Глава восемнадцатая В ЮРТЕ

Густая темь. Сани стоят. Рядом заливается собака.

— Бабушка, бабушка! — позвал Илька. Почудилось, что приехал в Мужи.

— Хантыйские юрты это, — объяснил отец. Он вытащил сынишку из-под одеяла. — Согреемся в юрте. И Карько передохнет. Поди озяб?

— Немножко. — Мальчик подрагивал. — Мы к Ма-Муувему приехали? Или к Ермилке?

— Нет. У них не стал останавливаться. К черту этого Ма-Муувема-живодера. Мимо проехали.

Мальчик различил в темноте высокие разлапистые деревья и рядом с ними низенькую, уходящую в землю юрту. Когда отец отворил небольшую дверь, они спустились по ступенькам куда-то вниз, будто в погреб.

Зловонием ударило в нос. Пахло дымом от очага-чувала, чадом от сальника, псиной от ютившихся у входа собак, прелой одеждой, табаком и еще непонятно чем. После уличной свежести в носу неприятно защемило.

— Вуся! — поздоровался отец с хантами, которых было так много, что Илька подивился, как это они помещаются в маленькой юрте.

Ханты ответили на приветствие. Мужчины, сидевшие вдоль всей передней стены на невысоком возвышении, походившем на нары, потеснились, дав место гостям. Гриш поблагодарил, усадил сына на травяную циновку, застилавшую нары, снял с него платок и вышел задать Карьке сена и захватить дорожную провизию.

Илька плохо понимал, что говорят ему хозяева, и не умел ответить им. В ожидании отца он украдкой разглядывал устройство хантыйской юрты, в которую попал впервые.

Все здесь казалось мальчику странным. Не было пола, как в зырянской избе. Лишь кое-где на голой земле лежали дощечки. «Поди, холодно ползать по голой-то земле», — подумал Илька и поежился.

Степы чернели от копоти. В малюсеньком окошке не было пи рамы, ни стекла. Вместо стекла был вставлен кусок льда, который понемногу таял, и капли стекали по стене.

Одну половину юрты перекрывали лоснящиеся перекладины из жердей, на них висели малицы, обувь — видимо, сушились.

Чувал в углу походил на маленький чум. Внутри горел огонь, над ним на крючке висел большой черный чайник. Его только что повесила еще не старая, со впалыми щеками хантыйка в поношенной меховой ягушке-шубке, истоптанных меховых пимах. Из-под темного платка свисали чуть не до пят косы, толстые и тугие, унизанные какими-то брякающими железками.

В другом углу юрты, у входа, мальчик разглядел под вешалами разную посуду: берестяные туески, чайные чашки и ложки деревянные, почти плоские кумли — корытца для вареной рыбы или мяса, небольшой котел и маленький невысокий столик, прислоненный к стене.

Хозяйка взяла котел, поставила его на землю посреди юрты и крикнула собак. Те только того и ждали. Уткнулись мордами в котел и жадно залакали. Илька с интересом наблюдал за собаками, вспомнил Бельку и пожалел, что не взяли его с собой. Тоже, поди, лакал бы из котла. Наверно, собаки здесь, как и хозяева, добрые, уступчивые. Не обидели бы…

Выхлебав, собаки облизали пустой котел. Хозяйка тут же набросала в него из мешка, сшитого из налимьей шкуры, сушеной рыбы, посыпала ее ягодами, залила все рыбьим жиром и повесила котел рядом с чайником над жарким огнем.

Недалеко от Ильки сидел слепой старик с тощими седыми косичками. Было удивительно, как он ловко, на ощупь соскабливал ножом с мерзлого талого полешка белые и мягкие стружки. Илька вспомнил — у Макар-ики и у Ермилки в семье тоже запасали такие стружки. Вотлепом называли их. Настругивают их только зимой из мерзлого тала. Этими хлопьями Макар-ики, и Ермилка с женой, и девчонки их утирались вместо полотенца. И еще Макар-ики клал кусочки вотлепа за губу, когда сосал табак.

У столба, на котором чадил скудный сальник, седая хантыйка, одетая в плохонькую ягушку, что-то плела. По правую руку от нее лежал золотистый камыш, а по левую — темный. Глаза у старухи гноились, казалось, веки ее совсем слиплись, но она безошибочно чередовала камышины, и у нее получалась, как разглядел Илька, циновка очень красивого узора.

Рядом с Илькой на нарах лежал длинный, тощий ханты с рыжими косичками. Еще не старый, но то ли больной, то ли усталый. Он звучно посасывал трубку и время от времени сплевывал на пол.

За мужчиной под меховыми отрепьями спали взлохмаченные ребятишки. Они почесывались и посапывали во сне. И собаки после еды улеглись с ними рядом.

Варов-Гриш возвратился с мешочком дорожной провизии. Он почти доставал головой до черного, закопченного потолка, и Ильке показался великаном Яг-Мортом[12]. Мальчик радостно потянулся к отцу.

— Ну как? Согрелся? — поинтересовался отец, усаживаясь рядом с Илькой.

Между Гришем и хозяевами сразу завязался оживленный разговор. Илька не понимал, о чем беседуют взрослые, но уловил: старика звали Макар-ики, старуху — Пирысь-Анна, тощего рыжего хозяина — Киркур, а хозяйку — Наталь. Когда все посмотрели на него, Илька догадался, что говорят о нем и о его беде. Вскоре Илька услышал имена Ермилки и Ма-Муувема. Ханты при этом то вздыхали, то переходили на шепот и боязливо оглядывались. Отец чему-то удивлялся, огорченно качал головой.

— Вот беда, вот беда! — проговорил он по-зырянски.

И ханты тоже повторили за ним.

— Пета, пета!

Мальчику захотелось узнать, что же случилось с Ермилкой и Ма-Муувемом. Но при посторонних он постеснялся спросить отца, сидел смирно. В животе у него заурчало — с самого дома ничего не ел еще.

Отец сам догадался. Не прерывая беседы, он развязал походный мешок и выложил на подол малицы ломтики хлеба, рыбные лепешки, отварную куропатку и жестяную кружку.

Тут и чай вскипел. Да и похлебка, должно быть, сварилась. Наталь сняла с огня обе посудины и поставила на землю. Пододвинув к гостям низенький столик, шершавый от налипших рыбьих чешуек, поставила на него деревянное корытце-кумли, наполнила его темно-рыжей похлебкой, подала щербатые ложки, пригласила всех есть.

Старики сплюнули на землю табачную жвачку и подсели к столу. Киркур сел на циновку, поджав под себя длинные худые ноги. Наталь примостилась рядом с ним.

— Лэва, лэва, — теперь уж старуха пригласила Гриша и Ильку присоединиться к ним.

Илька за обе щеки уплетал куропатку с хлебом и наотрез отказался пробовать хантыйскую еду, а отец, благодарно улыбнувшись в ответ на приглашение, выложил на стол ломтики хлеба и взялся за ложку.

Наталь, увидев на столе хлеб, разбудила детей. «Нянь, нянь!» — повторяла она радостно. И Илька догадался, что на хантыйском это — тоже хлеб.

Ребятишки, позевывая и почесываясь, вылезли из-под лохмотьев. Их было трое — два мальчика, один постарше Ильки, и девочка лет трех. Спали они не раздеваясь, в стареньких дырявых малицах и пимах. Взглянув на проезжих, ребятишки жадно кинулись к столу, схватили по ломтику хлеба. Как редкое лакомство смаковали они хлеб по крошечке и строили довольные гримасы.

«Какие худющие и грязные! И кашляют! Больные, наверно», — с жалостью подумал Илька.

— Атым, атым. Нянь антом, — жалуясь, сказал Киркур.

«Наверное, — подумал Илька, — у них, как и у нас, мало хлеба». Его догадка подтвердилась. Взрослые отломили от своих ломтиков по кусочку и протянули детям.

Ложек детям не хватило. Гриш перестал есть и отдал им свою. Да, видно, не очень-то понравилась ему похлебка из рыбы и ягод. Зато сами хозяева и ребятишки с аппетитом доедали варево.

Илька потянулся к своей кружке.

Сейчас, сыпок, нальем тебе чаю, и попьешь, согреешься, — успокоил его отец.

Чашек на всех не было. Илька с отцом поочередно прихлебывали мутную, заваренную пакулой-чагой жидкость, попахивавшую дымком, и закусывали рыбьими лепешками, которые напекла в дорогу Елення.

Лепешек скоро не стало — хозяева подобрали все до крошки. Тогда Наталь достала из мешка немного шомоха — сушеной рыбы.

Шомох Илька любил, шепотом попросил отца дать и ему кусок.

Тут ребятишки разглядели его искалеченные руки и стали перешептываться. Ильке сделалось неловко. Он побыстрее закончил еду и сказал отцу, что теперь согрелся.

«Хорошо, что не знают о моей ноге, вовсе бы просмеяли меня», — печально вздохнул Илька. Он терпеливо ждал, когда отец кончит беседовать со взрослыми хантами.

Но беседе, казалось, не будет конца. Насколько мог попять мальчик, она велась уже о новой власти: то и дело и отец и хозяева повторяли знакомые слова: «мир-лавка», «новая власть», «красный русский»… Все качали головами и вздыхали, точь-в-точь как женщины в Вотся-Горте.

Ильку от горячего чая потянуло ко сну. Боясь задремать у хантов, он теребил отца: пора дальше ехать, хватит, согрелись…

— Сейчас, сейчас, — успокоил Гриш.

Еще немного поговорили. Потом Гриш старательно укутал сына и, распрощавшись с хозяевами, вынес его из юрты.

С упоением, полной грудью Илька вдохнул свежего морозного воздуха. Чуть-чуть закружилась голова.

Темнота, казалось, сгустилась. Ни зги не видать. Лишь слышалось урчание собак, выбежавших из юрты следом за людьми, да поскрипывание снега под отцовыми пимами. Отец взнуздал коня, поправил поклажу на розвальнях, и тронулись в путь. Собаки залились дружным лаем.

Конь бежал резво. Сбоку темнел низенький лес. Илька задремал было, но вдруг вспомнил про беду, случившуюся с Ермилкой и Ма-Муувемом, и спросил о ней у отца.

— У Ермилки? — переспросил Гриш и заворочался на сене. — Несчастье приключилось. Дочерей досмерти застудил. Из-за Ма-Муувема, черт бы его побрал! Ну, ты еще мал, не поймешь.

— Пойму! Расскажи! — потребовал мальчик.

И Гриш, как бы говоря сам с собой, рассказал сыну грустную историю…

Окрестив у попа маленького Егорку, Ермилка надумал свозить в Мужи и повторно окрестить двух дочерей — Марпу и Татью. Решил и на пих получить по рубашке.

Возвращался довольный и радостный. Но, на беду, в пути догнал пьяного Ма-Муувема. Старшина уснул, полусидя на нарте. И его упряжка, даром что из четырех оленей, плелась кое-как. Обогнать в дороге старшину для хантов — большой грех. Нельзя и просить его ехать быстрее. Ермилка с дочерьми на своей проворной собачьей упряжке тянулся за оленями чуть не полдня. А мороз стоял трескучий. Девочки, плохо одетые, простыли. Несколько дней провалялись они в бреду и умерли.

— Обе?! — вздрогнул Илька.

— Обе…

— Их похоронили?!

— Известно… Однако не в могилу — земля стылая да и снег глубок. Где-нибудь на ветках деревьев высоко лежат. Так водится у хантов. Весной уж захоронят получше, если зверье да птица не растащат, не расклюют…

— Ой, что ты, папка! Они ведь были хорошие. Особенно Татья. Ой, жалко! — У Ильки навернулись слезы. Он вспомнил, как играл с девочками в Вотся-Горте…

Ехали молча.

— Плохо, не знаю по-ихнему… О чем вы говорили в юрте, так и не разобрал, — снова заговорил Илька.

— Научишься… А про что калякали — тебе это ни к чему.

— Как ни к чему? Сам же говорил — привыкай любопытствовать, мотай на ус, — серьезно сказал мальчик.

Гриш засмеялся. И доверительно, как взрослому, сообщил:

— Звал их в парму! Бедствуют из-за Ма-Муувема. Мы-то перебиваемся, а они хуже нашего живут. Сам видел. Сообща-то и нам бы и им с нами бы лучше. Больше рук — разворотливей работа. Они от труда не бегут. Исполнительные… Но в парму не идут… Как и Ермилка… Не хотят разобщаться… А по-моему, просто трусят, старшины боятся… Не одни девочки помрут… Все сдохнут, если не убрать Ма-Муувема с пути-дороги…

Гриш говорил и говорил, словно спешил выговориться. Но вдруг осекся, спохватился:

— Ну, маловат твой ус! Чтоб этакое-то наматывать… Спи-ка лучше, ездок-путешественник. Горло простудим, разговаривая.

Илька понял одно: отцу грустно. Он повздыхал, не зная, чем помочь, и заснул.

Пробудился он, когда светало. Они въезжали в Мужи.

Загрузка...