С самой ранней юности я живу, предпочитая эти места всем другим, на берегах Ионии и Аттики и на прекрасных островах Архипелага[42], и моей самой сокровенной мечтой было когда-нибудь на самом деле побывать там, у священных могил юности человечества.
Греция была моей первой любовью, и не знаю, надо ли мне говорить, что будет она и последней.
Этой любви я обязан сим моим малым достоянием, которое я приобрел, еще не зная, что и другие обогатились, видимо, подобным же образом и более успешно, чем я.
Но в надежде, что оно, быть может, позволит мне снискать хотя бы одного друга, я решился поделиться им с людьми.
Я не хотел, чтобы оно было оригинально во что бы то ни стало. Оригинальность — новшество у нас; а мне ничто так не мило, как то, что старо как мир.
Для меня оригинальность — это внутренняя сосредоточенность, глубина сердца и духа. А об этом именно сейчас, по крайней мере в искусстве, никто и знать не желает; и ежели не победит другая сторона, то скоро наиновейшей модой будет говорить о природе как жеманница говорит о мужчинах, и обращаться со своим материалом как присяжный газетчик; так что к концу читатель будет точно знать, что дорогу перебежал заяц и никакое другое животное, но этим ему и придется удовольствоваться. Впрочем, было бы грубой ошибкой думать, что я говорю здесь о тех превосходных людях, что рисуют нам прекрасные картины природы с любовью, в коей нельзя усомниться. —
Возвращаясь к моим письмам, прошу читателя рассматривать эту первую часть лишь как необходимую преамбулу и утешаться благой надеждой, если придется зевать над текстом, где так мало внешнего действия, а то немногое, что будет удовлетворительно по этой части, покажется ему бессистемным и ненатуральным. То, что нравится в частностях, не обязательно понравится как целое, и наоборот. —
И много непонятного, маловероятного, обманчивого найдет читатель в этих письмах. Он, может быть, даже будет сердиться на этого Гипериона со всеми его противоречиями и заблуждениями, с сильными и слабыми сторонами его характера, с его гневом и с его любовью. Но надобно придти соблазнам[43].
Мы все пробегаем по эксцентрическому пути, и нет другой дороги от детства к совершенству.
Блаженное единство, бытие в единственном смысле этого слова потеряно для нас, и нам должно было его утратить, если мы хотели его достичь и добиться. Мы вырываемся из мирного σΈν καί παν[44] мира, чтобы вновь восстановить его, через себя самих. Мы отделились от природы, и то, что некогда, как можно полагать, было едино, теперь противостоит одно другому, и господство и рабство сменяются с обеих сторон. Часто сдается нам, что мир — это всё, а мы — ничто, и часто также, что мы — это всё, а мир — ничто. И Гиперион разрывался между этими двумя крайними точками.
Покончить с этим вечным противостоянием между нашим Я и миром, восстановить высший мир, который превыше всякого разума[45], соединиться с природой в одном бесконечном целом — вот цель всякого нашего стремления независимо от того, согласны мы в том или нет.
Однако ни наше знание, ни наши действия не приводят ни в какой период бытия (Dasein) туда, где прекращается всякое противостояние, где все становится одним; определенная линия[46] соединяется с неопределенной лишь в бесконечном приближении.
И мы не имели бы никакого понятия о том бесконечном мире и покое, о том бытии, в единственном смысле слова, мы не стремились бы к соединению с природой, мы не думали и не действовали бы, это было бы вообще ничто (для нас), мы сами были бы ничто (для себя), если бы все же не существовало то бесконечное соединение, то бытие, в единственном смысле слова. Оно существует — и это есть Красота; нас ждет, если сказать словами Гипериона, новое царство, где царит королева Красота. —
Пожалуй, мы все в конце скажем: «О святой Платон, прости нам! Мы тяжко согрешили перед тобой».
Издатель