И сказал Староиванников:
— Безногий душой крыльев не придумает...
И еще:
— Многие ловили ртом ворон, но не было случая, чтобы кто-нибудь поймал...
В октябре сорок первого в инженерной части, строившей оборонительные рубежи под Тихоновой Пустынью, мне дали командировку в Москву с дополнительным поручением купить патефон с пластинками, несколько настольных часов и керосиновые лампы. Теперь я искренне удивляюсь нелепости этого заказа,— до того ли было-то! — но в то время и командировку и заказ принял с легкой душой. На Тихоновой Пустыни поработали немецкие бомбардировщики, на части станционных путей рельсы были скручены взрывами, тяжко чадил горевший элеватор. Пассажирские поезда не ходили, и я отправился в свою недлинную поездку, не зная, что уже никогда не возвращусь назад, на обычном товарняке, который то, словно угорелый, лязгая и раскачиваясь, летел на всех парах среди роняющих листву перелесков, то — дорогу бомбили — подолгу зря пыхтел на полустанках или на середине перегона. Соответственно и высадился я на станции Москва-Товарная и оттуда по ночным путям и путанице стрелок, так ни разу и не наткнувшись на проверку документов, — тоже удивительное дело! — прибыл в град стольный.
А затем все завертелось и закружилось: командировка кончилась, закупки были произведены, но началось наступление немцев, часть исчезла, словно щепка в водовороте, и я безрезультатно, насидевшись предварительно в коридорах, пытался разузнать о ней по военным учреждениям, где самым стереотипным ответом было: «Не до вас!» Два раза доезжал я до Малоярославца, вел расспросы в штабе какой-то армии — связаться помог поэт Сергей Фиксин, работавший в военной газете, — но все было напрасно. Я потерялся, как мальчишка в давке. И вдобавок меня угнетала тяжелая поклажа — слава богу, что хоть керосиновых ламп не нашлось! — и особенно часы с недельным заводом, которые продавщица, перед тем как завернуть, закрутила на полную катушку. «Тик-так, тик-так!» — слышал я в узкой и сырой щели перед тем, как рвануть бомбам; «тик-так, тик-так!» — раздавалось над yxом, когда я прятал голову за пакетом во время пулеметного обстрела. Но, странное дело, когда часы наконец остановились, я вместо облегчения испытал щемящую тоску; молчание их усиливало чувство одиночества и напоминало о том, сколько времени уже прошло зря.
В таком состоянии подавленности и сидел я перед вечером хмурого дня на Киевском вокзале, где, за неимением другого пристанища, обычно и ночевал. Пахло здесь шинельным сукном, оружейным маслом, кожей, табаком. Здание вокзала, похожее на огромную сумеречную пещеру, сбивало голоса, шорох шагов, покашливанье, звяканье металла в один комок глуховатого гула, который не помещался в ушах. Пол шевелился от спящих вповалку солдат, солдаты толпились у газетных киосков и касс, выходили на улицу и входили — казалось, за стенами ворочается серый океан, вкатывающий и отсасывающий одну и ту же волну. Пожилой солдат напротив меня, сняв пилотку и пригладив темные волосы на лысеющей голове, шевелил черными усами, обнажая два металлических зуба, говорил соседу, молодому парню со сдобными щеками:
— Ка-ак жахнет бомба сюда, а? Месиво будет
— Чего бомба? — беспокоился молодой.
— Если бы, говорю, кинули.
— Так самолетов-то нет, тревогу не объявляли.
— Нет. Я к примеру.
— Стращаешь, значит...
Слева от них разбитной худенький солдат в расхристанной шинелишке толкал в плечо посапывающего соседа.
— Слушай, пиво дают... Слышь?
— Какое такое пиво?
— Обыкновенное. По кружечке перед дорогой, а?
— Где дают?
— Да тут за углом.
— Денег нет у меня.
— Да есть деньги, слышь? У меня. Ведь когда его, этого пива, потом и выпьешь,
— А место?
— Чего место?
— Вопрутся. Соображаешь?
— Так мы сидоры оставим и присмотреть попросим. Слышь? Пошли...
Постепенно, убаюканный гулом и голосами, я стал дремать и очнулся оттого, что между мной и соседом мягко, но настойчиво втискивался кто-то в кожаном реглане. Я подвинулся сколько мог, даже не посмотрев, мне было все разно.
Лишь спустя некоторое время в поле моего зрения попала нога, обутая в стоптанный, но с шиком начищенный сапог, — она то осторожно выдвигалась в узкую щель между двумя спящими солдатами, то подгибалась и пряталась.
— И сказал Староиванников, — послышался молодой басок, — лучше всего носить свою ногу в кармане соседа, но так как никто этого не разрешает, приходится аккуратно навертывать портянки. Болит.
— Почему? — машинально спросил я.
— Натер, когда драпал...
Бегство на фронте мне в это время казалось крайне предосудительным, и я с некоторым недоумением посмотрел на моего нового соседа, который так непринужденно и без нужды признавался в этом. Он был в потертом кожаном реглане, недавно побрит, серые глаза смотрели внимательно и добродушно. Лицо с запавшими щеками, в отходящем загаре, подбородок мягкий, не из волевых, нос с мясистыми крыльями, чуть вздернутый. Словом, обличье из тех, что восемьсот на тысячу.
— Хотите сказать, когда отступали? — попытался уточнить я.
— Нет, драпал. Вам еще не приходилось?
— Не приходилось. И далеко вы это самое... драпали?
— Из Вельских лесов.
— Где это?
— Где-то близко от Белоруссии... Бабы кормили похлебкой меня, деды снабжали самосадом. А вы тут поезда ждете или смысл жизни ищете?
— При чем тут смысл жизни?
— Да так... Теперь многие увлекаются: быть, не быть?
— А вы?
— Какой из Васьки принц датский! Я часть ищу. Потеряла меня и в бюро находок не заявила.
Рассказал: он лейтенант, авиатехник, был оставлен при поврежденном бомбардировщике в этих самых Вельских лесах — караулить, пока не вытащат. Досиделся до прорыва немецких танков, которые расстреляли бомбардировщик вторично, а сам он, поняв, что попал в окружение, «ширнул по лесам» и больше четырех недель, сторонясь больших дорог, пробирался к своим. Три дня назад заехал в Кубинку, жены нет, дом вверх дном и щепки по дороге — разбомбили. Выяснилось, однако, что жена жива, уехала. В Москве толку никакого не добился, эвакуации да пертурбации, но один майор сказал, что видел два дня назад какой-то аэродром неподалеку от железной дороги Наро-Фоминск — Малоярославец.
— Махнем вместе, а? — предложил он, когда я, в свою очередь, изложил ему мою одиссею. — Как говорил Староиванников, лучше молчать вдвоем, чем петь одному.
— Что это за древний мудрец такой — Староиванников?
— Он не древний, он комиссар нашей части. Худущий такой майор, но толковый, присловья любит. Вот и пошло: «Как говорил Староиванников». Так махнем? Главное — хоть за что-нибудь зацепиться, тогда и весь клубок легче разматывать.
— Я уже наездился. От свертка на руках кровавые мозоли.
— А что в нем?
Я рассказал.
— Сверток придется оставить, — решил он. — Музыки нам теперь и без патефона хватит.
— Казенное имущество.
— Из личных средств возместите. Водятся еще? А нету — потом отработаете. За маневренность в такую пору никакая цена не дорога.
Идея совместной поездки мне понравилась, но я все же решил посоветоваться с комендантом вокзала: нельзя ли сдать сверток под расписку? В делах войны и обстановке я в то время разбирался столько же, сколько щепка в причинах и уровне половодья, которое ее несет. Комендант долго смотрел на меня шальными от бессонницы глазами, буркнул:
— Придумаете, веревку с пожара тащить... Положите ваш сверток в коридоре, караулить там некому, но и красть тоже. От нас теперь одна дорога — на фронт!
Я опасливо посмотрел в коридор. Народ тут толкался круглосуточно, да что же делать? Сунул сверток на подоконник, мысленно попрощался с ним и вышел. Теперь я так же, как и мой попутчик, был только с легким, почти ничего не весившим вещмешком: пара белья, бритва, мыло, носовые платки и две булки.
— А теперь пошли харчиться, — предложил лейтенант.— На пустой желудок и мысль не бежит...
Ресторан при вокзале, не тот, что теперь, а со стороны нынешних пригородных касс, работал исправно и даже не был переполнен. Мы поели, выпили бутылку вина, за которым перешли на «ты», — водки, между прочим, не подавали — и в сумерки сели в поезд. На вагонах еще было написано «Москва — Киев», но в пути нас предупредили, что дальше Наро-Фоминска движения уже нет. Там мы и вылезли, попросившись на постой в первый попавшийся дом, переночевали на полу. Затемно попили чаю, прикончив две мои булки, а на рассвете, сизом, в голубоватой изморози, нашли в районе вокзала полуторку, шофер которой, заведя ручкой мотор, собирался залезть в кабину. Машина шла на Чубуково, оттуда — в район Боровска.
— Подходит, — сказал попутчик.
— В кузове у меня взрывчатка и детонаторы,— предупредил шофер.
— И что?
— Бомба попадет — кинет выше облаков.
— Попадет — и так кинет. Сам-то едешь?
— У меня служба.
— И нам не на курорт.
— Мне же веселее, — засмеялся шофер. — О чем речь?
Солнце, казалось, продиралось с трудом сквозь морозный туман, но, продравшись, быстро превратило иней в росу, весело блестевшую на буром жнивье и рыжих листьях березок. Дорога тоже заискрилась бликами, но стала скользкой, пришлось сбавлять скорость. Между тем с каждой минутой все настойчивее, все злее гудели в небе немецкие самолеты. Ни до этого, ни после во время войны не видел я столько авиации в одном месте — казалось, кто-то раздразнил гигантский рой ос и они, с желтизной по брюшку, с алюминиевым мерцанием крыльев, назойливо и упорно жалили, кусали осеннюю землю, пытавшуюся перед тем, как отойти ко сну, погреться на солнышке. Кое-где поднялись дымы пожаров, и самый большой — в районе Наро-Фоминска: там, вспомнили мы, стояли на путях цистерны с нефтью.
Лишь часам к одиннадцати или двенадцати выбрались мы на шоссе у Чубукова, и картина, открывшаяся нам, могла только повергнуть в уныние: по самому шоссе и по обочинам, всячески прижимаясь к дубнякам и березнякам, двигались сплошным потоком отступающие войска — артиллерия, машины, обозы, кухни, пехота. Со стороны казалось, что потоком этим никто не управляет, а хлещет он сам, как вода из пробитой плотины, и ни остановить его, ни направить в разумное русло невозможно.
— Драпают, — еще стесняясь этого слова и ужасаясь его смысла, сказал я. — Драпают, а мы что же?
— Кто драпает? — неожиданно суховато переспросил лейтенант.
— Да вот...
— Нет, это отход по приказу. Когда драпают — там каждый сам по себе, куда глаза глядят. А глаза глядят, но не видят...
На выезде из Чубукова нас остановил капитан погранслужбы, спросил, куда едем, потребовал документы. Сказал:
— Зря едете. И груз тащите зря.
— Фронт далеко?
— Он движется, фронт. Смотреть умеете?
— Мы все же поедем, — сказал попутчик.
— Мое дело — предостеречь.
— Не тому дождя бояться, кто в воде по горло, а? Поехали...
По правде сказать, я уже стал раскаиваться: и покупок лишился, и часть найти в таких условиях невозможно, и, по всей вероятности, аэродром, который якобы должен находиться впереди, не более как химера. Уж на это и моей сообразительности хватало!! Однако говорить попутчику я ничего не стал: чувствовал, что переубедить его не удастся, а остаться одному, примкнув к отступающим, лишиться товарища и последней, хотя бы мифической цели было даже страшнее, чем двигаться вперед. К тому же спокойная езда почти тут же и кончилась, и началась цепь происшествий, в которых я никакой самостоятельной роли не играл, был бычком на веревочке.
Началось с того, что на подъезде к мостику через небольшую речонку мы заметили, что идущую на подъем дорогу словно бы разметают гигантской метлой — машины притирались на обочине, люди, как листья под ветром, сыпались в кюветы. Шофер наш первым оценил щекотливость положения — машина находилась у моста, самого соблазнительного места для бомбежки, — и кинулся в лес направо. Мы с попутчиком, побросав вещмешки, побежали налево — я по лугу, поближе к речке, он подальше, по низкорослому дубняку. Самолетов мы все еще не видели, они шли низко над лесом, но по гулу можно было догадываться, что их много. Мы уже отбежали шагов на пятьдесят, когда раздался грустный, какой-то по-осеннему тоскливый свист фугасок. Не рассудочно, а почти кожей, физически ощутив близость бомб, я ткнулся в побуревшую травку, почувствовал влажный запах торфа и трефоли, закрыл щеки брезентовыми зелеными рукавицами с двумя пальцами на каждой. Затем страшный удар сотряс почву, краем глаза я успел увидеть, как земля разверзлась и стала дыбом, вверху что-то лязгнуло и заскрипело, — или это мне показалось? — меня стукнуло в спину, и я с последней мыслью, что всему конец, провалился в коричневую болотную тьму...
Очнулся я лежащим на спине, в глаза больно ударил синий свет из облачных промоин. Самолеты — а их было около тридцати — еще выли поблизости, а мой попутчик отирал мне лицо куском бинта. Увидев, что я открыл глаза и пришел в себя, сказал:
— Совсем тебя торфом завалило и сучьями закидало, только сапоги и торчали наружу. Ран нет, я уже просмотрел, но малость приконтузило.
— Странно, что не убило.
— Ничего странного — все по закону. Бомбы упали почти рядом и кучно, но глубоко ушли в торф. И оказался ты в мертвой зоне для осколков. — Забеспокоился: — Кто-то бежал почти рядом справа от меня, а не видно.
— Может, ушел?
— Нет, я присматривался. Вставай-ка и пошли искать.
В голове у меня шумело, как на праздничном базаре, издалека звонил какой-то колокол, но жить было можно. Приходилось только отирать платком кровь, сочившуюся изо рта и носа, — была неприятно солоновата и щекотала. В редких молодых дубках мы нашли сержанта, совсем молоденького, с пушком на щеках. Пилотка свалилась, ветер лоснился по русому ежику головы, вещмешок с какими-то мазутными пятнами сбился на шею. Он был без сознания, подплывал кровью — крупный осколок попал в бок чуть выше бедра.
— Не успел вовремя лечь, — вздохнул попутчик.— Я займусь им, а ты беги искать врача, там недалеко от нас я санитарную машину видел. Поскорее!
Санитарную машину я нашел, но в ней никого не было; самолеты все еще обстреливали дорогу. Стал кричать. Из березняка, стряхивая с гимнастерки желтые и красноватые листья, вышел майор медицинской службы — высокий, с длинной жилистой шеей и при всем том с брюшком, уверенно круглившимся под плохо затянутым ремнем, и сестра, невысокая, круглолицая и румяная — яблоко с глазами.
— Возьмите носилки и несите его сюда, — приказал врач, узнав о раненом. — Так быстрее будет.
— Может, и я схожу? — спросила сестра.
— Иди.
— Меня зовут Тоня, — представилась она, едва мы перешли кювет. — Доктор у нас толковый, вы не беспокойтесь. Только пистолета не носит, а без пистолета какой военный, верно? Вот вы при пистолете — другое дело.
— Давно на фронте?
— А мы на фронте и не были, только приехали — отступать приказали.
Раненого, который так и не приходил в сознание, втроем донесли до машины.
— Шок, — сказал майор. — И ранение серьезное. Тоня, йод, шприц, бинты — живо! А вы, лейтенант, можете двигаться.
— Будет жить сержант?
— Прооперируем — увидим. Топайте по своим делам, привет!..
Над дорогой снова шли самолеты. Лицо сестры побелело от страха, черные глаза округлились, как две залитые тушью буквы «о», но хлопоты она свои продолжала. Врач уже не обращал внимания ни на трескотню, ни на нас. Мы пошли к машине, а когда примостились снова в кузове на взрывчатке, попутчик сказал:
— Вовремя нос в землю сунул, иначе имел бы дырки в голове. Практику где проходил?
— В Смоленске, в Ярцеве и в других местах.
— Опыт — вещь! Вот наберемся — попищит у нас фриц!
— Думаешь, и отступаем потому, что опыта не хватает?
— Ну, не совсем так просто, но отчасти и так. Немцы до нас кое-чему в Европе научились, а у нас и кадровики практиковались только на мишенях. Полигонная психология! Такому всегда кажется, что каждая пуля и снаряд в него летят, каждый самолет его персонально ищет. На себе испытал. А привыкнет — и не так страшен черт. Немца живого вблизи видел?
— Парашютиста пленного. По улице вели. С кипрским загаром, сволочь, картинно шел, как на параде.
— Вера у них в себя есть! А в общем, ничего особенного, тоже на двух ногах ходят. И пуля хорошо берет. Когда я от самолета в лес чесал, за мной один покатился — из десанта на танке. Шустрый на ногу. Мундирчик расстегнут, грудь рыжей волосней наружу. Из автомата посыпает, кричит что-то. Я чувствую — вес у меня побольше, не уйти. Прилег за сосной, подождав малость, и стукнул из пистолета. Результат обыкновенный — свалился. Другие же и гнаться перестали, поостереглись... Ничего, при выдержке бить можно!
— Это, наверное, приятное сознание — самому убить врага.
— Ничего, между прочим, интересного. Не о нем, а о себе думаешь. А он как наваждение, если бы можно было крестом откреститься, и стрелять не стоило бы. Но, как говорил Староиванников, на погосте живучи, всех не переплачешь.
— Это не Староиванников, а Лесков.
— Разве? Тоже умен был!..
За железнодорожным переездом, где нас накоротке еще раз пробомбили, свернули вправо и мимо какого-то заводика, по дороге в густой еще зелени ракит попали прямо на край полевого аэродрома. Шофер на полуторке сразу же уехал, мы с лейтенантом остались. Отсюда, с края аэродрома, открывалось много любопытного. Левее, к Верее, и правее, к Боровску, далеко, насколько хватал глаз, лежали темносерые пятна полей среди рощиц, словно бы выполненных из старой бронзы — желтизна с прозеленью. Среди них в разных местах поднимались одинокие столбы дыма — горели села. Еще дальше, у края горизонта, все было затянуто пылью, копотью, дымом, будто на землю всей тяжестью осела грозовая туча, в которую пикировали самолеты — и наши и немецкие. Оттуда шел ровный, напористый гул. Примечательно выглядел сам аэродром. Над ним не спеша, переваливаясь с крыла на крыло, баражировала «рама», не обращая никакого внимания на очереди одинокого пулемета, проходили по шесть и девять штук немецкие бомбардировщики. Но зениток наших не было. Не было и ни одного самолета в воздухе. Зато слева, у края аэродрома, около выключенного шлагбаумами куска дороги, стояло около полутора десятков новейших истребителей.
— Интереснейшие дела! — присвистнул мой попутчик. — Что у них тут, выставка? Действовать так могут только сумасшедшие или предатели.
Справа, в тени берез, шла погрузка имущества на грузовики. Попутчик мой раздраженно спросил, где начальник, и младший лейтенант молча показал на землянку невдалеке. Возле нее на обрубке бревна сидел, подперев щеку рукой, подполковник, осунувшийся, небритый, словно изжеванный. Сначала он даже не заметил нас, не ответил на приветствие, и только когда попутчик мой заговорил, спрашивая о своей части, порывисто, словно спросонья, вскочил:
— А? Лейтенанты... Чем могу служить? Летать умеете?
— Нет.
— А нет — так и катитесь своей дорогой.
— Я авиатехник, — спокойно, хотя глаза его сузились и стали злыми, сказал мой попутчик. — И хотел бы узнать, почему не летаете. Истребители неисправны?
— Исправны, — отходя от раздражения, махнул рукой подполковник. — Исправны. Только летать некому. Вчера так на земле накрыли нас, что... — Он горько покачал головой. — Запросил вот, жду. Гадай, когда летчики прибудут. Может, с минуты на минуту, а может... А немец прет... И обратите внимание: эти по аэродрому прямо брюхом ползают, но самолеты не бомбят и не обстреливают. Почему?
— Ясно почему, — кивнул попутчик. — Ясно... Может, по земле их увести! Грузовиками?
— Смотри, умник какой, без тебя не додумались! На чем уводить? Грузовики где?
— Вон с передовой сколько идет.
— Ага, идет, — на четверть километра левее. Мы тут в свое время дорогу отключили, шоферы проложили прямую через поле, и теперь их завернуть сюда никакой силой невозможно. Из пекла вырываются, на поле немецкие самолеты гоняют, смерть в глазах пляшет, вот и прут, ни на что не глядя. Я сам пробовал завернуть, пистолетом грозил — не помогает...
Попросив разрешения, попутчик тоже присел на бревно, смотрел отрешенными глазами, как суется носом в березняки «рама», выискивает, вынюхивает. Под Вереей и Боровском все так же стояла туча дыма и копоти, а с юга натягивало другую, натуральную, с аспидными отсветами.
— А давайте еще раз попробуем, — вдруг сказал он. — У нас сапер есть, — кивнул он на меня.
— Сапер не пограничник. Пограничника бы.
— Сапер лучше. Заминируем ту дорогу и сделаем объезд сюда.
— А мины где?
— Мин и не надо. Покопаем малость, поставим указатели объезда. Конечно, многие шоферы в Финляндии поднаторели, проверить могут. Но раз тут сапер, какой разговор...
Подполковник оставался все таким же мрачным, но, как утопающий за соломинку, ухватился за эту идею, поскольку придумать что-либо еще было уже невозможно. Пока младший лейтенант с двумя солдатами тесал колышки и дощечки, мы пошли искать столовую. В дощатом бараке, где она помещалась, между скамейками и столами гулял ветер, все двери и окна настежь. Повар, с лицом, побитым оспой, суетился и покрикивал, заканчивая погрузку своего снаряжения на две подводы.
— Что, закрылись по случаю учета? — подмигнул повару попутчик, не встретив решительно никакого сочувствия.— А мы вот двое суток не ели.
— Ничего нету, — буркнул повар. — И немцы рядом.
— Где?
— Выйдите да поглядите.
— Выходили и глядели. Вместе с бригадой.
— Какой бригадой?
— С танковой. С ней и пришли. Только кухню у нас разбомбило, а мы два дня форсированным маршем шли.
— И много танков?
— Говорю, бригада. Хватит, чтобы фрицам по морде дать.
— Холодной наваги есть малость. Ну, хлеб еще. И селедка.
— С детства обожаю рыбу! — засмеялся попутчик.
Миски уже были уложены, забрали продукты в газету и поели на досках возле барака. Затем, погрузив на подводу колышки и дощечки, затесанные в виде стрелок, с надписью «Мины. Объезд влево», вместе с подполковником и младшим лейтенантом отправились к перекрестку, где полевая дорога через ракитовые кущи выскакивала на шоссе. Покопали для проформы лопатой, улучив момент, когда машин не было, подполковник с младшим лейтенантом стали вбивать указатели вдоль посадки в направлении аэродрома. Мы остались на месте, с тревогой ожидая, что получится из нашей затеи. Первый же шофер, чумазый, без пилотки, с разъяренными глазами, дал бой.
— Вредительство! Своих на минах подрывать!
— Осторожней на поворотах: не вредительство, а приказ.
— Тут и мин нету... Липа!
— Вон сапер стоит, спроси.
— Все равно не верю.
— Тогда езжай. В раю встретимся!
— И поеду.
— Давай!
— И поеду...
— Тьфу...
Давно известно, что ввязаться в словопрения, когда надо действовать, — значит потерять энергию решимости. С шофером случилось то же самое: сначала он осторожно, на первой скорости придвигался к свежим бугоркам земли, изображавшим мины, потом притормозил, потом сдал назад и, развернувшись, набирая скорость, покатил к аэродрому, продолжая ругаться и кричать, что это обман и ничего более, что вот и немцы бьют, и свои ноги ломают. А там уткнулся в шлагбаум и минут десять спустя проехал мимо нас уже по другую сторону посадки, с истребителем на буксире. Следующий шофер был уже покладистее, поскольку видел свежий след, а пятый завернул уже автоматически, не глядя на нас и почти не сбавляя скорости. К тому же начался довольно плотный дождь, немецкой авиации не было, и страсти поулеглись. Через час с небольшим, когда небо уже начинало светлеть, хотя и оставалось дымным, последний истребитель исчез в зелени посадки. Подполковник, довольный, подобревший, поблагодарил нас:
— Спасибо, ребята, что помогли! Пойдемте к нам в часть, а?
— Грехи не пускают, — засмеялся попутчик. — А вот если бы вы приказали нам по сто граммов выдать, не отказались бы.
— Нету. Честное слово! Могу белого хлеба дать по буханке на брата и колбасы. Нуждаетесь?
— Мы уже продаттестаты наполовину изжевали.
— Ну и лады...
Теперь оставалась только машина с инструментами и продуктами. На ней уезжал начальник склада. Пригласил ехать и нас с тем доводом, что немцы, судя по всему, недалеко и больше искать нам нечего. Но в этот момент подошла еще одна машина с другого конца аэродрома. Начальник склада спросил, почему нет второй.
— Шофера вон ранило, в кузове лежит.
— А машина?
— Так что машина? Стоит.
— Но побило?
— Исправная.
— Почему не поджег?
— Немцы рядом, человека спасать надо было...
— Ну, что делать, — пожал плечами начальник склада. — Поехали. Садитесь, лейтенанты.
— Знаете что? — оживился попутчик. — Мы с вами не поедем, а заберем ту машину. Я вожу.
— Успеете?
— Может, что и успеем. В крайнем случае в лес уйдем.
— Смотрите сами... Там в землянке, между прочим, медицинское имущество и спирт. Учтите!..
Грузовики ушли, мы остались одни. Я, откровенно сказать, побаивался и опасался, что это уже авантюра. Но за сутки, проведенные вместе, я, по-видимому, уже попал под влияние попутчика, настроился на его психологический тонус, да к тому же, видя, как просто выходит он из затруднений, как здраво ко всему относится, проникся к нему доверием. Поэтому я не стал его отговаривать — да и поздно было, — а попытался приглушить беспокойство шуткой:
— Интересно, что сказал бы в этом случае Староиванников?
— Это мы решим потом, сейчас давай поспешать...
До лесного мыса на противоположном краю аэродрома, где находилась машина и медицинская землянка, было около километра или чуть побольше. Ориентиром служила небольшая деревянная вышка на опушке. Мы закурили и двинулись, не догадавшись даже положить продукты в вещмешки: колбасу сунули в карманы, буханки взяли под мышки. Но не прошли мы и двухсот метров, как низко над пустым аэродромом начала кружить «рама». Сделав первый заход, летчик заметил, что истребители, столь картинно торчавшие у дороги, исчезли. Сначала он, по-видимому, решил, что их в целях маскировки закатили в березовый лесок, пронесся над ним, едва не задевая колесами за вершины, но, убедившись, что и здесь их нет, пришел в неописуемую ярость. И так как, кроме нас двоих, хорошо заметных на зеленой дернине, никого уже не было, вся эта ярость обрушилась на нас. Заложив крутой вираж, он заходил на покатое пикирование, со спины, включал на полную мощность пулеметы и рубил, рубил, рубил. Временами казалось, что он просто раздавил нас своим желтым брюхом. Мы прижимались к земле, плюхались в канавки — следы, продавленные колесами шасси, — холодная, грязная вода текла за воротник, пули, как град, пузырили и брызгали вокруг. Как только самолет оказывался впереди, мы вставали и бежали что есть силы, а потом все начиналось сначала. Это была какая-то странная, нелепая, выматывающая душу игра со смертью, причем мы были совершенно беспомощны: не из пистолетов же было стрелять по самолету, который, как мы знали, имел еще и бронезащиту! Но и летчик, видя, что мы все подвигаемся, невредимые, совсем осатанел и, закладывая сумасшедшие виражи, бил уже не только вслед, но и в лоб, и справа и слева, так что голова шла кругом и трудно становилось следить за ним.
Наконец, измученные, грязные, мы заползли под скирду клевера. Аэродром, собственно, уже кончился, но до ближайшего кустарника оставалось еще метров сто. Пробежать их у меня уже не хватало сил.
— Больше не могу, — сказал я. — Крышка...
— Ничего, — утешил, тяжело дыша, попутчик. — Время еще есть.
— Время — для чего?
— Для... Да для всего!
Однако летчик не хотел отпустить нас так запросто. Со второго или третьего захода он поджег скирду. Я в юности немало повозился со стогами сена и был удивлен, что, обычно волглое, оно так быстро загорелось. Но факт оставался фактом: на макушке скирды заплясали язычки огня, густой, пышный белый дым, спаленный ровным ветром, потек в лощину и закрыл ее. И это оказалось нашим спасением: немец в самолете, исходя из собственной логики, решил, очевидно, что мы попытаемся вырваться к лесу под прикрытием этого дыма, и строчил по лощине, а мы, перебравшись на наветренную сторону скирды и прикрывшись сеном, отдыхали. Наконец «рама» ушла, может быть, расстреляв боезапас. Мы совершили еще один рывок, выскочили на песчаный, редко опушенный низкорослым кустарником бугор, увидели машину и землянку. И услышали совсем недалеко за всхолмленным полем пулеметную и автоматную трескотню, редкую, но совершенно отчетливую.
— Вот теперь надо спешить, — сказал попутчик, хотя движения его ничуть не стали торопливее, словно и сказано это было только для меня. — Лезь в землянку, тащи что можно, а я заведу полуторку...
Признаться, я впервые в жизни попал в такую переделку и, мучаясь стыдом, все же немного праздновал труса. Немцы совсем рядом, а я должен в землянке, ничего не видя, возиться с каким-то барахлом, целая гора которого не стоит все же одной человеческой жизни! И, размышляя так, не мог предложить попутчику плюнуть на все и удирать, пока еще есть время. Не мог, язык не повернулся бы... Бутыль спирта стояла справа у самого входа, чуть подальше ящик с медикаментами, а на грубом столе из сосновых досок — бокс с инструментами. Я захватил оплетенную, ведра на два, если не больше, бутыль и выволок ее, полагая, что тем можно и кончить. И наткнулся на вопросительный взгляд попутчика.
— Еще есть что-нибудь?
— Есть...
— Так давай... Чего же ты?
Так перекочевали в машину и ящик, и инструменты, и еще какой-то бидон.
— Все?
— Брезент еще валяется... Только он большой и тяжелый, один не вытащу.
— Ничего, давай прихватим... Мотор уже работает, чего тут!..
Когда вытащили брезент, сырой и грязный, и прилаживали кусок его под бутыль, чтобы не побилась при тряске, я посмотрел в поле и обмер; метрах в четырехстах поднялась из-за холма и двигалась по раскисшей пашне немецкая пехота. Мокрые, очевидно, измученные за день, сутулясь и медленно загребая ногами, солдаты плелись негустой изломанной цепью. И оттого, что шли они молча и без выстрелов, серозеленые, как выходцы с того света — они появились внезапно, — мне стало по-настоящему страшно. Я указал на них попутчику. Он кивнул мне на кабину, сел за руль:
— Теперь и правда пора!
Через минуту полуторка на полном газу выскочила из кустарника и, разбрызгивая воду в колеях, понеслась к противоположному краю аэродрома, к шоссе. Как видно, наши войска отошли куда-то в лес, и для немцев наше появление было полной неожиданностью, поэтому они не сразу стали стрелять, а когда застучали пулеметы, мы были уже далеко. К тому же начинало смеркаться, в насыщенный водой воздух словно подсыпали пепла. Благополучно вскочили мы в ракитовую посадку, проехали мимо дощатой столовой, которая беззвучно зевала в сумерки открытыми дверями и окнами, миновали стык шоссе с полевой дорогой, где недавно дурили головы шоферам. Еще не все опасения отошли, — вдруг немцы пересекли дорогу впереди? — но настроение поднималось и поднималось. Теперь я уже не вспоминал, что подозревал попутчика в склонности к авантюризму, а считал, что одержали мы с ним хоть маленькую, но победу.
Когда отъехали километра на полтора, попутчик мой, не глуша мотора, выжал сцепление и остановил машину. И тут я с удивлением заметил, что руки у него дрожали. Неужели и он волновался?
— Надо выпить, — предложил он. — После грязевых ванн и для нервной переналадки.
— У тебя-то нервы стальные.
— Да? Цыпленок тоже хочет жить.
— Выпить-то выпить, а где закуска?
Закуски не было. Хлеб и колбаса остались в колеях на аэродроме: растеряли, пока удирали от «рамы».
— Ладно, — сказал он, — выпьем без ничего. Придется привыкать. Как сказал бы Староиванников, война только начинается.
— Если не считать того, что немцы под Москвой!
— Ну и что? Они-то думают, что для них кончается, а для нас — начинается. Податься назад некуда, а загубить Советскую власть — позор до сотого колена. Больше ей, погибни мы, нигде на свете голову поднять не дадут — и учены, и не то в армиях оружие. Значит, браться нам надо как следует. Я так думаю...
Ополоснул кружки, прибавил:
— У нас под Угличем длинно окают, но крепко говорят!
Налил мне полкружки спирта, разбавил мутноватой водой из кювета и приказал выпить до дна.
— От контузии. И лезь под брезент, спи.
— А ты?
— Мне много нельзя, ехать надо...
Очнулся я около полуночи, но, когда посмотрел вокруг, подумал, что сплю. Вокруг все было бело, крупными хлопьями валил снег. Откуда он взялся? Наша полуторка медленно двигалась через белый лес в плотной колонне грузовиков справа от дороги, а слева шла артиллерия. За стволы орудий, нереально длинные и толстые, побеленные сверху, цеплялись тоже побеленные, со снегом на пилотках и на плечах, смертельно усталые пехотинцы — так было легче идти. А со стороны казалось, что они тащат орудия на себе. И полное молчание, ни одного слова, только тяжелое, с хрипом дыхание и временами надсадный кашель. Глаза отказывались верить тому, что видели...
Остаток ночи мы провели в какой-то избе. Хозяйка всю ночь топила печь, в больших чугунах кипятила чай и варила картошку для проезжающих. Картошкой в мундире поужинали и мы. В белом мутном поле валил снег и редко ухали бомбы — немецкие летчики бросали их вслепую, «играли на нервах».
Утром мой попутчик все на той же самой полуторке довез меня до вокзала в Подольске. Простились крепким рукопожатием. Он повел машину в авиачасть, которой она принадлежала, а я уехал в Москву и утром на следующий день, завернув по совету попутчика в одно военное учреждение, получил новое назначение — на инженерные курсы в Кострому. Перед отъездом выпало несколько часов свободного времени, и я, не тешась никакими иллюзиями, а из чистого любопытства заглянул на Киевский вокзал. Сверток с патефоном и часами покрылся легким слоем пыли, но стоял на том же самом месте, где я его оставил.
Не знаю, как сложилась бы моя судьба на войне, но начавшаяся на скамейке вокзала история привела к тому, что я стал капитаном и комбатом. Впрочем, и не это главное. Встреча с лейтенантом, хотя не породила она ни долгой дружбы, ни взаимно доверчивых излияний — для этого и времени не было,— крепко засела в моей памяти; его спокойствие в критических обстоятельствах, здоровая рассудительность и находчивость многому научили и пригодились не раз в тяжелых обстоятельствах, особенно летом сорок второго, во время боев на Дону.
И теперь мне часто думается: именно такие люди выигрывают войны и тащат на плечах мир.
Как сказал Староиванников:
— Безногий душой крыльев не придумает...