, он — вытащенный охранниками на поверхность — лежал с отваливающейся челюстью... Да, да. Здесь вот он и лежал. Как скорпион, укусивший себя... И удивительнее всего — и страшнее и смешнее, что сами себя. Сначала сожгли полчеловечества, а потом — сами себя. И сжигать было уже нечем и негде. И некогда...
Пришлось заворачивать в кусок ковра...
Так же, как и Гитлер, покончил с собой и Геббельс, этот маленький злой гном. Только на сутки позднее. Так же, как его фюрер, он завещал сжечь себя. Но мы врывались уже сюда. Поэтому люди, составляющие свиту Геббельса, торопились в этот раз еще больше и думали уже только о том, чтобы самим спастись, и не дожгли до конца Геббельса. Поэтому-то труп Геббельса и был сразу найден.
Надо бы спуститься вниз, в этот бункер, где столько времени отсиживался Гитлер. Но Кириллу Егоровичу пора было возвращаться. Больше всего на свете он боялся своего старшины. Мне же не хотелось отставать от Кирилла Егоровича...
Перед тем как уйти, мы узнали все-таки кое-что об этом броневике, который заинтересовал нас, когда мы входили. Он стоял у стены. Он, этот теперь разбитый и обгоревший броневик, был личный, Гитлера. Он так и стоял здесь всегда... Гитлер держал его на всякий случай поближе к подъезду.
Миновав темный проем, мы опять попали на Вильгельмштрассе. Чуть в стороне, но почти у самого входа в имперскую канцелярию стояла большая очередь... Немцы делили убитую лошадь.
Мы вышли на Унтер-ден-Линден, и мой старик, бывший привратник императорского лицея, опять оживился, понемногу возвращаясь к сегодняшней своей роли. Он снова вел меня по Берлину и таким же тоном, как и раньше, давал объяснения. Казалось, был не в Берлине, а в лицее и, раскрывая передо мной двери, говорил: «А вот здесь кабинет ректора, а направо — актовый зал».
Спасибо тебе, старина, ты много показал мне в этот день...
Солнце уже садилось, уходило за молчаливые, мертвые дома. Мы подошли к рейхстагу.
У его главного входа стоял наш часовой. Он о чем-то громко разговаривал с двумя гражданскими немцами. Как я понял, те просили пропустить в рейхстаг, где они ни разу не бывали...
Здесь у дверей рейхстага я и расстался с ним, моим гидом — советским солдатом Кириллом Андрюшиным.