В страдную летнюю пору северяне отдыхали только дважды — в петров и ильин день. Особенно почитался ильин день. Он приходился на самое теплое в этих краях время года. Даже зимой, в студеную пору, вспоминали этот день. Если кто плохо прикрывал дверь и напускал в избу холода, оплошавшему выговаривали:
— Тебе что — ильин день сегодня? Дверь нараспашку!
С ильина дня заметно убывали белые ночи, становились прохладными и росистыми, а то и легкий иней выпадал, исчезали изрядно надоевшие комары. В страду ильин день бывал долгожданным. И если к тому же еще он выдавался ясный, погожий, как вот на этот раз, после прошедшей накануне непогоды, то и вовсе хотелось отпраздновать его от души.
Только как праздновать — ни хлеба, ни чаю-сахару, ни выпивки. Ни церкви на острове, ни хотя бы колокольного звону поблизости.
Женщины Вотся-Торта были удручены. Ничто их не радовало — ни голубое небо, которое будто чисто-чисто вымели, как избу перед праздником, ни стоявшая необыкновенная, не иначе как божественная тишь, когда и травы и листья, словно зачарованные ослепительным блеском воды в реке, боялись шелохнуться под лучами яркого солнца.
Мужики тоже слонялись хмурые. Накануне получили через Ермилку неутешительные вести от Ма-Муувема. И в недальнем от их острова селении Кушвож, как сказывал проезжавший мимо Вотся-Горта рыбак, мир-лавка все еще пуста. Ждут. В Обдорск, слухи ходят, муку и другое съестное доставили. Но ведь когда развезут по Северу!
— Вот и рай, возьми да помирай! — мрачно острил Мишка Караванщик.
Гажа-Эль и вовсе горевал. Варов-Гриш, как мог, утешал товарища. По правде говоря, ему тоже хотелось гульнуть сегодня на именинах сынишки Ильки. Хотелось и отвлечься от забот. Нехватка соли грозила сорвать наладившуюся было работу. Оставалось соли на два средних улова. Все это знали, и у всех опустились руки. Обещанный Куш-Юром катер не приходил, того и гляди, рыбу не во что станет складывать. Так что уже и не в одной соли дело. Но и путина не вечна. Всего обиднее — рыба больно хорошо шла! Лес начать разве рубить, на две избы? Их, конечно, надо ставить. Но ведь лес валить — самая зимняя работа… А придется, наверно. Мужики без дела совсем расхолодятся.
И тут вдруг к острову причалила Ермилкина калданка, приехал Ма-Муувем с Пеклой.
Старшина прибыл в Вотся-Горт с рассветом. Но до полудня скрывался в чуме своего сородича. А лодку с продуктами спрятал в кустах.
— Вуся! Вуся! Здравствуйте! Здравствуйте! — обрадовались гостям зыряне. Пусть Ма-Муувем и прибыл к ним с пустыми руками, надежда все же блеснула: зря не поедет.
— Вуся! — сияли и ханты, здороваясь с хозяевами за руку. Ма-Муувем еще добавил по-хантыйски, складно: — Сяем путэн кавырта, корничаян лэсятта.
Зыряне его поняли: «Кипяти чай да в горнице угощай», — засмеялись и сами давай шутить:
— Чай давно готов, да где-то потерялась заварка…
— И горница просторна, как мышиная нора…
— Однако зайдем. Посмотрим вашу горницу. — Ма-Муувем почти свободно изъяснялся по-зырянски, однако предпочитал отвечать на своем языке.
Гости направились в избу Гриша и Эля.
Ма-Муувем, едва переступив порог, обшарил глазами углы избы и, найдя иконостас, стал перед ним навытяжку, мотнул головой, повернулся через левое плечо, снова мотнул. Трижды проделав так и ни разу при этом не перекрестив себя и не произнеся молитвы, он отошел от образов, чинно уселся на лавку. Пекла была некрещеной и не молилась. Она как вошла в избу, так сразу опустилась на корточки у входа: сидеть на стульях или лавке не умела.
Женщины завели с гостьей негромкий разговор. Мужчины тоже беседовали чинно. Вначале, для приличия, похвалили погоду, потом помянули рыбацкие успехи и уж тогда заговорили о своих нуждах.
Хантыйский старшина теребил усики, делая вид, что сочувствует затруднениям зырян, без конца «такал». Качал головой.
Эль слушал, слушал эту беседу, в конце концов не выдержал, спросил напрямик:
— Что же ты, старшина, пустой-то приехал? Неужто так ничего и нет у тебя? Ведь не жизнь у нас, а пагуба. В праздник и то не выпьешь!
Ма-Муувем выждал минуту и ответил сдержанно, с расстановкой:
— Ма-Муувем — старшина. Ма-Муувем — не купец. Купцов — нет. В мир-лавке тоже нет. Вам взять негде. Мне взять негде. Понимать надо. Ай-ай-яй! — воскликнул он, осуждая то ли непонятливость Гажа-Эля, то ли плохую жизнь без купцов.
Наверное, оттого, что гость держался излишне настороженно, словно боялся выдать себя, Гриш не обманулся в ожиданиях. Дернув Эля за рукав, попросив его не вмешиваться, он сказал:
— Соли да хлеба бы нам.
— Соли привез я. Маленько, — негромко сообщил Ма-Муувем.
— Сколько? — обрадовался Гриш.
Ма-Муувем, прежде чем ответить, пристально вгляделся в загорелые, обветренные лица хозяев.
— Мешок, может, будет, может, нет, — пояснил он неопределенно.
— Маловато. Пармой неводим.
— Сколько нашлось у меня, столько и привез. Но дорого стоит. Все теперь дорого. Во всем нужда.
— Не дороже рыбы, чай. А то какой толк засаливать ее?
— Сладим как-нибудь. Чего спешить? — Ма-Муувем важно посасывал табак за губой. — Праздновать сперва надо.
— А с чем праздновать-то? — простонал Эль, — Я б все отдал за сулею водки или лучше — спирта.
Ма-Муувем засмеялся:
— А что у тебя есть? Рыба одна…
— И рыба, и варка, и жир. — Эль, широко расстегнув ворот линялой рубахи, стал гладить раненую грудь, возбужденно заходил по избе. — Бери, старшина! Все бери! Только спаси… Душу, понимаешь, томит, нетерпячка.
Ма-Муувем сполз на пол, поджал ноги. Видно, устал сидеть на лавке.
— Рыба, варка, жир… Моя семья — всего две жены да племянник. Своей рыбой сыты. Мир-лавке отдам — мне ничего. Верно?
— Рыбы не хочешь, пушнину дам зимой! — Эль протянул ладонь — мол, давай ударим по рукам.
Ма-Муувем ухмыльнулся:
— Э-э, пушнина в лесу. Гуляет — не боится. Дроби-пороху пет. Да и охотники вы не больно шибко.
— Ну да! — хмыкнули враз Эль и Гриш.
Беседа длилась бы, может, еще долго, но бабы сообщили, что еда готова.
Тут Эль вовсе вышел из себя:
— Не буду праздновать без выпивки, якуня-макуня! Хоть гром Ильи на мою голову! Лучше завалюсь дрыхнуть!
Ма-Муувем поднялся с полу, опять важно уселся на лавку.
— Охо-хо! Ладно, выручу ради такого дня, — вздохнул он, задрал подол парки и вытащил сулею спирту.
— Живем! — воскликнул Мишка Караванщик.
Но Ма-Муувем отвел руку с бутылкой за спину.
— Однако сперва купить надо, потом пить.
— Говори цену скорее, якуня-макуня!
— Винка нынче ой-ой дорогая. Целую бочку рыбы стоит, наверно.
— Да ты что! Как не стыдно обдирать нас? Мы ж работные, а ты не купец, — заторговались зыряне.
— Ну, тогда два ящика рыбы, — резко снизил цену Ма-Муувем.
Но и это было дорого. Женщины, прислушиваясь к торгу, заойкали, заахали.
Мужики переглянулись.
— Может, дадим? Отвалим два ящика? Где наше не пропадало! — вдруг расщедрился Гриш.
— Дадим! По пол-ящика с рыла. Зато разговеемся! Спирт же! — Эль азартно потирал руки, топчась перед старшиной.
И торг состоялся: бутылка перешла в руки Гажа-Эля.
Праздновали на воле, у костра на лужайке: в избе было и тесно и душно. На расстеленном брезенте, как на скатерти-самобранке, в чашках, в маленьких деревянных корытцах, в берестяных лукошечках было все, чем богаты хозяева: вареная, жареная, малосольная рыба, варка, жир, сметана, творог, смородина и даже несколько сухариков.
Ма-Муувема и Пеклу посадили на самое почетное место — против солнца. Рядом примостились Гриш и Эль, старые знакомые хантыйского старшины: нужно было окончить деловые переговоры. Остальные разместились где кому удобно. Садясь, все поджали ноги.
— Будем делать пори, — весело провозгласил Гажа-Эль и помахал над головой заветной сулеей.
Пори — хантыйское пиршество, часто с жертвоприношениями водяным или лесным духам. Гостям польстили слова Гажа-Эля, лица их расплылись в улыбке.
— Сделаем пори в честь нашего Ильки. — Елення погладила по головке сына, сидевшего рядом с ней в чистенькой рубашке.
Тот в смущении уткнулся в материн рукав. Ма-Муувем уставился на парнишку…
— Именинник, значит. Жалко — курли[10] с малости. Мой племянник — тоже курли. Однако большой, маленько мне помогает.
Гриш спохватился:
— А Ермилка чего? Позвать надо.
Ма-Муувем остановил его.
— Маленько ждать будем!
— Начнем. — Гажа-Эль потянулся к чашке Ма-Муувема, чтоб наполнить ее первой, но старшина воспротивился.
— Нам с женой, однако, не надо, не надо!
Такого отказа требовала церемония вежливости. Хозяева в ответ должны как можно громче уговаривать гостя все же выпить. И они заговорили враз, каждый свое:
— Почему же отказываешься! Нет, нет. Непременно выпей! Вкусный спирт!..
— Ваша винка, вы купили. Сами пейте. Мы так покушаем. Верно, жена? — Ма-Муувем для вида советовался с Пеклой.
— Ситы, ситы. Так, так! Пить не надо. — Иного Пекла и не смела сказать, но, жадно облизнув бледные сухие губы, она выдала свое подлинное желание.
— Не-ет, этак не годится! Ты у нас в гостях, да еще в день именин. Мы тебя уважаем. Выручил нас. И соль сулишь. Место тоже хорошее отвел нам, — не переставали настаивать хозяева.
Наверное, старшина удовлетворился бы и менее усердным приглашением, но маслом кашу не испортишь. Ма-Муувем был из тех, кто меряет хозяйское радушие многословием. Все сказанное хозяевами было приятно его ушам.
— Верно, верно. Ладно, ладно. Когда-нибудь вас угощу, — согласился он.
Перед тем как выпить, каждый развел свою долю спирта водой из чайника. Хозяева перекрестились. Кивнули Ильке, поздравляя его с именинами да желая здоровья, и потянулись чокаться с хантами, старательно и звонко стуча чашками.
Каждому досталось не так уж и много, особенно женщинам. Но спирт есть спирт, и подействовал быстро.
Елення выпила не все, оставила чуточку, развела водой еще послабее и поднесла Ильке:
— А это тебе, имениннику! Хоть и мал ты. Да бог простит… Пей, не бойся.
Илька глотнул, поперхнулся, закашлялся до слез, захныкал. Мать, успокаивая, сунула ему в рот ложку икры, но мальчик тут же выплюнул ее.
— Тьфу, кака бяка, винка-то!.. — проговорил он сквозь слезы.
Вокруг весело засмеялись. Февра не удержалась, съехидничала.
— Ну, Илька, будешь ты теперь пьяницей, как… и не договорила, а лишь косо взглянула на Гажа-Эля.
Тот, ни на кого не обращая внимания, сипел, причмокивая:
— Еще бы бутылочку! Еще бы, якуня-Макуня…
— Не мешало бы! — Хозяева посмотрели на Ма-Муувема.
Он самодовольно погладил усики:
— Понравилась винка?
— Шипко! — громче всех похвалил Сенька Германец. Он с каждым глотком спирта чувствовал себя храбрее и храбрее.
Бабы тоже были не прочь повторить и потому лишь для порядка шикнули на мужиков:
— Будет вам!
Ма-Муувем похлопал по другому своему карману.
— Кажется, тут еще винка была, — сказал он, задрав подол парки и извлек вторую сулею спирта, мутного, наверняка разведенного.
Мужики радостно зашумели, дружно потянулись к ней.
И опять Ма-Муувем отвел руку с бутылкой назад, назвав цену более высокую:
— Три ящика! — и для ясности показал на пальцах.
— Ого! — вытаращили глаза мужчины, а женщины всплеснули руками:
— Мать царица небесная! Разоренье!..
— Не хотите, пить не будем. — Ма-Муувем собрался запихнуть бутылку обратно в карман.
Знал — не устоят, такого еще не бывало. Не из жадности к водке, а так, из гордости. Бабы и те хоть за головы схватятся, а не очень запротивятся.
Торг состоялся, и пир продолжался.
Ма-Муувем снял парку, остался в красной рубахе и жилете. Нисколько не смущаясь, он продолжал угощаться спиртом, проданным за баснословную цену.
Женщины, заметно опьянев, затужили: нет хлеба, жаль детей. Больше всех горевала Елення, не зная, чем отпотчевать сына-именинника.
— Рыбы хочешь? — уже в который раз предлагала она.
— Да нет же! — отворачивался Илька.
— А варку? Или сметанки? Творогу, может, с молочком?
— Не-ет. — Сынишка упрямо крутил головой. — Хлеба хочу. Мя-я-ягонького.
У Еленни сжималось сердце: самого необходимого не может дать ребенку.
Ма-Муувем окинул взглядом Ильку, покачал головой:
— Худо, худо! Жалко именинника. — И вдруг встал на ноги. Чуть пошатываясь, подошел к воде и властно, по-хозяйски крикнул Ермилке — тот копошился возле чума:
— Э-ге-гей! Лодку мою сюда! Живо! На мель, гляди, не посади!
И все услышали ответ:
— Сейчас, хозяин!
Пармщики не знали, что и думать: уезжает старшина, даже не повеселившись. А как же соль?..
— Елення, тащи скорее гудэк! Споем, повеселим старшину, мать родная! — тронул Гриш жену за плечо.
Елення сбегала в избу, принесла тальянку. Гриш, приняв гармонь, как водится, подмигнул слушателям и, подыгрывая себе, задорно запел известную зырянскую песню:
Ах, широка улица, улица!
Ах, весела улица, улица!
Доли-шели, ноли-шели,
Ах, хороша улица!
Мишка Караванщик слушал молча, Гажа-Эль и Сенька Германец стали нестройно подтягивать. Старшие женщины к ним не присоединились — петь с пьяными мужиками не принято. Но молодуха Сандра и с ней все ребятишки подхватили, как умели:
Ах, живет тут девушка, девушка!
Ах, живет тут девушка, девушка!
Доли-шели, ноли-шели,
Ах, красотка-девушка!
У девицы молодец, молодец!
У девицы молодец, молодец!
Доли-шели, ноли-шели,
Ах, красавец-молодец…
Ма-Муувем, словно не выдержав, а может быть, с расчетом пуще развеселить и расположить к себе зырян, одобрительно крикнул: «Ям, ям!» и пошел плясать по-своему, подпрыгивая и широко расставляя полусогнутые ноги, дергая плечами, локтями…
За ним пустился в пляс Мишка, выписывая кренделя почище ма-муувемовских.
Стало весело. Давно уж кончилась песня, а плясуны никак не останавливались, выделывали такие выкрутасы, что все животики надрывали.
Тем временем Ермилка с отцом пригнали к берегу лодку старшины — большую калданку с шестью поперечинами, покрытую берестой. В лодке оказалось пуда четыре соли, а не «маленько», как хитрил Ма-Муувем, кроме того, два пудовых мешка муки, плитка чаю, фунта два запылившегося комкового сахару, две бутылки водки и больше фунта листового табаку.
Зыряне глазам своим не верили.
— Вот какой я добрый, — показывая товар, выхвалялся Ма-Муувем: — Ничего не жалею. Я не богач какой-нибудь. Самому тоже надо.
— Помасипо, помасипо! Спасибо, спасибо! — разноголосо, восторженно благодарили зыряне старшину, будто получали от него подарок или товар задешево. — Теперь мы малость спасены!
Ма-Муувем не спешил начинать торг, называть цену. Он потребовал вначале рассчитаться за выпитый спирт. Пармщиков обидело недоверие к ним. Хмель кружил им головы, но они принялись перетаскивать на носилках в лодку хантыйского старшины ящики с рыбой. Возможно, они уже чувствовали себя одураченными, но отступить было невозможно: вдруг Ма-Муувем рассердится и увезет назад соблазнительные продукты…
Старшина не поленился, осмотрел и обнюхал рыбу, вываленную из пяти ящиков в его лодку.
— Ям, ям. Вот теперь будем торговаться…
— Ой, беда! Опять, поди, разоришь! — забеспокоились женщины, теснясь возле лодки и не сводя глаз с продуктов.
— Нельзя дешево. Никак нельзя. — Ма-Муувем говорил деловито, строго, будто и не пил, не плясал. — Но рыбы не надо! Денег не надо! Сегодня деньги одни, завтра деньги другие. Зря пропадут.
— Да у нас и деньги-то не водятся. Кроме рыбы-варки, ничего нет. Убоги во всем, — не очень умело вел торг Гриш.
— Охотиться-то будете зимой? — хитро сощурился Ма-Муувем.
— Будем, будем. — Гажа-Эль все внимание сосредоточил на бутылках, торчавших из берестяного лукошка. — Заберем все! Верно, мужики?
Недоброе почудилось зырянам в намеке старшины. Пьяны были, а удержались, не выразили согласия с Гажа-Элем. «Опутывает, чай, как Ермилку? — переглянулись Мишка с Сенькой и, не сговариваясь, повернули головы к Гришу, как бы говоря: — Коли что, так на себя и Эля полагайся…»
Странная ухмылочка блуждала по лицу Гриша. Не будь он под хмельком, пожалуй, призадумался бы над словами старшины, а сейчас лишь внутренне подсмеивался над ним.
«Хитростный какой: Хочет поймать нас, как рыбешек! Самому бы не оказаться в дураках. Не то время! Сельсовет, чай, не даст обмошеннить нас. Заберем, пожалуй, в долг, а там поглядим. Нужда-беда вон какая…»
Он подмигнул товарищам: не бойтесь!
— Так как же, мужики? Забираем добро под пушнину? — напирал Гажа-Эль.
— Беспременно! — как о давно решенном припечатал Гриш. — Договоримся за пори-пированием, мать родная!
С согласия Ма-Муувема зыряне перетащили соль и муку в сарай, подсыревший табак разложили сушить, водку поставили на праздничную скатерть-самобранку — гулять так гулять! А остальное отдали бабам на дележку.
— Счастье-то какое! Даже чай-сахар ради Илькиных именин! — ликовала Елення.
Радовались и подруги, давно уже тосковали они по настоящему чаю. Но продукты словно жгли им руки; деля их, женщины сокрушались:
— Как рассчитаемся-то, мужики? В долги ведь непросветные залезаете спьяну-то…
— Ничего, женки! Тайга богата, мы пронырливы. Расплатимся, — успокаивал их Гриш.
Ма-Муувем с довольным видом вторил ему:
— Расплатятся, расплатятся! Надежные мужики! В долг даю, знаю — хорошие охотники. — А про себя он еще раньше решил: «Не смогут уплатить пушниной, отберу вон того быка, который возле сарая ходит. Никуда от меня не денутся. Не на своей земле промышляют. И юрты не ихние…»
Снова запировали.
Ермилка привез отца и жену с детьми. Они тоже присоединились к трапезе, выложив на стол и свое скромное угощение — сушеную рыбу.
После новой чарки Ма-Муувем повел торг. Он вытащил из кармана заранее приготовленную палочку — «долговую книжку» зырян. За все оптом он запросил тридцать связок беличьих шкурок — по десяти штук в каждой связке.
Наглость старшины отрезвила зырян. Мишка Караванщик протяжно свистнул. Женщины в отчаянии заметались: и отдавать продукты не хотелось, и брать было нельзя.
«Если принять без торга назначенную цену, — прикидывал Варов-Гриш, — Ма-Муувем заподозрит неладное…» И назвал:
— Двадцать связок!
— Пятнадцать связок и то уйма! — удивился нерасчетливости товарища Гажа-Эль. — Добывать-то ноне нечем, да и будет ли еще белка…
— Будет. Ноне шишек много, — уверенно заявил Ма-Муувем.
Он принял цену Варов-Гриша. Добавил, что шкурку дорогого зверя— чернобурки или песца — примет за несколько связок беличьих.
— Быстро рассчитаетесь!
— Оно — так, да зверь-то еще в тайге ходит-бродит, — ; поосторожничал Гриш.
За торгом с неослабным вниманием наблюдал Ермилка. Он не высказывал своих чувств, внешне оставался спокойным, ко всему безучастным, но про себя сокрушался: вот и зыряне, попадают в сети старшины. Ермилке уж и подавно терпеть. Наверно, Гриш пьяный сильно. Большой долг!.. Никогда не кончат платить… Ермилка знает..! Но молчать должен. Худо будет — старшина разгневается. Помирай тогда…
Ма-Муувем быстро сделал ножом на широкой гладкой палочке двадцать зарубок, потом привычно расщепил ее надвое. На одной половине ниже зарубок вырезал свой «ёш-пас» — родовой старшинский знак — в виде оленьих рогов. Эту половину передал Гришу. На второй дольке попросил его поставить свой «ёш-пас». Варов-Гриш концом ножа выцарапал на палочке первые буквы своего имени и фамилии. И старшина спрятал долговую палочку в карман своих залосненных штанов.
— Палочка надежнее бумажки, — сказал он удовлетворенно. — Палочка не вымокнет, не испортится. Долго терпит.
Гриш повертел свою палочку, размышляя, на кой ляд она, но, подражая старшине, сунул ее себе в карман.
Марья, жена Ермилки, и старая Пекла старательно заслоняли свои лица от сородичей-мужчин краями платков, но, опьянев, позабыли об этом строгом правиле, а под конец и вовсе сняли платки. Потерял степенность, сделался безмерно шумным Ма-Муувем. У всех на глазах он обнимал Марью, лобызался с нею. А Пекла, не стесняясь, миловалась с Макар-ики. Сам Ермилка то ли не замечал ничего, то ли делал вид, будто равнодушен к ухаживаниям старшины за его женой. Он раскачивался из стороны в сторону и протяжно пел какую-то бессловесную песню.
Гриш снова взялся за тальянку. И зыряне под его нестройную игру заголосили кто зырянскую песню, кто русскую.
— Ух, веселая выпиваловка-едаловка! — выкрикнула довольная Гаддя-Парасся. Как и другие женщины, она ради праздника приоделась. Вино разрумянило ее, от хорошего настроения морщинки на лице разгладились. Куда только девалась ее обычная озлобленность. Время от времени Парасся чему-то лукаво улыбалась, может быть, мыслям, бродившим в захмелевшей голове. А может, ее смешили жаркие взгляды синих Мишкиных глаз. Взгляды эти ловила она на себе. Они приятно волновали ее: не на Сандру пялит Караванщик глаза!
Мишка в самом деле не спускал глаз с Парасси, дивился: «А ведь ничего бабенка. Телесами обросла. Вот тебе и шкилета болезная!» Приятную перемену в Парассе он отметил еще раньше и время от времени ловил себя на мыслях о ней.
«Конечно, Парасся не так уж молода, и зоб ее не красит, — думал Мишка сейчас. — Зато баба, видать, не из холодных к мужику — вон сколько детей нарожала. А Сандра и не хворая, да не больно охоча до мужниной ласки, по сию пору почему-то порожняя. Нет, не по Мишке угадала жена. А может, Сандра и не любит его? С Романом раньше крутила. В Вотся-Горте бельишко ему стирала. Окромя их двоих, никого тогда на берегу не было».
От этих мыслей Мишке сделалось обидно.
Было уже под вечер. В небе, как случается в такой день, стали собираться белопенные вихрастые облака, предвещая грозу. Ханты поспешили покинуть празднество, отказавшись допивать оставшиеся полбутылки. Их не стали удерживать.
Жара и вино разморили людей. Но расходиться никому не хотелось. Гажа-Эль плеснул себе в чашку остатки спирта, выпил и, уставясь помутневшими глазами на свои могучие руки, вяло лежавшие на коленях, уныло запел по-зырянски:
Ох ты, солнышко мое, —
Молодое ты житье!
Молодое ты житье,
Эх, веселое бытье!..
— А ну, горлань понятливей! Я эту песню не слыхивал, — потребовал Мишка.
Рослый, широкий, будто разбухший от выпитого, Гажа-Эль закачался и запел громче:
Я к пятнадцати годам
Уж работал тут и там,
А двадцатый год минул —
Я в семье уж утонул…
Мишка вставил тут со смешком:
— Ну, на это ты способен. Вон какой бык!
— Пык, пык, — с трудом пошевелил губами Сенька. Он давно клевал носом и, совсем окосев, свалился на бок.
Мишка похлопал его по остренькому плечу:
— Ты тоже пык, только маленький. Спи! Баю-бай!
Гажа-Эль, ничего не видя и никого не слушая, продолжал изливать свою печаль в песне, которую, похоже, тут же и складывал:
Я в семье-то утонул —
Туже пояс затянул.
Стал трудиться день-деньской —
Лес валил в тайге глухой.
На замерзшем хлебе жил,
Вечно рваный я ходил,
Спал под елкой на снегу,
А все время был в долгу…
Голос Гажа-Эля задрожал, вот-вот сорвется, перейдет в рыдание. Мишка перестал над ним подтрунивать.
Всю-то жизнь я как во сне,
Будто лодка на волне:
Закружил водоворот,
И верчусь я круглый год…
Нету крыльев, чтоб взлететь,
Нет и сил, чтоб усидеть.
Так зачем же я томлюсь?
В лес пойду и удавлюсь!
Тут Гажа-Эль поднял мокрое лицо, вскинул вверх правую руку, левую Приложил к сердцу и с горькой усмешкой пропел концовку:
Эх ты, счастье ты мое —
Солнцеликое житье!
Солнцеликое житье, да,
Эх, блаженное бытье!
— Толковая песня. — Мишка казался менее всех пьяным. — Только солоной водой-то умываться не след. Бабье это дело!
Гажа-Эль тяжело поднялся на ноги, смахнул рукой слезы и, пошатываясь, ударил в грудь кулаком:
— Про мою житуху эта песня! Я всю жизнь мытарствую. Силищи во мне уйма, а пользы нет. Опять в долг залез заодно с вами. Вся душа у меня в синяках, як-куня-мак-куня!
— М-да-а, солнцеликое житье! Хуже не надо, — пригорюнился и Гриш.
Песня Гажа-Эля нагнала на пего тоску, и весь сегодняшний праздник показался никчемным. «Эх, нужда-беда наша!.. Был бы Куш-Юр рядом, взять бы этого обирателя за загривок да потрясти, как Озыр-Макку!.. А мы его еще поить-угощать». Варов-Гришу показалось, что долговая палочка через прореху в кармане царапает тело. Он нащупал ее, поправил, чтоб удобнее лежала, и первый раз подумал со страхом: вдруг сделка с Ма-Муувемом всамделишно оцарапает?
«И-го-го-го!» — вдруг раздалось громкое ржание. И перед осоловевшими мужиками из-за раскидистых тальников со стороны заливного луга предстал Гнедко.
— О! Гнедко! — закричал Гажа-Эль. — Почуял, что хозяин пьян. Спасибо, друг! Отведем душу горькую! — И, спотыкаясь, поплелся к колю.
Копь стоял по брюхо в траве, красивый, упитанный, вылощенный. Он высоко поднял голову и тревожно помахивал хвостом.
«И-го-го-го!» — заржал Гнедко снова и, подрагивая мускулами, шагнул навстречу Гажа-Элю.
Мишка привстал на колено.
— Вот дурной конь — дрожит, а идет на расправу. Тьфу!
— Привычка. Оба дурни, черт бы их побрал! — Гриш с трудом поднялся: — Не люблю издевательства над скотиной. Уйду! Да и гремит вон. Буди Сеньку! — И, прихватив гармошку, заковылял к избе.
Гремело все чаще. Потемневшие тучи закрыли солнце. Порывы ветра приносили крупные капли дождя. Вот-вот разразится гроза. Мишка призадумался, что делать с Сенькой, мертвецки пьяным. Оглянулся. Рядом никого — бабы и ребятишки разбрелись по домам, только Эль вертелся вокруг коня, держась за его гриву, похлопывал да поглаживал Гнедка по сытым бокам.
На минуту выскочили из избы Елення и Марья, торопливо забрали посуду, остатки еды и скрылись.
Мишка выругался и только примерился, как ухватить Сеньку в охапку, — вышла на двор Парасся, заметно пьяная.
— Вот лешак, как налакался! — сказала она с досадой. — Тащи его скорее домой!
— Зачем домой? Там духота. В сарае прохладней, быстрей вытрезвится, — отозвался Мишка. И хотя один мог бы легко перенести Сеньку, крикнул Парассе: — Бери давай за ноги, а я под мышки. Помогай!
Они приподняли бесчувственного Сеньку с земли, понесли к сараю.
— Твоя-то Сандра тоже уморилась от водки. С непривычки, поди. Спит, храпит в избе, — зачем-то сказала Парасся.
— Да?! — обрадовался Мишка.
Войдя в сарай, он приказал:
— Дальше пронесем, дальше, вглубь. Ему там будет лучше, и мы укроемся от ливня.
Блеснула молния. Парасся торопливо прошептала:
— Свят, свят, свят…
Они положили Сеньку в дальний угол, меж бочек с рыбой, на ворох высохшей травы, отошли немного в сторону, стали у другого такого же вороха.
Открытую дверь словно занавесило тугими струями воды, льющимися из распоротого молниями неба.
— Теперь он спит еще крепче. Ни черта не слышит. — Мишка жарко дыхнул в лицо Парасси.
— Спит. А мы-то как проскочим к дому! Ох и льет! Боже ты мой! — Она вздрагивала отчего-то, вроде тревожилась.
— Ни одной души близко, одни мы, — будто успокаивая ее, выдохнул он и придвинулся совсем вплотную. Парасся не шелохнулась. Он обнял ее, притянул к себе:
— А ты похорошела…
Парасся отшатнулась от него, дернулась в слабой попытке вырваться.
— Ой, беда! Что ты делаешь? Мишка… Миша… Миш…
В это время промокший до костей Гажа-Эль вел за гриву к сараю послушного коня. Не доходя до сарая, он видно вспомнил, что кнут висит на стайке, на самом венце. Эль свернул и побрел к стайке, что-то бормоча. Там нашлась и узда.
Гажа-Эль привязал Гнедка к толстой старой березе, рядом со стайкой, и, захлебываясь ливнем, под адские раскаты грома изо всей своей богатырской мочи стал стегать коня:
— За все мои муки!.. За рану в груди!.. За спаленную избу!.. За новые долги!.. За могутную силу, что задарма пропадает!.. Задарма пропадает!.. Як-куня-мак-куня!..