Был ли ты на войне? Видел ли солдата, бегущего в атаку впереди отряда, видел ли, как, пораженный вражеской пулей, упал он навзничь?
Мне было тогда четырнадцать лет.
...Как медленный караван, шел второй год войны. Давно уже стали светлым воспоминанием те беззаботные дни, когда мы, дети, сидели у очага, капризничали, хныкали, а бедная мама чуть ли не со слезами на глазах упрашивала нас поесть хоть немножечко талкана — приготовленного на молоке мягкого душистого пряника.
Все изменилось. Нет теперь в нашем кыштаке джигитов, которые и в палящий зной без отдыха косят траву. Нет теперь ни этого здорового статного Малабека, ни толстощекого молчаливого Джапара, пашущего на своих быках поле, — лоб его всегда в поту, как в масле; нет и Саяка, носатого пересмешника, который любил с ветерком прокатиться на бричке. Нет смелых, ловких, сильных юношей, которых в народе называют кара жигиттер — черными джигитами. Нет их...
Киргизы говорят, что когда-то давно сильный джигит нашел тутки — ручки земли, и взялся за них, и стал трясти землю, и с тех пор держит он землю в своих крепких руках.
Этот джигит теперь на фронте. Далеко увела его война. Но пока живы люди, держат они землю своими руками.
Вот, крепко ухватившись за рукоятку плуга, идет молодка. Не успела она обойти вокруг холма, а обильный пот, смешанный с пылью, уже капает со лба на обветренные, потрескавшиеся руки. А другая, широко расставив ноги, стоит на парной повозке и высоко над головой размахивает длинным кнутом. Вскачь несутся лошади, и встречный ветер раздувает подол широкого платья.
Трудное время. Больших трудов стоит жизнь.
...Я сдал последний экзамен и получил свидетельство об окончании седьмого класса. На следующий же день рано утром меня разбудила мать, она трясла меня за плечо и торопливо говорила:
— Вставай, человек тебя ждет на улице.
Я протер сонные глаза, встал с топчана и вышел во двор. Солнце уже поднялось с похожего на верблюжий горб холма. Над старым урюком с шумом вилась серая стая воробьев. Увидев меня, пестрый щенок поднял голову, махнул хвостом и снова улегся, высунув тонкий язык и тряся боками. У дувала меня поджидал бригадир. Сам бригадир. Его боялись все женщины, а из-за меня сейчас он сам приехал к моему дому. Он сидел верхом на лошади, у которой от усталости даже отвисли уши.
— А, Сапарбек, ну как, кончил учебу? — спросил он, глядя на гриву коня.
— Да, — ответил я и приготовился слушать, что он скажет дальше.
— Очень хорошо, хотя ты и молод, но все же... — Бригадир ухмыльнулся, обнажив длинные передние зубы. Над верхней губой вместо усов у него была какая-то жалкая растительность, и весь вид был довольно кислый, и голос сдавленный.
— Ты сегодня вместе со стариком Жумакадыром сходи на мельницу. — Бригадир облизнул обветренные губы. — Поможешь ему навьючить и отвезти туда зерно на помол. Вьючный скот уже на гумне. Там же и зерно получите. Жумакадыр ждет тебя. Иди, не задерживайся.
Я ничего не сказал ему в ответ, едва кивнул. Мне сразу стало не по себе. Мельница находилась от нас не так-то близко. Туда надо было добираться извилистыми тропами через лесную чащу. Но неприятней всего было то, что я должен идти со стариком Жумакадыром. Он у нас считался придурковатым.
Дед Жумакадыр жил с нами по соседству. Ему давно уже перевалило за шестьдесят. Он был высокого роста, волосы у него сплошь седые, как шерсть белой овцы, борода всклокоченная. Вместо носа огромная шишка, густые брови нависли над глазами, как наметанные ветром сугробы снега. Белки его вечно слезящихся глаз были красные. Широкие костистые плечи выпирали из-под стеганого халата.
Дед Жумакадыр не любил сидеть без дела. Зимой и летом его находила работа, он никогда не расставался с топором и кетменем. Его огромные руки с толстыми искривленными в суставах пальцами были все в глубоких трещинах, будто их исполосовали острым ножом.
Богомольные почтенные старики в аиле недолюбливали Жумакадыра. Все они каждую пятницу приходили помолиться в старую мечеть на верхней окраине аила. Но Жумакадыру, видно, и в голову не приходило когда-нибудь туда зайти.
Однажды, бегая с ребятами, я очутился возле мечети. Мулла в белом тюрбане сидел впереди стариков лицом к югу и читал вслух молитвы. Он поднял обе руки, промолвил: «Аллоу акпар», — провел ладонями по лицу и бороде. Все аксакалы сделали то же. Потом они поднялись и сели у стены, прислонившись к ней спинами. Мулла начал рассказывать притчу о загробной жизни, о рае, угрожая неверным адскими мучениями.
— И у нас в аиле завелся неверный, — сказал один из стариков. — Разве Жумакадыр думает когда-нибудь о том, что его ожидает на том свете?
— Э-э, — сморщившись, протянул другой, с козлиной бородкой. — Сам аллах его проклял.
— Всемогущий аллах дал полную свободу всем и каждому. Каждый волен поступать так, как ему заблагорассудится, — разъяснил мулла. — Кто не выполняет законы шариата, тот легко поддается обольщениям шайтана. Богоотступникам шайтан сулит неземные блаженства, и они идут у него на поводу, не замечая своего грехопадения... Так написано в Коране.
И я, каждый раз как увижу Жумакадыра, так сразу вспоминаю эти слова. Вот и сегодня, когда мы шли на мельницу, всю дорогу они вертелись у меня в голове. Виделся мне красный негаснущий огонь ада, уготованный для грешников, и мост над ним толщиною с волосинку, по которому предстоит им пройти, чтобы попасть в рай. Об этом много рассказывал мне отец. В поздний вечерний час я слышал, как он заунывно тянет, сидя в углу на тахте:
На все аллаха власть:
Он судит, он прощает,
Дракону прямо в пасть
Он грешников бросает.
Сначала грешников разваривают в котле, — это я тоже знал из песен отца, — потом дракон пережевывает их шестьюдесятью двумя зубами.
Мне кажется, старому Жумакадыру не миновать вариться в адском котле. Интересно, почему же он не боится ада? Какой же он странный. Но учитель тоже говорит, что ада нет. Наверно, учитель лучше муллы знает? Тогда понятно, почему дед Жумакадыр ходит себе преспокойно, не обращая ни на что внимания...
Как-то в прошлом году, поздней осенью, вдруг начался большой снегопад.
Был вечер, люди в аиле собирались спать. У нас в доме долго сидели при свете керосиновой лампы, вспоминая ушедших на фронт односельчан, рассказывали о войне. Такие разговоры я слышал не впервые, но в тот вечер много было страшного. Я долго не мог уснуть. Война представлялась, как в кинокартине «Чапаев»: строчили пулеметы, падали люди, сраженные пулями; их топтали кони, текла кровь. Я старался не думать о войне, но все время думал о ней. Да и как не думать, ведь мои старшие братья на фронте.
Вдруг они уже лежат простреленные. Лежат и не могут встать...
Наконец я все же уснул.
Среди ночи я вскочил от какого-то крика. Все окно было кровавого цвета. Я выглянул на улицу. Спросонок мне показалось, что вся она объята пламенем. Доносился шум, тревожные крики:
— Дом горит! Что они теперь будут делать, несчастные!..
Чей дом горел, кто были эти несчастные, я не знал, а выйти на улицу боялся.
Через некоторое время наши вернулись домой. Отец морщился от боли, руки у него были обожжены. Пока мать натирала картошку и прикладывала ее к ожогам, он рассказывал, как спасал имущество старика. Оказывается, горел дом Жумакадыра. Кто поджег, неизвестно. «Тяжело теперь будет ему, единственный сын на фронте», — с жалостью говорили мои родные. Я, как услышал про поджог, затрясся, как в лихорадке. Казалось, вот-вот и наша крыша запылает огнем.
Долго я не мог уснуть. Все время перед моими глазами стоял сын Жумакадыра Орозбай. Он дружил с моими старшими братьями, вместе с ними был в комсомоле и теперь вместе с ними там, на войне...
Утром, когда я вышел на улицу, вокруг было все бело. Ива с еще не опавшими листьями склонилась под тяжестью сырого первого снега. Из труб поднимался дымок. Я сразу побежал к дому деда Жумакадыра.
Старик ходил с лопатой и разгребал снег. Он откапывал свое имущество, которое вынесли ночью из объятого пламенем дома. Дед Жумакадыр был спокоен, словно ничего и не случилось. Дворовый пес лежал, свернувшись калачиком, спрятав морду под хвост. Дед бросил на него пару лопат снега, завалил. Испуганный пес выскочил, отряхнулся, громко залаял и, оглядываясь, побежал трусцой. Это так рассмешило Жумакадыра, что он встал, опершись на свою лопату, и захохотал на весь кыштак.
— Теперешние собаки шелудивые. Так-то, сынок...
Я смотрел на него во все глаза. У него сгорел дом, а ведь зима уже стучалась в ворота, и его единственный сын, на которого вся надежда, был на фронте.
— Черт с ним, с домом, — сказал Жумакадыр. — Его все равно надо было сносить. Вернется Орозбай — поставим новый, вот на этом месте. — Он отмерил широкими шагами площадь будущего дома и очертил лопатой. — А вот здесь сделаем дверь. Дом будет из двух половин, посредине — общая передняя.
— Отчего все-таки был пожар? — с сочувствием спрашивали люди, подходя к нам.
— Дымоход неисправный, ну и прорвался огонь.
— Странно как-то.
— А впрочем, не все ли равно? — Жумакадыр махнул рукой. — Была, наверно, какая-нибудь причина. Не подпалил же человек человека!
Мне, всю ночь не спавшему из-за пожара, было обидно, что дед Жумакадыр так безразлично относится к своему горю. Конечно, ему об этом я сказать не мог.
Мельница, куда мы возим зерно, — маленький домик с неровными глинобитными стенами, пыльными от муки.
Жумакадыр понес мешки, а мне велел пасти ишаков и волов в кустарнике за мельницей. Я поднялся на высокий, как дом, камень, сел и следил за ними. За спиной шумела стремительная река, ударяясь о камни и расплескивая белую пену.
Поздно вечером мельница закончила молоть наше зерно. Двадцать километров нам предстояло тащиться обратно. К тому же надо было переправиться через довольно глубокую речку. Днем, когда переходили через нее вброд, у наших волов только спины выступали из-под воды, а ишаки переплыли, как утки. Я бы, конечно, заночевал на мельнице, не ушел бы отсюда, пока не станет светло. Оторопь берет, как только вспомню про эту страшную дорогу с ее лесами да камышами.
— Дед Жумакадыр, давайте останемся здесь до утра.
— А что случилось?
— Да ничего... Я говорю, лучше завтра утром пойдем.
— Боишься, мой щеночек, что ли?
— Дорога плохая, через речку надо переправляться.
— Эх ты, трусишка. Если боишься воды, я тебя на своем горбу перенесу.
Дед Жумакадыр навьючил на волов и ишаков мешки с мукой, и мы тронулись в путь. А ночь черная, хоть глаз выколи. То идем лесом, то по склону холма, то в гору, то с горы. Трава высокая, темная, густая. Лес полон прохлады, сырости, чем дальше, тем он гуще, таинственней. Я слышу, кто-то ходит рядом, в кустах, затаил дыхание, сейчас бросится на меня. Ишаки спешат: на них тяжелая поклажа. Быки идут сзади, с трудом переставляют ноги.
— Проходи вперед, веди караван, — предлагает мне дед Жумакадыр.
А как мне проходить вперед, уйти от деда, когда мне даже рядом с ним страшно?
Дед Жумакадыр и в ус не дует. Шагает себе не спеша вверх по склону, похрапывает: никогда до этого я не видел человека, спящего на ходу. Иногда он храпит так громко, что даже сам себя будит, а то, засыпая, останавливается.
— Дед Жумакадыр, чего же вы стоите, ишаки-то уйдут далеко, — хнычу я.
— Пусть уходят. Дальше дома никуда не уйдут.
— А волки—
— Пускай не торопятся, если волков боятся...— хохочет дед и протяжно затягивает на старинный мотив:
Куда катится, где закатится
Эта яркая звезда?..
Дед поет долго, а когда он поет, мне не страшно.
В конце концов бригадир прикрепил меня к деду Жумакадыру.
Как-то несколько дней подряд мы с ним вдвоем возили сено. Он мне накладывал на волокушу, а я возил к скирде. Дед Жумакадыр работал как вол. Бывало, я утомлюсь и усну, сидя верхом на быке, он снимет меня осторожно, уложит у копны и работает один. Сам накладывает, сам возит.
Наш колхоз начал убирать ячмень. В этот день бригадир Абдыкар, как всегда, пришел пьяный. У Абдыкара щеки красные; все время облизывая губы, вытаскивает из-за голенища камчу, покачиваясь перед женщинами, ругает их и спрашивает:
— Почему не здороваетесь?
Они молчат, и это злит Абдыкара.
— Молчите! — кричит он, зверея, и вытягивает кого-нибудь камчой по спине. Ругая нас, он всегда опирается на политику: «Ты прихвостень Гитлера, ты идешь против плана! Ты же знаешь, в каком мы теперь тяжелом положении». Что на это ему ответишь?
Получив повестку в военкомат, он налижется до бесчувствия, захнычет, начинает плакать, причитать:
Если меня завтра заберут в солдаты,
На кого оставлю сына Бекмамата?..
Но его самого в армию почему-то не брали. Доедет до райцентра, самое большее до областного, и вернется обратно. Вернется и ходит козырем, будто совершил какой-то героический подвиг.
В тот день Жумакадыр почему-то запоздал, он пришел тогда, когда бригадир уже был в поле.
— Эй ты, старый хрыч! — закричал он, увидев Жумакадыра. — Что это ты разгуливаешь?
— Три дня я не ходил домой, — сказал дед Жумакадыр, как всегда тихо и спокойно, — дома у старухи не осталось ни воды, ни дров. Пришлось и о ней позаботиться. Ничего, кажется, из-за этого не случилось, — закончил дед и отошел.
Бригадир оскалился, с яростью набросился на деда Жумакадыра, ударил его в грудь тупой стороной серпа. Ударил безжалостно, как будто не по живому телу, а по дувалу. Слезы брызнули у меня из глаз — так мне стало жалко бедного старика.
А дед постоял немного, потом, сдвинув брови, молча зашагал туда, где его ждала работа.
Как раз в те дни мы с дедом Жумакадыром возили хлеб на ссыпной пункт. Расстояние до него было около двадцати километров. Всю дорогу туда и обратно я поглядывал на старика, на его седые взъерошенные брови. Я все время думал: почему дед Жумакадыр не дал сдачи бригадиру? Ведь он справился бы с этим пьяницей, если бы взялся за него по-настоящему. Разве можно быть уж таким послушным?
Но мне довелось узнать и как сердится дед Жумакадыр,— тогда, когда я совершенно этого не ожидал.
Однажды вечером пришел к нам домой высокого роста смуглый парень по имени Молдокмат и остался у нас ночевать. Сам он, по разговорам, был житель здешних мест, но последние годы, видимо, жил в городе. Одна рука у него не действовала, и в солдаты его не брали. Он привез с собой ситец. Продавал его за деньги или менял на кокнар и на нюхательный табак. Он быстро сбыл свой товар. Вечером все, что собрал, он зашил в маленькие мешочки, долго взвешивал на руке, жадно глядя на них. Потом сложил их у стены.
Этот Молдокмат знал много интересных вещей и говорил, не переставая, весь вечер. Отец мой сидел разинув рот, уши развесил. Уж такой он у нас был доверчивый: устал за день, еле ноги таскает, а вместо того чтобы отдохнуть, сидит и слушает...
— Эх, аке, — сказал Молдокмат, — хотя от свиньи произошел этот самый герман, но все же он силен...
Отец мой так и обмер. Ведь его сыновья были на фронте. А тут Молдокмат совсем ошеломил нас. Вот что он собственными ушами слышал от одного недавно вернувшегося домой солдата. На фронте этот джигит нашел папиросу. Только было хотел закурить — она превратилась в кровь и вылилась нэ землю, и потом каждая капля этой крови стала превращаться в немецкого солдата. Их стало так много, что джигит оказался во вражеском окружении. «Мы тебя трогать не будем, — сказал немец. — Иди к своим и передай, чтобы они в нас не стреляли, а переходили на нашу сторону, иначе мы расправимся с вами со всеми!»
— Ой, аллах! — пробормотал мой отец, хватая дрожащими руками себя за ворот.
— Э-э, аке, — не унимался Молдокмат,— говорят, что у немцев хлеб слоями... Слой масла, слой мяса и слой сахара...
На следующий день по дороге с ссыпного пункта я подробно рассказал обо всем этом деду Жумакадыру.
— А, чтоб поразило стрелой дурака такого! — возмутился старик. — Где этот бродяга, покажи мне его.
Дед Жумакадыр весь трясся от негодования.
— Он у вас?
— Нет. Чуть стало светать, уехал.
Дед Жумакадыр некоторое время шагал молча, а потом достал из кармана халата письмо, сложенное треугольником, и протянул его мне.
— Читай вот это!
Я развернул исписанный лист и начал читать:
— «Счастливая, благоухающая ароматом жизнь осталась в родной Киргизии, дорогие мои отец, мама, и все мои родные, близкие. Письмо это вам пишет ваш Орозбай, с оружием в руках, не щадя жизни своей, участвующий в кровавых схватках с коварным врагом».
Затем Орозбай сообщил, что он жив и здоров и шлет свой поклон. Вся страница до самого краешка была исписана именами односельчан, которым этот поклон предназначался.
— Читай на обороте, — сказал дед Жумакадыр.
— «Отец, вначале мы не могли остановить их наступления. Теперь дела идут по-другому. Мы им ни шагу не даем шагнуть вперед. Мы гоним их назад. Я уверен, бог даст, скоро они так побегут, что только пятки засверкают».
— Видал? Вот как пишет Орозбай. А этот дурак смотри что выдумал... — Дед Жумакадыр бросил на меня злобный взгляд.
А какое отношение имею я к Молдокмату?
Прошло около месяца. Кончается уборка хлеба. Люди изо всех сил стараются быстрее закончить обмолот. В ходу и молотильный камень, и волы, и лошади, и коровы. Чуть только подует ветер, веяльщики уже веют зерно. А мы с дедом Жумакадыром возим его.
Однажды на гумне не оказалось намолоченного зерна, и нам нечего было возить. Волы наши паслись на гребне горы. «Пойду пригоню их», — сказал дед Жумакадыр и ушел. Я долго ждал его: ему давно пора было вернуться, молотильщики уже наполнили наши мешки зерном, а его все нет и нет.
Я поднялся на гору и увидел деда Жумакадыра. Он сидел на выступе скалы, выставив подбородок, смотрел куда-то вдаль. Прозрачные слезинки скатывались на седую бороду и на полы когда-то белой рубашки. Я постоял, тоже всматриваясь в осеннюю мглу.
В хорошую погоду с этого выступа вся долина видна как на ладони до самого Джалал-Абадэ, даже еще дальше. А теперь город едва различим, и за ним сплошная пелена. На душе у меня стало нехорошо. Я перевел взгляд на деда Жумакадыра и впервые заметил, как сильно исхудал старик, какой он стал сухой, костлявый. Густые брови взлохмачены, старческие выцветшие глаза смотрят из глубины глазниц, скулы выступили вперед, будто под натянутой кожей — сжатые кулаки.
Наконец дед Жумакадыр поднялся.
Солнце уже начало клониться к закату, когда мы вышли на дорогу, ведя свой усталый караван. Животные бредут, поднимая за собой столб пыли, а мы идем следом, окутанные ее густым туманом. И без того воспаленные глаза деда от пыли краснеют еще больше и теперь похожи на необуглившуюся головешку.
На пункте всегда многолюдно, сюда привозят зерно из разных кыштаков. Здесь и совсем малые ребята, и старики, и женщины.
Палящий зной, ни ветерка. Нетерпеливо ожидаем своей очереди. Все хотят быстрее сдать зерно, брички сталкиваются, задевают одна за другую. Верблюд, у которого верблюжонок остался на току, завывает протяжно, будто плачет. За забором кричит, маневрируя, паровоз, вздрагивают вагоны.
А дед Жумакадыр носит мешки, большие, в каждом не меньше центнера. Он садится, взваливает мешок на себя, одной рукой придерживает его, другой рукой упирается в землю и медленно распрямляется, отрывая руку от земли. Из-под короткого дамбала видны худые, грязные ноги и синие вздутые жилы.
Одна из погонщиц в выцветшем, коротко подобранном платье, подпоясанном бечевкой из верблюжьей шерсти, встречая деда Жумакадыра, каждый раз заговаривает с ним, как со старым знакомым.
— А, аке, — начинает она, обнажая черные от пыли зубы, — как самочувствие?
— Сама видишь. Как ты поживаешь? Здоровы ли твои детишки? А муж твой пишет с фронта?
— Вот уже два месяца нет вестей, аке.
Дед Жумакадыр опускает голову.
— Вернется, даст бог, к счастью твоих детишек, — говорит он тихо.
Однажды, придя на ток, мы застали бригадира. Он, как всегда, ругал женщин, но на этот раз не без причины.
— Бригадир, дорогой мой, — умоляюще протягивала к нему руки Бурулча, низенькая старая женщина в мешковатом платье. — Давеча в обеденный перерыв мы насыпали одной бедняжке по горсточке зерна.
— Да ведь я только недавно выдал ей авансом десять килограммов отходов!
— Правильно, аке, спасибо вам, — подтвердила худая, длинная как жердь, будто высохшая на солнце, женщина.
Перед ней стоял чайник, в котором она принесла жарму себе на обед. Он без крышки, и внутри видна пшеница. Женщина вылущила ее на ладони и провеяла, сдувая шелуху ртом.
— Почему твои дети должны есть больше, чем все остальные люди?
— Если бы, как у всех остальных, было у нас хотя бы молоко. Нельзя прожить на одной жарме. Дети плачут... голодные... Теперь все. Больше никогда этого не будет.
— Нет, пойдем, воровка, в контору. Этот хлеб предназначен для фронта, а ты в него запустила свою грязную руку.
При слове «воровка» женщина зарыдала.
Все это время Жумакадыр стоял в стороне, как будто не замечая, что происходит. Вдруг он решительно повернулся и пошел к бригадиру.
— Ой, Абдыкар, хватит! Ты же слышал, что она обещала больше этого не делать.
— А ты не вмешивайся не в свое дело! Занимайся своим, — ответил ему бригадир и направился к оседланной лошади.
— А чтоб тебя разорвало, жулик эдакий! — вдруг крикнул старик. — Когда ты центнерами сбываешь на сторону да пропиваешь, это не считается, что ты запускаешь грязную руку в предназначенное для фронта зерно. А если бедная женщина, которая за день убирает своими руками четверть гектара, налущила себе каких-нибудь полкилограмма, так ты из-за этого поднял бучу и назвал ее воровкой!
— Чего ты мелешь, кусакал?
Тогда дед Жумакадыр рванулся к бригадиру, не успевшему сесть на лошадь, схватил его за шиворот и из всей силы швырнул в сторону. Рядом с ним бригадир казался беспомощным мышонком.
Все бросились к старику и оттащили его в сторону, а то неизвестно, что бы он сделал с бригадиром.
Мне вспомнился тот день, когда бригадир ударил Жумакадыра обухом серпа. Где у старика была тогда эта сила? Сейчас чуть ли не целая бригада еле удерживает его, а он еще вырывается, готов, как лев, кинуться на обидчика.
Бригадир трусливо вскочил на лошадь и поскакал вниз.
— Я еще тебе покажу, старый дьявол! Всем вам будет за хищение зерна, предназначенного для фронта...
Поздняя осень, а хлеба еще не все убраны. И тут еще случилось так, что наш бригадир упал с лошади и сломал себе ногу. Его поместили в больницу. Теперь бригадирствовать пришлось моему отцу.
Как-то, когда мы оба с отцом были на гумне, он взглянул на меня, погладил по давно не стриженным волосам и сказал с сокрушением:
— Похудел ты у меня, сынок. — Ом задумался. — Отдыхай-ка сегодня дома, — сказал он, продолжая гладить мои волосы.
— А на пункт?
— С Жумакадыром я пошлю кого-нибудь другого.
Я взглянул на Жумакадыра. Старик сидел и толстой иголкой зашивал мешки, в которых мы возили пшеницу на ссыпной пункт. Казалось, он так занят своей работой, что никого вокруг не замечает. Мне почему-то очень не хотелось, чтобы дед остался один. Отец меня понял:
— Жумакадыру я дам другого напарника. Иди, иди, а то завтра свалишься, говорю — иди!
На следующий день рано утром я пришел на гумно и сразу заглянул за копны, где обычно отдыхал дед Жумакадыр. Там его не было. Видно, он еще не пришел на гумно, иначе наши мешки лежали бы тут же. Отец мой всю ночь веял зерно и теперь спал, навалившись на пятипалые вилы.
— Эй, мальчик, — обратился ко мне человек, который пас рабочих лошадей, — где вы пропадаете? Ваши волы и ослики разбрелись. Вон пара волов там, на низах.
— Сейчас, — отозвался я. — Сейчас пригоню.— А сам посматривал вокруг: где же Жумакадыр?
Тем временем все, кто спал на гумне, проснулись. Никто из них не видел Жумакадыра.
— Наверно, пошел к себе домой, — заметил кто-то.
Я бегом побежал вниз по дороге.
— Куда? — крикнул кто-то вдогонку.
Мне почему-то не верилось, что старик пошел домой, и меня охватила тревога. «Возможно, — успокаивал я себя, — зерно не приняли, и он остался на пункте».
Пробежав с километр, я увидел деда Жумакадыра. Он лежал немного в стороне от дороги. Наверно, утомился и заночевал тут. Я подбежал к нему. Гляжу, он не спит, лежит с открытыми глазами, глядит в небо...
— Дед Жумакадыр, — пробовал я его расшевелить. Я взял его за руку, но она была тяжелая, холодная, словно окаменела. Я чуть не отскочил в ужасе.
Долго я простоял возле деда Жумакадыра. Неужели, с ужасом подумал я, он умер оттого, что я не пошел с ним? Я вглядывался в его лицо, неподвижное, с едва заметной, застывшей улыбкой.
Он лежал на спине, его седая борода вздрагивала от легкого ветра, и тогда мне казалось, что он начинает оживать.
Я не заметил, как сюда сбежались люди. В кармане у деда нашли записку, которую передали мне, чтобы я прочитал ее вслух. Вот что там было написано:
«Дорогой отец Жумакадыр, Ваш сын Орозбай погиб смертью храбрых, защищая свою родину...
Политрук Иванов.
13 августа 1942 года».
Односельчане Орозбая, впервые услышав эту печальную весть, молча склонили головы... Это извещение дед Жумакадыр получил давно, но не хотел, чтобы об этом узнали люди.
Прошло немало лет. Я узнал многое, побывал среди людей, но до сих пор помню деда Жумакадыра, помню так, будто мы только что расстались. Я вижу, как он лежит у холма, как ветер колышет его седую бороду, я вижу на его лице доверчивую улыбку и глаза, устремленные в самую глубь утреннего неба.
Был ли ты на войне? Видел ли ты солдата, бегущего в атаку впереди отряда, видел ли, как, пораженный вражеской пулей, упал он навзничь? А я... я видел. Это дед Жумакадыр. Он — солдат...
1964